Дмитрий Володихин
Тихая тень

   Стоящих людей прошу преодолеть естественное омерзение от моего текста. Перед пустотниками извиняюсь. Впрочем, они должны быть благодарны за относительно точную, по-моему, передачу некоторых интимных подробностей их творческого быта. Борцам за идеалы просвещения и прогресса читать ниже эпиграфа не советую. Зачем портить себе настроение?
Автор

 

   Сегодня я хочу поговорить с вами об одном человеке. Лично для меня он не слишком приятен. Должно быть, по той причине, что очень похож на меня. Точнее, на меня прежнего, каким я был лет двенадцать назад, и каким он сумел остаться на всю жизнь. Впрочем, и это будет не совсем точно. Двенадцать лет назад я мечтал жить так, как ему удается жить. Сейчас я не таков, да и мечтания у меня совершенно иные. Но нет-нет, да и вплетется в мои сны ниточка его настоящего. Его тихий дрейф по нашему миру воспринимается мною как пребывание в материнской утробе. Тепло, нетревожно, безопасно, даже как-то насладительно. И невозможно в реальности нашего мира. В последнее время я задумываюсь: так ли уж невозможно? Если бы я тогда, двенадцать или пятнадцать… или шестнадцать? словом, что-то в этом роде лет назад не был уверен в полнейшем отсутствии шансов прожить свою биографию именно так, возможно, я не начал бы движение в совершенно противоположную сторону. Разумеется, невероятно маловероятно – провековать судьбу в утробе. Или как в утробе. Сравнимо с утробой. Поэтому я напряг волю и родился. Я вылез в мир, где полным-полно веселья и боли. Многие люди так до конца жизни не решаются на такой шаг – родиться. Требуется сознательное усилие воли. Эти самые многие высовывают головку или даже совсем выбираются наружу, но не желают перерезать пуповину. Не то, что бы я осуждал их за это. Напротив, скорее они с высоты собственного комфорта могут поглядывать на меня с оттенком безобидного превосходства. Просто я сделал так, что стал быть сделан из другого теста. Я перестал их понимать, я ушел от них очень далеко. И бесконечно далеко я ушел от тех немногочисленных счастливцев, которые сумели остаться в утробе. Надо иметь отвагу, решаясь в один прекрасный день прожить собственную жизнь. Быть, оценивать, делать кое-что новое, приобретать и, конечно, терять. Покуда ты живешь, ты почти всегда неправ. Если ты не начал жить, ты не можешь быть прав или неправ, ты просто реагируешь на окружающую среду. Холодно. Плачу. Закутали. Тепло. Тяну руку. Круглая, гладкая, красная, гремит. Хорошо. Смеюсь… Так вот, я столь давно решился жить, что для меня сейчас имеют смысл такие слова как государство, экономика, социальный строй, история, изящная словесность, Бог и дьявол. Когда произносишь такие слова среди не-родившихся или почти не-родившихся, можно вызвать ироническую улыбку на внутренней стороне лица, невидимое презрение или очевидное раздражение. Скорее всего, от тебя попросту отойдут подальше. Ты – в жизни, а они – за ее пределами. Ты вовлечен, а они пребывают в отстраненности. Для тебя мир – гуща с пузырьками пустот, а для них – пустота со сгущениями островков смысла. Я им немного завидую, да, это правда, я немного завидую им, но я их не люблю. Я возможен без них, а они без меня – нет. Впрочем, это их совершенно не беспокоит. Для них все не так уж важно. Да и нелюбовь мою, пожалуй, не стоит преувеличивать. В сущности, она совершенно неагрессивна. Это мирная, спокойная нелюбовь, мы можем существовать одновременно, нимало не обижая друг друга… Знаете, если бы у меня была возможность жить так, как живет обитатель всех следующих абзацев, кроме последнего, я бы отказался. Сейчас мне уже так не надо. Почему? Возможно так: научившись плавать, скучно стоять на берегу. Или так: я сделал свою ставку в одной очень большой игре, мне хочется досмотреть ее до конца. Лучше сказать, доучаствовать до конца…
* * *
   …Отпирая дверь в свое убежище, я всякий раз испытываю тошнотворный испуг. Наверное, мне уже никогда не избавиться от него. Я смутно представляю себе множество страшный вещей. Самый безобидный вариант: сломается ключ. И попросту замок не послушается ключа и откажется от собственной отпирающей функции. Между ключами и замками регулярно исчезает минимально пространство отторжения, они вступают (притом, заметьте, принудительно!) в интимнейшие отношения. Это не может не вести к семейным ссорам. Всякая любовь, если таковая и существует, способна пережить хотя бы несколько лет, только при одном условии. Она должна быть на девять десятых дистантной. Иными словами, партнеры встречаются не более одного дня из десяти, вволю испытывают счастье, с нетерпением ждут и т. п. Я бы не выдержал и трех суток подряд рядом с одним и тем же человеческим существом. Разумеется, мы вступаем в осознанный компромисс, когда некто оказывается на нашей территории, в опасной близости от (самого) тела; мы подавляем два естественных инстинкта: немедленно вытолкнуть агрессора или, что более очевидно, убежать. И, разумеется, компромисс позволителен далеко не всегда. Либо некуда деваться (и это ужасно!), как, например, с родителями. Либо есть ощутимые выгоды. Но и выгод еще мало. Следует вступить с партнером по взаимодействию в своего рода, извините, переговоры. Добиться гарантий собственной безопасности и, главное, точно определить, сколько все это продлится и в какой момент закончится.
   Так вот, я уверен, что ключ и замок не успевают вступить в переговоры. Я даже не знаю, существует ли между ними любовь. Очень может быть, их ситуация проходит по разряду «некуда деваться». Вынужденный, если позволите, контакт. А это исключительно некомфортно, особенно, видимо, для замка. Ведь это именно ключ – ярко выраженный агрессор. Не по своей, конечно, воле, но факт есть факт… И замок, как вы, наверное, понимаете (если, конечно, у вас есть желание не спорить со мной; за подобное желание я был бы искренне благодарен), однажды может «заискрить». Не все же ему напрягаться! Не пустит ключ в себя. Ну не пустит, и все. Без каких бы то ни было видимых причин. Или не повернется, куда следует: еще того хуже и еще того непонятнее для людей, которые всю жизнь не имели ничего общего с бытовыми железками. Или внятная версия: ключ сломался, а из отверстия опасно щерится металлический обрубок. У меня на этот случай припасено два запасных ключа и, конечно, плоскогубцы. Без них я просто не выхожу из убежища. Некоторые назовут, возможно, подобный образ действий интеллектуальной эквилибристикой, а громкий человек прямо заговорит о паранойе. Но я полагаю, я надеюсь, найдутся и те, кто поймет и одобрит подобного рода предусмотрительность.
   Гораздо хуже, если мне не удастся вытащить обрубок и придется искать какого-нибудь неандертальского слесаря. Можете себе представить: я и такое… скопление брутальных железяк, трубок, мачо. Если вы понимаете, о чем я рассказываю (совершенно не желал оскорбить вас началом предложения в условном ключе, просто я осознаю собственную невнятность), то вы легко почувствуете, сколь огромным коммуникативным штормом окажется для меня ситуация со слесарем. Слесарь… весь в черно-звенящих мотивах, нечто от марша Родомеса вперемешку со мыслообразующей константой всех гимнов на свете, плюс балалайка и привкус выпивки (я не пью).
   Но и слесарь еще вполне терпим. Я запасся для названной экстремалии телефонной карточкой (вызвать пролетария), в паспорте к обложке у меня наклеены некоторые необходимейшие телефоны, в том числе и слесарский. Деньги конечно. Сто пятьдесят рублей – кажется, должно хватить с избытком. За последние четыре года не было случая, чтобы я вышел без карточки, паспорта, денег.
   А ведь может случиться и кое-что многократно худшее. Вернувшись из внешнего мира, я обнаружу убежище занятым старыми хозяевами. Настоящая катастрофа. Не уверен, хватит ли у меня дерзости выпросить мои вещи. Даже компьютер. Боюсь, я довольно долго буду расхаживать в отдалении и смотреть, смотреть, привыкая к этим людям, не решаясь подойти. Допустим, я подойду… что говорить? Как им объяснять? А если они разозлятся на меня? Легче было б сесть на газонный бордюрчик и ждать, покуда кто-нибудь из них сам не обратится с вопросом… В целом, признаюсь честно, я до такой степени не хочу думать об этом, что построил в своем сознании род стены между текущим я и темой вторжения. Как-то выходит само собой: нахожу оккупантов у себя в убежище, нечто происходит, и после нечто я оказываюсь у родителей, с вещами. Дальше, может быть, где-нибудь отыщутся деньги, и мне снимут квартиру. Потому что я давно отвык от тех колоссальных объемов терпения, которые потребны для жизни с родителями. Опять-таки, просто не представляю себе… Вам это должно быть знакомо. Видимо, на разных уровнях понимания и сочувствия, но вам это, скорее всего, знакомо. Если вы, конечно, не родители. А если все-таки родители, пожалуйста, не обижайтесь. Мои слова можно интерпретировать очень многозначно.
   Наконец-то! Поддалось Тяжелая металлическая дверь скрипнула в сторону и бумкнула у меня за спиной. Я немедленно запер ее со всем тщанием изнутри. Вот, я дома, в своем убежище. Влажное, ватное и приятное чувство. Бело-розовые тона. Полная защищенность. Авторизованная мною территория. Это маленькое двухкомнатное помещение внутри опоры моста. Не той, которая шагнула в воду, а той, которая еще на берегу. Отец одного моего знакомого работал в каком-то непостижимом мостонадзоре; тогда здесь брутально пили и как-то трудились (чем занимаются мостонадзорцы? бог весть.). Государственную организацию, которая ведала местными мостонадзорскими делами, смертельно покалечило ветрами перемен. Наверное, даже что-то происходило с зарплатой, так что люди перестали ходить сюда для труда. Некоторое время отец моего приятеля еще использовал утаенный служебный ключ, поддерживая континуитет традиционных возлияний. Затем он переместился в пространстве на далекое расстояние и подарил заветный ключик своему сыну – умному, спокойному и неуверенному человеку. Тот высоко оценил локальную защищенность места и поставил здесь целую серию опытов со своей сексуальной партнершей. Один или два раза он приводил меня сюда, чтобы предаться медитативным беседам в полной темноте и под завывание ветра внешнего мира. Секс в его жизни (как, вероятно, и в моей) не был чем-нибудь значительным. Добрый мой знакомый получил переливчатое и весьма оригинальное чувствование секса. По его словам, секс – нечто среднее между заболеванием и азартной игрой. Порой он удивлялся, как все это вообще у него получается. После непродолжительных опробования новых эксцентрических состояний он, что вполне естественно, решил отказаться от столь энергозатратного коммуницирования. Сейчас, после знакомства с Лидой, я во многом готов согласиться с его мнением, хотя мое собственное чувствование секса украшено более гармоничной нюансировкой; быть может, за счет эксклюзивной неагрессивности моей партнерши? Вот всяком случае, мой секс – радужнее. Тогда, шесть лет назад, я не имел никакого сексуального опыта… Итак, знакомый оставил эту сферу проживания биографии, да и возжелал вовсе выбросить ключ, оберегая себя тем самым от соблазна рецидива. Узнав об освобождении территории, абсолютно отрезанной от коммуникационных густот внешнего мира, я проявил неожиданную для себя самого активность. Оказалось, я способен становиться источником суетливой экстраверсии! Я выпросил у него ключ, заодно гарантировав полнейшее невмешательство в мое будущее здесь житье. Отсутствие ключа и данное мне обещание гарантировали его от возобновления внятной сексуальной деятельности. Гарантировали не хуже воды речной (туда он намеревался погрузить ключ). Через трое суток после того, как заветный артефакт достался мне, приятель мой странным образом погиб. Не помню уж, простите, каким способом растворил его внешний мир. Нечто необычное и крайне неприятное. Даже мистическое. Неважно. Сейчас – неважно. Порой мне приходят в голову размытое ощущение предначертанности. Ему было туманом написано передать ключ, а мне луной на воде вывели – принять его. Он исполнил свое; мой урок еще длится.
   В ту пору я проделал десять или двенадцать резких телодвижений. Простите мою энергию и неопрятность! Полагаю, стоит кое-чем заплатить за случай, продвигающий состояние жизни в сторону успешности. А мне хотелось укоренить здесь свою жизнь надолго. Вот мои две комнаты. Сейчас они – уютное продолжение моего тела. Тогда они были выгодной территорией… но угловатой, ребристой, шершавой, как прииск, где могут открыть в равной степени и золото, и напрасную растрату усилий.
   Прежде всего я занялся единственным окном. Прозрачное стекло с решеточкой показалось мне ужасно ненадежной преградой от вторжений со стороны внешнего мира. Ведь поднявшись на цыпочки, рослый человек получал возможность наблюдать за мной извне! Разумеется, я закрыл его куском фанеры, оставив лишь две щелочки для солнца. По вечерам я накидываю на фанеру старое полотенце, оно полностью закрывает дырочки, и ни одна живая душа не видит света в моей келье.
   Я уговорил родителей отдать мне в вечное пользование несколько старых вещей: кое-что из постельного белья, посуды, лекарств, прочей мелочи, а также бессмертный холодильник «Саратов», электрическую плитку гомеровского периода, безобразную кровать с дачи и, что важнее всего, настольную лампу (извините за бесцеремонно долгое перечисление; совершенно не хотел напрячь вас). В обеих комнатах обитает полное отсутствие абажуров, люстр, неоновых ламп и т. п. Все намного проникновеннее: с потолка свисают два электрических провода, на конце – патроны, в патронах прочно угнездились стеклянные кругляки. Читать или работать на компьютере при таком освещении совершенно невозможно; появление настольной лампы, таким образом, естественно. Когда она не служит мне и отдыхает, к комнатах длятся, длятся и длятся сумерки. Днем в полную темень через щелочки проникает чуть-чуть солнечного света. Ночью стеклянные кругляки чуть-чуть разреживают мрак. Иногда я сам себя ощущаю подобием кругляка, ввернутого кем-то в патрон. Поверьте, я комфортно ощущаю себя в окружении тьмы и хаоса. Я не желаю светить сильнее, или, упаси боже, греть. Проблема состоит в моей хрупкости. Любое внезапное вторжение извне может оказаться гибельным. Вечные сумерки приятны моей душе. Она расплывчата, расплывчаты и они. Она не имеет никаких четко очерченных границ, границы размыты и в них. Она свободно плавает в хаосе, о хаосе вещает и их бесплотный голос. Здесь, на моей территории, пять столетий бурного и неблагозвучного гения науки оседают пылью. Все их шумное шествие обращается в ничтожно малую величину. В моих сумерках много оттенков. То я вижу себя каким-нибудь ожесточившимся шлиссельбуржским узником. То средневековым магом на покое. То Диогеном, запалившим жалкую свечку в бочечных стенах, опасаясь и одновременного вожделея пожара, самосожжения. То я труп, оживший ненадолго в фамильном склепе и торопящийся вновь вернуться в сон… Вот моя судьба: изящно изощренное предсмертие, немного кандальное, но пленительное в своей вычурности.
   Больше всего на свете на свете я люблю лежать на диване с закрытыми глазами и смотреть в потолок. Более половины того, что не принадлежит сну, я провожу именно таким образом. Состояние сна – мой идеал. Прошу прощения, до чего же твердо и громко сказано! Наверное, лучше будет вот так: мне кажется, лучше всего спать или изо всех сил уходить в состояние, мало отличающееся ото сна. У меня бывало чувствование сна как музыки, специально написанной для еще не родившихся детей. Мелодия сна успокоительно звучит из внешнего пространства, да к тому же смягчается плотной стенкой материнского живота. Разве мог я свободно предаваться любимому занятию в родительском доме? О, там такая густота насильственного коммуницирования… За год до обретения мною убежища в мою комнату подселили старшую сестру матери – настоящую развалину, оставшуюся по жизни в совершенном одиночестве. В свои 58 она выглядела на семьдесят, ее непрерывно одолевали хвори и недомогания. Она мало вставала с постели, компенсируя неподвижность тела безудержной подвижностью языка. Вы поймете мое состояние. Скажем, я готовлюсь к сессии, а она со своей лежанки осыпает мою бедную голову нескончаемыми бомбовыми коврами бессмысленных вопросов. Зачем ей было узнавать хоть что-то о моей жизни? Я не люблю отвечать на такие вопросы. Все они – микроагрессия. Даже узнав кое-что, она не унималась и продолжала, продолжала, продолжала… скоро забывая и то, что узнала. Я научился молчать на протяжении многих часов. Она обижалась, кричала, жаловалась родителям. А те, в свою очередь, во всем обвиняли мое черствое сердце; я не умел объяснить им: не я виновен, а она, она – опасный чужак на моей территории. Это превратилось в жестокую игру. Ей непременно требовалось заставить меня произнести хотя бы междометие, выстроить на нем целую философскую систему и вынести приговор. А я молчал. И так – много сотен раз. Она чувствовала себя триумфатором, когда я выскакивал из комнаты, хлопая дверью с такой силой, что с полотка падали маленькие кусочки штукатурки. Я обретал волю на несколько часов, но рано или поздно оказывался в перекрестье недобрых взглядов моих родителей. Благо, если эта неугомонная женщина засыпала. Но и во сне она ухитрялась вредить мне. Ее рот выводил такие причудливые сипы, хрипы, храпы и побулькивания, что я вновь терял способность к простому сосредоточению. Иногда ей приходилось на несколько недель переходить от хождения в уборную к сидению на горшке. Мало того, что я при этом обязан был покидать комнату и скитаться по квартире, в тесном объеме еще долго плавал запах ее экскрементов и мочи. Опасаясь простудиться, она не любила проветривать комнату… А здесь, в опоре моста, мне очень хорошо.
   Так вот, она все еще не умерла. Я раз в неделю вижу ее. И она все еще делает попытки возобновить наш старый поединок.
   Да, раз в неделю, по субботам, мне приходится ездить к родителям. Это усилие чрезвычайно обременительно для меня, но без него я бы пропал. Одна из двух комнат убежища – санузел. Здесь живет унитаз, раковина с однозначно холодной водой, ершик и ящик, регулярно наполняемый туалетной бумагой (чтобы не тревожиться лишний раз, я всегда запасаюсь надолго, месяца на три-четыре). Келья напрочь лишена стиральной машины и ванны. Так что каждую субботу я езжу в родительский дом, получаю там чистые стираные вещи в обмен на грязные и блаженствую в ванной. Раз в четыре субботы мне выдают скудное денежное содержание. Впрочем, грех жаловаться. Я неприхотлив, слабо амортизирую одежду, мало ем, почти не пользуюсь транспортом… так что какие-то копейки даже остаются. Есть и дополнительный источник меня-финансирования. О нем – ниже.
   Ванна… когда-то ее отсутствие составило фундамент для главного сомнения по поводу переезда в убежище. Как, я не могу предаваться неге и покою в тепле, отключаться от всего внешнего мира, обретать ласковую и прочную безопасность? Конечно, картину всегда немножечко портили агрессивные крики: «Ты сидишь там уже пятый час! Зачем ты заперся!» Но я заперся, заперся, и все они там снаружи бессильны вытащить меня отсюда против моей воли, даже притронуться ко мне… Право, я не намереваюсь грузить вас остаточными картинами моих коммуникативных конфликтов; просто я выворачиваю наружу чувствования, давно утратившие интимность, и делаю это с одной-единственной целью: до какой степени убежище – спасение. Я быстро сообразил, одну очевидную вещь, связанную с ванной. Теряется приятное ощущение теплой воды. Зато все прочие функции ванной аккуратно переходят к убежищу в целом. Более того, здесь до меня значительно сложнее добраться.
   Кстати, здесь нет и никогда не будет телефона. Этот безобидный на вид аппаратик инициирует давящую психологическую зависимость. Да и не нужен он мне. Мне кажется, мои связи с внешним миром и так несколько избыточны. Я иногда выхожу отсюда… совершаю обязательные еженедельные экспедиции… пишу и нечто отправляю вовне… Достаточно; впрочем, раз в двое суток я на полчаса включаю радиоприемник (опасаюсь неожиданной революции, конца света или еще какого-нибудь глобального сюрприза); убеждаюсь, сколь мало изменился мир со времен Саргона Древнего и выключаю радиоприемник; до сих пор не израсходовал одной-единственной батарейки, хотя и запасся еще тремя.
   Самое главное: весь мир должен оставить меня в покое.
   Года четыре назад я принес сюда старенький и дешевенький компьютер – подарок родителей. Две-три игрушки и текстовый редактор. Интернет по понятным причинам отпадает, да и опасаюсь я его на уровне каких-то атавистических инстинктов: сначала я привыкну ходить по нему, потом он привыкнет ходить по мне.
   Затем здесь поселился еще более старенький и дешевенький принтер – подарок Бориса Гамова, не к ночи будь помянут. У меня сложные отношения с этими двумя вещами. С одном стороны обе – символ труда, а не праздности, а потому неприятны. С другой стороны, две нелепые груды железа, проводов и пластика источают эманации независимости, самостоятельности, а значит и безопасности. Так что есть в них нечто извращенно-притягательное.
   Изначально в убежище были очень грязные полы и стены. Не поверите, но я хорошенько поползал тут с мыльной тряпкой и целым набором жестким щеток. Поначалу у меня было ощущения изрядного неудобства. Потом я осознал: никто за мной не наблюдает. И успокоился. Конечно, тупое мышечное усилие само по себе неприятно. Но некому хотя бы знакомиться с запахами, звуками и сыростью, наросшими на очистительных процессах. Как видите, мне иногда не чуждо смирение.
   Убежище сохраняет две архаических легендарии (в мотивах черного средневековья, привидений, цепей и спящего триллера). Во-первых, из комнаты, где стоит моя кровать, наверх ведет какой-то люк. Я купил висячий замок и отрезал от себя простирающееся кверху пространство. Благо, замочные ушки – с моей стороны. Я не желаю расширять мою вселенную. Кроме того, всегда существует опасность проникновения оттуда каких-нибудь опасных чужаков. Во-вторых, от прежних трудовых эпох здесь сохранились два табурета и старый административный стол. В одном из ящиков стола – какие-то журналы дежурств, записи проверяющих, графы с цифрами, отчеты, наблюдения… Настоящая кабалистика для гуманитария! Я не прикасаюсь к текстам из ящика. Они – знак мира, который существует, способен ворваться и нанести мне любой мыслимый и немыслимый ущерб. Я не исключаю того, что врата вторжения откроются прямо на страницах, среди обыденных букв. Скажем, их попросту придут забрать старые хозяева… не думать. Поэтому… пускай лежат обездвиженными и нераскрытыми. Не буди лихо, пока тихо.
   …Я сажусь за компьютер. Завтра придет мой дьявол-хранитель Борис Гамов. Ему обещан текст, я сделаю для него текст. Это будет хороший текст. Именно Гамов соблазнил меня регулярно работать за деньги и ради комфортного чувства: публикуют, публикуют, ух ты! Несколько лет назад я занимался планомерным отсеканием контактов с внешним миром. Гамов – беспокойный и брутальный контакт. Очень неудобный, громкий, уверенный и несмирный. Но я пишу. Надо же чем-нибудь заниматься, я и пишу. Я пишу очень давно. Фактически, сколько себя помню. То, что я писал всегда, и пишу сейчас только для себя, невнятно и хаотично. У меня в изголовье стоит большая пушистая игрушка – полосатый глазастый кот с изумительным хвостом. Я люблю кота больше Лиды, больше родителей, даже больше себя самого. Бывает, я обнимаю его и плачу. Кот напоминает об одном древнем слое моей биографии, сладчайшем и непоправимо утраченном. В позапрошлом году я написал роман «Мяу». В нем с какой-то неприятной отчетливостью, даже с какой-то подозрительной близостью к тривиальной традиции показано, насколько игрушечный кот лучше обеспечивает состояние внутреннего комфорта, чем настоящий. Рукопись читал Гамов, те, кому он ее показал, Лида и один пустотник. Двое последних, кажется, кое-что поняли и даже манифестивровали сердечную склонность к тексту. У обоих теперь есть копии рукописи. Этого признания для меня достаточно. Даже избыточно (хватило бы и одного человека). Полагаю, больше никому роман не нужен; признаться, я и не рассчитывал, что этот текст кто-нибудь поймет.
   Я был в полной уверенности, что никто и никогда меня не напечатает. Это меня вполне удовлетворяло. Тихо графоманствую в свое удовольствие, мирно дилентантствую. Не кормиться же этим! От Гамова я тогда активно избавлялся и почти избавился. Но у меня осталась книга некоего Б.Дикштейна «Портреты русских монстров постмодерна», каковую книгу Гамов дал мне почитать. Затем у нас произошел контакт, спланированный мною как последний. Почти покинув убежище, этот суетливый тип ухватил со стола листочек с семью абзацами. Помнится, я вволю порезвился на малюсеньком семиабзацном пространстве, представляя Б.Дикштейна громким, незамысловатым человеком. Гамов быстренько пробежал глазами и предложил: мол, старик, я попытаюсь пристроить в «Метатекст» или в «Новое литературное обозрение», или в «Литературную жизнь Москвы», или в «Венок аутсайдеров»… словом, гонорар пополам. И смотрит с эдакой надеждой. Тогда эта идея показалась мне ужасно забавной. Похмыкав, я согласился. Через месяц он пришел, неся лицо, исполненное четкого потрясения. Мол, старик, ты не представляешь, тебя взяли везде… Вот деньги, давай еще. Вот про то давай. И про вон то. Деньги носит исправно, не забывает об авторских экземплярах; словом, из отвратительной коммуникации вышел превосходный литературный агент. Мы контактируем раза два в месяц. Я для него – несушка золотых яиц. Он даже научился подлаживаться ко мне. Стал не таким громостремительным, вихри уже не исходят от него при движении по моим комнатушкам. Уважает и бережет. Как лестно! Простите мне это поверхностное тщеславие – оно представляет собой декорацию внутреннего комфорта.