Извините.
Ничего подобного.
Должен признаться в ужасном своем недостатке. Все, что я вижу, слышу, чувствую, пробую, нюхаю, — для меня реально. Я настолько доверчивая игрушка своих ощущений, что для меня нет ничего нереального. Эта доверчивость, стойкая, как броня, сохранялась даже тогда, когда меня били по голове, или я был пьян, или был втянут в странные приключения, о которых не стоит распространяться, или даже под влиянием кокаина.
В подвале Джонса Крафт показал мне фотографию фон Брауна на обложке «Лайф» и спросил, знал ли я его.
— Фон Брауна? — спросил я. — Этого Томаса Джефферсона космического века? Естественно. Барон танцевал однажды в Гамбурге с моей женой на дне рождения генерала Вальтера Дорнбергера.
— Хороший танцор? — спросил Крафт.
— Что-то вроде танцующего Микки Мауса, — сказал я. — Так танцевали все крупные нацистские деятели, когда им приходилось это делать.
— Как ты думаешь, он бы сейчас тебя узнал? — спросил Крафт.
— Уверен, что узнал бы, — сказал я. — С месяц назад я наскочил на него на Пятьдесят второй улице, и он окликнул меня по имени. Он очень поразился, увидев меня в таком плачевном положении. Он сказал, что у него много знакомых в информационном бизнесе, и предложил подыскать мне работу.
— Ты бы в этом преуспел.
— Вообще-то я не чувствую мощного призвания заниматься перепиской с клиентами, — ответил я.
Игра в карты кончилась, проиграл отец Кили, он так и не смог отделаться от жалкой старой ведьмы — пиковой дамы.
— Ну и ладно, — сказал отец Кили, как будто он много выигрывал в прошлом и собирается и дальше выигрывать. — Всего не выиграешь.
Вместе с Черным Фюрером он поднялся наверх, останавливаясь через каждые несколько ступенек и считая до двадцати.
И теперь Рези, Крафт-Потапов и я остались одни.
Рези подошла ко мне, обняла меня за талию, прижалась щекой к моей груди.
— Только представь, дорогой, — сказала она.
— Что? — сказал я.
— Завтра мы будем в Мексике.
— Гм.
— Ты чем-то обеспокоен.
— Обеспокоен.
— Озабочен, — сказала она.
— Тебе тоже кажется, что я озабочен? — сказал я Крафту. Он все еще изучал панораму доисторического болота в журнале.
— Нет, — сказал он.
— Я в обычном, нормальном состоянии, — сказал я.
Крафт показал на птеродактиля, летающего над болотом.
— Кто бы мог подумать, что такое чудовище может летать? — сказал он.
— А кто бы мог подумать, что такая старая развалина, как я, может покорить сердце такой прелестной девушки и, кроме того, иметь такого талантливого верного друга?
— Мне так легко тебя любить, — сказала Рези. — Я всегда тебя любила.
— Я как раз подумал… — сказала я.
— Расскажи мне, о чем ты подумал, — попросила Рези.
— Может быть, Мексика не совсем то, что нам нужно, — сказал я.
— Мы всегда сможем оттуда уехать, — сказал Крафт.
— Может быть, в аэропорту Мехико-сити мы можем сразу пересесть на реактивный самолет.
Крафт опустил журнал.
— И куда дальше? — спросил он.
— Не знаю, — сказал я. — Просто быстро куда-то отправиться. Я думаю, меня возбуждает сама мысль о передвижении, я так долго сидел на месте.
— Гм, — сказал Крафт.
— Может быть, в Москву? — сказал я.
— Что? — сказал Крафт недоверчиво.
— В Москву, — сказал я. — Мне очень хочется увидеть Москву.
— Это что-то новое, — сказал Крафт.
— Тебе не нравится?
— Я… я должен подумать.
Рези стала отодвигаться от меня, но я держал ее крепко.
— Ты тоже об этом подумай, — сказал я ей.
— Если ты хочешь, — сказала она едва слышно.
— Господи! — сказал я и как следует тряхнул ее. — Чем больше я об этом думаю, тем это становится привлекательнее. Мне бы в Мехико-сити и двух минут между самолетами хватило.
Крафт встал, старательно сгибая и разгибая пальцы.
— Ты шутишь? — спросил он.
— Разве? Такой старый друг, как ты, должен понимать, шучу я или нет.
— Конечно, шутишь. — сказал он. — Что тебя может интересовать в Москве?
— Я бы попытался найти одного старого друга, — сказал я.
— Я не знал, что у тебя есть друг в Москве.
— Я не знаю, в Москве ли он, но где-то в России, — сказал я. — Я бы навел справки.
— Кто же он? — спросил Крафт.
— Степан Бодовсков, писатель.
— А… — сказал Крафт. Он сел и снова взял журнал.
— Ты о нем слышал? — спросил я.
— Нет.
— А о полковнике Ионе Потапове?
Рези отскочила от меня к дальней стене и прижалась к ней спиной.
— Ты знаешь Потапова? — спросил я ее.
— Нет.
— А ты? — спросил я Крафта.
— Нет, — сказал он. — Расскажи мне о нем.
— Он — коммунистический агент, — сказал я. — Он хочет увезти меня в Мехико-сити, где меня схватят и отправят в Москву для суда.
— Нет! — сказала Рези.
— Заткнись! — сказал ей Крафт.
Он вскочил, отбросив журнал, и пытался вытащить из кармана маленький пистолет, но я навел на него свой люгер.
Я заставил его бросить пистолет на пол.
— Глянь-ка, — сделав удивленный вид, сказал он, словно был здесь ни при чем. — Прямо ковбои и индейцы.
— Говард, — сказала Рези.
— Молчи! — предупредил ее Крафт.
— Дорогой, — сказала Рези плача, — мечта о Мексике — я надеялась — она станет реальностью. Нас всех ждало избавление! — Она раскрыла объятия. — Завтра, — сказала она тихо. — Завтра, — прошептала она снова.
И тут она бросилась к Крафту, как будто хотела вцепиться в него. Но руки ее ослабли и бессильно повисли.
— Мы все должны были родиться заново, — сказала она ему хрипло. — И ты — ты тоже. Разве… разве ты сам этого не хотел? Как же ты мог с такой нежностью говорить о нашей новой жизни и не хотеть ее?
Крафт не ответил.
Рези повернулась ко мне.
— Да, я — коммунистический агент. И он тоже. Он действительно — полковник Иона Потапов. У нас действительно было задание доставить тебя в Москву. Но я не собиралась этого делать, потому что люблю тебя; потому что любовь, которую ты дал мне, — единственная моя любовь, другой у меня не было и не будет. Я же тебе говорила, что не желаю этого делать, правда? — сказала она Крафту.
— Она мне говорила, — сказал Крафт.
— И он согласился со мной, — сказала Рези, — и тоже мечтал о Мексике, где все мы выскочим из западни и заживем счастливо.
— Как ты узнал? — спросил меня Крафт.
— Американские агенты все время следили за вашими действиями, — сказал я. — Это место сейчас окружено. Вы погорели.
Ничего подобного.
Должен признаться в ужасном своем недостатке. Все, что я вижу, слышу, чувствую, пробую, нюхаю, — для меня реально. Я настолько доверчивая игрушка своих ощущений, что для меня нет ничего нереального. Эта доверчивость, стойкая, как броня, сохранялась даже тогда, когда меня били по голове, или я был пьян, или был втянут в странные приключения, о которых не стоит распространяться, или даже под влиянием кокаина.
В подвале Джонса Крафт показал мне фотографию фон Брауна на обложке «Лайф» и спросил, знал ли я его.
— Фон Брауна? — спросил я. — Этого Томаса Джефферсона космического века? Естественно. Барон танцевал однажды в Гамбурге с моей женой на дне рождения генерала Вальтера Дорнбергера.
— Хороший танцор? — спросил Крафт.
— Что-то вроде танцующего Микки Мауса, — сказал я. — Так танцевали все крупные нацистские деятели, когда им приходилось это делать.
— Как ты думаешь, он бы сейчас тебя узнал? — спросил Крафт.
— Уверен, что узнал бы, — сказал я. — С месяц назад я наскочил на него на Пятьдесят второй улице, и он окликнул меня по имени. Он очень поразился, увидев меня в таком плачевном положении. Он сказал, что у него много знакомых в информационном бизнесе, и предложил подыскать мне работу.
— Ты бы в этом преуспел.
— Вообще-то я не чувствую мощного призвания заниматься перепиской с клиентами, — ответил я.
Игра в карты кончилась, проиграл отец Кили, он так и не смог отделаться от жалкой старой ведьмы — пиковой дамы.
— Ну и ладно, — сказал отец Кили, как будто он много выигрывал в прошлом и собирается и дальше выигрывать. — Всего не выиграешь.
Вместе с Черным Фюрером он поднялся наверх, останавливаясь через каждые несколько ступенек и считая до двадцати.
И теперь Рези, Крафт-Потапов и я остались одни.
Рези подошла ко мне, обняла меня за талию, прижалась щекой к моей груди.
— Только представь, дорогой, — сказала она.
— Что? — сказал я.
— Завтра мы будем в Мексике.
— Гм.
— Ты чем-то обеспокоен.
— Обеспокоен.
— Озабочен, — сказала она.
— Тебе тоже кажется, что я озабочен? — сказал я Крафту. Он все еще изучал панораму доисторического болота в журнале.
— Нет, — сказал он.
— Я в обычном, нормальном состоянии, — сказал я.
Крафт показал на птеродактиля, летающего над болотом.
— Кто бы мог подумать, что такое чудовище может летать? — сказал он.
— А кто бы мог подумать, что такая старая развалина, как я, может покорить сердце такой прелестной девушки и, кроме того, иметь такого талантливого верного друга?
— Мне так легко тебя любить, — сказала Рези. — Я всегда тебя любила.
— Я как раз подумал… — сказала я.
— Расскажи мне, о чем ты подумал, — попросила Рези.
— Может быть, Мексика не совсем то, что нам нужно, — сказал я.
— Мы всегда сможем оттуда уехать, — сказал Крафт.
— Может быть, в аэропорту Мехико-сити мы можем сразу пересесть на реактивный самолет.
Крафт опустил журнал.
— И куда дальше? — спросил он.
— Не знаю, — сказал я. — Просто быстро куда-то отправиться. Я думаю, меня возбуждает сама мысль о передвижении, я так долго сидел на месте.
— Гм, — сказал Крафт.
— Может быть, в Москву? — сказал я.
— Что? — сказал Крафт недоверчиво.
— В Москву, — сказал я. — Мне очень хочется увидеть Москву.
— Это что-то новое, — сказал Крафт.
— Тебе не нравится?
— Я… я должен подумать.
Рези стала отодвигаться от меня, но я держал ее крепко.
— Ты тоже об этом подумай, — сказал я ей.
— Если ты хочешь, — сказала она едва слышно.
— Господи! — сказал я и как следует тряхнул ее. — Чем больше я об этом думаю, тем это становится привлекательнее. Мне бы в Мехико-сити и двух минут между самолетами хватило.
Крафт встал, старательно сгибая и разгибая пальцы.
— Ты шутишь? — спросил он.
— Разве? Такой старый друг, как ты, должен понимать, шучу я или нет.
— Конечно, шутишь. — сказал он. — Что тебя может интересовать в Москве?
— Я бы попытался найти одного старого друга, — сказал я.
— Я не знал, что у тебя есть друг в Москве.
— Я не знаю, в Москве ли он, но где-то в России, — сказал я. — Я бы навел справки.
— Кто же он? — спросил Крафт.
— Степан Бодовсков, писатель.
— А… — сказал Крафт. Он сел и снова взял журнал.
— Ты о нем слышал? — спросил я.
— Нет.
— А о полковнике Ионе Потапове?
Рези отскочила от меня к дальней стене и прижалась к ней спиной.
— Ты знаешь Потапова? — спросил я ее.
— Нет.
— А ты? — спросил я Крафта.
— Нет, — сказал он. — Расскажи мне о нем.
— Он — коммунистический агент, — сказал я. — Он хочет увезти меня в Мехико-сити, где меня схватят и отправят в Москву для суда.
— Нет! — сказала Рези.
— Заткнись! — сказал ей Крафт.
Он вскочил, отбросив журнал, и пытался вытащить из кармана маленький пистолет, но я навел на него свой люгер.
Я заставил его бросить пистолет на пол.
— Глянь-ка, — сделав удивленный вид, сказал он, словно был здесь ни при чем. — Прямо ковбои и индейцы.
— Говард, — сказала Рези.
— Молчи! — предупредил ее Крафт.
— Дорогой, — сказала Рези плача, — мечта о Мексике — я надеялась — она станет реальностью. Нас всех ждало избавление! — Она раскрыла объятия. — Завтра, — сказала она тихо. — Завтра, — прошептала она снова.
И тут она бросилась к Крафту, как будто хотела вцепиться в него. Но руки ее ослабли и бессильно повисли.
— Мы все должны были родиться заново, — сказала она ему хрипло. — И ты — ты тоже. Разве… разве ты сам этого не хотел? Как же ты мог с такой нежностью говорить о нашей новой жизни и не хотеть ее?
Крафт не ответил.
Рези повернулась ко мне.
— Да, я — коммунистический агент. И он тоже. Он действительно — полковник Иона Потапов. У нас действительно было задание доставить тебя в Москву. Но я не собиралась этого делать, потому что люблю тебя; потому что любовь, которую ты дал мне, — единственная моя любовь, другой у меня не было и не будет. Я же тебе говорила, что не желаю этого делать, правда? — сказала она Крафту.
— Она мне говорила, — сказал Крафт.
— И он согласился со мной, — сказала Рези, — и тоже мечтал о Мексике, где все мы выскочим из западни и заживем счастливо.
— Как ты узнал? — спросил меня Крафт.
— Американские агенты все время следили за вашими действиями, — сказал я. — Это место сейчас окружено. Вы погорели.
Глава тридцать восьмая.
О, СЛАДКОЕ ТАИНСТВО ЖИЗНИ…
Об облаве —
О Рези Нот —
О том, как она умерла —
О том, как она умерла на моих руках, там, в подвале преподобного доктора Лайонела Дж. Д. Джонса. Д. С. X., Д. Б.
Это было совершенно неожиданно.
Казалось, Рези так любила жизнь, была создана для жизни, что мне в голову не приходило, что она может предпочесть смерть.
Я — человек, достаточно умудренный опытом или недостаточно одаренный воображением, — уж решайте сами, — чтобы представить себе, что такая молодая, красивая, умная девушка даже при самых тяжелых ударах судьбы и политики будет думать о смерти. Притом я говорил ей, что самое худшее, что ее ожидает, это депортация.
— И ничего более страшного? — сказала она.
— Ничего. И я сомневаюсь, что тебе даже придется оплачивать обратный проезд.
— И тебе не жалко будет, если я уеду?
— Конечно, жалко. Но я ничего не могу сделать, чтобы ты осталась со мной. С минуты на минуту сюда могут войти и арестовать тебя. Не думаешь же ты, что я буду драться с ними?
— А ты не будешь с ними драться?
— Конечно, нет. Какой у меня шанс?
— А это имеет значение?
— Ты хочешь знать, — сказал я, — почему я не умираю за любовь, как рыцарь в пьесе Говарда У. Кемпбэлла-младшего?
— Именно это я и хочу знать, — сказала она. — Почему бы нам не умереть вместе, прямо здесь, сейчас?
Я рассмеялся.
— Рези, дорогая, у тебя вся жизнь впереди.
— У меня вся жизнь позади, — сказала она, — вся в этих нескольких счастливых часах с тобой.
— Это звучит как строка, которую я мог бы написать, когда был молодым человеком.
— Это и есть строка, которую ты написал, когда был молодым человеком.
— Глупым молодым человеком, — сказал я.
— Я обожаю того молодого человека, — сказала она.
— Когда же ты полюбила его? Еще девочкой?
— Маленькой девочкой, а потом уже женщиной, — сказала она. — Когда они дали мне все, что ты написал, и велели изучить, я полюбила тебя уже женщиной.
— Извини, но я не могу одобрить твои литературный вкус.
— Ты уже не веришь, что любовь — единственное, ради чего стоит жить?
— Нет.
— Тогда скажи, ради чего стоит жить вообще? — сказала она умоляюще. — Если не ради любви, то ради чего же? Ради всего этого? — Она жестом обвела убогую обстановку комнаты, еще резче усилив и мое собственное ощущение, что мир — это лавка старьевщика. — Я что, должна жить ради этого стула, этой картины, ради этой печной трубы, этой кушетки, этой трещины в стене? Вели мне жить ради этого, и я буду! — кричала она.
Теперь ее ослабевшие руки вцепились в меня. Она закрыла глаза и заплакала.
— Значит, не ради любви, — шептала она, — ради чего же, скажи.
— Рези, — сказал я нежно.
— Скажи мне! — требовала она.
Сила вернулась в ее руки, и она с нежным неистовством теребила мою одежду.
— Я старик, — беспомощно сказал я. Это была трусливая ложь. Я не старик.
— Хорошо, старик, скажи мне, ради чего жить, — сказала она. — Скажи, ради чего ты живешь, чтобы и я могла жить ради того же — здесь или за десять тысяч километров отсюда! Объясни, почему ты хочешь остаться в живых, и тогда я тоже захочу жить!
И тут началась облава.
Силы закона и порядка ворвались через все двери, они размахивали оружием, свистели в свистки, светили яркими фонарями, хотя света и так было достаточно.
Это была целая небольшая армия, и они шумно веселились по поводу мелодраматично— зловещего реквизита нашего подвала. Они веселились, как дети вокруг рождественской елки.
Целая дюжина их, молодых, розовощеких, добродетельных, окружили Рези, Крафт-Потапова и меня, отобрали мой люгер и обращались с нами, как с тряпичными куклами, в поисках еще какого-нибудь оружия.
Другие спускались по лестнице, толкая перед собой преподобного доктора Лайонела Дж. Д. Джонса, Черного Фюрера и отца Кили.
Доктор Джонс остановился на середине лестницы и повернулся к своим мучителям:
— Все, что я делал, — сказал он величественно, — должны были делать вы.
— Что мы должны были делать? — сказал агент ФБР, который явно был здесь главным.
— Защищать республику, — сказал Джонс. — Что вам от нас надо? Мы делаем все, чтобы сделать нашу страну сильнее! Присоединяйтесь к нам, и пойдем вместе против тех, кто пытается ее ослабить!
— Кто же это? — спросил агент ФБР.
— Я должен вам объяснить? — сказал Джонс. — Вы еще не поняли этого за время вашей работы? Евреи! Католики! Черномазые! Желтые! Унитарии! Эмигранты, которые ничего не понимают в демократии, которые играют на руку социалистам, коммунистам, анархистам, нехристям и евреям!
— К вашему сведению, — сказал агент с холодным Торжеством, — я — еврей.
— Это только подтверждает то, что я сказал!
— То есть? — сказал агент.
— Евреи проникли всюду! — сказал Джонс, улыбаясь, как логик, которого никогда нельзя сбить с толку.
— Вы говорите о католиках и неграх, но один из ваших лучших друзей — католик, другой — негр.
— Что тут удивительного? — сказал Джонс.
— У вас нет к ним ненависти? — спросил агент ФБР.
— Конечно, нет. Мы все исповедуем одну основную истину.
— Какую же?
— Наша страна, которой мы когда-то гордились, сейчас оказалась не в тех руках, — сказал Джонс. Он кивнул, а вслед за ним отец Кили и Черный Фюрер. — И, чтобы она снова вернулась на путь истинный, кое-кому надо свернуть голову.
Я никогда не встречал такого наглядного примера тоталитарного мышления, мышления, которое можно уподобить системе шестеренок с беспорядочно отпиленными зубьями. Такая кривозубая мыслящая машина, приводимая в движение стандартными или нестандартными внутренними по— буждениями, вращается толчками, с диким бессмысленным скрежетом, как какие-то адские часы с кукушкой.
Босс из ФБР ошибался, думая, что на шестернях в голове Джонса нет зубьев.
— Вы законченный псих, — сказал он.
Джонс не был законченным психом. Самое страшное в классическом тоталитарном мышлении то, что каждая из таких шестеренок, сколько бы зубьев у нее ни было спилено, имеет участки с целыми зубьями, которые точно отлажены и безупречно обработаны.
Поэтому адские часы с кукушкой идут правильно в течение восьми минут и тридцати трех секунд, потом убегают на четырнадцать минут, снова правильно идут шесть секунд, убегают на четырнадцать минут, снова правильно идут шесть секунд, убегают на две секунды, правильно идут два часа и одну секунду, а затем убегают на год вперед.
Недостающие зубья — это простые очевидные истины, в большинстве случаев доступные и понятные даже десятилетнему ребенку. Умышленно отпилены некоторые зубья — система умышленно действует без некоторых очевидных кусков информации.
Вот почему такая противоречивая семейка, состоящая из Джонса, отца Кили, вицебундесфюрера Крапптауэра и Черного Фюрера, могла существовать в относительной гармонии…
Вот почему мой тесть мог совмещать безразличие к рабыням и любовь к голубой вазе…
Вот почему Рудольф Гесе, комендант Освенцима, мог чередовать по громкоговорителю произведения великих композиторов с вызовами уборщиков трупов…
Вот почему нацистская Германия не чувствовала существенной разницы между цивилизацией и бешенством…
Так я ближе всего могу подойти к объяснению тех легионов, тех наций сумасшедших, которые я видел в свое время. И моя попытка такого механистического объяснения — это, наверное, отражение отца, сыном которого я был. И есть. Ведь если остановиться и подумать, что бывает не часто, я, в конце концов, сын инженера.
И поскольку меня некому похвалить, я похвалю себя сам — скажу, что я никогда не прикасался ни к одному зубу своей думающей машины, она такая, как есть. У нее не хватает зубьев, бог знает почему, — без некоторых я родился, и они уже никогда не вырастут. А другие сточились под влиянием превратностей Истории.
Но никогда я умышленно не ломал ни единого зуба на шестеренках моей думающей машины. Никогда я не говорил себе: «Я могу обойтись без этого факта».
Говард У. Кемпбэлл-младший поздравляет себя! В тебе еще есть жизнь, старина!
А где есть жизнь…
Там есть жизнь.
О Рези Нот —
О том, как она умерла —
О том, как она умерла на моих руках, там, в подвале преподобного доктора Лайонела Дж. Д. Джонса. Д. С. X., Д. Б.
Это было совершенно неожиданно.
Казалось, Рези так любила жизнь, была создана для жизни, что мне в голову не приходило, что она может предпочесть смерть.
Я — человек, достаточно умудренный опытом или недостаточно одаренный воображением, — уж решайте сами, — чтобы представить себе, что такая молодая, красивая, умная девушка даже при самых тяжелых ударах судьбы и политики будет думать о смерти. Притом я говорил ей, что самое худшее, что ее ожидает, это депортация.
— И ничего более страшного? — сказала она.
— Ничего. И я сомневаюсь, что тебе даже придется оплачивать обратный проезд.
— И тебе не жалко будет, если я уеду?
— Конечно, жалко. Но я ничего не могу сделать, чтобы ты осталась со мной. С минуты на минуту сюда могут войти и арестовать тебя. Не думаешь же ты, что я буду драться с ними?
— А ты не будешь с ними драться?
— Конечно, нет. Какой у меня шанс?
— А это имеет значение?
— Ты хочешь знать, — сказал я, — почему я не умираю за любовь, как рыцарь в пьесе Говарда У. Кемпбэлла-младшего?
— Именно это я и хочу знать, — сказала она. — Почему бы нам не умереть вместе, прямо здесь, сейчас?
Я рассмеялся.
— Рези, дорогая, у тебя вся жизнь впереди.
— У меня вся жизнь позади, — сказала она, — вся в этих нескольких счастливых часах с тобой.
— Это звучит как строка, которую я мог бы написать, когда был молодым человеком.
— Это и есть строка, которую ты написал, когда был молодым человеком.
— Глупым молодым человеком, — сказал я.
— Я обожаю того молодого человека, — сказала она.
— Когда же ты полюбила его? Еще девочкой?
— Маленькой девочкой, а потом уже женщиной, — сказала она. — Когда они дали мне все, что ты написал, и велели изучить, я полюбила тебя уже женщиной.
— Извини, но я не могу одобрить твои литературный вкус.
— Ты уже не веришь, что любовь — единственное, ради чего стоит жить?
— Нет.
— Тогда скажи, ради чего стоит жить вообще? — сказала она умоляюще. — Если не ради любви, то ради чего же? Ради всего этого? — Она жестом обвела убогую обстановку комнаты, еще резче усилив и мое собственное ощущение, что мир — это лавка старьевщика. — Я что, должна жить ради этого стула, этой картины, ради этой печной трубы, этой кушетки, этой трещины в стене? Вели мне жить ради этого, и я буду! — кричала она.
Теперь ее ослабевшие руки вцепились в меня. Она закрыла глаза и заплакала.
— Значит, не ради любви, — шептала она, — ради чего же, скажи.
— Рези, — сказал я нежно.
— Скажи мне! — требовала она.
Сила вернулась в ее руки, и она с нежным неистовством теребила мою одежду.
— Я старик, — беспомощно сказал я. Это была трусливая ложь. Я не старик.
— Хорошо, старик, скажи мне, ради чего жить, — сказала она. — Скажи, ради чего ты живешь, чтобы и я могла жить ради того же — здесь или за десять тысяч километров отсюда! Объясни, почему ты хочешь остаться в живых, и тогда я тоже захочу жить!
И тут началась облава.
Силы закона и порядка ворвались через все двери, они размахивали оружием, свистели в свистки, светили яркими фонарями, хотя света и так было достаточно.
Это была целая небольшая армия, и они шумно веселились по поводу мелодраматично— зловещего реквизита нашего подвала. Они веселились, как дети вокруг рождественской елки.
Целая дюжина их, молодых, розовощеких, добродетельных, окружили Рези, Крафт-Потапова и меня, отобрали мой люгер и обращались с нами, как с тряпичными куклами, в поисках еще какого-нибудь оружия.
Другие спускались по лестнице, толкая перед собой преподобного доктора Лайонела Дж. Д. Джонса, Черного Фюрера и отца Кили.
Доктор Джонс остановился на середине лестницы и повернулся к своим мучителям:
— Все, что я делал, — сказал он величественно, — должны были делать вы.
— Что мы должны были делать? — сказал агент ФБР, который явно был здесь главным.
— Защищать республику, — сказал Джонс. — Что вам от нас надо? Мы делаем все, чтобы сделать нашу страну сильнее! Присоединяйтесь к нам, и пойдем вместе против тех, кто пытается ее ослабить!
— Кто же это? — спросил агент ФБР.
— Я должен вам объяснить? — сказал Джонс. — Вы еще не поняли этого за время вашей работы? Евреи! Католики! Черномазые! Желтые! Унитарии! Эмигранты, которые ничего не понимают в демократии, которые играют на руку социалистам, коммунистам, анархистам, нехристям и евреям!
— К вашему сведению, — сказал агент с холодным Торжеством, — я — еврей.
— Это только подтверждает то, что я сказал!
— То есть? — сказал агент.
— Евреи проникли всюду! — сказал Джонс, улыбаясь, как логик, которого никогда нельзя сбить с толку.
— Вы говорите о католиках и неграх, но один из ваших лучших друзей — католик, другой — негр.
— Что тут удивительного? — сказал Джонс.
— У вас нет к ним ненависти? — спросил агент ФБР.
— Конечно, нет. Мы все исповедуем одну основную истину.
— Какую же?
— Наша страна, которой мы когда-то гордились, сейчас оказалась не в тех руках, — сказал Джонс. Он кивнул, а вслед за ним отец Кили и Черный Фюрер. — И, чтобы она снова вернулась на путь истинный, кое-кому надо свернуть голову.
Я никогда не встречал такого наглядного примера тоталитарного мышления, мышления, которое можно уподобить системе шестеренок с беспорядочно отпиленными зубьями. Такая кривозубая мыслящая машина, приводимая в движение стандартными или нестандартными внутренними по— буждениями, вращается толчками, с диким бессмысленным скрежетом, как какие-то адские часы с кукушкой.
Босс из ФБР ошибался, думая, что на шестернях в голове Джонса нет зубьев.
— Вы законченный псих, — сказал он.
Джонс не был законченным психом. Самое страшное в классическом тоталитарном мышлении то, что каждая из таких шестеренок, сколько бы зубьев у нее ни было спилено, имеет участки с целыми зубьями, которые точно отлажены и безупречно обработаны.
Поэтому адские часы с кукушкой идут правильно в течение восьми минут и тридцати трех секунд, потом убегают на четырнадцать минут, снова правильно идут шесть секунд, убегают на четырнадцать минут, снова правильно идут шесть секунд, убегают на две секунды, правильно идут два часа и одну секунду, а затем убегают на год вперед.
Недостающие зубья — это простые очевидные истины, в большинстве случаев доступные и понятные даже десятилетнему ребенку. Умышленно отпилены некоторые зубья — система умышленно действует без некоторых очевидных кусков информации.
Вот почему такая противоречивая семейка, состоящая из Джонса, отца Кили, вицебундесфюрера Крапптауэра и Черного Фюрера, могла существовать в относительной гармонии…
Вот почему мой тесть мог совмещать безразличие к рабыням и любовь к голубой вазе…
Вот почему Рудольф Гесе, комендант Освенцима, мог чередовать по громкоговорителю произведения великих композиторов с вызовами уборщиков трупов…
Вот почему нацистская Германия не чувствовала существенной разницы между цивилизацией и бешенством…
Так я ближе всего могу подойти к объяснению тех легионов, тех наций сумасшедших, которые я видел в свое время. И моя попытка такого механистического объяснения — это, наверное, отражение отца, сыном которого я был. И есть. Ведь если остановиться и подумать, что бывает не часто, я, в конце концов, сын инженера.
И поскольку меня некому похвалить, я похвалю себя сам — скажу, что я никогда не прикасался ни к одному зубу своей думающей машины, она такая, как есть. У нее не хватает зубьев, бог знает почему, — без некоторых я родился, и они уже никогда не вырастут. А другие сточились под влиянием превратностей Истории.
Но никогда я умышленно не ломал ни единого зуба на шестеренках моей думающей машины. Никогда я не говорил себе: «Я могу обойтись без этого факта».
Говард У. Кемпбэлл-младший поздравляет себя! В тебе еще есть жизнь, старина!
А где есть жизнь…
Там есть жизнь.
Глава тридцать девятая.
РЕЗИ НОТ ОТКЛАНИВАЕТСЯ…
— Единственное, о чем я жалею, — сказал доктор Джонс боссу фебеэровцев на лестнице в подвал, — что у меня только одна жизнь, которую я могу отдать отечеству.
— Посмотрим, не удастся ли нам откопать еще что-нибудь, о чем вы будете жалеть, — сказал босс.
Теперь Железная Гвардия Сынов Американской Конституции толпой вываливалась из котельной. Некоторые из них были в истерике. Паранойя, которую родители годами вбивали в них, внезапно реализовалась. Вот теперь их действительно преследовали!
Один из парней вцепился в древко американского флага. Он так размахивал им, что орел на древке цеплялся за трубы под потолком.
— Это флаг вашей страны! — кричал он.
— Мы это уже знаем, — сказал босс. — Отберите у него флаг!
— Этот день войдет в историю, — сказал Джонс.
— Каждый день входит в историю, — сказал босс. — Ладно, где человек, называющий себя Джорджем Крафтом?
Крафт поднял руку. Он сделал это почти что весело.
— Это флаг и вашей страны? — сказал босс с издевкой.
— Мне нужно рассмотреть его повнимательнее, — сказал Крафт.
— Как чувствует себя человек, когда такая долгая и блестящая карьера приходит к концу? — спросил босс Крафта.
— Все карьеры когда-нибудь кончаются, — сказал Крафт. — Я это понял уже давно.
— Может, о вашей жизни сделают фильм, — сказал. босс.
Крафт улыбнулся.
— Возможно. Я бы запросил немало денег за право снимать этот фильм.
— Есть только один актер, который действительно бы сыграть вашу роль, — сказал босс. — Но его будет нелегко заполучить.
— Да? — сказал Крафт. — Кто же это?
— Чарли Чаплин, — сказал босс. — Кто еще смог бы сыграть шпиона, который был постоянно пьян, с 1941 по 1948 год? Кто еще мог бы сыграть русского шпиона, который создал агентуру, состоящую почти сплошь из американских шпионов?
Весь лоск сошел с Крафта, и он превратился в бледного морщинистого старика.
— Это неправда! — сказал он.
— Спросите ваше начальство, если не верите мне, — сказал босс.
— А они знают? — спросил Крафт.
— Они наконец поняли. Вы были на пути домой, а там вас ожидала пуля в затылок.
— Почему вы спасли меня?
— Считайте это сентиментальностью, — сказал босс.
Крафт обдумал ситуацию и укрылся за спасительной шизофренией.
— Все это не имеет ко мне отношения, — сказал он и вновь обрел свой прежний лоск.
— Почему?
— Потому, что я художник. И это главное мое дело.
— Непременно возьмите в тюрьму этюдник, — сказал босс и переключил внимание на Рези. — Вы, конечно, Рези Нот.
— Да, — сказала она.
— Доставило ли вам удовольствие ваше короткое пребывание в нашей стране?
— Какого ответа вы от меня ожидаете?
— Любого. Если у вас есть жалобы, я передам их в соответствующие инстанции. Знаете, мы пытаемся увеличить приток туристов из Европы.
— Вы говорите очень забавные вещи, — сказала она без тени улыбки. — Простите, я не могу ответить в том же духе. Сейчас не самое забавное время для меня.
— Жаль, — сказал босс небрежно.
— Вам не жаль, — сказала Рези. — Жаль только мне. Мне жаль, что мне незачем жить. Все, что у меня было, это любовь к одному человеку, а этот человек меня не любит. Жизнь его так поизносила, что он не может больше любить. От него ничего не осталось, кроме любопытства и пары глаз. Я не могу сказать вам ничего забавного, — сказала Рези. — Но я могу показать вам кое-что интересное.
Рези как будто прикоснулась пальцами к губам. На самом деле она сунула в рот капсулу с цианистым калием.
— Я покажу вам женщину, которая умирает за любовь.
И Рези Нот тут же упала мертвой мне на руки.
— Посмотрим, не удастся ли нам откопать еще что-нибудь, о чем вы будете жалеть, — сказал босс.
Теперь Железная Гвардия Сынов Американской Конституции толпой вываливалась из котельной. Некоторые из них были в истерике. Паранойя, которую родители годами вбивали в них, внезапно реализовалась. Вот теперь их действительно преследовали!
Один из парней вцепился в древко американского флага. Он так размахивал им, что орел на древке цеплялся за трубы под потолком.
— Это флаг вашей страны! — кричал он.
— Мы это уже знаем, — сказал босс. — Отберите у него флаг!
— Этот день войдет в историю, — сказал Джонс.
— Каждый день входит в историю, — сказал босс. — Ладно, где человек, называющий себя Джорджем Крафтом?
Крафт поднял руку. Он сделал это почти что весело.
— Это флаг и вашей страны? — сказал босс с издевкой.
— Мне нужно рассмотреть его повнимательнее, — сказал Крафт.
— Как чувствует себя человек, когда такая долгая и блестящая карьера приходит к концу? — спросил босс Крафта.
— Все карьеры когда-нибудь кончаются, — сказал Крафт. — Я это понял уже давно.
— Может, о вашей жизни сделают фильм, — сказал. босс.
Крафт улыбнулся.
— Возможно. Я бы запросил немало денег за право снимать этот фильм.
— Есть только один актер, который действительно бы сыграть вашу роль, — сказал босс. — Но его будет нелегко заполучить.
— Да? — сказал Крафт. — Кто же это?
— Чарли Чаплин, — сказал босс. — Кто еще смог бы сыграть шпиона, который был постоянно пьян, с 1941 по 1948 год? Кто еще мог бы сыграть русского шпиона, который создал агентуру, состоящую почти сплошь из американских шпионов?
Весь лоск сошел с Крафта, и он превратился в бледного морщинистого старика.
— Это неправда! — сказал он.
— Спросите ваше начальство, если не верите мне, — сказал босс.
— А они знают? — спросил Крафт.
— Они наконец поняли. Вы были на пути домой, а там вас ожидала пуля в затылок.
— Почему вы спасли меня?
— Считайте это сентиментальностью, — сказал босс.
Крафт обдумал ситуацию и укрылся за спасительной шизофренией.
— Все это не имеет ко мне отношения, — сказал он и вновь обрел свой прежний лоск.
— Почему?
— Потому, что я художник. И это главное мое дело.
— Непременно возьмите в тюрьму этюдник, — сказал босс и переключил внимание на Рези. — Вы, конечно, Рези Нот.
— Да, — сказала она.
— Доставило ли вам удовольствие ваше короткое пребывание в нашей стране?
— Какого ответа вы от меня ожидаете?
— Любого. Если у вас есть жалобы, я передам их в соответствующие инстанции. Знаете, мы пытаемся увеличить приток туристов из Европы.
— Вы говорите очень забавные вещи, — сказала она без тени улыбки. — Простите, я не могу ответить в том же духе. Сейчас не самое забавное время для меня.
— Жаль, — сказал босс небрежно.
— Вам не жаль, — сказала Рези. — Жаль только мне. Мне жаль, что мне незачем жить. Все, что у меня было, это любовь к одному человеку, а этот человек меня не любит. Жизнь его так поизносила, что он не может больше любить. От него ничего не осталось, кроме любопытства и пары глаз. Я не могу сказать вам ничего забавного, — сказала Рези. — Но я могу показать вам кое-что интересное.
Рези как будто прикоснулась пальцами к губам. На самом деле она сунула в рот капсулу с цианистым калием.
— Я покажу вам женщину, которая умирает за любовь.
И Рези Нот тут же упала мертвой мне на руки.
Глава сороковая.
СНОВА СВОБОДА…
Я был арестован вместе со всеми, кто находился в доме. Меня освободили в течение часа, я думаю, благодаря вмешательству Моей Звездно-Полосатой Крестной. Место, где меня содержали в течение этого короткого времени, была контора без вывески в Эмпайр Стейт Билдинг. Агент спустил меня на лифте и вывел на улицу, возвратив в поток жизни. Не успел я сделать и пятидесяти шагов, как остановился.
Я оцепенел.
Я оцепенел не от чувства вины. Я приучил себя никогда не испытывать чувства вины.
Я оцепенел не от страшного чувства потери. Я приучил себя ничего страстно не желать.
Я оцепенел не от ненависти к смерти. Я приучил себя рассматривать смерть как друга.
Я оцепенел не от разрывающего сердце возмущения несправедливостью. Я приучил себя к тому, что ожидать справедливых наград и наказаний так же бесполезно, как искать жемчужину в навозе.
Я оцепенел не от того, что я так не любим. Я приучил себя обходиться без любви.
Я оцепенел не от того, что Господь так жесток ко мне. Я приучил себя никогда ничего от Него не ждать.
Я оцепенел от того, что у меня не было никакой причины двигаться ни в каком направлении. То, что заставляло меня идти сквозь все эти мертвые бессмысленные годы, было любопытство.
Теперь даже оно угасло.
Как долго я стоял в оцепенении — не знаю. Чтобы я вновь начал двигаться, надо было, чтобы кто-то другой придумал для этого причину.
И этот кто-то нашелся. Полицейский на улице наблюдал за мной некоторое время, затем подошел и спросил:
— У вас все в порядке?
— Да, — сказал я.
— Вы стоите здесь уже давно.
— Знаю.
— Вы ждете кого-нибудь?
— Нет.
— Тогда лучше идите.
— Да, сэр.
И я пошел.
Я оцепенел.
Я оцепенел не от чувства вины. Я приучил себя никогда не испытывать чувства вины.
Я оцепенел не от страшного чувства потери. Я приучил себя ничего страстно не желать.
Я оцепенел не от ненависти к смерти. Я приучил себя рассматривать смерть как друга.
Я оцепенел не от разрывающего сердце возмущения несправедливостью. Я приучил себя к тому, что ожидать справедливых наград и наказаний так же бесполезно, как искать жемчужину в навозе.
Я оцепенел не от того, что я так не любим. Я приучил себя обходиться без любви.
Я оцепенел не от того, что Господь так жесток ко мне. Я приучил себя никогда ничего от Него не ждать.
Я оцепенел от того, что у меня не было никакой причины двигаться ни в каком направлении. То, что заставляло меня идти сквозь все эти мертвые бессмысленные годы, было любопытство.
Теперь даже оно угасло.
Как долго я стоял в оцепенении — не знаю. Чтобы я вновь начал двигаться, надо было, чтобы кто-то другой придумал для этого причину.
И этот кто-то нашелся. Полицейский на улице наблюдал за мной некоторое время, затем подошел и спросил:
— У вас все в порядке?
— Да, — сказал я.
— Вы стоите здесь уже давно.
— Знаю.
— Вы ждете кого-нибудь?
— Нет.
— Тогда лучше идите.
— Да, сэр.
И я пошел.
Глава сорок первая.
ХИМИКАЛИИ…
От Эмпайр Стейт Билдинг я пошел к центру. Я шел пешком в Гринвич Вилледж, туда, где некогда был мой дом, наш с Рези и Крафтом дом.
Всю дорогу я курил сигареты и стал воображать себя светлячком.
Я встречал много других таких же светлячков. Иногда я первым подавал им приветственный красный сигнал, иногда они. Я все дальше и дальше уходил от подобного морскому прибою рокота и северного сияния огней сердца города.
Время было позднее. Теперь я ловил сигналы светлячков-сотоварищей, захваченных в ловушки верхних этажей.
Где-то, как наемный плакальщик, выла сирена.
Когда я наконец подошел к зданию, к своему дому, все окна были темны, кроме одного — окна в квартире молодого доктора Абрахама Эпштейна.
Он тоже был светлячком. Он просигналил, и я просигналил в ответ.
Где-то завели мотоцикл, будто разорвалась хлопушка.
Черная кошка перебежала мне дорогу перед входной дверью.
В парадном тоже было темно. Выключатель был испорчен. Я зажег спичку и увидел, что все почтовые ящики взломаны.
В темноте в неверном свете спички погнутые и пробитые дверцы почтовых ящиков напоминали двери тюремных камер в каком-то сожженном городе. Моя спичка привлекла внимание дежурного полицейского. Он был молодой и унылый.
— Что вы тут делаете? — спросил он.
— Я здесь живу, это мой дом.
— У вас есть документы?
Я показал ему какой-то документ и сказал, что живу в мансарде.
— Так это из-за вас все эти неприятности? — Он не упрекал меня, ему было просто интересно.
— Если хотите.
— Удивляюсь, что вы вернулись сюда.
— Я скоро снова уйду.
— Я не могу приказать вам уйти. Я просто удивляюсь, что вы вернулись.
— Я могу подняться к себе?
— Это ваш дом. Никто не может вам запретить.
— Благодарю вас.
— Не благодарите меня. У нас свободная страна, и все одинаково находятся под защитой. — Он сказал это доброжелательно. Он давал мне урок гражданского права.
— Вот так и нужно управлять страной, — сказал я.
— Не знаю, смеетесь ли вы надо мной или нет, но это правда, — сказал полицейский.
— Я не смеюсь над вами, клянусь, что нет. — Мое клятвенное уверение удовлетворило его.
— Мой отец был убит на Иводзима[13].
— Сочувствую.
— Полагаю, что там погибли хорошие люди и с той, и с другой стороны.
— Думаю, что правда.
— Думаете, будет еще одна? — Что — еще одна?
— Еще одна война.
— Да, — сказал я.
— Я тоже так думаю, — сказал он. — Разве это не ад?
— Вы нашли верное слово, — сказал я.
— Что может сделать один человек?
— Каждый делает какую-то малость, — сказал я. — Вот и все.
Он тяжело вздохнул.
— И все это складывается. Люди не понимают. — Он покачал головой. — Что люди должны делать?
— Подчиняться законам, — сказал я.
— Они не хотят даже и этого делать, половина, во всяком случае. Я такое вижу, люди такое мне рассказывают. Иногда я просто падаю духом.
— Это с каждым бывает, — сказал я.
— Я думаю, это частично от химии, — сказал он.
— Что — это?
— Плохое настроение. Разве не обнаружено, что это часто бывает из-за химических препаратов?
— Не знаю.
— Я об этом читал. Это одно из открытий.
— Очень интересно.
— Человеку дают какие-то химикалии, и он сходит с ума. Вот над чем они работают. Может быть, все из-за химии.
— Вполне возможно.
— Может быть, это разные химикалии, которые люди едят в разных странах, заставляют их в разное время действовать по-разному.
— Я никогда раньше об этом не думал, — сказал я.
— Иначе почему люди так меняются? Мой брат был там, в Японии, и говорит, что японцы — приятнейшие люди, каких он когда-либо встречал, а ведь это японцы убили нашего отца! Вдумайтесь в это.
— Ладно.
— Это точно химикалии, верно ведь?
— Наверное, вы правы.
— Я уверен. Подумайте об этом хорошенько.
— Ладно.
— Я все время думаю о химикалиях. Иногда мне кажется, что мне снова надо пойти в школу и выяснить досконально все, что открыли насчет химикалиев.
— Думаю, вам так и надо поступить.
— Может быть, когда о химикалиях узнают еще больше — не будет ни полицейских, ни войн, ни сумасшедших домов, ни разводов, ни малолетних преступников, ни пьяниц, ни падших женщин, ничего такого.
— Это было бы прекрасно, — сказал я.
— Я думаю, это возможно.
— Я вам верю.
— На этом пути сейчас нет ничего невозможного, надо только работать — найти деньги, найти самых способных людей, создать четкую программу — и работать.
— Я — за, — сказал я.
— Посмотрите, как некоторые женщины просто сходят с ума каждый месяц. Выделяются какие-то химические вещества, и женщина уже не может вести себя иначе. Иногда после родов начинает выделяться какое-то химическое вещество, и женщина даже может убить ребенка. Это случилось в одном из соседних домов как раз на прошлой неделе.
Всю дорогу я курил сигареты и стал воображать себя светлячком.
Я встречал много других таких же светлячков. Иногда я первым подавал им приветственный красный сигнал, иногда они. Я все дальше и дальше уходил от подобного морскому прибою рокота и северного сияния огней сердца города.
Время было позднее. Теперь я ловил сигналы светлячков-сотоварищей, захваченных в ловушки верхних этажей.
Где-то, как наемный плакальщик, выла сирена.
Когда я наконец подошел к зданию, к своему дому, все окна были темны, кроме одного — окна в квартире молодого доктора Абрахама Эпштейна.
Он тоже был светлячком. Он просигналил, и я просигналил в ответ.
Где-то завели мотоцикл, будто разорвалась хлопушка.
Черная кошка перебежала мне дорогу перед входной дверью.
В парадном тоже было темно. Выключатель был испорчен. Я зажег спичку и увидел, что все почтовые ящики взломаны.
В темноте в неверном свете спички погнутые и пробитые дверцы почтовых ящиков напоминали двери тюремных камер в каком-то сожженном городе. Моя спичка привлекла внимание дежурного полицейского. Он был молодой и унылый.
— Что вы тут делаете? — спросил он.
— Я здесь живу, это мой дом.
— У вас есть документы?
Я показал ему какой-то документ и сказал, что живу в мансарде.
— Так это из-за вас все эти неприятности? — Он не упрекал меня, ему было просто интересно.
— Если хотите.
— Удивляюсь, что вы вернулись сюда.
— Я скоро снова уйду.
— Я не могу приказать вам уйти. Я просто удивляюсь, что вы вернулись.
— Я могу подняться к себе?
— Это ваш дом. Никто не может вам запретить.
— Благодарю вас.
— Не благодарите меня. У нас свободная страна, и все одинаково находятся под защитой. — Он сказал это доброжелательно. Он давал мне урок гражданского права.
— Вот так и нужно управлять страной, — сказал я.
— Не знаю, смеетесь ли вы надо мной или нет, но это правда, — сказал полицейский.
— Я не смеюсь над вами, клянусь, что нет. — Мое клятвенное уверение удовлетворило его.
— Мой отец был убит на Иводзима[13].
— Сочувствую.
— Полагаю, что там погибли хорошие люди и с той, и с другой стороны.
— Думаю, что правда.
— Думаете, будет еще одна? — Что — еще одна?
— Еще одна война.
— Да, — сказал я.
— Я тоже так думаю, — сказал он. — Разве это не ад?
— Вы нашли верное слово, — сказал я.
— Что может сделать один человек?
— Каждый делает какую-то малость, — сказал я. — Вот и все.
Он тяжело вздохнул.
— И все это складывается. Люди не понимают. — Он покачал головой. — Что люди должны делать?
— Подчиняться законам, — сказал я.
— Они не хотят даже и этого делать, половина, во всяком случае. Я такое вижу, люди такое мне рассказывают. Иногда я просто падаю духом.
— Это с каждым бывает, — сказал я.
— Я думаю, это частично от химии, — сказал он.
— Что — это?
— Плохое настроение. Разве не обнаружено, что это часто бывает из-за химических препаратов?
— Не знаю.
— Я об этом читал. Это одно из открытий.
— Очень интересно.
— Человеку дают какие-то химикалии, и он сходит с ума. Вот над чем они работают. Может быть, все из-за химии.
— Вполне возможно.
— Может быть, это разные химикалии, которые люди едят в разных странах, заставляют их в разное время действовать по-разному.
— Я никогда раньше об этом не думал, — сказал я.
— Иначе почему люди так меняются? Мой брат был там, в Японии, и говорит, что японцы — приятнейшие люди, каких он когда-либо встречал, а ведь это японцы убили нашего отца! Вдумайтесь в это.
— Ладно.
— Это точно химикалии, верно ведь?
— Наверное, вы правы.
— Я уверен. Подумайте об этом хорошенько.
— Ладно.
— Я все время думаю о химикалиях. Иногда мне кажется, что мне снова надо пойти в школу и выяснить досконально все, что открыли насчет химикалиев.
— Думаю, вам так и надо поступить.
— Может быть, когда о химикалиях узнают еще больше — не будет ни полицейских, ни войн, ни сумасшедших домов, ни разводов, ни малолетних преступников, ни пьяниц, ни падших женщин, ничего такого.
— Это было бы прекрасно, — сказал я.
— Я думаю, это возможно.
— Я вам верю.
— На этом пути сейчас нет ничего невозможного, надо только работать — найти деньги, найти самых способных людей, создать четкую программу — и работать.
— Я — за, — сказал я.
— Посмотрите, как некоторые женщины просто сходят с ума каждый месяц. Выделяются какие-то химические вещества, и женщина уже не может вести себя иначе. Иногда после родов начинает выделяться какое-то химическое вещество, и женщина даже может убить ребенка. Это случилось в одном из соседних домов как раз на прошлой неделе.