Страница:
Хотел сказать о еще неявной тогда перегородке между "народом" и интеллигенцией. Написал сценарий о девушке, воспитанной в детском доме. Поставить фильм по этому сценарию решил один из первых мастеров тогдашнего кино - Сергей Аполлинарьевич Герасимов. Он создал свою кинематографическую школу, воспитал многих известных актеров и режиссеров. Но непоколеби-мо приверженный тогдашним официальным установкам, он шел даже еще дальше. В одной из статей писал о том, что детей следует воспитывать не родителям, а государству. В то же время часами мог читать на память Гоголя, Тютчева, поэтов Серебряного века. Помнится, выступая с официальным докладом на съезде кинематографистов, он перешел вдруг на поэму Пастернака:
Приедается все, лишь тебе не дано примелькаться.
Дни проходят, и годы проходят, и тысячи, тысячи лет.
В белой рьяности волн, прячась в белую пряность акаций,
может, ты-то их, море, и сводишь и сводишь на нет.
Молодые деятели кино посмеивались: слегка сбрендил старик.
Первыми своими картинами Герасимов сдвинул наш кинематограф с тогдашней полосы замерзания. Его наивная одержимость в области политики была кстати начальству, и, пользуясь своим авторитетом, Герасимов публично вступался за гонимых - Киру Муратову, Эфроса, Любимова.
Твердость его убеждений вызывала у одних иронию, у других активную неприязнь. Но в том-то и дело, что он был искренен. Думаю, что и сейчас не отрекся бы от Сталина.
К сценарию претензий у него не было. Лишь два пожелания: первое чтобы один из героев картины был не рядовым интеллигентом, а серьезным ученым. Он объяснял это невинным желанием снять в фильме свою квартиру.
А второе пожелание - чтобы девушка ехала к своей, как она предполагала, матери не из Ленинграда в Томск, а из Свердловска в Москву. Потому что Сергей Аполлинарьевич в детстве жил в Свердловске и любит его. А сейчас живет в Москве. Ну и что, думаю, я-то пишу общечеловеческое, какая разница, откуда и куда она едет.
И вот картина снимается, и я вижу на экране один из эпизодов. Пораженный, спрашиваю Смоктуновского:
- Что это вы хихикаете как-то по-нэпмановски, и вообще играете человека неприятного?
- А мне Сергей Аполлинарьевич так сказал.
Я - с тем же вопросом к Герасимову.
- Сашечка, - отвечает, - давайте сверим концепции. Из таких вот и вырастают Сахаровы и Солженицыны!
- Не из таких, - подумал я.
И тут понял смысл двух его пожеланий. Железная девочка, воспитанная государством, приез-жает из рабочего Свердловска в загнивающую Москву. И этого крупного ученого с его смешными интеллигентскими терзаниями учит жить. Комсомолка-максималистка, она разметала многое, все, что, по ее мнению, не отвечает нормам жизни советских людей.
Когда картина была закончена, на художественном совете Сергей Аполлинарьевич в своем выступлении сказал:
- Вот, считается, что у нас нет классов. Классы есть. Рабочий класс и интеллигенция. Люди, которые всем недовольны. И если бы нас с Александром Моисеевичем спросили, за кого вы, за рабочий класс или за интеллигенцию, тут он взглянул на меня и миролюбиво закончил, - мы бы сказали: "и за тех и за других".
Парадоксы...
Кинорежиссеры любили приглашать Евстигнеева на эпизодические роли ученых. Это было странно и, честно говоря, даже смешновато. За знаменитую лысину, что ли? По жизненному, так сказать, амплуа он был простонароден. И в речи на актерском собрании "Современника", и в застолье застенчив и немногословен. Так, бормотнет что-либо своим знаменитым металлическим баском и замолкнет.
Благодаря этой его непритязательной простоте с ним было легко и просто каждому, в общении он был не умнее никого, особенно интеллигентных людей, которые говорили с причастными оборотами.
С ним было хорошо и естественно выпить. Приходил после съемок в Ленинграде, и мы садились за свои рюмашки, не вдаваясь в подробности искусства и политики. И все, между делом, становилось ясным, и про политику, и про искусство, и про жизнь вообще. Потом он ложился на тахту и мгновенно засыпал. Но просыпался вовремя, так, чтобы можно было поспеть к поезду. (Так же на съемках: явившись, он ложился на какую-нибудь скамью, задремывал и мгновенно просыпался для своего эпизода.)
Пожалуй, ничуть не менее, чем актерская работа, ему были необходимы друзья. В Москве была компания... Сколько в ней было проведено прекрасных ночей!
Перед ним, таким простым, который не умней никого, таксисты останавливали машины, швейцары распахивали двери. Его, такого простого, любили приглашать в гости. Попали мы как-то к случайным знакомым, поклонникам его труднообъяснимого дара. Едва вошли - увенчанный своей причудливой славой, артист немного увял. Он понял, что люди ждут от него чего-то необыкновенного, пусть и наивного, чтобы было потом о чем рассказывать. После короткой паузы с разных концов стола его стали обстреливать вопросами и, как в телепередаче "Что? Где? Когда?", ждать стремительного ответа. Но он, избегая разговора, склонил свою любимую народом голову над салатом. Тут же интеллигентные люди простили ему эту неразговорчивость за просто-ту гениального самородка. И повели огонь телевопросов на меня (о нем, конечно). Но и я не мастер в жанре блицинтервью. Выручил меня он. Не поднимая головы от маленького плацдарма в центре стола, начал подкладывать мне на тарелку салат, подливать в рюмку и, побрякивая баском, посоветовал:
- Прикроемся мужественной простотой.
От неловкости я не различал лиц за столом.
Он же:
- Погляди, на том углу стола в синей кофточке сидит. Ну, головастая, все сечет!
А это - он все сек.
Дело в том, что, не стараясь быть остроумцем, он был наблюдателен и умен поразительно, но иначе, чем другие. Рассказывал мне как-то о спекулянтах, которых повидал в Одессе. Так точно, блистательно запечатлел типы тамошней мафиозной иерархии! Кто из них как относился к вышестоящим и к нижестоящим, и повадки каждого, и хитроумие каждого, у одного обаятельное, у другого наглое...
Нет, Евстигнееву по праву давали в фильмах роли ученых. Проницательных, ироничных интеллектуалов.
Олег Ефремов однажды показывал (он любил показывать) актерам, что надо сыграть в сцене. Репетировали "Чайку". И актеры, примеряя его показ к себе, постепенно выполняли все, вернее то, что требовалось.
Ефремов дал такой совет и Евстигнееву.
Но тот спросил:
- А может быть, так?
И показал вариант.
- Или так?
И - иначе.
- А если так?..
Не помнится, сколько было предложений, каждое из них казалось самым убедительным. Кажется, пять или шесть.
В спектакле "Голый король" он, слегка обвитый парадной королевской лентой по голому телу, стоял лицом к зрительному залу, долго, молча, минуту за минутой и нерешительно, стараясь сделать это как бы незаметно для зрителей, пробовал пальчиками почувствовать хотя бы складочку несуществующей одежды.
Он был актер с головы до пят.
Он был человек пронзительного ума.
Он умел любить друзей.
Он со снисходительным презрением относился к уродствам нашей жизни.
Он - был.
Понял слово смирение. Давно уже понял. Но то и дело забывается.
Как живут, как вспоминают свое прошлое хоккеисты, которые перестали играть, певцы, которые перестали петь, писатели, которые перестали писать? Не может быть, чтобы все они пребывали в психологической яме. Некоторые, наверное, до конца дней своих благодарны жизни, единственной.
Митинг на Дворцовой площади 8 апреля 1990 года. Тема - отказ от применения военной силы для решения гражданских и политических конфликтов к годовщине трагедии в Тбилиси и современному положению в Литве.
Плакаты на митинге:
"Руки прочь от Литвы!" (таких много).
"Отпустим Литву без контрибуций!"
"Воры в Кремле, танки в Литве?"
"Петербуржцы! Не дадим захлопнуть литовскую форточку в Европу!"
"Прощай, империя!"
"Главное - выдержать испытание демократией!"
"Горбачев! Снова - тотальная ложь?"
"Отменить Ленинские субботники, как использование бесплатного труда!"
"Свободу братской Литве!"
3. Гердту
Правда почему-то потом торжествует.
Почему-то торжествует.
Почему-то потом.
Почему-то торжествует правда.
Правда, потом.
Людям она почему-то нужна.
Хотя бы потом.
Почему-то потом.
Но почему-то обязательно.
Евреи считали себя Богоизбранным народом. Судьба рассеяла их по странам мира.
Японцы были воинственны. Для самурая честь - выше жизни. Судьба обрушила на них атомную бомбу - Япония стала миролюбивым народом.
Россия долго была империей. Покоряла себе, правила другими народами. Теперь зовем опытных американцев: "Помогите нам..."
"Превращать минусы в плюсы". (Из телефонного разговора.)
О Хармсе долго молчали. Вспомнили уже Булгакова, Платонова, Бабеля, Олешу. Но вот маленький театр "Эрмитаж" прокричал и о нем. И это услышали. Это была одна из запоздалых побед справедливости.
...Три персонажа: Влюбленный, Девушка и Бестолковый дядя. Было бы довольно для смешного водевиля. А у Хармса они все трое еще и проглотили каким-то образом каждый по молотку. И в продолжение действия пытаются освободиться от них. Это как бы освобождение от наших собственных внутренних терзаний и комплексов.
...Актриса Полищук, так не подходящая своим ростом ко всем своим миниатюрным возлюб-ленным... А кто в жизни подходит другому полностью? Никто никому. А она и не замечает мелкости своих "предметов". Это такое трогательное, сегодняшнее. Никто никого по мерке для нас не создает. А как с тем, с тою, кто, казалось бы, не подходит нам?..
Поступки, совершенные в течение жизни:
Глупые и плохие.
Глупые, но не по моей воле - по моему безволию.
Глупые и нелепые, на беду только себе, и - на всю жизнь.
Я снова в гостях у детей. Пишу это в городе Остине. Это столица Техаса, но по американским масштабам - провинция. Правда, со столичными зданиями в центре и гигантским университетом, где работают мои дети.
По ночам луна здесь повернута в другую сторону, нежели у нас. На автомобильные трассы осторожно выходят олени. Город на холмах и в окружении холмов. Дороги то покаты, то круты, - округло вниз, спирально вверх. Двухэтажные особняки расположены ярусами, и каждый не похож на другой, и каждым можно любоваться подолгу.
В этой столице Техаса чувствуется провинциальное величие.
А дети - это:
Старшему сыну Володе уже сорок пять лет! Хотя обликом он забавно молод. Я никогда не видел персов. Но когда он, веселый иронист, становится серьезен, на память почему-то приходит что-то некогда читанное поэтическое, персидское.
Младший сын - Алеша. Володе он сводный брат.
Вот он сидит, спиной ко мне, за компьютером. Золотистая в солнечном свете голова. Первый курс университета. Математика, программирование. (Это - от Володи.) Я его не видел уже два года, с тех пор, как Лена и Володя уговорили отпустить его к ним, в Америку. Здесь я узнал его заново. В ленинградской школе он был неустойчивосредним. Здесь входит в почетный список декана.
На свои расходы зарабатывает сам официантом одновременно с занятиями в университете.
Хорошо ли за два года Алеша овладел английским языком - не знаю. Кажется, хорошо, потому что говорит очень быстро. Правда, я тоже говорю быстро, но лишь одну фразу: "Ай донт спик инглиш" ("Я не говорю по-английски").
Третий член семьи - Лена. В доме она главная, так исторически сложилось. С тех пор еще, в годы отказа на выезд, когда они с Володей были безработными в Ленинграде. В это тяжкое время она много взяла на себя.
По первому впечатлению - хохотушка. Но оказывается, проницательно разбирается в людях, любого, как говорится, сечет. Притом натура волевая. И воля ее устремлена на хорошее. Едва узнав о трудностях в жизни знакомых или прибывших в город эмигрантов из России, находит способ помочь. Она преподает в университете русский язык. Как я понял, очень изобретательно.
Из всех супружеских союзов, какие мне известны, этот - Володи и Лены лучший. Жена моя, вот бы нам вовремя научиться у них.
Ну как писать о них, скажите: Володя любит Лену, Лена любит Володю, оба любят свою работу. Алеша любит Володю и Лену, они полюбили его, этого могло бы и не случиться! Опускаю то, как они любят своих друзей, - тех, что остались в Ленинграде, тех, кто за ними следом поехал в Америку, и тех, кто - во Франции, Англии, Португалии, Испании, Италии - но об этом уже было... Изымаю страницу за страницей, где о взрослых детях моих уже сентиментально. О тех, кого мы любим, мы можем рассказать меньше всего.
Я - у детей, а жена в бедствующем Петербурге. И еще советует мне пожить в Техасе подольше, там, мол, погода солнечная...
Она говорит, что с тяжелыми мыслями надо бороться не выпивкой, а хорошими мыслями... Но если они появляются именно после того, как выпьешь? Как, например: "Все забудется, все уйдет в прошлое".
И вины мои.
Не забываются, не уходят.
Утро. Бегущий постук ботинок (Володя), бегущий шелк туфель (Лена), бегущее пошлепыва-ние кроссовок (Алеша). Я - к ним, хоть проводить, доброе утро - доброе утро - доброе утро. Володя - с шуточкой, Лена - с указанием, что мне достать из холодильника на ланч, Алеша - "привет, папочка" - и нет их. Работают они, по существу, с самого утра допоздна, сначала в университете, потом за полночь дома. Я остался один. Вынул из холодильника водки, выпил. Что делать, черные утренние мысли...
Взрослый внук Саша (он живет отдельно от родителей) как-то спросил у них: "Шурик (это я) в какой войне участвовал: в первой или во второй?"
Война была уже позади, а эйфория победы еще не угасла... Душа моя была безоблачно аполитична. А должно, должно было бы понять, что уже совершалось в стране. И многие понимали. И кто-то платил за это страшной ценой.
Когда мне было семнадцать лет, я, помнится, решил: проживу свою жизнь коротко, но - прекрасно. Как именно прекрасно - не задумывался. И покончить с жизнью, пока она не превратится в тусклую, взрослую...
Как радостно, трудно, праведно живут мои дети.
Скоро предстоит с ними проститься.
Володя будет так же сидеть здесь, за компьютером. Молча, долго, за полночь, совершать неведомое мне. Лена - за сочинениями своих студентов. Алеша будет жить отдельно. Где? Как?.. Деревья будут так же шевелиться за окнами. Без меня, для них.
Еще одно слово понял - искупление. Все время пытаюсь что-то искупить трудно.
Но другим-то хуже! Посмотри на эту женщину, едва ходит. А ведь была когда-то, это видно! Держится. Мол, пока еще ничего еще!
Посмотри на этого алкоголика. Его никто не любит, выгнала жена. Его сторонятся прохожие. А ему хоть бы с кем-нибудь поговорить по-человечески!
Посмотри на эту, согбенную, ей прожить бы хоть как-нибудь. Мать больна, лежит уже годы. Мужа нет, дочка недоразвитая. Нехватки, нехватки, на счету копейка. А ты!..
Помогает?
Не получается.
Обратно из Америки в Петербург летел с пересадкой в Нью-Йорке. Здесь, по договоренности с Володей, меня встретил сравнительно молодой человек по имени Ваня. Он подрабатывает тем, что встречает русских, которые не знают английского языка. В России он как политзаключенный отсидел пять лет в лагере с годом ссылки. И жена его сидела пять лет и была сослана в то же место, что и он.
- Вот там и познакомились?
- Мы поженились еще до лагеря, потому и ссылка у нас была общая.
А отец его отсидел десять лет. Сейчас он депутат Верховного Совета России, занимается правами человека.
Вот перед такими - стыдно.
Слабый холмик Матвеевского садика на Петроградской стороне. Если сесть на скамейку в этом садике, а еще не весна и снег сер и небо серо, возникает мысль:
"Жизнь проиграна".
Какое ясное апрельское солнце!.. Стою в очереди, извивающейся сначала в поперечный переулок, потом обратно на людную улицу. Очередь эта змеиная ухитряется во всех своих изгибах стоять затылками к яркому, весеннему уже, солнцу! А повернуться к нему - нельзя, я же часть этой очереди.
Счастливые мгновения жизни - как они мгновенны!
Сегодня женщина шла навстречу в просвете арки. И смотрела прямо на меня. Солнце светило с улицы, женщина была осенена округлым нимбом этой арки и отстранена от городской сутолоки. Беглого взгляда было достаточно, чтобы почувствовать, что она хороша собой. Она смотрела так, словно мы знакомы. Она улыбалась. Но, улыбаясь, так и прошла мимо. Оказывается, она улыбалась не мне, а своим мыслям.
Усталые женщины, усталые девочки, глохнущие на прядильных фабриках. Усталые девочки, усталые женщины в удушливых цехах "Красного Треугольника"... Я постарел. А вы в памяти моей все не стареете.
Единственная была у матери - стеснительная, скромная. По выходным дням ходила на лыжах, Новый год встречала с мамой и телевизором. А годы то шли, то попрыгивали, она уже преподавала в институте, уже и студентки ее повыходили замуж... Когда уезжала в дом отдыха, мать провожала ее до места, а когда пора было возвращаться, мать приезжала туда за ней. Она была единственная у матери - невзрослая, незамужняя.
Полные собою, переполненные собою до краев! Деловые, предприимчивые, валютные, полезные стране люди. Они выхватили глазом то тебя, то меня и косвенно сравнивают с собой, и каждый по-своему наполняется, переполняется еще более. Совками называют они нас. Новыми русскими называем мы их. И вот, ходим между ними, подавленные их ценностью, необходимо-стью стране, переполненностью собою. И смешим их своими неудачами и своей несообразностью ни с чем.
Читатели о "Литературной газете" (ЛГ, июнь 1991).
"Авторов своих публикаций вы выбираете несерьезных. Старовойтову, Попова, Володина, Окуджаву, Собчака, Травкина, Афанасьева, - всех, кто сеет смуту по белу свету и призывает к развалу Союза и гражданской войне. Я на месте Горбачева их давно бы пересажала.
Покровская, Волгоград".
Оранжевой краской, крупно, на стене дома:
Я не люблю деньги.
Наверное, какой-нибудь мальчишка вывел кистью. Придет время - поймет, что был неправ. Но - какой хороший мальчишка!
Так вышло, что жизнь моя целиком уместилась в годы "печального приключения русской истории" (Шульгин). Впрочем, что я на это киваю. И сам-то я, сам, воспаленная дурость моя...
И вот, только это написал и задумался, что дальше - глянул в окошко какое утро! И неслышно, плавно, чтобы не разбудить жену и свояченицу, пошел на кухню, к холодильнику. Там почти полная бутылка. Пока это есть - такое утро и такая бутылка - ведь можно жить! Ну кто возразит?
Один человек бился, старался долгие годы и создал, скажем, синюю кошку. Но тут все возму-тились: как синяя кошка, зачем синяя кошка, кому это нужно! Но у этого человека был приятель, любящий последователь. Он подумал и сделал синюю собаку. Но так как к этой идее люди уже были немного подготовлены, то теперь это всем понравилось. Как это смело! Как это ново! Именно то, что давно всем необходимо! И синие собаки стали бегать по всем улицам.
Тем временем упомянутый человек снова вернулся к своим метаниям сумел сделать фиолетовую лошадь. Ну, что тут началось! Его совсем затолкали, еще хуже, чем прежде. Добро бы еще синяя, это можно понять, но фиолетовая!.. Тогда его любящий последователь подумал и сделал фиолетовую корову. И все пришли в восторг, и превознесли его еще выше. За то, что он не остановился на достигнутом, но идет все дальше, открывает никому не ведомое. И фиолетовые коровы стали пастись на всех лугах.
Человек был уже совсем стар. И кто знает, суждено ли ему сделать в своей жизни что-нибудь еще? Ну, целого зеленого жирафа - не успеть. Так хоть зеленую ногу, бирюзовое копытце"...
Бог мой! Приведи меня к чему-нибудь. К успокоению? К новой жизни? К единению с людьми? К преодолению пороков, слабостей моих? К смерти?
Прошло совсем немного времени, не знаю, сколько в минутах, и Он дал мне успокоение - от стыда моего за себя. Без доводов, оправдывающих меня, без новых мыслей по этому поводу. И желание общаться с людьми...
В проповеди, которую услышал первой, стал ощутим масштаб Божественной Вселенной в сравнении с моими мучениями. Малозначительны они стали.
Разрушение Земли? А вместе, неотрывно - разрушение себя, того Я, которое глубоко внутри, которое задумано было, сотворено Богом. И забыто, замусорено нами. Имеем дело только с этим замусоренным собой.
Как огромен стал подарок судьбы - не думать хотя бы недолго о стыдном, скверном, грехах жизни моей. И не заметил этот подарок, просто вдруг снова вернулся к мыслям этим черным. Оказывается, был перерыв в них - подарок судьбы.
В древности поэтов называли певцами: они сами сочиняли стихи и мелодии, сами пели их и сами себе аккомпанировали. Но постепенно отпала необходимость личного исполнения, затем отпала мелодия, стали необязательны рифма и размер, а иной раз даже мысль - сама поэзия стала служить недостойным целям... Тогда она спохватилась и потребовала: воссоединяйте меня!
В нашей стране первым это сделал Окуджава.
Первый раз в жизни я увидел его среди нескольких московских поэтов, которые приехали в Ленинград на поэтический вечер. Это было, кажется, в конце 50-х годов. После вечера мы поехали в гостиницу "Октябрьская", выпили. Невысокий, смуглый молодой поэт с усиками взял гитару, поставил ногу на стул и запел.
По мере того, как он пел, у меня росло ощущение, что он был ниспослан нам откуда-то свыше. Слезы покатились по щекам... Катились и катились...
А на другой день - поэт еще был здесь, в Ленинграде - я снова пошел в "Октябрьскую", нашел того, кто пел. Оказалось, что его зовут Булат, а фамилия Окуджава. Я взмолился, чтобы он пришел в Дом кино, а я соберу хоть немного людей, киношников, чтобы послушали это необыкно-венное. А Окуджава говорит: "Да у меня и песен-то всего семь-восемь". Но, смущаясь, согласился.
Дом кино тогда был еще маленький, на Невском. И собралось человек пятнадцать. И он спел свои восемь песен. Но его уговаривали еще раз спеть эти восемь песен. И он, все больше смущаясь, спел их во второй раз.
Вскоре директор более парадного Дворца искусств позвонил: "А кто такой этот Окуджава? Что-нибудь антисоветское?" Я говорю, что это не очень советское, но и не антисоветское, это выше того и другого. Его решили все же пригласить. Я позвонил ему в Москву, он был взволнован приглашением.
Зал был набит до предела. Многих я уговорил по телефону.
- А что, хороший голос? - спрашивали.
- Не в этом дело! - отвечал я.
- А что, хорошие стихи?
- Не в этом дело! - отвечал.
- Хорошо играет на гитаре?
- Не в этом дело!
И вот перед Дворцом искусств - толпа. Спрашивают: "Кто приехал?" "Аджубей приехал!"
Когда я, как мог, его представлял, он робко стоял за занавесом. Тревожился, не скажу ли я, что он композитор.
("Я знаю всего три аккорда на гитаре, я просто начинающий поэт".)
А через день начались оголтелые поношения в газетах. Первое поношение у нас, в Ленинграде. "За такими, как Окуджава, девушки не пойдут. Они пойдут за Софроновым и Грибачевым..."
В этих песнях звучала невероятная его душа. И тем самым он пронзал души многих и многих, - и нонконформистов, и коммунистов, мещан и поэтов, даже номенклатурных миллионеров. Да и теперь души некоторых "новых русских".
Чем пронзал? Болью своей души и в то же время - ощущением счастья единственной жизни, подаренной нам. Почти каждого в самой глубине души эти чувства нет-нет, а посещают. Своим существованием он объединил, сроднил друг с другом самых разных людей, то есть сделал то, чего никак не могут нынешние президенты.
До войны девушкам внушали девиз: "Берегите девичью честь". И они берегли. Во фронтовом госпитале, когда я дышал на ладан, медсестра спросила: "Сладкого, небось, так и не знал?" Не знал. Как многие городские мальчики.
У Булата в песнях женщины были прекрасны, совершенны, идеальны. Мне они представля-лись в белом одеянии. "Ты появишься у двери, в чем-то белом, без причуд. В чем-то впрямь из тех материй, из которых хлопья шьют..." Это Пастернак. А у Булата - "Ваше величество женщина..."
Были у него тяжелые состояния, были. Звонил по телефону: "Шура (так меня звали в детстве, откуда он мог знать?), я к тебе приду? Только гитары у тебя нет?" Разлюбил петь!..
Но и тогда, на одном из его концертов, после песен его, я сказал тем, кто сидел в зале: "Какие у вас стали глаза. Носите их подольше!"
Годы, годы... Встречи в Москве, встречи в Ленинграде, но мне казалось, что это вся жизнь наша прошла рядом. Писать обо всем, что роднило нас, и трудно, и нескромно.
И вот половины моей души без него не стало. Как буду жить с оставшейся?
В последнее время он болел. Но совсем недавно позвонил: "Когда сможешь - приезжай. Я выздоравливаю. Снова начинаю писать, хоть несколько строчек в день, о себе. Да и все мы, в конце концов, пишем о себе..."
Я приехал.
Он дал почитать небольшую новеллу о том, как он в какой-то маленькой стране стоял на улице, и вдруг мимо проезжает машина, в которой - королева этой страны. Он узнает ее по фотографиям. Королева оглянулась на него. Потом еще раз оглянулась. Булат написал ей письмо с вопросом, почему она на него оглядывалась. Она сразу же ответила: "Потому что вы не сняли шляпу".
Приедается все, лишь тебе не дано примелькаться.
Дни проходят, и годы проходят, и тысячи, тысячи лет.
В белой рьяности волн, прячась в белую пряность акаций,
может, ты-то их, море, и сводишь и сводишь на нет.
Молодые деятели кино посмеивались: слегка сбрендил старик.
Первыми своими картинами Герасимов сдвинул наш кинематограф с тогдашней полосы замерзания. Его наивная одержимость в области политики была кстати начальству, и, пользуясь своим авторитетом, Герасимов публично вступался за гонимых - Киру Муратову, Эфроса, Любимова.
Твердость его убеждений вызывала у одних иронию, у других активную неприязнь. Но в том-то и дело, что он был искренен. Думаю, что и сейчас не отрекся бы от Сталина.
К сценарию претензий у него не было. Лишь два пожелания: первое чтобы один из героев картины был не рядовым интеллигентом, а серьезным ученым. Он объяснял это невинным желанием снять в фильме свою квартиру.
А второе пожелание - чтобы девушка ехала к своей, как она предполагала, матери не из Ленинграда в Томск, а из Свердловска в Москву. Потому что Сергей Аполлинарьевич в детстве жил в Свердловске и любит его. А сейчас живет в Москве. Ну и что, думаю, я-то пишу общечеловеческое, какая разница, откуда и куда она едет.
И вот картина снимается, и я вижу на экране один из эпизодов. Пораженный, спрашиваю Смоктуновского:
- Что это вы хихикаете как-то по-нэпмановски, и вообще играете человека неприятного?
- А мне Сергей Аполлинарьевич так сказал.
Я - с тем же вопросом к Герасимову.
- Сашечка, - отвечает, - давайте сверим концепции. Из таких вот и вырастают Сахаровы и Солженицыны!
- Не из таких, - подумал я.
И тут понял смысл двух его пожеланий. Железная девочка, воспитанная государством, приез-жает из рабочего Свердловска в загнивающую Москву. И этого крупного ученого с его смешными интеллигентскими терзаниями учит жить. Комсомолка-максималистка, она разметала многое, все, что, по ее мнению, не отвечает нормам жизни советских людей.
Когда картина была закончена, на художественном совете Сергей Аполлинарьевич в своем выступлении сказал:
- Вот, считается, что у нас нет классов. Классы есть. Рабочий класс и интеллигенция. Люди, которые всем недовольны. И если бы нас с Александром Моисеевичем спросили, за кого вы, за рабочий класс или за интеллигенцию, тут он взглянул на меня и миролюбиво закончил, - мы бы сказали: "и за тех и за других".
Парадоксы...
Кинорежиссеры любили приглашать Евстигнеева на эпизодические роли ученых. Это было странно и, честно говоря, даже смешновато. За знаменитую лысину, что ли? По жизненному, так сказать, амплуа он был простонароден. И в речи на актерском собрании "Современника", и в застолье застенчив и немногословен. Так, бормотнет что-либо своим знаменитым металлическим баском и замолкнет.
Благодаря этой его непритязательной простоте с ним было легко и просто каждому, в общении он был не умнее никого, особенно интеллигентных людей, которые говорили с причастными оборотами.
С ним было хорошо и естественно выпить. Приходил после съемок в Ленинграде, и мы садились за свои рюмашки, не вдаваясь в подробности искусства и политики. И все, между делом, становилось ясным, и про политику, и про искусство, и про жизнь вообще. Потом он ложился на тахту и мгновенно засыпал. Но просыпался вовремя, так, чтобы можно было поспеть к поезду. (Так же на съемках: явившись, он ложился на какую-нибудь скамью, задремывал и мгновенно просыпался для своего эпизода.)
Пожалуй, ничуть не менее, чем актерская работа, ему были необходимы друзья. В Москве была компания... Сколько в ней было проведено прекрасных ночей!
Перед ним, таким простым, который не умней никого, таксисты останавливали машины, швейцары распахивали двери. Его, такого простого, любили приглашать в гости. Попали мы как-то к случайным знакомым, поклонникам его труднообъяснимого дара. Едва вошли - увенчанный своей причудливой славой, артист немного увял. Он понял, что люди ждут от него чего-то необыкновенного, пусть и наивного, чтобы было потом о чем рассказывать. После короткой паузы с разных концов стола его стали обстреливать вопросами и, как в телепередаче "Что? Где? Когда?", ждать стремительного ответа. Но он, избегая разговора, склонил свою любимую народом голову над салатом. Тут же интеллигентные люди простили ему эту неразговорчивость за просто-ту гениального самородка. И повели огонь телевопросов на меня (о нем, конечно). Но и я не мастер в жанре блицинтервью. Выручил меня он. Не поднимая головы от маленького плацдарма в центре стола, начал подкладывать мне на тарелку салат, подливать в рюмку и, побрякивая баском, посоветовал:
- Прикроемся мужественной простотой.
От неловкости я не различал лиц за столом.
Он же:
- Погляди, на том углу стола в синей кофточке сидит. Ну, головастая, все сечет!
А это - он все сек.
Дело в том, что, не стараясь быть остроумцем, он был наблюдателен и умен поразительно, но иначе, чем другие. Рассказывал мне как-то о спекулянтах, которых повидал в Одессе. Так точно, блистательно запечатлел типы тамошней мафиозной иерархии! Кто из них как относился к вышестоящим и к нижестоящим, и повадки каждого, и хитроумие каждого, у одного обаятельное, у другого наглое...
Нет, Евстигнееву по праву давали в фильмах роли ученых. Проницательных, ироничных интеллектуалов.
Олег Ефремов однажды показывал (он любил показывать) актерам, что надо сыграть в сцене. Репетировали "Чайку". И актеры, примеряя его показ к себе, постепенно выполняли все, вернее то, что требовалось.
Ефремов дал такой совет и Евстигнееву.
Но тот спросил:
- А может быть, так?
И показал вариант.
- Или так?
И - иначе.
- А если так?..
Не помнится, сколько было предложений, каждое из них казалось самым убедительным. Кажется, пять или шесть.
В спектакле "Голый король" он, слегка обвитый парадной королевской лентой по голому телу, стоял лицом к зрительному залу, долго, молча, минуту за минутой и нерешительно, стараясь сделать это как бы незаметно для зрителей, пробовал пальчиками почувствовать хотя бы складочку несуществующей одежды.
Он был актер с головы до пят.
Он был человек пронзительного ума.
Он умел любить друзей.
Он со снисходительным презрением относился к уродствам нашей жизни.
Он - был.
Понял слово смирение. Давно уже понял. Но то и дело забывается.
Как живут, как вспоминают свое прошлое хоккеисты, которые перестали играть, певцы, которые перестали петь, писатели, которые перестали писать? Не может быть, чтобы все они пребывали в психологической яме. Некоторые, наверное, до конца дней своих благодарны жизни, единственной.
Митинг на Дворцовой площади 8 апреля 1990 года. Тема - отказ от применения военной силы для решения гражданских и политических конфликтов к годовщине трагедии в Тбилиси и современному положению в Литве.
Плакаты на митинге:
"Руки прочь от Литвы!" (таких много).
"Отпустим Литву без контрибуций!"
"Воры в Кремле, танки в Литве?"
"Петербуржцы! Не дадим захлопнуть литовскую форточку в Европу!"
"Прощай, империя!"
"Главное - выдержать испытание демократией!"
"Горбачев! Снова - тотальная ложь?"
"Отменить Ленинские субботники, как использование бесплатного труда!"
"Свободу братской Литве!"
3. Гердту
Правда почему-то потом торжествует.
Почему-то торжествует.
Почему-то потом.
Почему-то торжествует правда.
Правда, потом.
Людям она почему-то нужна.
Хотя бы потом.
Почему-то потом.
Но почему-то обязательно.
Евреи считали себя Богоизбранным народом. Судьба рассеяла их по странам мира.
Японцы были воинственны. Для самурая честь - выше жизни. Судьба обрушила на них атомную бомбу - Япония стала миролюбивым народом.
Россия долго была империей. Покоряла себе, правила другими народами. Теперь зовем опытных американцев: "Помогите нам..."
"Превращать минусы в плюсы". (Из телефонного разговора.)
О Хармсе долго молчали. Вспомнили уже Булгакова, Платонова, Бабеля, Олешу. Но вот маленький театр "Эрмитаж" прокричал и о нем. И это услышали. Это была одна из запоздалых побед справедливости.
...Три персонажа: Влюбленный, Девушка и Бестолковый дядя. Было бы довольно для смешного водевиля. А у Хармса они все трое еще и проглотили каким-то образом каждый по молотку. И в продолжение действия пытаются освободиться от них. Это как бы освобождение от наших собственных внутренних терзаний и комплексов.
...Актриса Полищук, так не подходящая своим ростом ко всем своим миниатюрным возлюб-ленным... А кто в жизни подходит другому полностью? Никто никому. А она и не замечает мелкости своих "предметов". Это такое трогательное, сегодняшнее. Никто никого по мерке для нас не создает. А как с тем, с тою, кто, казалось бы, не подходит нам?..
Поступки, совершенные в течение жизни:
Глупые и плохие.
Глупые, но не по моей воле - по моему безволию.
Глупые и нелепые, на беду только себе, и - на всю жизнь.
Я снова в гостях у детей. Пишу это в городе Остине. Это столица Техаса, но по американским масштабам - провинция. Правда, со столичными зданиями в центре и гигантским университетом, где работают мои дети.
По ночам луна здесь повернута в другую сторону, нежели у нас. На автомобильные трассы осторожно выходят олени. Город на холмах и в окружении холмов. Дороги то покаты, то круты, - округло вниз, спирально вверх. Двухэтажные особняки расположены ярусами, и каждый не похож на другой, и каждым можно любоваться подолгу.
В этой столице Техаса чувствуется провинциальное величие.
А дети - это:
Старшему сыну Володе уже сорок пять лет! Хотя обликом он забавно молод. Я никогда не видел персов. Но когда он, веселый иронист, становится серьезен, на память почему-то приходит что-то некогда читанное поэтическое, персидское.
Младший сын - Алеша. Володе он сводный брат.
Вот он сидит, спиной ко мне, за компьютером. Золотистая в солнечном свете голова. Первый курс университета. Математика, программирование. (Это - от Володи.) Я его не видел уже два года, с тех пор, как Лена и Володя уговорили отпустить его к ним, в Америку. Здесь я узнал его заново. В ленинградской школе он был неустойчивосредним. Здесь входит в почетный список декана.
На свои расходы зарабатывает сам официантом одновременно с занятиями в университете.
Хорошо ли за два года Алеша овладел английским языком - не знаю. Кажется, хорошо, потому что говорит очень быстро. Правда, я тоже говорю быстро, но лишь одну фразу: "Ай донт спик инглиш" ("Я не говорю по-английски").
Третий член семьи - Лена. В доме она главная, так исторически сложилось. С тех пор еще, в годы отказа на выезд, когда они с Володей были безработными в Ленинграде. В это тяжкое время она много взяла на себя.
По первому впечатлению - хохотушка. Но оказывается, проницательно разбирается в людях, любого, как говорится, сечет. Притом натура волевая. И воля ее устремлена на хорошее. Едва узнав о трудностях в жизни знакомых или прибывших в город эмигрантов из России, находит способ помочь. Она преподает в университете русский язык. Как я понял, очень изобретательно.
Из всех супружеских союзов, какие мне известны, этот - Володи и Лены лучший. Жена моя, вот бы нам вовремя научиться у них.
Ну как писать о них, скажите: Володя любит Лену, Лена любит Володю, оба любят свою работу. Алеша любит Володю и Лену, они полюбили его, этого могло бы и не случиться! Опускаю то, как они любят своих друзей, - тех, что остались в Ленинграде, тех, кто за ними следом поехал в Америку, и тех, кто - во Франции, Англии, Португалии, Испании, Италии - но об этом уже было... Изымаю страницу за страницей, где о взрослых детях моих уже сентиментально. О тех, кого мы любим, мы можем рассказать меньше всего.
Я - у детей, а жена в бедствующем Петербурге. И еще советует мне пожить в Техасе подольше, там, мол, погода солнечная...
Она говорит, что с тяжелыми мыслями надо бороться не выпивкой, а хорошими мыслями... Но если они появляются именно после того, как выпьешь? Как, например: "Все забудется, все уйдет в прошлое".
И вины мои.
Не забываются, не уходят.
Утро. Бегущий постук ботинок (Володя), бегущий шелк туфель (Лена), бегущее пошлепыва-ние кроссовок (Алеша). Я - к ним, хоть проводить, доброе утро - доброе утро - доброе утро. Володя - с шуточкой, Лена - с указанием, что мне достать из холодильника на ланч, Алеша - "привет, папочка" - и нет их. Работают они, по существу, с самого утра допоздна, сначала в университете, потом за полночь дома. Я остался один. Вынул из холодильника водки, выпил. Что делать, черные утренние мысли...
Взрослый внук Саша (он живет отдельно от родителей) как-то спросил у них: "Шурик (это я) в какой войне участвовал: в первой или во второй?"
Война была уже позади, а эйфория победы еще не угасла... Душа моя была безоблачно аполитична. А должно, должно было бы понять, что уже совершалось в стране. И многие понимали. И кто-то платил за это страшной ценой.
Когда мне было семнадцать лет, я, помнится, решил: проживу свою жизнь коротко, но - прекрасно. Как именно прекрасно - не задумывался. И покончить с жизнью, пока она не превратится в тусклую, взрослую...
Как радостно, трудно, праведно живут мои дети.
Скоро предстоит с ними проститься.
Володя будет так же сидеть здесь, за компьютером. Молча, долго, за полночь, совершать неведомое мне. Лена - за сочинениями своих студентов. Алеша будет жить отдельно. Где? Как?.. Деревья будут так же шевелиться за окнами. Без меня, для них.
Еще одно слово понял - искупление. Все время пытаюсь что-то искупить трудно.
Но другим-то хуже! Посмотри на эту женщину, едва ходит. А ведь была когда-то, это видно! Держится. Мол, пока еще ничего еще!
Посмотри на этого алкоголика. Его никто не любит, выгнала жена. Его сторонятся прохожие. А ему хоть бы с кем-нибудь поговорить по-человечески!
Посмотри на эту, согбенную, ей прожить бы хоть как-нибудь. Мать больна, лежит уже годы. Мужа нет, дочка недоразвитая. Нехватки, нехватки, на счету копейка. А ты!..
Помогает?
Не получается.
Обратно из Америки в Петербург летел с пересадкой в Нью-Йорке. Здесь, по договоренности с Володей, меня встретил сравнительно молодой человек по имени Ваня. Он подрабатывает тем, что встречает русских, которые не знают английского языка. В России он как политзаключенный отсидел пять лет в лагере с годом ссылки. И жена его сидела пять лет и была сослана в то же место, что и он.
- Вот там и познакомились?
- Мы поженились еще до лагеря, потому и ссылка у нас была общая.
А отец его отсидел десять лет. Сейчас он депутат Верховного Совета России, занимается правами человека.
Вот перед такими - стыдно.
Слабый холмик Матвеевского садика на Петроградской стороне. Если сесть на скамейку в этом садике, а еще не весна и снег сер и небо серо, возникает мысль:
"Жизнь проиграна".
Какое ясное апрельское солнце!.. Стою в очереди, извивающейся сначала в поперечный переулок, потом обратно на людную улицу. Очередь эта змеиная ухитряется во всех своих изгибах стоять затылками к яркому, весеннему уже, солнцу! А повернуться к нему - нельзя, я же часть этой очереди.
Счастливые мгновения жизни - как они мгновенны!
Сегодня женщина шла навстречу в просвете арки. И смотрела прямо на меня. Солнце светило с улицы, женщина была осенена округлым нимбом этой арки и отстранена от городской сутолоки. Беглого взгляда было достаточно, чтобы почувствовать, что она хороша собой. Она смотрела так, словно мы знакомы. Она улыбалась. Но, улыбаясь, так и прошла мимо. Оказывается, она улыбалась не мне, а своим мыслям.
Усталые женщины, усталые девочки, глохнущие на прядильных фабриках. Усталые девочки, усталые женщины в удушливых цехах "Красного Треугольника"... Я постарел. А вы в памяти моей все не стареете.
Единственная была у матери - стеснительная, скромная. По выходным дням ходила на лыжах, Новый год встречала с мамой и телевизором. А годы то шли, то попрыгивали, она уже преподавала в институте, уже и студентки ее повыходили замуж... Когда уезжала в дом отдыха, мать провожала ее до места, а когда пора было возвращаться, мать приезжала туда за ней. Она была единственная у матери - невзрослая, незамужняя.
Полные собою, переполненные собою до краев! Деловые, предприимчивые, валютные, полезные стране люди. Они выхватили глазом то тебя, то меня и косвенно сравнивают с собой, и каждый по-своему наполняется, переполняется еще более. Совками называют они нас. Новыми русскими называем мы их. И вот, ходим между ними, подавленные их ценностью, необходимо-стью стране, переполненностью собою. И смешим их своими неудачами и своей несообразностью ни с чем.
Читатели о "Литературной газете" (ЛГ, июнь 1991).
"Авторов своих публикаций вы выбираете несерьезных. Старовойтову, Попова, Володина, Окуджаву, Собчака, Травкина, Афанасьева, - всех, кто сеет смуту по белу свету и призывает к развалу Союза и гражданской войне. Я на месте Горбачева их давно бы пересажала.
Покровская, Волгоград".
Оранжевой краской, крупно, на стене дома:
Я не люблю деньги.
Наверное, какой-нибудь мальчишка вывел кистью. Придет время - поймет, что был неправ. Но - какой хороший мальчишка!
Так вышло, что жизнь моя целиком уместилась в годы "печального приключения русской истории" (Шульгин). Впрочем, что я на это киваю. И сам-то я, сам, воспаленная дурость моя...
И вот, только это написал и задумался, что дальше - глянул в окошко какое утро! И неслышно, плавно, чтобы не разбудить жену и свояченицу, пошел на кухню, к холодильнику. Там почти полная бутылка. Пока это есть - такое утро и такая бутылка - ведь можно жить! Ну кто возразит?
Один человек бился, старался долгие годы и создал, скажем, синюю кошку. Но тут все возму-тились: как синяя кошка, зачем синяя кошка, кому это нужно! Но у этого человека был приятель, любящий последователь. Он подумал и сделал синюю собаку. Но так как к этой идее люди уже были немного подготовлены, то теперь это всем понравилось. Как это смело! Как это ново! Именно то, что давно всем необходимо! И синие собаки стали бегать по всем улицам.
Тем временем упомянутый человек снова вернулся к своим метаниям сумел сделать фиолетовую лошадь. Ну, что тут началось! Его совсем затолкали, еще хуже, чем прежде. Добро бы еще синяя, это можно понять, но фиолетовая!.. Тогда его любящий последователь подумал и сделал фиолетовую корову. И все пришли в восторг, и превознесли его еще выше. За то, что он не остановился на достигнутом, но идет все дальше, открывает никому не ведомое. И фиолетовые коровы стали пастись на всех лугах.
Человек был уже совсем стар. И кто знает, суждено ли ему сделать в своей жизни что-нибудь еще? Ну, целого зеленого жирафа - не успеть. Так хоть зеленую ногу, бирюзовое копытце"...
Бог мой! Приведи меня к чему-нибудь. К успокоению? К новой жизни? К единению с людьми? К преодолению пороков, слабостей моих? К смерти?
Прошло совсем немного времени, не знаю, сколько в минутах, и Он дал мне успокоение - от стыда моего за себя. Без доводов, оправдывающих меня, без новых мыслей по этому поводу. И желание общаться с людьми...
В проповеди, которую услышал первой, стал ощутим масштаб Божественной Вселенной в сравнении с моими мучениями. Малозначительны они стали.
Разрушение Земли? А вместе, неотрывно - разрушение себя, того Я, которое глубоко внутри, которое задумано было, сотворено Богом. И забыто, замусорено нами. Имеем дело только с этим замусоренным собой.
Как огромен стал подарок судьбы - не думать хотя бы недолго о стыдном, скверном, грехах жизни моей. И не заметил этот подарок, просто вдруг снова вернулся к мыслям этим черным. Оказывается, был перерыв в них - подарок судьбы.
В древности поэтов называли певцами: они сами сочиняли стихи и мелодии, сами пели их и сами себе аккомпанировали. Но постепенно отпала необходимость личного исполнения, затем отпала мелодия, стали необязательны рифма и размер, а иной раз даже мысль - сама поэзия стала служить недостойным целям... Тогда она спохватилась и потребовала: воссоединяйте меня!
В нашей стране первым это сделал Окуджава.
Первый раз в жизни я увидел его среди нескольких московских поэтов, которые приехали в Ленинград на поэтический вечер. Это было, кажется, в конце 50-х годов. После вечера мы поехали в гостиницу "Октябрьская", выпили. Невысокий, смуглый молодой поэт с усиками взял гитару, поставил ногу на стул и запел.
По мере того, как он пел, у меня росло ощущение, что он был ниспослан нам откуда-то свыше. Слезы покатились по щекам... Катились и катились...
А на другой день - поэт еще был здесь, в Ленинграде - я снова пошел в "Октябрьскую", нашел того, кто пел. Оказалось, что его зовут Булат, а фамилия Окуджава. Я взмолился, чтобы он пришел в Дом кино, а я соберу хоть немного людей, киношников, чтобы послушали это необыкно-венное. А Окуджава говорит: "Да у меня и песен-то всего семь-восемь". Но, смущаясь, согласился.
Дом кино тогда был еще маленький, на Невском. И собралось человек пятнадцать. И он спел свои восемь песен. Но его уговаривали еще раз спеть эти восемь песен. И он, все больше смущаясь, спел их во второй раз.
Вскоре директор более парадного Дворца искусств позвонил: "А кто такой этот Окуджава? Что-нибудь антисоветское?" Я говорю, что это не очень советское, но и не антисоветское, это выше того и другого. Его решили все же пригласить. Я позвонил ему в Москву, он был взволнован приглашением.
Зал был набит до предела. Многих я уговорил по телефону.
- А что, хороший голос? - спрашивали.
- Не в этом дело! - отвечал я.
- А что, хорошие стихи?
- Не в этом дело! - отвечал.
- Хорошо играет на гитаре?
- Не в этом дело!
И вот перед Дворцом искусств - толпа. Спрашивают: "Кто приехал?" "Аджубей приехал!"
Когда я, как мог, его представлял, он робко стоял за занавесом. Тревожился, не скажу ли я, что он композитор.
("Я знаю всего три аккорда на гитаре, я просто начинающий поэт".)
А через день начались оголтелые поношения в газетах. Первое поношение у нас, в Ленинграде. "За такими, как Окуджава, девушки не пойдут. Они пойдут за Софроновым и Грибачевым..."
В этих песнях звучала невероятная его душа. И тем самым он пронзал души многих и многих, - и нонконформистов, и коммунистов, мещан и поэтов, даже номенклатурных миллионеров. Да и теперь души некоторых "новых русских".
Чем пронзал? Болью своей души и в то же время - ощущением счастья единственной жизни, подаренной нам. Почти каждого в самой глубине души эти чувства нет-нет, а посещают. Своим существованием он объединил, сроднил друг с другом самых разных людей, то есть сделал то, чего никак не могут нынешние президенты.
До войны девушкам внушали девиз: "Берегите девичью честь". И они берегли. Во фронтовом госпитале, когда я дышал на ладан, медсестра спросила: "Сладкого, небось, так и не знал?" Не знал. Как многие городские мальчики.
У Булата в песнях женщины были прекрасны, совершенны, идеальны. Мне они представля-лись в белом одеянии. "Ты появишься у двери, в чем-то белом, без причуд. В чем-то впрямь из тех материй, из которых хлопья шьют..." Это Пастернак. А у Булата - "Ваше величество женщина..."
Были у него тяжелые состояния, были. Звонил по телефону: "Шура (так меня звали в детстве, откуда он мог знать?), я к тебе приду? Только гитары у тебя нет?" Разлюбил петь!..
Но и тогда, на одном из его концертов, после песен его, я сказал тем, кто сидел в зале: "Какие у вас стали глаза. Носите их подольше!"
Годы, годы... Встречи в Москве, встречи в Ленинграде, но мне казалось, что это вся жизнь наша прошла рядом. Писать обо всем, что роднило нас, и трудно, и нескромно.
И вот половины моей души без него не стало. Как буду жить с оставшейся?
В последнее время он болел. Но совсем недавно позвонил: "Когда сможешь - приезжай. Я выздоравливаю. Снова начинаю писать, хоть несколько строчек в день, о себе. Да и все мы, в конце концов, пишем о себе..."
Я приехал.
Он дал почитать небольшую новеллу о том, как он в какой-то маленькой стране стоял на улице, и вдруг мимо проезжает машина, в которой - королева этой страны. Он узнает ее по фотографиям. Королева оглянулась на него. Потом еще раз оглянулась. Булат написал ей письмо с вопросом, почему она на него оглядывалась. Она сразу же ответила: "Потому что вы не сняли шляпу".