Ивлин Во
ОФИЦЕРЫ И ДЖЕНТЛЬМЕНЫ
Часть первая
«Меч почета»
1
Когда дедушка и бабушка Гая Краучбека Джервейс и Хермайэни проводили свой медовый месяц в Италии, Рим находился под защитой французских войск, его суверенное святейшество выезжало в открытом экипаже, а кардиналы совершали верховые прогулки на Монте-Пинчо в дамских седлах.
Джервейса и Хермайэни радушно приветствовали в двух десятках украшенных фресками дворцов. Папа Пий принял их в порядке частной аудиенции и дал свое особое благословение союзу двух английских семей, которые подвергли испытанию свою веру, но зато сохранили и приумножили материальное величие. Часовня в Бруме не оставалась без священника на протяжении всех лет действия законов против папистов и нонконформистов, а брумские земли простирались неурезанными и незаложенными от Куонтока до холмов Блэкдаун-Хиллс. Предки обеих этих семей кончили жизнь на виселицах. Город, захлестнутый теперь потоком прославленных новообращенных, все еще с гордостью вспоминал своих старых защитников.
Джервейс Краучбек поглаживал бакенбарды, находя почтительную аудиторию для выражения своих взглядов на ирландский вопрос и католические миссии в Индии. Хермайэни устанавливала мольберт среди развалин, и, пока она рисовала, Джервейс читал вслух поэмы Теннисона и Патмора. Она была красивой и разговаривала на трех языках; в нем же было все то, что римляне ожидали увидеть в англичанине. Счастливую пару везде приветствовали, расхваливали и баловали, но у них самих не все было так гладко. Их горе не выдавали даже самые незначительные признаки или намеки, но, когда скрывались последние экипажи и они оставались наконец одни, между ними обнаруживались досадные расхождения, о которых никто из них нигде не говорил, кроме как в молитвах, и которые были следствием застенчивости, чрезмерной чуткости и целомудрия.
Позднее в Неаполе они присоединились к компании друзей и совершили прогулку на яхте вдоль побережья, заходя в изредка попадавшиеся гавани. На этой яхте, в отдельной каюте, однажды ночью между ними произошло наконец все, как надо, и их любовь получила радостное для обоих завершение.
Перед тем как заснуть, они почувствовали, что машины остановились, и услышали грохот стравливаемой якорной цепи. Когда Джервейс вышел на рассвете на палубу, он увидел, что яхта стоит на якоре под защитой скалистого берега полуострова. Он позвал Хермайэни, и они, стоя рука об руку на влажном гакаборте, впервые увидели Санта-Дульчина-делле-Рочче и восприняли своими ликующими сердцами и красоту этого места, и живущих там людей.
Часть городка, примыкающая к берегу, была заполнена местными жителями, словно их подняло с постели какое-нибудь землетрясение; они с интересом рассматривали незнакомое судно; их восхищенные голоса четко разносились по поверхности моря. От набережной круто вверх поднимались террасы с домами. Два здания стояли, выделяясь среди других, окрашенных в коричневато-желтый и белый цвета и покрытых порыжевшей черепицей, — это были церковь с куполом в верхней части и волютами на фасаде и какой-то замок, состоящий из двух больших бастионов, и, по-видимому, разрушенной сторожевой башни. Небольшая часть склона горы позади города представляла собой возделанные террасы с насаждениями, а дальше их неожиданно сменяли валуны и вересковые заросли.
Существовала некая карточная игра, в которую Джервейс и Хермайэни играли, когда учились в школе; тот, кто выигрывал в ней, получал право сказать: «Я требую!»
— Я требую! — воскликнула Хермайэни, воображая себя в порыве охватившего ее счастья владелицей всего, что она видела.
Несколько позднее утром вся компания англичан отправилась на берег. Первыми, чтобы предотвратить приставания местных жителей, на берег сошли два моряка. За ними последовали четыре пары леди и джентльменов, затем — слуги с полными еды и лакомств корзинками, шалями и принадлежностями для рисования. На женщинах были яхтсменовские шапочки и длинные юбки, которые они подбирали, чтобы те не волочились по булыжной мостовой; некоторые из них держали в руке лорнет. Джентльмены защищали своих дам от солнца отделанными бахромой зонтиками. Это была процессия, никогда доселе не виденная жителями Санта-Дульчина-делле-Рочче. Гости медленно прошли под аркадами, окунулись на короткое время в прохладный полумрак церкви и стали взбираться по ступенькам лестницы, ведущей от базарной площади к фортификационным сооружениям замка.
Лишь немногое сохранилось там. На большой, замощенной булыжником площадке пробились и выросли сосны и кусты ракитника. В сторожевой башне было полно битого камня. На склоне горы стояли два небольших домика, сложенные из аккуратно обтесанных камней, взятых из крепостной стены замка. Из домиков навстречу гостям с приветственными возгласами, держа в руках пучки мимозы, выбежали две крестьянские семьи. Выбрав местечко в тени, компания расположилась на пикник.
— Поднявшись сюда, вы, наверное, почувствовали разочарование, — заметил владелец яхты извиняющимся тоном. — В подобных местах всегда так. На них лучше смотреть издалека.
— А по-моему, все здесь чудесно, — сказала Хермайэни, — и мы будем жить тут. Пожалуйста, не говорите ничего плохого о нашем замке.
Джервейс и другие снисходительно посмеялись тогда над словами Хермайэни, но позднее, когда умер отец Джервейса и он, по-видимому, получил наследство, идея жизни в замке осуществилась. Джервейс выяснил все необходимое. Замок принадлежал пожилому адвокату из Генуи, и тот был рад продать его. Вскоре на площадке выше бастионов появился простенький, небольшой домик, а к запаху мирт и сосен прибавился душистый аромат английских левкоев. Джервейс именовал свой новый дом «вилла Хермайэни», однако среди местных жителей это новое название так никогда и не привилось. Название было выведено большими квадратными буквами на столбах ворот, но разросшаяся жимолость сначала слегка прикрыла, а потом и вовсе заслонила эту надпись. Жители Санта-Дульчины упорно называли домик «кастелло Крауччибек» до тех пор, пока английская семья наконец не приняла это название, и Хермайэни, эта горделивая новобрачная, лишилась таким образом возможности увековечить свое имя.
Независимо от названия, однако, кастелло не утрачивало свойственных ему качеств и достоинств. В течение добрых пятидесяти лет, пока над семьей Краучбеков не сгустились сумерки, замок был местом радости, веселья и любви. Гай провел здесь со своими братьями и сестрой счастливейшие дни каникул и отпусков. И отец Гая, и он сам приезжали сюда в медовый месяц. Вилла постоянно предоставлялась в распоряжение только что поженившихся двоюродных братьев, сестер и друзей. Городок немного изменился, но ни железная дорога, ни шоссе не оказали своего влияния на этот счастливый полуостров. На нем построили виллы еще несколько иностранцев. Гостиница расширилась, в ней появились водопровод и канализация, кафе-ресторану присвоили название «Эдем», которое во время абиссинского кризиса неожиданно сменилось названием «Альберто-дель-Соль». Владелец гаража стал секретарем местной фашистской организации.
Однако когда Гай спустился в последнее утро на базарную площадь города, он не заметил там почти ничего, что не могли бы видеть в свое время Джервейс и Хермайэни. Теперь, за час до полудня, уже стояла ужасная жара, но Гай шел, ощущая такое же блаженство в это свое первое утро тайного ликования, какое когда-то охватило Джервейса и Хермайэни. Он так же, как когда-то и они, испытывал первое удовлетворение после того, как потерпел поражение в любви. Гай упаковал вещи и оделся для долгого путешествия, ибо отправлялся в Англию, чтобы служить своему королю.
Всего неделю назад, развернув утреннюю газету. Гай увидел заголовки, возвещавшие о русско-германском союзе. Новости, которые потрясли политических деятелей и молодых поэтов в десятке столиц, принесли полное успокоение одному из английских сердец. Восьми годам стыда и одиночества пришел конец. В течение восьми лет Гай, отделенный от своих соотечественников глубокой кровоточащей раной, медленно осушавшей изнутри его жизнь и любовь, был лишен животворной связи со своей родиной, связи, которая, несомненно, должна была бы придать ему сил. Слишком близок он был к фашизму в Италии и слишком далек от соотечественников, чтобы разделять гневный протест последних. Он не считал фашизм ни бедствием, ни вторым Ренессансом и воспринимал его всего лишь как грубую импровизацию. Ему не нравились люди, которые настойчиво лезли вокруг него к власти, но осуждение их англичанами казалось ему бессмысленным и нечестным, поэтому последние три года он даже не читал английских газет. Гай понимал, что немецкие нацисты — это отвратительные, взбесившиеся люди. Они, по его мнению, покрыли себя позором в Испании. Но вместе с тем события в Богемии, происшедшие год назад, не вызвали у Гая никаких эмоций. Когда пала Прага, Гай понял, что война неизбежна. Он ждал, что его страна вступит в войну в панике, по ошибочному поводу или вовсе без повода, с неподходящими союзниками, будучи прискорбно слабой. Но вскоре все блестящим образом прояснилось. Противник стал наконец хорошо видим, огромный и ненавистный; все маски были сброшены. Наступал новый век оружия и войн. И каким бы ни был исход, Гай должен занять в этой войне свое место.
В кастелло все было сделано. Он нанес, кому следовало, формальные прощальные визиты. За день до этого он посетил декана, подесту[1], достопочтенную матушку в монастыре, миссис Гарри на вилле Датура, семью Уилмот в кастеллетто Масгрейв, графиню фон Глюк в доме Глюк. Теперь оставалось сделать последнее, личное, дело. Тридцатипятилетний, изящный и элегантный, явно чужеземец, но не столь явно англичанин, молодой душой и телом, Гай Краучбек пришел попрощаться со своим вечным другом, который лежал в приходской церкви, как и подобает человеку, умершему восемьсот лет назад.
Святая Дульчина, титулованная покровительница города, была, по общему мнению, жертвой Диоклетиана. Безжизненная восковая фигура Дульчины покоилась в стеклянном ящике под главным алтарем, а кости ее, привезенные средневековым военным отрядом с греческих островов, лежали в дорогом ларце в ризнице. Один раз в год их проносили на плечах по улицам, озаренным фейерверком. Однако, за исключением приходского праздника, жители городка, названного ее именем, вспоминали Дульчину довольно редко. Ее место в качестве покровительницы было узурпировано другой фигурой, пальцы рук и ног которой украшали бантики из разноцветных шерстяных ниток, служившие своеобразными aides-memoire[2], и гробница которой была усыпана свернутыми в трубочку бумажками со всевозможными просьбами. Этот покровитель был старше самой церкви, если не считать костей святой Дульчины и дохристианского «чертова пальца», который был запрятан за алтарь и существование которого декан неизменно отрицал. Имя этого покровителя, все еще удобочитаемое, было Роджер Уэйброукский, рыцарь, англичанин; на его гербе — пять соколов. Его меч и одна латная рукавица так и лежали рядом с ним. Дядя Гая Краучбека, Перегрин, интересовавшийся такими вещами, узнал кое-что из истории этого человека. Феодальное имение Роджера Уэйброук, а теперь Уэйбрук, находилось совсем рядом с Лондоном. Задолго до этого оно было разрушено и выстроено заново. Он покинул его, чтобы принять участие во втором крестовом походе, вышел на судне из Генуи и потерпел кораблекрушение у побережья в районе Санта-Дульчины. Здесь Роджер нанялся к местному графу, который обещал взять его в Палестину, но сначала заставил драться с соседом, на стенах замка которого Роджер и пал смертью храбрых перед самой победой. Граф похоронил Роджера с почестями, и он пролежал здесь целые века, между тем как церковь за это время разрушилась, но потом была построена над его могилой вновь. Далеко и от Иерусалима и от Уэйброука лежал человек, который не выполнил свой обет и перед которым еще оставался длинный путь. Однако для жителей Санта-Дульчина-делле-Рочче сверхъестественное во всех его проявлениях всегда существовало и всегда представлялось более прекрасным и оживленным, чем скучный мир вокруг них. Поэтому они приняли сэра Роджера и, несмотря на многочисленные клерикальные протесты, причислили его к лику святых, вверяли ему свои просьбы и заботы и в надежде на счастье так часто прикладывались к кончику его меча, что тот всегда сверкал. Всю свою жизнь, и особенно последние годы, Гай испытывал исключительное духовное родство с этим il Santo Inglese[3]. И вот теперь, в свой последний день пребывания здесь, он прошел прямо к гробнице и провел пальцем, как это делали местные рыбаки, вдоль рыцарского меча.
— Сэр Роджер, помолись за меня, — тихо молвил он, — за меня и за наше подвергшееся опасности королевство.
Исповедальня была занята в этот час, ибо это был день, когда сестра Томасина приводила своих учеников на церковную службу. Дети сидели на скамейке возле стены, перешептывались и щипали друг друга, а монахиня суетилась среди них, как наседка, подводила их по очереди к решетчатой двери, а оттуда — к главному алтарю, чтобы те вслух произносили свое покаяние.
Непроизвольно — и не потому, что у него была совесть не чиста, а потому, что его еще в детстве приучили исповедоваться перед всякой дальней дорогой — Гай дал знак монахине и нарушил очередь крестьянских проказников.
— Beneditemi, padre, perche ho peccato…[4]
Гай без затруднений исповедовался на итальянском языке. Он говорил по-итальянски свободно, но без нюансов, не боясь пойти в своей исповеди дальше осуждения нескольких незначительных нарушений закона и маленьких укоренившихся слабостей. Отправляться в ту пустыню, где изнывала его душа, ему не нужно было, да и не мог он сделать это. У него не хватило бы слов описать свое состояние. Нужных слов не было ни на каком языке. Собственно, и описывать-то было нечего, ибо это была просто пустота. Происшедший с ним случай не представлял, по его мнению, никакого интереса. В его скорбной душе не бушевали никакие страсти. Он чувствовал себя так, как будто восемь лет назад его поразил небольшой паралич; все его способности религиозного восприятия были ослаблены. Он находился, по словам миссис Гарри, обитательницы виллы Датура, «в шоковом состоянии». Ничего особенного сказать об этом он не мог.
Священник даровал ему отпущение грехов и произнес традиционное: «Sia lodato Gesu Cristo». Гай ответил: «Oggi, sempre»[5] — и поднялся с колен, трижды произнес «Aves» у восковой фигуры святой Дульчины и, откинув кожаную занавеску, вышел на освещенную ослепительным солнцем базарную площадь.
Дети, внуки и правнуки крестьян, первыми приветствовавших Джервейса и Хермайэни, как и их предки, жили в коттеджах позади «кастелло Крауччибек» и возделывали земли на террасах. Они выращивали виноград и делали из него вино; они продавали оливки; они держали коров в подземных, почти лишенных света стойлах, из которых те иногда вырывались, вытаптывали грядки с овощами и перемахивали через низкие заборы до тех пор, пока их с дикими криками не заарканивали и не водворяли на место. Крестьяне платили за арендованную землю сельскохозяйственными продуктами и услугами. Сестры Жозефина и Бианка выполняли все работы по домашнему хозяйству в доме Гая. Они накрыли стол для прощального завтрака под апельсиновыми деревьями. Гай отведал спагетти и выпил vino scelto, местное коричневатое крепкое вино. Затем взволнованная и возбужденная Жозефина принесла большой разукрашенный торт, испеченный в честь его отъезда. Гай уже удовлетворил свой слабый аппетит. Он с тревогой наблюдал, как Жозефина разрезала торт. Осыпаясь крошками, он попробовал его и похвалил женщин. Жозефина и Бианка безжалостно Стояли перед ним, пока он не проглотил последнюю крошку отрезанного ему куска.
Его уже ждало такси. Проезжей дороги к кастелло не было. К воротам подходила лишь узкая тропинка от последней ступеньки каменной лестницы. Когда Гай поднялся, чтобы идти, все домочадцы — всего двадцать человек — собрались проводить его. Они пришли бы несмотря ни на что. Каждый из них поцеловал руку Гаю. Многие плакали. Дети набросали в машину цветов. Жозефина сунула ему на колени завернутую в газету оставшуюся часть торта. Они дружно махали ему руками, пока машина не скрылась за поворотом, и только после этого вернулись туда, где проводили свой полуденный отдых. Гай переложил торт на заднее сиденье и вытер руки носовым платком. Он радовался тому, что тяжелому испытанию пришел конец, и покорно ждал, когда заговорит водитель — секретарь местной фашистской организации.
Гай знал, что его не любили ни те, кто работал в его доме, ни те, кто жил в городке. Его признавали и уважали, но он не был для них simpatico[6]. Графиня фон Глюк, которая не знала ни слова по-итальянски и в открытую сожительствовала со своим дворецким, была simpatica. Миссис Гарри, которая распространяла протестантские трактаты и памфлеты, вмешивалась в способы ловли рыбаками осьминогов и плодила в своем доме бездомных кошек, тоже была simpatica.
Дядя Гая, Перегрин, прослывший всюду скучнейшим человеком, одно присутствие которого наводило благоговейный страх на всех цивилизованных людей, — дядя Перегрин был для них molto simpatico[7]. Уилмоты были непревзойденными хамами. Санта-Дульчину они рассматривали исключительно как место для приятного отдыха, наслаждений и развлечений; они не жертвовали ни пенса в местные фонды, устраивали буйные вечеринки, носили крайне неприличное платье, называли жителей итальяшками и часто уезжали в конце лета, не оплатив счетов местных торговцев. Но у них были четыре шумливые и некрасивые дочери, выросшие на глазах жителей города. Более того, Уилмоты потеряли здесь своего сына, который вздумал прыгнуть в море со скалы. Жители Санта-Дульчины участвовали во всех этих шумных весельях и печальных событиях и даже с удовольствием наблюдали за поспешными и скромными отъездами Уилмотов в конце сезона. Уилмоты были для них simpatico. Даже Масгрейв, который был владельцем кастеллетто до Уилмотов и именем которого оно теперь называлось, Масгрейв, который, как говорили, не мог поехать в Англию или Америку, потому что у властей в этих странах был ордер на его арест, этот «чудовище Масгрейв», как его назвали Краучбеки, был для жителей Санта-Дульчины simpatico. И только Гай, которого они знали с раннего детства, который говорил на их языке и признавал их веру, который был щедрым по отношению к ним и безгранично уважал все их нравы и обычаи, дед которого построил для них школу и мать которого подарила им набор риз, украшенных вышивкой, выполненной королевской школой рукоделия, для ежегодных выносов на улицы костей святой Дульчины, — только Гай неизменно оставался для них чужестранцем.
— Вы надолго уезжаете? — спросил фашист-чернорубашечник.
— На все время, пока будет война.
— Войны не будет. Никто не хочет войны. Кто в ней выиграет-то?
Со всех стен без окон, мимо которых они проезжали, на них смотрело хмурое, нанесенное по трафарету лицо Муссолини с надписью под ним: «Вождь всегда прав». Фашистский секретарь снял руки с руля, закурил сигарету и после этого увеличил скорость. «Вождь всегда прав», «Вождь всегда прав» — то и дело мелькали надписи и скрывались в поднятой машиной пыли.
— Война — это сплошная глупость, — снова начал недоученный сторонник фашизма; — Вот увидите. Все будет упорядочено и улажено.
Гай не стал оспаривать этих утверждений. Он не проявил никакого интереса к тому, что думал или говорил водитель такси. Миссис Гарри на месте Гая наверняка начала бы спорить. Однажды, когда ее вез этот же водитель, она заставила его остановить машину и пошла домой пешком — три довольно трудные мили пешком, — чтобы доказать свое отвращение к политическим взглядам фашистского секретаря. Гай же не имел никакого желания ни внушать, ни убеждать, ни делиться своими взглядами и мнениями с кем бы то ни было. Он не дружил ни с кем даже на почве своих религиозных убеждений. Он часто жалел, что живет не во времена действия законов против папистов и нонконформистов, когда Брум был одиноким передовым постом католической веры, окруженным чуждыми этой вере людьми. Иногда он воображал себя отправляющим в катакомбах перед концом света последнюю мессу для последнего папы. Гай никогда не ходил к мессе по воскресным дням; вместо этого он посещал церковь в ранние часы обычных дней недели, когда людей там было совсем немного. Жители Санта-Дульчины предпочитали ему «чудовище Масгрейв». В первые годы после развода с женой Гай имел несколько мимолетных, низкопробных любовных связей, но он всегда скрывал их от жителей Санта-Дульчины. В последнее время он приучил себя к полному воздержанию, что даже священники считали неназидательным. Как на самом низком, так и на самом высоком уровнях между ним и окружавшими его людьми не проявлялось никаких симпатий, и он не имел никакого желания слушать болтовню водителя такси.
— История — это живая сила, — нравоучительно продолжал тот, приводя слова из недавно прочитанной статьи. — Никто не может остановить ее и сказать: «Отныне не будет происходить никаких перемен». Страны, так же, как и люди, стареют. Одни владеют очень многим, другие очень немногим. Отсюда вытекает необходимость перераспределения. Но если дело дойдет до войны, то все окажутся владеющими очень немногим. Они знают это. Они не допустят войны.
Гай слышал голос водителя, но никак не воспринимал того, что тот говорил. Гая беспокоил лишь один маленький вопрос: как поступить с тортом? Он не мог оставить его в машине. Бианка и Жозефина, несомненно, узнают об этом. В поезде торт тоже будет досадной помехой. Гай пытался припомнить, есть ли дети у вице-консула, с которым он должен обсудить и решить некоторые детали в связи с выездом из своего кастелло. Если есть, то торт можно будет отдать им. Кажется, дети у вице-консула есть.
Если не считать этой единственной сладкой ноши, ничем другим Гай обременен не был; ничто не повлияло бы теперь на вновь обретенную им удовлетворенность, как ничто в прошлом не повлияло на испытанную им безысходность. Sia lodato Gesu Cristo. Oggi, sempre. Сегодня особенно. Сегодняшний день — всем дням день.
Джервейса и Хермайэни радушно приветствовали в двух десятках украшенных фресками дворцов. Папа Пий принял их в порядке частной аудиенции и дал свое особое благословение союзу двух английских семей, которые подвергли испытанию свою веру, но зато сохранили и приумножили материальное величие. Часовня в Бруме не оставалась без священника на протяжении всех лет действия законов против папистов и нонконформистов, а брумские земли простирались неурезанными и незаложенными от Куонтока до холмов Блэкдаун-Хиллс. Предки обеих этих семей кончили жизнь на виселицах. Город, захлестнутый теперь потоком прославленных новообращенных, все еще с гордостью вспоминал своих старых защитников.
Джервейс Краучбек поглаживал бакенбарды, находя почтительную аудиторию для выражения своих взглядов на ирландский вопрос и католические миссии в Индии. Хермайэни устанавливала мольберт среди развалин, и, пока она рисовала, Джервейс читал вслух поэмы Теннисона и Патмора. Она была красивой и разговаривала на трех языках; в нем же было все то, что римляне ожидали увидеть в англичанине. Счастливую пару везде приветствовали, расхваливали и баловали, но у них самих не все было так гладко. Их горе не выдавали даже самые незначительные признаки или намеки, но, когда скрывались последние экипажи и они оставались наконец одни, между ними обнаруживались досадные расхождения, о которых никто из них нигде не говорил, кроме как в молитвах, и которые были следствием застенчивости, чрезмерной чуткости и целомудрия.
Позднее в Неаполе они присоединились к компании друзей и совершили прогулку на яхте вдоль побережья, заходя в изредка попадавшиеся гавани. На этой яхте, в отдельной каюте, однажды ночью между ними произошло наконец все, как надо, и их любовь получила радостное для обоих завершение.
Перед тем как заснуть, они почувствовали, что машины остановились, и услышали грохот стравливаемой якорной цепи. Когда Джервейс вышел на рассвете на палубу, он увидел, что яхта стоит на якоре под защитой скалистого берега полуострова. Он позвал Хермайэни, и они, стоя рука об руку на влажном гакаборте, впервые увидели Санта-Дульчина-делле-Рочче и восприняли своими ликующими сердцами и красоту этого места, и живущих там людей.
Часть городка, примыкающая к берегу, была заполнена местными жителями, словно их подняло с постели какое-нибудь землетрясение; они с интересом рассматривали незнакомое судно; их восхищенные голоса четко разносились по поверхности моря. От набережной круто вверх поднимались террасы с домами. Два здания стояли, выделяясь среди других, окрашенных в коричневато-желтый и белый цвета и покрытых порыжевшей черепицей, — это были церковь с куполом в верхней части и волютами на фасаде и какой-то замок, состоящий из двух больших бастионов, и, по-видимому, разрушенной сторожевой башни. Небольшая часть склона горы позади города представляла собой возделанные террасы с насаждениями, а дальше их неожиданно сменяли валуны и вересковые заросли.
Существовала некая карточная игра, в которую Джервейс и Хермайэни играли, когда учились в школе; тот, кто выигрывал в ней, получал право сказать: «Я требую!»
— Я требую! — воскликнула Хермайэни, воображая себя в порыве охватившего ее счастья владелицей всего, что она видела.
Несколько позднее утром вся компания англичан отправилась на берег. Первыми, чтобы предотвратить приставания местных жителей, на берег сошли два моряка. За ними последовали четыре пары леди и джентльменов, затем — слуги с полными еды и лакомств корзинками, шалями и принадлежностями для рисования. На женщинах были яхтсменовские шапочки и длинные юбки, которые они подбирали, чтобы те не волочились по булыжной мостовой; некоторые из них держали в руке лорнет. Джентльмены защищали своих дам от солнца отделанными бахромой зонтиками. Это была процессия, никогда доселе не виденная жителями Санта-Дульчина-делле-Рочче. Гости медленно прошли под аркадами, окунулись на короткое время в прохладный полумрак церкви и стали взбираться по ступенькам лестницы, ведущей от базарной площади к фортификационным сооружениям замка.
Лишь немногое сохранилось там. На большой, замощенной булыжником площадке пробились и выросли сосны и кусты ракитника. В сторожевой башне было полно битого камня. На склоне горы стояли два небольших домика, сложенные из аккуратно обтесанных камней, взятых из крепостной стены замка. Из домиков навстречу гостям с приветственными возгласами, держа в руках пучки мимозы, выбежали две крестьянские семьи. Выбрав местечко в тени, компания расположилась на пикник.
— Поднявшись сюда, вы, наверное, почувствовали разочарование, — заметил владелец яхты извиняющимся тоном. — В подобных местах всегда так. На них лучше смотреть издалека.
— А по-моему, все здесь чудесно, — сказала Хермайэни, — и мы будем жить тут. Пожалуйста, не говорите ничего плохого о нашем замке.
Джервейс и другие снисходительно посмеялись тогда над словами Хермайэни, но позднее, когда умер отец Джервейса и он, по-видимому, получил наследство, идея жизни в замке осуществилась. Джервейс выяснил все необходимое. Замок принадлежал пожилому адвокату из Генуи, и тот был рад продать его. Вскоре на площадке выше бастионов появился простенький, небольшой домик, а к запаху мирт и сосен прибавился душистый аромат английских левкоев. Джервейс именовал свой новый дом «вилла Хермайэни», однако среди местных жителей это новое название так никогда и не привилось. Название было выведено большими квадратными буквами на столбах ворот, но разросшаяся жимолость сначала слегка прикрыла, а потом и вовсе заслонила эту надпись. Жители Санта-Дульчины упорно называли домик «кастелло Крауччибек» до тех пор, пока английская семья наконец не приняла это название, и Хермайэни, эта горделивая новобрачная, лишилась таким образом возможности увековечить свое имя.
Независимо от названия, однако, кастелло не утрачивало свойственных ему качеств и достоинств. В течение добрых пятидесяти лет, пока над семьей Краучбеков не сгустились сумерки, замок был местом радости, веселья и любви. Гай провел здесь со своими братьями и сестрой счастливейшие дни каникул и отпусков. И отец Гая, и он сам приезжали сюда в медовый месяц. Вилла постоянно предоставлялась в распоряжение только что поженившихся двоюродных братьев, сестер и друзей. Городок немного изменился, но ни железная дорога, ни шоссе не оказали своего влияния на этот счастливый полуостров. На нем построили виллы еще несколько иностранцев. Гостиница расширилась, в ней появились водопровод и канализация, кафе-ресторану присвоили название «Эдем», которое во время абиссинского кризиса неожиданно сменилось названием «Альберто-дель-Соль». Владелец гаража стал секретарем местной фашистской организации.
Однако когда Гай спустился в последнее утро на базарную площадь города, он не заметил там почти ничего, что не могли бы видеть в свое время Джервейс и Хермайэни. Теперь, за час до полудня, уже стояла ужасная жара, но Гай шел, ощущая такое же блаженство в это свое первое утро тайного ликования, какое когда-то охватило Джервейса и Хермайэни. Он так же, как когда-то и они, испытывал первое удовлетворение после того, как потерпел поражение в любви. Гай упаковал вещи и оделся для долгого путешествия, ибо отправлялся в Англию, чтобы служить своему королю.
Всего неделю назад, развернув утреннюю газету. Гай увидел заголовки, возвещавшие о русско-германском союзе. Новости, которые потрясли политических деятелей и молодых поэтов в десятке столиц, принесли полное успокоение одному из английских сердец. Восьми годам стыда и одиночества пришел конец. В течение восьми лет Гай, отделенный от своих соотечественников глубокой кровоточащей раной, медленно осушавшей изнутри его жизнь и любовь, был лишен животворной связи со своей родиной, связи, которая, несомненно, должна была бы придать ему сил. Слишком близок он был к фашизму в Италии и слишком далек от соотечественников, чтобы разделять гневный протест последних. Он не считал фашизм ни бедствием, ни вторым Ренессансом и воспринимал его всего лишь как грубую импровизацию. Ему не нравились люди, которые настойчиво лезли вокруг него к власти, но осуждение их англичанами казалось ему бессмысленным и нечестным, поэтому последние три года он даже не читал английских газет. Гай понимал, что немецкие нацисты — это отвратительные, взбесившиеся люди. Они, по его мнению, покрыли себя позором в Испании. Но вместе с тем события в Богемии, происшедшие год назад, не вызвали у Гая никаких эмоций. Когда пала Прага, Гай понял, что война неизбежна. Он ждал, что его страна вступит в войну в панике, по ошибочному поводу или вовсе без повода, с неподходящими союзниками, будучи прискорбно слабой. Но вскоре все блестящим образом прояснилось. Противник стал наконец хорошо видим, огромный и ненавистный; все маски были сброшены. Наступал новый век оружия и войн. И каким бы ни был исход, Гай должен занять в этой войне свое место.
В кастелло все было сделано. Он нанес, кому следовало, формальные прощальные визиты. За день до этого он посетил декана, подесту[1], достопочтенную матушку в монастыре, миссис Гарри на вилле Датура, семью Уилмот в кастеллетто Масгрейв, графиню фон Глюк в доме Глюк. Теперь оставалось сделать последнее, личное, дело. Тридцатипятилетний, изящный и элегантный, явно чужеземец, но не столь явно англичанин, молодой душой и телом, Гай Краучбек пришел попрощаться со своим вечным другом, который лежал в приходской церкви, как и подобает человеку, умершему восемьсот лет назад.
Святая Дульчина, титулованная покровительница города, была, по общему мнению, жертвой Диоклетиана. Безжизненная восковая фигура Дульчины покоилась в стеклянном ящике под главным алтарем, а кости ее, привезенные средневековым военным отрядом с греческих островов, лежали в дорогом ларце в ризнице. Один раз в год их проносили на плечах по улицам, озаренным фейерверком. Однако, за исключением приходского праздника, жители городка, названного ее именем, вспоминали Дульчину довольно редко. Ее место в качестве покровительницы было узурпировано другой фигурой, пальцы рук и ног которой украшали бантики из разноцветных шерстяных ниток, служившие своеобразными aides-memoire[2], и гробница которой была усыпана свернутыми в трубочку бумажками со всевозможными просьбами. Этот покровитель был старше самой церкви, если не считать костей святой Дульчины и дохристианского «чертова пальца», который был запрятан за алтарь и существование которого декан неизменно отрицал. Имя этого покровителя, все еще удобочитаемое, было Роджер Уэйброукский, рыцарь, англичанин; на его гербе — пять соколов. Его меч и одна латная рукавица так и лежали рядом с ним. Дядя Гая Краучбека, Перегрин, интересовавшийся такими вещами, узнал кое-что из истории этого человека. Феодальное имение Роджера Уэйброук, а теперь Уэйбрук, находилось совсем рядом с Лондоном. Задолго до этого оно было разрушено и выстроено заново. Он покинул его, чтобы принять участие во втором крестовом походе, вышел на судне из Генуи и потерпел кораблекрушение у побережья в районе Санта-Дульчины. Здесь Роджер нанялся к местному графу, который обещал взять его в Палестину, но сначала заставил драться с соседом, на стенах замка которого Роджер и пал смертью храбрых перед самой победой. Граф похоронил Роджера с почестями, и он пролежал здесь целые века, между тем как церковь за это время разрушилась, но потом была построена над его могилой вновь. Далеко и от Иерусалима и от Уэйброука лежал человек, который не выполнил свой обет и перед которым еще оставался длинный путь. Однако для жителей Санта-Дульчина-делле-Рочче сверхъестественное во всех его проявлениях всегда существовало и всегда представлялось более прекрасным и оживленным, чем скучный мир вокруг них. Поэтому они приняли сэра Роджера и, несмотря на многочисленные клерикальные протесты, причислили его к лику святых, вверяли ему свои просьбы и заботы и в надежде на счастье так часто прикладывались к кончику его меча, что тот всегда сверкал. Всю свою жизнь, и особенно последние годы, Гай испытывал исключительное духовное родство с этим il Santo Inglese[3]. И вот теперь, в свой последний день пребывания здесь, он прошел прямо к гробнице и провел пальцем, как это делали местные рыбаки, вдоль рыцарского меча.
— Сэр Роджер, помолись за меня, — тихо молвил он, — за меня и за наше подвергшееся опасности королевство.
Исповедальня была занята в этот час, ибо это был день, когда сестра Томасина приводила своих учеников на церковную службу. Дети сидели на скамейке возле стены, перешептывались и щипали друг друга, а монахиня суетилась среди них, как наседка, подводила их по очереди к решетчатой двери, а оттуда — к главному алтарю, чтобы те вслух произносили свое покаяние.
Непроизвольно — и не потому, что у него была совесть не чиста, а потому, что его еще в детстве приучили исповедоваться перед всякой дальней дорогой — Гай дал знак монахине и нарушил очередь крестьянских проказников.
— Beneditemi, padre, perche ho peccato…[4]
Гай без затруднений исповедовался на итальянском языке. Он говорил по-итальянски свободно, но без нюансов, не боясь пойти в своей исповеди дальше осуждения нескольких незначительных нарушений закона и маленьких укоренившихся слабостей. Отправляться в ту пустыню, где изнывала его душа, ему не нужно было, да и не мог он сделать это. У него не хватило бы слов описать свое состояние. Нужных слов не было ни на каком языке. Собственно, и описывать-то было нечего, ибо это была просто пустота. Происшедший с ним случай не представлял, по его мнению, никакого интереса. В его скорбной душе не бушевали никакие страсти. Он чувствовал себя так, как будто восемь лет назад его поразил небольшой паралич; все его способности религиозного восприятия были ослаблены. Он находился, по словам миссис Гарри, обитательницы виллы Датура, «в шоковом состоянии». Ничего особенного сказать об этом он не мог.
Священник даровал ему отпущение грехов и произнес традиционное: «Sia lodato Gesu Cristo». Гай ответил: «Oggi, sempre»[5] — и поднялся с колен, трижды произнес «Aves» у восковой фигуры святой Дульчины и, откинув кожаную занавеску, вышел на освещенную ослепительным солнцем базарную площадь.
Дети, внуки и правнуки крестьян, первыми приветствовавших Джервейса и Хермайэни, как и их предки, жили в коттеджах позади «кастелло Крауччибек» и возделывали земли на террасах. Они выращивали виноград и делали из него вино; они продавали оливки; они держали коров в подземных, почти лишенных света стойлах, из которых те иногда вырывались, вытаптывали грядки с овощами и перемахивали через низкие заборы до тех пор, пока их с дикими криками не заарканивали и не водворяли на место. Крестьяне платили за арендованную землю сельскохозяйственными продуктами и услугами. Сестры Жозефина и Бианка выполняли все работы по домашнему хозяйству в доме Гая. Они накрыли стол для прощального завтрака под апельсиновыми деревьями. Гай отведал спагетти и выпил vino scelto, местное коричневатое крепкое вино. Затем взволнованная и возбужденная Жозефина принесла большой разукрашенный торт, испеченный в честь его отъезда. Гай уже удовлетворил свой слабый аппетит. Он с тревогой наблюдал, как Жозефина разрезала торт. Осыпаясь крошками, он попробовал его и похвалил женщин. Жозефина и Бианка безжалостно Стояли перед ним, пока он не проглотил последнюю крошку отрезанного ему куска.
Его уже ждало такси. Проезжей дороги к кастелло не было. К воротам подходила лишь узкая тропинка от последней ступеньки каменной лестницы. Когда Гай поднялся, чтобы идти, все домочадцы — всего двадцать человек — собрались проводить его. Они пришли бы несмотря ни на что. Каждый из них поцеловал руку Гаю. Многие плакали. Дети набросали в машину цветов. Жозефина сунула ему на колени завернутую в газету оставшуюся часть торта. Они дружно махали ему руками, пока машина не скрылась за поворотом, и только после этого вернулись туда, где проводили свой полуденный отдых. Гай переложил торт на заднее сиденье и вытер руки носовым платком. Он радовался тому, что тяжелому испытанию пришел конец, и покорно ждал, когда заговорит водитель — секретарь местной фашистской организации.
Гай знал, что его не любили ни те, кто работал в его доме, ни те, кто жил в городке. Его признавали и уважали, но он не был для них simpatico[6]. Графиня фон Глюк, которая не знала ни слова по-итальянски и в открытую сожительствовала со своим дворецким, была simpatica. Миссис Гарри, которая распространяла протестантские трактаты и памфлеты, вмешивалась в способы ловли рыбаками осьминогов и плодила в своем доме бездомных кошек, тоже была simpatica.
Дядя Гая, Перегрин, прослывший всюду скучнейшим человеком, одно присутствие которого наводило благоговейный страх на всех цивилизованных людей, — дядя Перегрин был для них molto simpatico[7]. Уилмоты были непревзойденными хамами. Санта-Дульчину они рассматривали исключительно как место для приятного отдыха, наслаждений и развлечений; они не жертвовали ни пенса в местные фонды, устраивали буйные вечеринки, носили крайне неприличное платье, называли жителей итальяшками и часто уезжали в конце лета, не оплатив счетов местных торговцев. Но у них были четыре шумливые и некрасивые дочери, выросшие на глазах жителей города. Более того, Уилмоты потеряли здесь своего сына, который вздумал прыгнуть в море со скалы. Жители Санта-Дульчины участвовали во всех этих шумных весельях и печальных событиях и даже с удовольствием наблюдали за поспешными и скромными отъездами Уилмотов в конце сезона. Уилмоты были для них simpatico. Даже Масгрейв, который был владельцем кастеллетто до Уилмотов и именем которого оно теперь называлось, Масгрейв, который, как говорили, не мог поехать в Англию или Америку, потому что у властей в этих странах был ордер на его арест, этот «чудовище Масгрейв», как его назвали Краучбеки, был для жителей Санта-Дульчины simpatico. И только Гай, которого они знали с раннего детства, который говорил на их языке и признавал их веру, который был щедрым по отношению к ним и безгранично уважал все их нравы и обычаи, дед которого построил для них школу и мать которого подарила им набор риз, украшенных вышивкой, выполненной королевской школой рукоделия, для ежегодных выносов на улицы костей святой Дульчины, — только Гай неизменно оставался для них чужестранцем.
— Вы надолго уезжаете? — спросил фашист-чернорубашечник.
— На все время, пока будет война.
— Войны не будет. Никто не хочет войны. Кто в ней выиграет-то?
Со всех стен без окон, мимо которых они проезжали, на них смотрело хмурое, нанесенное по трафарету лицо Муссолини с надписью под ним: «Вождь всегда прав». Фашистский секретарь снял руки с руля, закурил сигарету и после этого увеличил скорость. «Вождь всегда прав», «Вождь всегда прав» — то и дело мелькали надписи и скрывались в поднятой машиной пыли.
— Война — это сплошная глупость, — снова начал недоученный сторонник фашизма; — Вот увидите. Все будет упорядочено и улажено.
Гай не стал оспаривать этих утверждений. Он не проявил никакого интереса к тому, что думал или говорил водитель такси. Миссис Гарри на месте Гая наверняка начала бы спорить. Однажды, когда ее вез этот же водитель, она заставила его остановить машину и пошла домой пешком — три довольно трудные мили пешком, — чтобы доказать свое отвращение к политическим взглядам фашистского секретаря. Гай же не имел никакого желания ни внушать, ни убеждать, ни делиться своими взглядами и мнениями с кем бы то ни было. Он не дружил ни с кем даже на почве своих религиозных убеждений. Он часто жалел, что живет не во времена действия законов против папистов и нонконформистов, когда Брум был одиноким передовым постом католической веры, окруженным чуждыми этой вере людьми. Иногда он воображал себя отправляющим в катакомбах перед концом света последнюю мессу для последнего папы. Гай никогда не ходил к мессе по воскресным дням; вместо этого он посещал церковь в ранние часы обычных дней недели, когда людей там было совсем немного. Жители Санта-Дульчины предпочитали ему «чудовище Масгрейв». В первые годы после развода с женой Гай имел несколько мимолетных, низкопробных любовных связей, но он всегда скрывал их от жителей Санта-Дульчины. В последнее время он приучил себя к полному воздержанию, что даже священники считали неназидательным. Как на самом низком, так и на самом высоком уровнях между ним и окружавшими его людьми не проявлялось никаких симпатий, и он не имел никакого желания слушать болтовню водителя такси.
— История — это живая сила, — нравоучительно продолжал тот, приводя слова из недавно прочитанной статьи. — Никто не может остановить ее и сказать: «Отныне не будет происходить никаких перемен». Страны, так же, как и люди, стареют. Одни владеют очень многим, другие очень немногим. Отсюда вытекает необходимость перераспределения. Но если дело дойдет до войны, то все окажутся владеющими очень немногим. Они знают это. Они не допустят войны.
Гай слышал голос водителя, но никак не воспринимал того, что тот говорил. Гая беспокоил лишь один маленький вопрос: как поступить с тортом? Он не мог оставить его в машине. Бианка и Жозефина, несомненно, узнают об этом. В поезде торт тоже будет досадной помехой. Гай пытался припомнить, есть ли дети у вице-консула, с которым он должен обсудить и решить некоторые детали в связи с выездом из своего кастелло. Если есть, то торт можно будет отдать им. Кажется, дети у вице-консула есть.
Если не считать этой единственной сладкой ноши, ничем другим Гай обременен не был; ничто не повлияло бы теперь на вновь обретенную им удовлетворенность, как ничто в прошлом не повлияло на испытанную им безысходность. Sia lodato Gesu Cristo. Oggi, sempre. Сегодня особенно. Сегодняшний день — всем дням день.
2
Семья Краучбеков, до недавнего времени богатая и многочисленная, теперь заметно победнела и уменьшилась. Гай был самым младшим в ней и, вполне вероятно, будет последним. Его мать умерла, а отцу перевалило за семьдесят. В семье было четверо детей. Анджела — самая старшая; за пей — Джервейс, который прямо из Даунсайда попал в ирландский гвардейский полк и в первый же день своего пребывания во Франции был скошен снайперской пулей: свеженький, чистенький, неутомленный, в момент, когда шел по дощатому настилу над грязью с терновым стеком в руке доложить командиру роты о своем прибытии. Третий, Айво, был всего на год старше Гая, но они никогда не дружили. Айво всегда были свойственны странности. С возрастом странности усиливались, и наконец, когда ему исполнилось двадцать шесть лет, он исчез из дому. Несколько месяцев о нем ничего не было известно. Затем его обнаружили забаррикадировавшимся в меблированной комнате в Криклвуде, где он решил довести себя до смерти голодом. Его вытащили оттуда истощенным, в бреду, и через несколько дней после этого он умер, совсем лишившись ума. Это произошло в 1931 году. Смерть Айво иногда представлялась Гаю ужасной карикатурой на его собственную жизнь, которая как раз в это время дала огромную трещину.
Еще до того как странности Айво начали вызывать серьезную озабоченность окружающих, Гай женился не на скромной католичке, а на яркой, фешенебельной девушке, совсем не на такой, какую ожидали увидеть его женой друзья или члены семьи Краучбеков. Он взял из уменьшившегося состояния семьи долю, положенную младшему сыну, и обосновался в Кении, где вел, как ему думалось позднее, спокойную, ничем не омрачаемую жизнь на берегу горного озера, где воздух был всегда чистым и свежим и где взлетавшие на рассвете фламинго казались сначала белыми, потом становились розовыми, а затем превращались в вихрящуюся тень на фоне яркого неба. Гай усердно занимался там фермерскими делами и уже начал было получать доходы. Затем, по необъяснимым причинам, его жена заявила, что состояние ее здоровья диктует ей необходимость провести годик в Англии. Она регулярно присылала ему нежные письма до тех пор, пока в один прекрасный день, все с той же нежностью, не сообщила ему, что сильно полюбила их общего знакомого по имени Томми Блэкхаус, что Гай не должен вставать им поперек дороги и что она хочет развода. «И пожалуйста, — заканчивалось ее письмо, — без всяких глупых рыцарских выходок, не вздумай приехать в Брайтон и разыгрывать из себя „виновную сторону“. Это привело бы к шестимесячной разлуке с Томми, а я не хочу упускать этого проказника из-под своего наблюдения даже на шесть минут».
Гай уехал из Кении, а вскоре после этого его отец овдовел и, потеряв надежду на наследника, покинул Брум. Сократившиеся владения отца состояли к тому времени из дома, парка и приусадебного участка. В последние годы эта усадьба приобрела своеобразную известность. Она была одной из немногих в современной Англии, во владение которыми со времен короля Генриха Первого неизменно вступали только мужчины. Мистер Краучбек не продал усадьбу. Вместо этого он сдал ее в аренду монастырю, а сам отправился на близрасположенный морской курорт Мэтчет. Лампады в часовне Брума горели, как в старые времена.
Еще до того как странности Айво начали вызывать серьезную озабоченность окружающих, Гай женился не на скромной католичке, а на яркой, фешенебельной девушке, совсем не на такой, какую ожидали увидеть его женой друзья или члены семьи Краучбеков. Он взял из уменьшившегося состояния семьи долю, положенную младшему сыну, и обосновался в Кении, где вел, как ему думалось позднее, спокойную, ничем не омрачаемую жизнь на берегу горного озера, где воздух был всегда чистым и свежим и где взлетавшие на рассвете фламинго казались сначала белыми, потом становились розовыми, а затем превращались в вихрящуюся тень на фоне яркого неба. Гай усердно занимался там фермерскими делами и уже начал было получать доходы. Затем, по необъяснимым причинам, его жена заявила, что состояние ее здоровья диктует ей необходимость провести годик в Англии. Она регулярно присылала ему нежные письма до тех пор, пока в один прекрасный день, все с той же нежностью, не сообщила ему, что сильно полюбила их общего знакомого по имени Томми Блэкхаус, что Гай не должен вставать им поперек дороги и что она хочет развода. «И пожалуйста, — заканчивалось ее письмо, — без всяких глупых рыцарских выходок, не вздумай приехать в Брайтон и разыгрывать из себя „виновную сторону“. Это привело бы к шестимесячной разлуке с Томми, а я не хочу упускать этого проказника из-под своего наблюдения даже на шесть минут».
Гай уехал из Кении, а вскоре после этого его отец овдовел и, потеряв надежду на наследника, покинул Брум. Сократившиеся владения отца состояли к тому времени из дома, парка и приусадебного участка. В последние годы эта усадьба приобрела своеобразную известность. Она была одной из немногих в современной Англии, во владение которыми со времен короля Генриха Первого неизменно вступали только мужчины. Мистер Краучбек не продал усадьбу. Вместо этого он сдал ее в аренду монастырю, а сам отправился на близрасположенный морской курорт Мэтчет. Лампады в часовне Брума горели, как в старые времена.