— Очень жаль, — сказал он. — Я узнал, что она исчезла, одновременно с вами.
— От кого вы это узнали?
— От вас. Это содержалось в информации, которую вы передали той ночью.
Новость о том, что я передал закодированное сообщение об исчезновении Хельги, передал, даже не подозревая, что я передаю, почему-то ужасно меня расстроила. Это расстраивает меня до сих пор. Сам не знаю, почему.
Это, наверное, демонстрирует такое глубокое раздвоение моего «я», которое даже мне трудно представить.
В тот критический момент моей жизни, когда я должен был осознать, что Хельги уже нет, моей израненной душе следовало бы безраздельно скорбеть. Но нет. Одна часть моего «я» в закодированной форме сообщала миру об этой трагедии. А другая даже не осознавала, что об этом сообщает.
— Это что, была такая важная военная информация? Ради выхода ее за пределы Германии я должен был рисковать своей головой? — спросил я Виртанена.
— Конечно. Как только мы ее получили, мы сразу начали действовать.
— Действовать? Как действовать? — сказал я заинтригованно.
— Искать вам замену. Мы думали, вы тут же покончите с собой.
— Надо было бы.
— Я чертовски рад, что вы этого не сделали, — сказал он.
— А я чертовски сожалею, — сказал я. — Знаете, человек, который так долго был связан с театром, как я, должен точно знать, когда герою следует уйти со сцены, если он действительно герой. — Я хрустнул пальцами. — Так провалилась вся пьеса «Государство двоих», обо мне и Хельге. Я не включил в нее великолепную сцену самоубийства.
— Я не люблю самоубийств, — сказал Виртанен.
— Я люблю форму. Я люблю, когда в пьесе есть начало, середина и конец, и если возможно, и мораль тоже.
— Мне кажется, есть шанс, что она все-таки жива, — сказал Виртанен.
— Пустое. Неуместные слова, — сказал я. — Пьеса окончена.
— Вы что-то сказали о морали?
— Если бы я покончил с собой, как вы ожидали, до вас, возможно, дошла бы мораль.
— Надо подумать, — сказал он.
— Ну и думайте на здоровье.
— Я не привык ни к форме, ни к морали, — сказал он. — Если бы вы умерли, я бы сказал, наверное: «Черт возьми, что же нам делать?» Мораль? Огромная работа даже просто похоронить мертвых, не пытаясь извлечь мораль из каждой отдельной смерти. Мы даже не знаем имен и половины погибших. Я мог бы сказать, что вы были хорошим солдатом.
— Разве?
— Из всех агентов, моих, так сказать, чад, только вы один благополучно прошли через войну, оправдали надежды и остались живы. Прошлой ночью я сделал ужасный подсчет, Кемпбэлл, вычислил, что из сорока двух вы оказались единственным, кто не только был на высоте, но и остался жив.
— А что с теми, от кого я получал информацию?
— Погибли, все погибли, — сказал он. — Кстати, все это были женщины. Их было семеро, и каждая, пока ее не схватили, жила только для того, чтобы передавать вам информацию. Подумайте, Кемпбэлл, семь женщин вы делали счастливыми снова, снова и снова, и все они в конце концов умерли за это счастье. И ни одна не предала вас, даже после того, как ее схватили. И об этом подумайте.
— У меня и так хватает, над чем подумать. Я не собираюсь приуменьшать вашей роли учителя и философа, но и до этого нашего счастливого воссоединения мне было о чем подумать. Ну и что же со мной будет дальше?
— Вас уже нет. Третья армия избавилась от вас, и никаких документов о том, что вы прибыли сюда, не будет. — Он развел руками. — Куда вы хотите отправиться отсюда и кем вы хотите стать?
— Не думаю, что меня где-нибудь ожидает торжественная встреча.
— Да, едва ли.
— Известно ли что-нибудь о моих родителях?
— К сожалению, должен сказать, что они умерли четыре месяца назад.
— Оба?
— Сначала отец, а через двадцать четыре часа и мать, оба от сердца.
Я всплакнул, слегка покачал головой.
— Никто не рассказал им, чем я на самом деле занимаюсь?
— Наша радиостанция в центре Берлина стоила дороже, чем душевный покой двух стариков, — сказал он.
— Странно.
— Для вас это странно, а для меня нет.
— Сколько человек знали, что я делал?
— Хорошего или плохого?
— Хорошего.
— Трое, — сказал он.
— Всего?
— Это много, даже слишком много. Это я, генерал Донован и еще один человек.
— Всего три человека в мире знали, кто я на самом деле, а все остальные… — Я пожал плечами.
— И остальные тоже знали, кто вы на самом деле, — сказал он резко.
— Но ведь это был не я, — сказал я, пораженный его резкостью.
— Кто бы это ни был, это был один из самых больших подонков, которых знала земля.
Я был поражен. Виртанен был искренне возмущен.
— И это говорите мне вы, вы же знали, на что меня толкаете. Как еще я мог уцелеть?
— Это ваша проблема. И очень немногие могли бы решить ее так успешно, как вы.
— Вы думаете, я был нацистом?
— Конечно, были. Как еще мог бы оценить вас достойный доверия историк? Позвольте задать вам вопрос?
— Давайте.
— Если бы Германия победила, завоевала весь мир… — Он замолчал, вскинув голову. — Вы ведь лучше меня должны знать, что я хочу спросить.
— Как бы я жил? Что бы я чувствовал? Как бы я поступал?
— Вот именно, — сказал он. — Вы, с вашим-то воображением, должны были думать об этом.
— Мое воображение уже не то, что было раньше. Первое, что я понял, став шпионом, это что воображение — слишком большая роскошь для меня.
— Не отвечаете на мой вопрос?
— Теперь самое время узнать, осталось ли что-нибудь от моего воображения, — сказал я. — Дайте мне одну-две минуты.
— Сколько угодно, — сказал он.
Я мысленно поставил себя в ситуацию, которую он обрисовал, и то, что осталось от моего воображения, выдало разъедающе циничный ответ.
— Есть все шансы, что я стал бы чем-то вроде нацистского Эдгара Геста[11], поставляющего ежедневный столбец оптимистической рифмованной чуши для газет всего мира. И когда наступил бы старческий маразм — закат жизни, как говорят, я бы даже, наверное, пришел к убеждению, что «все к лучшему», как писал в своих куплетах. — Я пожал плечами. — Убил бы я кого-нибудь? Вряд ли. Организовал бы вооруженный заговор? Это более вероятно: но бомбы никогда не казались мне хорошим способом решать дела, хотя они, я слышал, часто взрывались в мое время. Одно могу сказать точно: я больше никогда не написал бы ни единой пьесы. Я потерял этот дар.
Я мог бы сделать что-нибудь действительно жестокое ради правды, или справедливости, или чего-то там еще, — сказал я своей Звездно-Полосатой Крестной, — только в состоянии безумия. Это могло случиться. Представьте себе, что в один прекрасный день я мог бы в трансе выскочить на мирную улицу со смертоносным оружием в руках. Но пошло бы это убийство на пользу миру или нет — — вопрос слепой удачи.
Достаточно ли честно ответил я на ваш вопрос? — спросил я его.
— Да, спасибо.
— Считайте меня нацистом, — устало сказал я, — считайте меня кем угодно. Повесьте меня, если вы думаете, что это поднимет общий уровень морали. Моя жизнь не такое уж большое счастье. У меня нет никаких послевоенных планов.
— Я только хотел, чтобы вы поняли, как мало мы можем для вас сделать. Я вижу, вы поняли.
— Что же вы можете?
— Достать фальшивые документы, отвлечь внимание, переправить в такое место, где вы сможете начать новую жизнь, — сказал он. — Какие-то деньги, немного, но все-таки.
— Деньги? И как оценивается моя служба в деньгах?
— Это вопрос традиции, — сказал он. — Традиция восходит по меньшей мере к временам Гражданской войны.
— Вот как?
— Жалованье рядового. Я считаю, что оно причитается вам со дня нашей встречи в Тиргартене до настоящего момента.
— Как щедро! — сказал я.
— Щедрость не имеет большого значения в этом деле. Настоящие агенты вовсе не заинтересованы в деньгах. Была бы разница, если бы вам заплатили как бригадному генералу?
— Нет, — сказал я.
— Или не заплатили бы совсем?
— Никакой разницы, — ответил я.
— Дело здесь чаще всего не в деньгах и даже не в патриотизме, — сказал он.
— А в чем же?
— Каждый решает этот вопрос сам для себя, — сказал Виртанен. — Вообще говоря, шпионаж дает возможность каждому шпиону сходить с ума самым притягательным для него способом.
— Интересно, — заметил я сухо.
Он хлопнул в ладоши, чтобы рассеять неприятный осадок от разговора.
— А теперь — куда вас отправить?
— Таити? — сказал я.
— Если угодно, — сказал он. — Я предлагаю Нью-Йорк.
Там вы сможете затеряться без всяких затруднений, и там достаточно работы, если захотите.
— Хорошо, Нью-Йорк, — сказал я.
— Сфотографируйтесь для паспорта. Вы улетите отсюда в течение трех часов.
Мы пересекли пустынный плац, по которому крутились пыльные вихри. Мое воображение превратило их в призраки погибших на войне бывших курсантов этого училища, которые вернулись сюда и весело пляшут на плацу совсем не по-военному.
— Когда я говорил вам, что только три человека знали о ваших закодированных передачах… — начал Виртанен.
— И что?
— Вы даже не спросили меня, кто был третий?
— Это был кто-то, о ком я мог слышать?
— Да. Он, к сожалению, умер. Вы регулярно нападали на него в своих передачах.
— Да? — сказал я.
— Вы называли его Франклин Делано Розенфельд. Он каждую ночь с удовольствием слушал ваши передачи.
— От кого вы это узнали?
— От вас. Это содержалось в информации, которую вы передали той ночью.
Новость о том, что я передал закодированное сообщение об исчезновении Хельги, передал, даже не подозревая, что я передаю, почему-то ужасно меня расстроила. Это расстраивает меня до сих пор. Сам не знаю, почему.
Это, наверное, демонстрирует такое глубокое раздвоение моего «я», которое даже мне трудно представить.
В тот критический момент моей жизни, когда я должен был осознать, что Хельги уже нет, моей израненной душе следовало бы безраздельно скорбеть. Но нет. Одна часть моего «я» в закодированной форме сообщала миру об этой трагедии. А другая даже не осознавала, что об этом сообщает.
— Это что, была такая важная военная информация? Ради выхода ее за пределы Германии я должен был рисковать своей головой? — спросил я Виртанена.
— Конечно. Как только мы ее получили, мы сразу начали действовать.
— Действовать? Как действовать? — сказал я заинтригованно.
— Искать вам замену. Мы думали, вы тут же покончите с собой.
— Надо было бы.
— Я чертовски рад, что вы этого не сделали, — сказал он.
— А я чертовски сожалею, — сказал я. — Знаете, человек, который так долго был связан с театром, как я, должен точно знать, когда герою следует уйти со сцены, если он действительно герой. — Я хрустнул пальцами. — Так провалилась вся пьеса «Государство двоих», обо мне и Хельге. Я не включил в нее великолепную сцену самоубийства.
— Я не люблю самоубийств, — сказал Виртанен.
— Я люблю форму. Я люблю, когда в пьесе есть начало, середина и конец, и если возможно, и мораль тоже.
— Мне кажется, есть шанс, что она все-таки жива, — сказал Виртанен.
— Пустое. Неуместные слова, — сказал я. — Пьеса окончена.
— Вы что-то сказали о морали?
— Если бы я покончил с собой, как вы ожидали, до вас, возможно, дошла бы мораль.
— Надо подумать, — сказал он.
— Ну и думайте на здоровье.
— Я не привык ни к форме, ни к морали, — сказал он. — Если бы вы умерли, я бы сказал, наверное: «Черт возьми, что же нам делать?» Мораль? Огромная работа даже просто похоронить мертвых, не пытаясь извлечь мораль из каждой отдельной смерти. Мы даже не знаем имен и половины погибших. Я мог бы сказать, что вы были хорошим солдатом.
— Разве?
— Из всех агентов, моих, так сказать, чад, только вы один благополучно прошли через войну, оправдали надежды и остались живы. Прошлой ночью я сделал ужасный подсчет, Кемпбэлл, вычислил, что из сорока двух вы оказались единственным, кто не только был на высоте, но и остался жив.
— А что с теми, от кого я получал информацию?
— Погибли, все погибли, — сказал он. — Кстати, все это были женщины. Их было семеро, и каждая, пока ее не схватили, жила только для того, чтобы передавать вам информацию. Подумайте, Кемпбэлл, семь женщин вы делали счастливыми снова, снова и снова, и все они в конце концов умерли за это счастье. И ни одна не предала вас, даже после того, как ее схватили. И об этом подумайте.
— У меня и так хватает, над чем подумать. Я не собираюсь приуменьшать вашей роли учителя и философа, но и до этого нашего счастливого воссоединения мне было о чем подумать. Ну и что же со мной будет дальше?
— Вас уже нет. Третья армия избавилась от вас, и никаких документов о том, что вы прибыли сюда, не будет. — Он развел руками. — Куда вы хотите отправиться отсюда и кем вы хотите стать?
— Не думаю, что меня где-нибудь ожидает торжественная встреча.
— Да, едва ли.
— Известно ли что-нибудь о моих родителях?
— К сожалению, должен сказать, что они умерли четыре месяца назад.
— Оба?
— Сначала отец, а через двадцать четыре часа и мать, оба от сердца.
Я всплакнул, слегка покачал головой.
— Никто не рассказал им, чем я на самом деле занимаюсь?
— Наша радиостанция в центре Берлина стоила дороже, чем душевный покой двух стариков, — сказал он.
— Странно.
— Для вас это странно, а для меня нет.
— Сколько человек знали, что я делал?
— Хорошего или плохого?
— Хорошего.
— Трое, — сказал он.
— Всего?
— Это много, даже слишком много. Это я, генерал Донован и еще один человек.
— Всего три человека в мире знали, кто я на самом деле, а все остальные… — Я пожал плечами.
— И остальные тоже знали, кто вы на самом деле, — сказал он резко.
— Но ведь это был не я, — сказал я, пораженный его резкостью.
— Кто бы это ни был, это был один из самых больших подонков, которых знала земля.
Я был поражен. Виртанен был искренне возмущен.
— И это говорите мне вы, вы же знали, на что меня толкаете. Как еще я мог уцелеть?
— Это ваша проблема. И очень немногие могли бы решить ее так успешно, как вы.
— Вы думаете, я был нацистом?
— Конечно, были. Как еще мог бы оценить вас достойный доверия историк? Позвольте задать вам вопрос?
— Давайте.
— Если бы Германия победила, завоевала весь мир… — Он замолчал, вскинув голову. — Вы ведь лучше меня должны знать, что я хочу спросить.
— Как бы я жил? Что бы я чувствовал? Как бы я поступал?
— Вот именно, — сказал он. — Вы, с вашим-то воображением, должны были думать об этом.
— Мое воображение уже не то, что было раньше. Первое, что я понял, став шпионом, это что воображение — слишком большая роскошь для меня.
— Не отвечаете на мой вопрос?
— Теперь самое время узнать, осталось ли что-нибудь от моего воображения, — сказал я. — Дайте мне одну-две минуты.
— Сколько угодно, — сказал он.
Я мысленно поставил себя в ситуацию, которую он обрисовал, и то, что осталось от моего воображения, выдало разъедающе циничный ответ.
— Есть все шансы, что я стал бы чем-то вроде нацистского Эдгара Геста[11], поставляющего ежедневный столбец оптимистической рифмованной чуши для газет всего мира. И когда наступил бы старческий маразм — закат жизни, как говорят, я бы даже, наверное, пришел к убеждению, что «все к лучшему», как писал в своих куплетах. — Я пожал плечами. — Убил бы я кого-нибудь? Вряд ли. Организовал бы вооруженный заговор? Это более вероятно: но бомбы никогда не казались мне хорошим способом решать дела, хотя они, я слышал, часто взрывались в мое время. Одно могу сказать точно: я больше никогда не написал бы ни единой пьесы. Я потерял этот дар.
Я мог бы сделать что-нибудь действительно жестокое ради правды, или справедливости, или чего-то там еще, — сказал я своей Звездно-Полосатой Крестной, — только в состоянии безумия. Это могло случиться. Представьте себе, что в один прекрасный день я мог бы в трансе выскочить на мирную улицу со смертоносным оружием в руках. Но пошло бы это убийство на пользу миру или нет — — вопрос слепой удачи.
Достаточно ли честно ответил я на ваш вопрос? — спросил я его.
— Да, спасибо.
— Считайте меня нацистом, — устало сказал я, — считайте меня кем угодно. Повесьте меня, если вы думаете, что это поднимет общий уровень морали. Моя жизнь не такое уж большое счастье. У меня нет никаких послевоенных планов.
— Я только хотел, чтобы вы поняли, как мало мы можем для вас сделать. Я вижу, вы поняли.
— Что же вы можете?
— Достать фальшивые документы, отвлечь внимание, переправить в такое место, где вы сможете начать новую жизнь, — сказал он. — Какие-то деньги, немного, но все-таки.
— Деньги? И как оценивается моя служба в деньгах?
— Это вопрос традиции, — сказал он. — Традиция восходит по меньшей мере к временам Гражданской войны.
— Вот как?
— Жалованье рядового. Я считаю, что оно причитается вам со дня нашей встречи в Тиргартене до настоящего момента.
— Как щедро! — сказал я.
— Щедрость не имеет большого значения в этом деле. Настоящие агенты вовсе не заинтересованы в деньгах. Была бы разница, если бы вам заплатили как бригадному генералу?
— Нет, — сказал я.
— Или не заплатили бы совсем?
— Никакой разницы, — ответил я.
— Дело здесь чаще всего не в деньгах и даже не в патриотизме, — сказал он.
— А в чем же?
— Каждый решает этот вопрос сам для себя, — сказал Виртанен. — Вообще говоря, шпионаж дает возможность каждому шпиону сходить с ума самым притягательным для него способом.
— Интересно, — заметил я сухо.
Он хлопнул в ладоши, чтобы рассеять неприятный осадок от разговора.
— А теперь — куда вас отправить?
— Таити? — сказал я.
— Если угодно, — сказал он. — Я предлагаю Нью-Йорк.
Там вы сможете затеряться без всяких затруднений, и там достаточно работы, если захотите.
— Хорошо, Нью-Йорк, — сказал я.
— Сфотографируйтесь для паспорта. Вы улетите отсюда в течение трех часов.
Мы пересекли пустынный плац, по которому крутились пыльные вихри. Мое воображение превратило их в призраки погибших на войне бывших курсантов этого училища, которые вернулись сюда и весело пляшут на плацу совсем не по-военному.
— Когда я говорил вам, что только три человека знали о ваших закодированных передачах… — начал Виртанен.
— И что?
— Вы даже не спросили меня, кто был третий?
— Это был кто-то, о ком я мог слышать?
— Да. Он, к сожалению, умер. Вы регулярно нападали на него в своих передачах.
— Да? — сказал я.
— Вы называли его Франклин Делано Розенфельд. Он каждую ночь с удовольствием слушал ваши передачи.
Глава тридцать третья.
КОММУНИЗМ ПОДНИМАЕТ ГОЛОВУ…
Третий и, по всему, последний раз я встретился с Моей Звездно-Полосатой Крестной в заброшенной лавке против дома Джонса, в котором прятались Рези, Джордж Крафт и я.
Я не торопился входить в это темное помещение, резонно ожидая, что могу там встретить все что угодно, от караульных Американского цветного легиона до взвода израильских парашютистов, готовых меня схватить.
У меня был пистолет, люгер Железных Гвардейцев, рассверленный до двадцать второго калибра. Я держал его не в кармане, а открыто, наготове, заряженным и взведенным. Я разведал фасад лавки, не обнаруживая себя. Фасад был не освещен. Тогда я добрался до черного хода, продвигаясь короткими перебежками между контейнерами с мусором.
Любой, кто попытался бы схватить меня, Говарда У. Кепмбэлла, был бы изрешечен, прошит, как швейной машинкой. И я должен сказать, что за все эти короткие перебежки между укрытиями я полюбил пехоту, чью бы то ни было пехоту.
Человек, думается мне, вообще пехотное животное.
В задней комнате лавки горел свет. Я посмотрел, в окно и увидел полную безмятежности сцену. Полковник Фрэнк Виртанен, Моя Звездно-Полосатая Крестная, опять сидел на столе, опять ожидал меня.
Теперь это был совсем пожилой человек, совершенно лысый, как будда.
Я вошел.
— Я был уверен, что вы уже ушли в отставку, — сказал я.
— Я и ушел — восемь лет назад. Построил дом на озере в штате Мэн, топором, рубанком и этими двумя руками. Меня отозвали как специалиста.
— По какому вопросу?
— По вопросу о вас, — ответил он.
— Откуда этот внезапный интерес ко мне?
— Именно это и я должен выяснить.
— Нет ничего загадочного в том, что израильтяне охотятся за мной.
— Согласен, — сказал он. — Но весьма загадочно, почему это русские считают вас такой ценной добычей.
— Русские? — сказал я. — Какие русские?
— Это девица — Рези Нот и этот старик, художник, именуемый Джордж Крафт, — сказал Виртанен. — Они оба — коммунистические агенты. Мы наблюдаем за человеком, называющим себя Крафтом, с 1941 года. Мы облегчили въезд в страну этой девице только для того, чтобы выяснить, что она собирается делать.
Я не торопился входить в это темное помещение, резонно ожидая, что могу там встретить все что угодно, от караульных Американского цветного легиона до взвода израильских парашютистов, готовых меня схватить.
У меня был пистолет, люгер Железных Гвардейцев, рассверленный до двадцать второго калибра. Я держал его не в кармане, а открыто, наготове, заряженным и взведенным. Я разведал фасад лавки, не обнаруживая себя. Фасад был не освещен. Тогда я добрался до черного хода, продвигаясь короткими перебежками между контейнерами с мусором.
Любой, кто попытался бы схватить меня, Говарда У. Кепмбэлла, был бы изрешечен, прошит, как швейной машинкой. И я должен сказать, что за все эти короткие перебежки между укрытиями я полюбил пехоту, чью бы то ни было пехоту.
Человек, думается мне, вообще пехотное животное.
В задней комнате лавки горел свет. Я посмотрел, в окно и увидел полную безмятежности сцену. Полковник Фрэнк Виртанен, Моя Звездно-Полосатая Крестная, опять сидел на столе, опять ожидал меня.
Теперь это был совсем пожилой человек, совершенно лысый, как будда.
Я вошел.
— Я был уверен, что вы уже ушли в отставку, — сказал я.
— Я и ушел — восемь лет назад. Построил дом на озере в штате Мэн, топором, рубанком и этими двумя руками. Меня отозвали как специалиста.
— По какому вопросу?
— По вопросу о вас, — ответил он.
— Откуда этот внезапный интерес ко мне?
— Именно это и я должен выяснить.
— Нет ничего загадочного в том, что израильтяне охотятся за мной.
— Согласен, — сказал он. — Но весьма загадочно, почему это русские считают вас такой ценной добычей.
— Русские? — сказал я. — Какие русские?
— Это девица — Рези Нот и этот старик, художник, именуемый Джордж Крафт, — сказал Виртанен. — Они оба — коммунистические агенты. Мы наблюдаем за человеком, называющим себя Крафтом, с 1941 года. Мы облегчили въезд в страну этой девице только для того, чтобы выяснить, что она собирается делать.
Глава тридцать четвертая.
ALLES KAPUT
Я с жалким видом сел на упаковочный ящик.
— Несколькими удачно выбранными словами вы уничтожили меня, — сказал я. — Насколько я был богаче еще минуту назад! Друг, мечты и любовница, — сказал я. — Alles kaput.
— Почему? Друг ведь у вас остался, — сказал Виртанен.
— Как это? — сказал я.
— Он ведь вроде вас. Он может быть в разных обличьях — и все искренне. — Он улыбнулся. — Это большой дар.
— Какие же у него были планы относительно меня?
— Он хотел вырвать вас из этой страны и отправить туда, откуда вас можно будет выкрасть с меньшими международными осложнениями. Для этого он выудил у Джонса, кто вы и что вы, и натравил на вас О»Хара и других патриотов. Все — чтобы вырвать вас отсюда.
— Мехико — вот мечта, которую он внушил мне.
— Знаю, — сказал Виртанен. — А в Мехико-сити вас уже ждет другой самолет. Если вы прилетите туда, вы проведете там не более двух минут. Вас сразу же перебросят в Москву на самом современном реактивном самолете, и все расходы уже оплачены.
— И доктор Джонс тоже в этом участвует? — спросил я.
— Нет, он искренне желает вам добра. Он один из немногих, кому вы можете доверять.
— Зачем я им в Москве? Зачем русским этот старый заплесневелый отброс второй мировой войны?
— Они хотят продемонстрировать всему миру, каких фашистских военных преступников укрывают Соединенные Штаты. Они также рассчитывают, что вы расскажете обо всех тайных соглашениях между Соединенными Штатами и нацистами в период становления фашистского режима.
— Как они собираются заставить меня сделать такие признания? Чем они могут меня запугать?
— Это просто, — сказал Виртанен, — даже очевидно.
— Пытками?
— Вероятно, нет. Просто смертью.
— Я не боюсь ее.
— Не вашей смертью.
— Чьей же?
— Девушки, которую вы любите и которая любит вас. Смертью — в случае, если вы откажетесь сотрудничать, — маленькой Рези Нот.
— Несколькими удачно выбранными словами вы уничтожили меня, — сказал я. — Насколько я был богаче еще минуту назад! Друг, мечты и любовница, — сказал я. — Alles kaput.
— Почему? Друг ведь у вас остался, — сказал Виртанен.
— Как это? — сказал я.
— Он ведь вроде вас. Он может быть в разных обличьях — и все искренне. — Он улыбнулся. — Это большой дар.
— Какие же у него были планы относительно меня?
— Он хотел вырвать вас из этой страны и отправить туда, откуда вас можно будет выкрасть с меньшими международными осложнениями. Для этого он выудил у Джонса, кто вы и что вы, и натравил на вас О»Хара и других патриотов. Все — чтобы вырвать вас отсюда.
— Мехико — вот мечта, которую он внушил мне.
— Знаю, — сказал Виртанен. — А в Мехико-сити вас уже ждет другой самолет. Если вы прилетите туда, вы проведете там не более двух минут. Вас сразу же перебросят в Москву на самом современном реактивном самолете, и все расходы уже оплачены.
— И доктор Джонс тоже в этом участвует? — спросил я.
— Нет, он искренне желает вам добра. Он один из немногих, кому вы можете доверять.
— Зачем я им в Москве? Зачем русским этот старый заплесневелый отброс второй мировой войны?
— Они хотят продемонстрировать всему миру, каких фашистских военных преступников укрывают Соединенные Штаты. Они также рассчитывают, что вы расскажете обо всех тайных соглашениях между Соединенными Штатами и нацистами в период становления фашистского режима.
— Как они собираются заставить меня сделать такие признания? Чем они могут меня запугать?
— Это просто, — сказал Виртанен, — даже очевидно.
— Пытками?
— Вероятно, нет. Просто смертью.
— Я не боюсь ее.
— Не вашей смертью.
— Чьей же?
— Девушки, которую вы любите и которая любит вас. Смертью — в случае, если вы откажетесь сотрудничать, — маленькой Рези Нот.
Глава тридцать пятая.
НА СОРОК РУБЛЕЙ ДОРОЖЕ…
— Ее задачей было заставить меня полюбить ее? — спросил я.
— Да.
— Она прекрасно с этим справилась, — с грустью сказал я. — Правда, это было и несложно.
— Жаль, что я вынужден вам это сказать, — сказал Виртанен.
— Теперь проясняются некоторые загадочные вещи, хотя я и не стремился их прояснить. Знаете, что было в ее чемодане?
— Собрание ваших сочинений?
— Вы и это знаете? Подумать только, каких усилий стоило им раздобыть ей такой реквизит! Откуда они знали, где искать мои рукописи?
— Они были не в Берлине. Они были надежно упрятаны в Москве, — сказал Виртанен.
— Как они туда попали?
— Они были главным вещественным доказательством в деле Степана Бодовскова.
— Кого?
— Сержант Степан Бодовсков был переводчиком в одной из первых русских частей, вошедших в Берлин. Он нашел чемодан с вашими рукописями на чердаке театра. И взял его в качестве трофея.
— Ну и трофей!
— Это оказался на редкость ценный трофей! — сказал Виртанен. — Бодовсков хорошо знал немецкий. Он просмотрел содержимое чемодана и понял, что это — мгновенная карьера.
— Он начал скромно, перевел несколько ваших стихотворений на русский и послал их в литературный журнал. Их опубликовали и похвалили. Затем он взялся за пьесу, — сказал Виртанен.
— За какую? — спросил я.
— «Кубок». Бодовсков перевел ее на русский и заработал на ней виллу на Черном море даже раньше, чем были убраны мешки с песком, защищавшие от бомбежек окна Кремля.
— Она была поставлена?
— Не только поставлена, она и сейчас идет по всей России как на любительской сцене, так и на профессиональной. «Кубок» — это «Тетка Черлея» современного русского театра. Вы более живы, чем даже можете себе представить, Кемпбэлл.
— Дело мое живет, — пробормотал я.
— Что?
— Знаете, я даже не могу вспомнить сюжет этого «Кубка», — сказал я.
И тут Виртанен рассказал мне его.
— Небесной чистоты девушка охраняет Священный Грааль. Она должна передать Грааль только такому же чистому, как и она сама, рыцарю. Появляется рыцарь, достойный Грааля.
Но тут рыцарь и девушка влюбляются друг в друга. Надо ли мне рассказывать вам, автору, чем все это кончилось?
— Я как будто впервые слышу это, — сказал я, — как будто это действительно написал Бодовсков.
— У рыцаря и девушки, — продолжал историю Виртанен, — появляются греховные мысли, несовместимые с обладанием Граалем. Героиня начинает упрашивать рыцаря убежать с Граалем пока не поздно. Рыцарь клянется уйти без Грааля, оставив героиню достойно охранять его. Так решает герой, — говорил Виртанен, — когда у них появляются греховные мысли. Но Священный Грааль исчезает. И, ошеломленные таким неопровержимым доказательством своего грехопадения, двое любящих действительно его совершают, решившись на ночь страстной любви.
На следующее утро, уверенные, что их ждет адский огонь, они клянутся так любить друг друга при жизни, чтобы даже адский огонь казался ничтожной ценой за это счастье. Тут перед ними появляется священный Грааль в знак того, что небеса не осуждают такую любовь. А потом Грааль снова навсегда исчезает, а герои живут долго и счастливо.
— Боже, неужели я действительно написал это?
— Сталин был без ума от нее, — сказал Виртанен. — А другие пьесы?
— Все поставлены, и с успехом, — сказал Виртанен.
— Но вершиной Бодовскова был «Кубок»? — спросил я.
— Нет, вершиной была книга.
— Бодовсков написал книгу?
— Это вы написали книгу.
— Я никогда не писал.
— «Мемуары моногамного Казановы»?
— Но это же невозможно напечатать!
— Издательство в Будапеште было бы удивлено, услышав это, — сказал Виртанен. — Кажется, они издали их тиражом около полумиллиона.
— И коммунисты разрешили открыто издать такую книгу?
— «Мемуары моногамного Казановы» — курьезная главка русской истории. Едва ли они могли быть официально одобрены и напечатаны в России, однако это такой привлекательный, удивительно высоконравственный образец порнографии, такой идеальный для страны, испытывающей недостаток во всем, кроме мужчин и женщин, что типографии в Будапеште каким-то образом осмелились начать их печатать, и каким-то образом никто их не остановил. — Виртанен подмигнул мне. — Один из немногих игривых безобидных проступков, который может позволить себе русский без риска для себя, это протащить через границу домой экземпляр «Мемуаров моногамного Казановы». И для кого он это протаскивает? Кому собирается он показать эту пикантность? Своему закадычному другу — старой карге — собственной жене.
— В течение многих лет, — сказал Виртанен, — существовало только русское издание, но теперь есть переводы на венгерский, румынский, латышский, эстонский и, что самое забавное, — обратно на немецкий.
— Бодовсков считается автором? — спросил я.
— Хотя все знают, что автор — Бодовсков, на книге не указаны ни автор, ни издатель, ни художник — они якобы неизвестны.
— Художник? — сказал я в ужасе, представив себе, что нас с Хельгой изобразили кувыркающимися нагишом.
— Четырнадцать цветных иллюстраций, как живые, — сказал Виртанен, — и на сорок рублей дороже.
— Да.
— Она прекрасно с этим справилась, — с грустью сказал я. — Правда, это было и несложно.
— Жаль, что я вынужден вам это сказать, — сказал Виртанен.
— Теперь проясняются некоторые загадочные вещи, хотя я и не стремился их прояснить. Знаете, что было в ее чемодане?
— Собрание ваших сочинений?
— Вы и это знаете? Подумать только, каких усилий стоило им раздобыть ей такой реквизит! Откуда они знали, где искать мои рукописи?
— Они были не в Берлине. Они были надежно упрятаны в Москве, — сказал Виртанен.
— Как они туда попали?
— Они были главным вещественным доказательством в деле Степана Бодовскова.
— Кого?
— Сержант Степан Бодовсков был переводчиком в одной из первых русских частей, вошедших в Берлин. Он нашел чемодан с вашими рукописями на чердаке театра. И взял его в качестве трофея.
— Ну и трофей!
— Это оказался на редкость ценный трофей! — сказал Виртанен. — Бодовсков хорошо знал немецкий. Он просмотрел содержимое чемодана и понял, что это — мгновенная карьера.
— Он начал скромно, перевел несколько ваших стихотворений на русский и послал их в литературный журнал. Их опубликовали и похвалили. Затем он взялся за пьесу, — сказал Виртанен.
— За какую? — спросил я.
— «Кубок». Бодовсков перевел ее на русский и заработал на ней виллу на Черном море даже раньше, чем были убраны мешки с песком, защищавшие от бомбежек окна Кремля.
— Она была поставлена?
— Не только поставлена, она и сейчас идет по всей России как на любительской сцене, так и на профессиональной. «Кубок» — это «Тетка Черлея» современного русского театра. Вы более живы, чем даже можете себе представить, Кемпбэлл.
— Дело мое живет, — пробормотал я.
— Что?
— Знаете, я даже не могу вспомнить сюжет этого «Кубка», — сказал я.
И тут Виртанен рассказал мне его.
— Небесной чистоты девушка охраняет Священный Грааль. Она должна передать Грааль только такому же чистому, как и она сама, рыцарю. Появляется рыцарь, достойный Грааля.
Но тут рыцарь и девушка влюбляются друг в друга. Надо ли мне рассказывать вам, автору, чем все это кончилось?
— Я как будто впервые слышу это, — сказал я, — как будто это действительно написал Бодовсков.
— У рыцаря и девушки, — продолжал историю Виртанен, — появляются греховные мысли, несовместимые с обладанием Граалем. Героиня начинает упрашивать рыцаря убежать с Граалем пока не поздно. Рыцарь клянется уйти без Грааля, оставив героиню достойно охранять его. Так решает герой, — говорил Виртанен, — когда у них появляются греховные мысли. Но Священный Грааль исчезает. И, ошеломленные таким неопровержимым доказательством своего грехопадения, двое любящих действительно его совершают, решившись на ночь страстной любви.
На следующее утро, уверенные, что их ждет адский огонь, они клянутся так любить друг друга при жизни, чтобы даже адский огонь казался ничтожной ценой за это счастье. Тут перед ними появляется священный Грааль в знак того, что небеса не осуждают такую любовь. А потом Грааль снова навсегда исчезает, а герои живут долго и счастливо.
— Боже, неужели я действительно написал это?
— Сталин был без ума от нее, — сказал Виртанен. — А другие пьесы?
— Все поставлены, и с успехом, — сказал Виртанен.
— Но вершиной Бодовскова был «Кубок»? — спросил я.
— Нет, вершиной была книга.
— Бодовсков написал книгу?
— Это вы написали книгу.
— Я никогда не писал.
— «Мемуары моногамного Казановы»?
— Но это же невозможно напечатать!
— Издательство в Будапеште было бы удивлено, услышав это, — сказал Виртанен. — Кажется, они издали их тиражом около полумиллиона.
— И коммунисты разрешили открыто издать такую книгу?
— «Мемуары моногамного Казановы» — курьезная главка русской истории. Едва ли они могли быть официально одобрены и напечатаны в России, однако это такой привлекательный, удивительно высоконравственный образец порнографии, такой идеальный для страны, испытывающей недостаток во всем, кроме мужчин и женщин, что типографии в Будапеште каким-то образом осмелились начать их печатать, и каким-то образом никто их не остановил. — Виртанен подмигнул мне. — Один из немногих игривых безобидных проступков, который может позволить себе русский без риска для себя, это протащить через границу домой экземпляр «Мемуаров моногамного Казановы». И для кого он это протаскивает? Кому собирается он показать эту пикантность? Своему закадычному другу — старой карге — собственной жене.
— В течение многих лет, — сказал Виртанен, — существовало только русское издание, но теперь есть переводы на венгерский, румынский, латышский, эстонский и, что самое забавное, — обратно на немецкий.
— Бодовсков считается автором? — спросил я.
— Хотя все знают, что автор — Бодовсков, на книге не указаны ни автор, ни издатель, ни художник — они якобы неизвестны.
— Художник? — сказал я в ужасе, представив себе, что нас с Хельгой изобразили кувыркающимися нагишом.
— Четырнадцать цветных иллюстраций, как живые, — сказал Виртанен, — и на сорок рублей дороже.
Глава тридцать шестая.
ВСЕ, КРОМЕ ВИЗГА…
— Хоть бы не было иллюстраций! — сердито сказал я Виртанену.
— Вам не все равно? — сказал он.
— Это все портит! Иллюстрации только искажают слова. Эти слова не предполагают иллюстраций! С иллюстрациями это уже не те слова.
Он пожал плечами.
— Боюсь, это уже не в вашей власти. Разве что вы объявите войну России.
Я поморщился и закрыл глаза.
— Что говорят о чикагских бойнях, про то, как они поступают со свиньями?
— Не знаю, — сказал Виртанен.
— Они хвастаются тем, что используют в свинье все, кроме визга, — сказал я.
— Да? — сказал Виртанен.
— Вот так я сейчас себя чувствую — как разделанная свинья, каждой части которой специалисты нашли применение. О господи, они нашли применение даже моему визгу! Та моя часть, которая хотела сказать правду, обернулась отъявленным лжецом. Страстно влюбленный во мне обернулся любителем порнографии. Художник во мне обернулся редкостным безобразием. Даже самые святые мои воспоминания они превратили в кошачьи консервы, клей и ливерную колбасу, — сказал я.
— Что за воспоминания? — спросил Виртанен.
— О Хельге — моей Хельге, — сказал я и заплакал. — Рези убила их в интересах Советского Союза. Она заставила меня предать их, и теперь с ними покончено. — Я открыл глаза. — Г… все это, — сказал я спокойно. — Думаю, что и свинья, и я можем гордиться тем, что нашу полезность так здорово доказали. Одному я рад, — сказал я.
— Чему же?
— Я рад за Бодовскова. Я рад, что кто-то смог пожить артистической жизнью благодаря тому, что я сделал когда-то. Вы сказали, что его арестовали и судили?
— И расстреляли.
— За плагиат?
— За оригинальность. Плагиат — одно из самых безобидных преступлений. Какой вред от переписывания того, что уже было написано? Истинная оригинальность — вот вплоть до coup de grace[12].
— Не понимаю.
— Ваш друг Крафт-Потапов понял, что большая часть того, что Бодовсков приписывает себе, написана вами, — сказал Виртанен. — Он сообщил об этом в Москву. На вилле Бодовскова произвели обыск. Волшебный чемодан с вашими произведениями был обнаружен под соломой на чердаке его конюшни.
— Вот как?
— Каждое ваше слово из этого чемодана было опубликовано.
— И…?
— Бодовсков начал постепенно наполнять чемодан волшебством собственного производства, — сказал Виртанен. — Милиция нашла две тысячи страниц сатиры на Красную Армию, написанных определенно не в стиле Бодовскова. За эту небодовскую манеру он и был расстрелян. Но хватит о прошлом! — продолжал Виртанен. — Поговорим о будущем. Примерно через полчаса в доме Джонса начнется облава. Он уже окружен. Чтобы не усложнять дело, я хочу, чтобы вас там не было.
— Куда же, по-вашему, мне деваться?
— Не возвращайтесь в свою квартиру. Патриоты уже ее разгромили. Они, наверное, растерзали бы и вас, окажись вы там.
— Что же будет с Рези?
— Только высылка из страны. Она не замешана ни в каких преступлениях.
— А с Крафтом?
— Большой тюремный срок. Это не позор. Я думаю, он предпочтет отправиться в тюрьму, чем вернуться на родину. Почетный доктор Лайонел Дж. Д. Джонс, Д. С. X., Д.Б., — сказал Виртанен, — снова попадет в тюрьму за нелегальное хранение огнестрельного оружия и за всякие другие пре— ступления, которые ему можно пришить. Для отца Кили, по-видимому, ничего не запланировано, и я полагаю, что он опять вернется к бродяжничеству. И Черный Фюрер тоже.
— А железные гвардейцы? — спросил я.
— Железной Гвардии Белых Сынов Американской Конституции, — сказал Виртанен, — будет прочитана внушительная лекция о незаконности в нашей стране частных армий, убийств, нанесения, увечий, мятежей, государственной измены и насильственного ниспровержения правительства. Их отправят домой просвещать своих родителей, если это возможно. — Он снова взглянул на часы. — Вам пора уходить, выбирайтесь отсюда немедленно.
— Могу я спросить, кто ваш человек у Джонса? — сказал я. — Кто сунул мне в карман записку?
— Спросить вы можете, — сказал Виртанен. — Но вы же понимаете, что я не отвечу.
— Вы до такой степени мне не доверяете? — сказал я.
— Могу ли я доверять человеку, который был таким прекрасным шпионом? А?
— Вам не все равно? — сказал он.
— Это все портит! Иллюстрации только искажают слова. Эти слова не предполагают иллюстраций! С иллюстрациями это уже не те слова.
Он пожал плечами.
— Боюсь, это уже не в вашей власти. Разве что вы объявите войну России.
Я поморщился и закрыл глаза.
— Что говорят о чикагских бойнях, про то, как они поступают со свиньями?
— Не знаю, — сказал Виртанен.
— Они хвастаются тем, что используют в свинье все, кроме визга, — сказал я.
— Да? — сказал Виртанен.
— Вот так я сейчас себя чувствую — как разделанная свинья, каждой части которой специалисты нашли применение. О господи, они нашли применение даже моему визгу! Та моя часть, которая хотела сказать правду, обернулась отъявленным лжецом. Страстно влюбленный во мне обернулся любителем порнографии. Художник во мне обернулся редкостным безобразием. Даже самые святые мои воспоминания они превратили в кошачьи консервы, клей и ливерную колбасу, — сказал я.
— Что за воспоминания? — спросил Виртанен.
— О Хельге — моей Хельге, — сказал я и заплакал. — Рези убила их в интересах Советского Союза. Она заставила меня предать их, и теперь с ними покончено. — Я открыл глаза. — Г… все это, — сказал я спокойно. — Думаю, что и свинья, и я можем гордиться тем, что нашу полезность так здорово доказали. Одному я рад, — сказал я.
— Чему же?
— Я рад за Бодовскова. Я рад, что кто-то смог пожить артистической жизнью благодаря тому, что я сделал когда-то. Вы сказали, что его арестовали и судили?
— И расстреляли.
— За плагиат?
— За оригинальность. Плагиат — одно из самых безобидных преступлений. Какой вред от переписывания того, что уже было написано? Истинная оригинальность — вот вплоть до coup de grace[12].
— Не понимаю.
— Ваш друг Крафт-Потапов понял, что большая часть того, что Бодовсков приписывает себе, написана вами, — сказал Виртанен. — Он сообщил об этом в Москву. На вилле Бодовскова произвели обыск. Волшебный чемодан с вашими произведениями был обнаружен под соломой на чердаке его конюшни.
— Вот как?
— Каждое ваше слово из этого чемодана было опубликовано.
— И…?
— Бодовсков начал постепенно наполнять чемодан волшебством собственного производства, — сказал Виртанен. — Милиция нашла две тысячи страниц сатиры на Красную Армию, написанных определенно не в стиле Бодовскова. За эту небодовскую манеру он и был расстрелян. Но хватит о прошлом! — продолжал Виртанен. — Поговорим о будущем. Примерно через полчаса в доме Джонса начнется облава. Он уже окружен. Чтобы не усложнять дело, я хочу, чтобы вас там не было.
— Куда же, по-вашему, мне деваться?
— Не возвращайтесь в свою квартиру. Патриоты уже ее разгромили. Они, наверное, растерзали бы и вас, окажись вы там.
— Что же будет с Рези?
— Только высылка из страны. Она не замешана ни в каких преступлениях.
— А с Крафтом?
— Большой тюремный срок. Это не позор. Я думаю, он предпочтет отправиться в тюрьму, чем вернуться на родину. Почетный доктор Лайонел Дж. Д. Джонс, Д. С. X., Д.Б., — сказал Виртанен, — снова попадет в тюрьму за нелегальное хранение огнестрельного оружия и за всякие другие пре— ступления, которые ему можно пришить. Для отца Кили, по-видимому, ничего не запланировано, и я полагаю, что он опять вернется к бродяжничеству. И Черный Фюрер тоже.
— А железные гвардейцы? — спросил я.
— Железной Гвардии Белых Сынов Американской Конституции, — сказал Виртанен, — будет прочитана внушительная лекция о незаконности в нашей стране частных армий, убийств, нанесения, увечий, мятежей, государственной измены и насильственного ниспровержения правительства. Их отправят домой просвещать своих родителей, если это возможно. — Он снова взглянул на часы. — Вам пора уходить, выбирайтесь отсюда немедленно.
— Могу я спросить, кто ваш человек у Джонса? — сказал я. — Кто сунул мне в карман записку?
— Спросить вы можете, — сказал Виртанен. — Но вы же понимаете, что я не отвечу.
— Вы до такой степени мне не доверяете? — сказал я.
— Могу ли я доверять человеку, который был таким прекрасным шпионом? А?
Глава тридцать седьмая.
ЭТО СТАРОЕ ЗОЛОТОЕ ПРАВИЛО…
Я ушел от Виртанена.
Не успев сделать и нескольких шагов, я понял, что единственное место, куда я хочу пойти, — это в подвал Джонса, к моей любовнице и к моему лучшему другу.
Я уже знал, чего они стоят, но факт остается фактом: они — все, что у меня оставалось.
Я вернулся в подвал Джонса тем же путем, как и исчез, — через черный ход.
Когда я вернулся. Рези, отец Кили и Черный Фюрер играли в карты.
Никто меня не хватился.
В котельной шли занятия Железной Гвардии Белых Сыновей Американской Конституции, отрабатывались почести, воздаваемые флагу. Занятия вел один из гвардейцев.
Джонс ушел наверх писать, творить.
Крафт, этот Русский Супершпион, читал «Лайф» с портретом Вернера фон Брауна на обложке. Журнал был раскрыт на центральном развороте с панорамой доисторического болота эпохи рептилий.
Из приемника доносилась музыка. Объявили песню. Название ее запечатлелось в моей памяти. Нет ничего удивительного в том, что я его запомнил. Название как раз подходило к тому моменту, впрочем, к любому моменту. Название было: «Это старое золотое правило: что посеешь, то пожнешь».
По моей просьбе Институт документации военных преступников в Хайфе нашел мне слова этой песни. Вот они:
— В ведьму, — ответил отец Кили.
Он относился к игре серьезно. Он хотел выиграть, я увидел, что у него на руках дама пик, ведьма.
Я, наверное, показался бы более человечным, вызвал бы больше сочувствия, если бы сказал, что в тот момент у меня голова пошла кругом от ощущения нереальности происходящего
Не успев сделать и нескольких шагов, я понял, что единственное место, куда я хочу пойти, — это в подвал Джонса, к моей любовнице и к моему лучшему другу.
Я уже знал, чего они стоят, но факт остается фактом: они — все, что у меня оставалось.
Я вернулся в подвал Джонса тем же путем, как и исчез, — через черный ход.
Когда я вернулся. Рези, отец Кили и Черный Фюрер играли в карты.
Никто меня не хватился.
В котельной шли занятия Железной Гвардии Белых Сыновей Американской Конституции, отрабатывались почести, воздаваемые флагу. Занятия вел один из гвардейцев.
Джонс ушел наверх писать, творить.
Крафт, этот Русский Супершпион, читал «Лайф» с портретом Вернера фон Брауна на обложке. Журнал был раскрыт на центральном развороте с панорамой доисторического болота эпохи рептилий.
Из приемника доносилась музыка. Объявили песню. Название ее запечатлелось в моей памяти. Нет ничего удивительного в том, что я его запомнил. Название как раз подходило к тому моменту, впрочем, к любому моменту. Название было: «Это старое золотое правило: что посеешь, то пожнешь».
По моей просьбе Институт документации военных преступников в Хайфе нашел мне слова этой песни. Вот они:
— Во что играете? — спросил я игроков.
О, бэби, бэби, бэби,
Зачем ты мне сердце разбила?
Говорила, что будешь верна мне,
А сама давно изменила.
Я так огорчен,
Но не удивлен,
Ты меня в дурака превратила,
Ты плакать меня заставила,
Ты смеялась надо мной и лукавила,
Почему ты не знала, девушка, золотого
Старого правила.
— В ведьму, — ответил отец Кили.
Он относился к игре серьезно. Он хотел выиграть, я увидел, что у него на руках дама пик, ведьма.
Я, наверное, показался бы более человечным, вызвал бы больше сочувствия, если бы сказал, что в тот момент у меня голова пошла кругом от ощущения нереальности происходящего