За два года до сцены, о котой я говорю, она прыгнула с вышки в плавательном бассейне в Аспене, штат Колорадо, и приземлилась на него. Элли. конечно, умерла по уши в долгах, с четырьмя детьми на руках, но лишь единожды. Монике Пеппер после катаклизма придется прыгнуть с вышки на мужа второй раз.

 
   В тот день накануне Рождества 2000 года Моника и Золтан разговаривали друг с другом в ее кабинете в академии. Золтан одновременно смеялся и плакал. Они были одногодки, обоим было под сорок. Это значит, они родились в период послевоенного демографического взрыва. Детей у них не было. Из-за Моники «младший брат» ее мужа не работал. Золтан, конечно, смеялся и плакал и из-за этого, но суть дела была в соседском ребенке. У него не было слуха, но вот он, оказывается, сочинил вполне приемлемый струнный квартет в манере Бетховена. Сделал он это с помощью новой компьютерной программы под названием «Вольфганг».
   Отец этого чертова мальчишки не успокоился, пока не заставил Золтана посмотреть на ноты, которые тем утром распечатал его сынок. Он еще попросил Золтана сказать, хорошо это написано или как.

 
   Золтану только этого не хватало. Мало того, что у него были парализованы ноги и не работал «младший брат», вдобавок его старший брат Фрэнк, архитектор, покончил с собой месяцем раньше — после того, как с ним приключилась почти та же история, что с Золтаном и струнным квартетом. Да, катаклизм и Фрэнка Пеипера вытащит из могилы, так что он сможет повторно вышибить себе мозги на глазах жены и троих детей.
   Приключилось с ним вот что. Фрэнк отправился в аптеку за презервативами, а может, за жевательной резинкой, а может, за чем-то еще, и там фармацевт рассказал ему, что его шестнадцатилетняя дочь стала архитектором и собирается бросить школу, поскольку считает это пустой тратой времени. Она спроектировала игровой детский центр для бедных городских районов при помощи компьютерной программы, которую ее школа купила для вольнослушателей — тупиц, которые дальше восьмого класса ни ногой.
   Программа называлась «Палладио».
   Фрэнк отправился в компьютерный магазин и попросил показать ему «Палладио». Он был совершенно уверен, что с его природным талантом и образованием он уест эту программу. И прямо там, в магазине, за каких-нибудь полчаса, «Палладио» выполнил задание, которое Фрэнк ему дал, — разработал полный комплект чертежей для постройки трехэтажного автомобильного гаража в стиле Томаса Джефферсона[5].
   Это было самое безумное задание, которое Фрэнк только мог выдумать. Он был уверен, что «Палладио» отошлет его с его заданием к какому-нибудь известному архитектору. Но нет! Программа выдавала одно меню за другим, запрашивая предполагаемое количество автомобилей, в каком городе будет построен гараж — это имеет значение, поскольку в разных городах разные строительные нормы и правила, — предполагается ли держать в гараже грузовики и так далее. Она даже спросила, какие здания окружают предполагаемое место строительства гаража — будет ли джефферсоновская архитектура с ними гармонировать? Наконец, она поинтересовалась, не хочет ли Фрэнк получить также альтернативные проекты, скажем, в стиле Майкла Грейвса или А. М. Пея.
   Она разработала схемы электропроводки и канализации, а также предложила дать примерные оценки стоимости строительства такого гаража в любой точке земного шара.
   И тогда Фрэнк пошел домой и покончил с собой в первый раз.

 
   Смеясь и плача, Золтан Пеппер говорил своей симпатичной, но глуповатой жене у нее в кабинете в академии в первый из двух канунов Рождества 2000 года: «Когда мастер своего дела терпит полнейший крах, говорят, что ему подали его голову на блюде. Вернее, так говорили раньше. Теперь наши головы нам подают на многоножках».
   Так он называл микросхемы.


Глава 10


   Элли умерла в Нью-Джерси. Вместе со своим мужем Джимом, как и она, уроженцем Индианы, она похоронена па кладбище Краунхилл в Индианаполисе. Там лежит и Джеймс Уиткомб Райли, «поэтическая слава Индианы», дипломированный холостяк и пропойца. Там лежит и Джон Диллинджер, знаменитый в тридцатые годы грабитель, в которого все поголовно были влюблены. И наши родители, Курт и Эдит, и младший брат отца Алекс Воннегут, страховой агент с гарвардским образованием, тот самый, что говорил, когда дела шли неплохо:
   «Если это не прекрасно, то что же?», покоятся здесь. И вместе с ними два поколения их предков — пивовар, архитектор, торговцы и музыканты, со своими женами, естественно.
   Аншлаг!

 
   Деревенщина Джон Диллинджер однажды сумел сбежать из тюрьмы, угрожая охранникам деревянным пистолетом, который он выстрогал из стиральной доски.
   Он выкрасил его в черный цвет обувным кремом. Такой вот он был затейник.
   Находясь в бегах, Диллинджер написал письмо вроде тех, что пишут кинозвездам их поклонники. Адресатом был Генри Форд. Диллинджер благодарил старого антисемита за то, что тот делает быстрые и маневренные машины, на которых так удобно делать ноги!
   В те времена можно было убежать от полиции, если ты лучше водил машину, да и сама она была получше. Вот вам и честная игра! Вот вам и воплощение американской мечты одни правила для всех! И он грабил только богатых, брал только банки с вооруженной охраной, и только сам.
   Диллинджер не был каким-то скользким мошенником с ножом за пазухой. Он был спортсменом.

 
   В библиотеках наших школ спокон веку идет чистка — вычищают литературу «подрывного характера». Но две самые «подрывные» книжки остаются нетронутыми, они абсолютно не вызывают подозрений. Одна из них — рассказы о Робин Гуде. Даже настолько необразованный человек, как Джон Диллинджер, был явно вдохновлен этой книгой — в ней рассказано, ради чего стоит жить настоящему человеку.
   В те времена детей из бедных американских семей не пичкало бесконечными сказками телевидение. Они слышали и читали лишь самую малость, но уж ее-то смогли запомнить, иным удалось что-нибудь из этой малости вынести.
   Весь англоговорящий мир читал «Золушку». Еще все читали «Гадкого утенка». Еще все читали «Робин Гуда».
   И еще была одна сказка. Она в отличие от «Золушки» и «Гадкого утенка» прославляла презрение к власти, как «Робин Гуд». Это было житие Иисуса Христа, изложенное в Новом Завете.

 
   По приказу Эдгара Гувера, директора ФБР, холостяка и гомосексуалиста, легавые убили Диллинджера, пристрелили его как собаку, когда он выходил из кинотеатра вместе с одной своей знакомой. Он не вытащил пистолет, ни на кого не набросился, никого не ударил, не попытался бежать. Он был такой же зритель, он вернулся в реальный мир, посмотрев фильм — побывав в сказочном мире. Его убили потому, что он слишком долго выставлял легавых — а они все тогда носили стетсоны — полными идиотами.
   Это было в 1934-м. Мне было одиннадцать, Элли было шестнадцать. Элли рвала и метала, и мы оба проклинали ту девицу, с которой Диллинджер был в кино. Эта сучка, по-другому ее нельзя назвать, рассказала легавым, где в этот вечер будет Диллинджер. Она сказала, что наденет оранжевое платье.
   Ничем не примечательный парень, который выйдет с ней из кино, и будет тем, кого голубой директор ФБР объявил Всеобщим Врагом Номер Один.
   Она была венгеркой. А старая пословица гласит: «Если ваш друг — венгр, вам не нужен враг».

 
   Элли потом сфотографировалась рядом с могилой Диллинджера на Краунхилл, недалеко от ограды на Тридцать восьмой улице. Я сам время от времени приходил туда стрелять ворон из полуавтоматической винтовки калибром 0.22, которую мой отец — он был помешан на ружьях — подарил мне на день рождения. Тогда ворон считали врагами рода человеческого. Ну как же — им только дай, они все наше зерно склюют.
   Один мой приятель подстрелил золотого орла. Видели бы вы размах крыльев!
   Элли так сильно ненавидела охоту, что я бросил это дело, а вслед за мной и отец. Я где-то писал, что он помешался на ружьях и стал охотником ради того, чтобы его не считали «бабой», несмотря на то что он был художник, архитектор и вдобавок гончар. В своих лекциях я часто говорю: «Если вы очень хотите насолить предкам, а смелости податься в голубые у вас не хватает, вы по крайней мере можете стать художниками».
   Бросив охоту, отец решил, что еще может доказать, что он мужчина, если займется рыбалкой. Но тут все испортил мой старший брат Берни. Он как-то сказал ему, что рыбак очень похож на человека, который покупает швейцарские часы, чтобы расколотить их о стену.
   Я рассказал Килгору Трауту на пикнике в 2001 году, как мои брат и сестра стыдили отца. В ответ он процитировал Шекспира: «Больней, чем быть укушенным змеей, иметь неблагодарного ребенка!»[6].
   Траут был самоучкой, он даже школу не окончил. Так что я был немало удивлен, что он читал Шекспира. Я спросил, много ли он знает наизусть из этого прославленного автора. Он ответил: «Да, дорогой коллега, включая одну сентенцию, которая описывает человеческую жизнь так полно, что после нее можно было вообще ничего не писать».
   «И что же это за сентенция, мистер Траут?» — спросил я.
   Он ответил: «Весь мир — театр, в нем женщины, мужчины, все актеры»[7].


Глава 11


   Прошлой весной я написал письмо одному своему старому другу. Я рассказал ему, почему я больше не могу писать, хотя уже много лет совершаю одну бесполезную попытку за другой. Этот мой друг был Эдвард Мьюир, мой ровесник, поэт и рекламный агент из Скарсдейла. В романе «Колыбель для кошки» я говорил — если чья-то жизнь без видимых причин переплелась с вашей и вы никак не можете расстаться, то это, вероятно, член вашего карасса, команды, которую собрал Бог, чтобы она для него что-нибудь наконец сделала.
   Эд Мьюир, несомненно, член моего карасса.
   А теперь послушайте. Когда я учился в Чикагском университете после Второй мировой войны, Эд тоже там учился, но мы не встретились. Когда я переехал в Скенектади, штат Нью-Йорк, на работу пресс-секретарем в фирму «Дженерал элект-рик», Эд тоже туда переехал — преподавать в Юнион-Колледж.
   Когда я покинул «Дженерал электрик» и отправился в Кейп-Код, он появился там же, он вербовал участников в программу «Великие книги». Вот там-то мы наконец и встретились и, с Божьей помощью или без нее, я и моя первая жена Джейн стали лидерами группы «Великие книги».

 
   А когда он стал рекламным агентом и переехал в Бостон, я поступил так же, не зная об этом. Когда распался первый брак Эда, то же самое случилось и с моим, и теперь мы оба живем и Нью-Йорке. Однако я вот к чему все это говорил: когда я отправил ему письмо про то, что больше не могу писать, он переделал его в стихотворение и отослал мне обратно.
   Он отбросил мое приветствие и первые несколько строк, которые восхваляли книгу Дэвида Марксона, который учился у Эда в Юнион-Колледж. Я говорил, что Дэвиду не стоит благодарить судьбу за то, что она позволила ему писать такие хорошие произведения в эпоху, когда никого уже не проймешь книгой, будь она хоть самый распроклятый шедевр. Что-то вроде того. У меня не осталось копии письма в прозе. А вот оно в стихах:

 
Не за что благодарить Судьбу.
Когда мы уйдем, не останется никого,
Кто прочел бы каракули на бумаге
И понял, что они хороши.

 


 
Я болен, у меня нечто вроде
Пневмонии, когда не кладут в больницу, —
Я не могу писать, и в больницу меня не кладут.
Ежедневно я занимаюсь бумагомарательством,
Но сюжет не ведет никуда,
Куда бы мне хотелось.

 


 
Один молодой немец
Сделал из «Бойни номер пять» оперу,
В июне в Мюнхене будет ее премьера.
Я туда не поеду.
Мне не интересно.

 


 
Мне нравится бритва Оккама
И закон экономии, они гласят,
Что обычно самое простое объяснение феномена
Самое верное.

 


 
И теперь, благодаря Дэвиду, я поверил —
То, что я не могу писать, показывает,
Чем на самом деле кончается жизнь тех, кого мы любим.

 


 
А мы-то думали, что наш родной английский
Поможет нам добиться совсем другого.
Наш родной английский — фуфло.

 


 
Может, и фуфло.

 
   Хорошо, что Эд сделал эту штуку с моим письмом. Расскажу еще одну отличную историю, приключившуюся с ним в те дни, когда он разъезжал по Америке как представитель «Великих книг». Он малоизвестный поэт, периодически печатается в «Атлантик мансли» и других подобных журналах.
   Однако вот незадача — он почти тезка очень известного поэта Эдвина Мьюира, шотландца, умершего в 1959 году. Не слишком искушенные в литературе люди иногда спрашивали его, не тот ли он самый поэт, имея в виду Эдвина.
   Однажды одна женщина спросила его, не тот ли он самый поэт. Он ответил нет. Она была глубоко разочарована, ведь ее любимое стихотворение — «Укутывая своего сына». Штука в том, что автор этого стихотворения — американец Эд Мьюир.


Глава 12


   Мне хотелось бы, чтобы не Уайлдер, а я написал «Наш городок». Мне хотелось бы, чтобы не кто-нибудь, а я изобрел роликовые коньки.

 
   Я спросил А. Э. Хотчнера, друга и биографа покойного Эрнеста Хемингуэя, стрелял ли Хемингуэй в кого-нибудь (самоубийство не считается). Тот ответил:
   «Нет».

 
   Я спросил известного немецкого романиста Генриха Белля, что ему больше всего не нравится в немцах. Он ответил: «Они возвели послушание в жизненный принцип».

 
   Я спросил одного из моих усыновленных племянников, как я танцую. Он ответил: «Ничего».

 
   Когда я в Бостоне нанимался на работу рекламным агентом — ну да, я же разорился, — человек из отдела кадров спросил меня, откуда произошла фамилия Воннегут. Я ответил, что она немецкая. «Немцы, — сказал он, — убили шесть миллионов моих братьев».

 
   Рассказать вам, почему у меня нет СПИДа, почему я не заражен ВИЧ-инфекцией, как многие другие люди? Я не трахаюсь с кем попало. Только и всего.
   Траут рассказал, отчего СПИД и новые варианты всякого триппера и так далее расплодились нынче, как комары летом. Дело было так. 1 сентября 1945 года, сразу после окончания Второй Мировой войны, представители всех химических элементов собрались на встречу на планете Тральфамадор. Они собрались, чтобы выразить свой протест против того, что из некоторых из них построены тела этих больших, неуклюжих и вонючих живых организмов, бессмысленно жестоких и ужасно глупых — людей.
   Элементы полоний и иттербий, из которых никогда не строились человеческие тела, были оскорблены самим фактом, что химические элементы вообще подвергаются подобному надругательству.

 
   Углерод за долгую историю был свидетелем многочисленных избиений, однако он обратил внимание собрания лишь на одну публичную казнь. Случилось это в Англии, в пятнадцатом веке. Человека обвинили в государственной измене и приговорили к смерти. Его повесили, но он не умер, а долго висел, пока почти не задохнулся. Его привели в чувство и вспороли ему брюхо.
   Палач вытащил наружу его кишки и показал их ему. Потом в паре мест прижег факелом. Надо сказать, что кишки он не отрезал. Затем палач и его помощники привязали его за руки и за ноги к четырем лошадям.
   Они стеганули лошадей, и те поскакали в разные стороны, так что разорвали человека на четыре кровавых куска, каковые были затем вывешены на рынке на всеобщее обозрение.

 
   Если верить Трауту, перед встречей элементы договорились, что никто не будет рассказывать о тех ужасах, которые взрослые вытворяют с детьми.
   Несколько делегатов пригрозили бойкотировать встречу, если им придется смирно сидеть и выслушивать подобное. Да и зачем?
   «В результате обсуждения того, что взрослые делают со взрослыми, пришли к ясному выводу, что человеческий род следует истребить, — сказал Траут. — Заслушивание докладов о том, что взрослые делают с детьми, было бы, так сказать, „нездоровым украшательством“».

 
   Азот со слезами на глазах рассказывал о том, как его забрали в рабство нацистские охранники и врачи и заставили работать на них в лагерях смерти во время Второй мировой войны. Калий рассказывал такие истории об испанской инквизиции, что кровь стыла в жилах, ему вторил кальций рассказом о гладиаторских боях, кислород говорил о торговле чернокожими.
   Слово взял натрий. Он заявил, что сказано уже достаточно, дальнейшие показания будут лишь сотрясением воздуха. Он предложил всем химическим элементам, задействованным в медицинских исследованиях, соединяться во все более и более сильные антибиотики. Они, в свою очередь, заставят болезнетворные организмы вырабатывать новые штаммы, устойчивые к антибиотикам.
   В результате, предсказал натрий, через некоторое время все болезни, которым подвержен человек, даже сыпь и чесотка, станут не только неизлечимы, но и смертельны. «Все люди умрут, — сказал натрий. — И снова, как при рождении Вселенной, все элементы будут свободны от греха».

 
   Железо и магний присоединились к предложению натрия. Фосфор поставил вопрос на голосование. Под бурные аплодисменты предложение было принято единогласно.


Глава 13


   В 2000 году, вечером накануне Рождества, когда Золтан Пеппер говорил своей жене, что людям теперь подают их головы на многоножках, Килгор Траут находился рядом со зданием Американской академии искусств и словесности.
   Траут не мог слышать слова Золтана. Между ними была толстая каменная стена, она превосходно заглушала речь парализованного композитора о мании — заставлять человечество состязаться с машинами, которые заведомо их умнее.
   Пеппер задал в своей речи один риторический вопрос. Вот он: «Зачем, скажите, зачем нужно унижать самих себя, да еще так изобретательно и за такую большую цену? Мы ведь и не утверждали никогда, что мы какие-то там крутые».

 
   Траут сидел на койке в приюте для бродяг, бывшем когда-то Музеем американских индейцев. Самый плодовитый в мире писатель рассказов был задержан полицией при облаве в Нью-Йоркской Публичной библиотеке, что на углу Пятой авеню и Сорок второй улицы. Его и еще человек тридцать — Траут называл их «жертвенной скотиной», — живших в библиотеке, вывезли на черном школьном автобусе и сдали в приют на чертпоберикакаяжеэтоглушь Западной 155-й улице.
   В Музее американских индейцев была экспозиция, посвященная жизни аборигенов во времена, предшествовавшие появлению европейцев, которые утопили все в дерьме. За пять лет до появления там Траута музей переехал в более безопасный район.
   11 ноября 2000 года ему исполнилось восемьдесят четыре года. Он умрет в День всемирной солидарности трудящихся в 2001 году, и ему все еще будет восемьдесят четыре. Но к тому времени кончатся те самые десять лет, которые ему, и еще многим другим, подарил катаклизм. Хорошенький подарочек, ничего не скажешь.

 
   Вот что он напишет об этих повторных десяти годах в своих незаконченных мемуарах под названием «Десять лет на автопилоте»: «Послушайте, если не катаклизм ведет нас от одного происшествия к другому, так что-то другое, только оно еще сильнее и отвратительнее».

 
   «Этот человек, — написал я в первой книге про катаклизм, — был единственным ребенком в семье. Его отец, профессор колледжа в Норхэмптоне, Массачусетс, убил его мать, когда ему было всего двенадцать лет».
   Я сказал, что Траут был бродягой. С осени 1975 года он выбрасывал свои рассказы в помойку вместо того, чтобы отдавать их в печать. Он взял эту привычку после того, как узнал о смерти своего единственного сына Леона, дезертира из рядов Американской морской пехоты. Ему случайно отрезало голову в результате несчастного случая на судоверфи в Швеции. Он получил в Швеции политическое убежище и работал на верфи сварщиком.
   Когда Траут стал бродягой, ему было пятьдесят девять. С тех пор у него не было дома до тех пор, пока ему, умирающему старику, не предоставили комнату имени Эрнеста Хемингуэя в приюте для престарелых писателей Занаду, штат Род-Айленд.

 
   Когда его зарегистрировали в бывшем Музее американских индейцев — бывшем напоминании о самом грандиозном геноциде в истории человечества, — рассказ «Сестры Б-36», лежавший у него в кармане, сидел у него в печенках.
   Он закончил его в Публичной библиотеке, но полиция арестовала его прежде, чем он успел от него избавиться.
   Так что он, не снимая пальто, сказал клерку в приюте, что его зовут Винсент ван Гог, и что все его родственники умерли, а затем снова вышел наружу. На улице было так холодно, что замерз бы и снежный человек. Траут бросил рукопись в мусорный бак без крышки, прикованный к пожарному гидранту, что напротив Американской академии искусства и словесности.
   Когда он по прошествии десяти минут вернулся в приют, клерк сказал ему:
   «Где тебя носило? Мы все очень за тебя беспокоились, Винс». Потом он показал ему его койку. Она висела на смежной стене между приютом и академией.
   На другой стороне стены, в академии, над столом из розового дерева, за которым работала Моника Пеппер, висела картина Джорджии О'Кифф — побелевший коровий череп на песке посреди пустыни. На стороне Траута, прямо у изголовья его койки, висел плакат, на котором читающему строго-настрого запрещалось совать своего «младшего брата» куда бы то ни было, не надев на него предварительно презерватив.

 
   После катаклизма, когда «подарочные» десять лет наконец прошли и свобода воли снова взяла всех за жабры, Траут и Моника познакомятся друг с другом. Кстати, ее стол когда-то принадлежал писателю Генри Джеймсу. А ее кресло, кстати, когда-то принадлежало композитору и дирижеру Леонарду Бернстайну.
   Так вот, когда Траут понял, как близко находилась его койка от ее стола в тот пятьдесят один день до катаклизма, он выразил свою мысль таким вот образом: "Если бы у меня тогда была базука, я бы взорвал эту стену. Если бы после этого мы оба остались живы, я бы спросил у тебя: «Что это такая милая девочка делает в таком месте?»


Глава 14


   Бомж с соседней койки пожелал Трауту счастливого Рождества. Траут ответил: «Дин-дин-дон! Дин-дин-дон!»
   Чистая случайность — его реплика была кстати, казалось, он намекает на бубенцы на санях Деда Мороза. Только не угадали. Траут отвечал «Дин-дин-дон» всегда, когда к нему обращались просто так. Он говорил «дин-дин-дон», например, в ответ на «Как дела?», или «Добрый день», или что-нибудь в этом роде — в любое время года, дня и ночи.
   Жестом, тоном и прочими средствами он, при желании, мог и в самом деле вложить в эти слова смысл «И вам тоже счастливого Рождества». Но «дин-дин-дон» могло означать и «Привет» или «Пока». Старый писатель-фантаст мог заставить эти слова звучать как «Пожалуйста» или «Спасибо», или «Да» или «Нет», или «Я не могу с вами согласиться» или «Если бы у вас вместо мозгов был динамит, его не хватило бы даже на то, чтобы сдуть с головы вашу шляпу».

 
   Я спросил его в Занаду летом 2001 года, как получилось, что он что ни слово, то говорит «дин-дин-дон». Его тогдашний ответ был, как оказалось позже, лишь ширмой. Он сказал мне: "Я это в войну кричал, — сказал он. — Когда артиллерийская батарея попадала в цель по моей наводке, я кричал:
   «Дин-дин-дон! Дин-дин-дон!»"
   Спустя час, а это было вечером накануне пикника, он поманил меня пальцем в свою комнату. Он закрыл за мной дверь. "Ты действительно хочешь узнать про «дин-дин-дон?» — спросил он.
   Мне вполне хватило и первого объяснения. Вся штука была в том, что Траут сам хотел, чтобы я услышал остальное. Мой невинный вопрос заставил вспомнить его о страшном детстве в Нортхэмптоне. Он не мог успокоиться, не рассказав мне.
   «Мой отец убил мою мать, — сказал Килгор Траут, — когда мне было двенадцать лет».

 
   "Он закопал ее у нас в подвале, — сказал Траут, — но мне он сказал только, что она пропала. Отец сказал, что понятия не имеет, что с ней стало.
   Он сказал, как часто поступают женоубийцы, что она, может быть, отправилась в гости к родственникам. Он убил ее в то утро, дождавшись, пока я уйду в школу.
   В тот вечер он приготовил нам двоим ужин. Отец сказал, что утром он заявит в полицию об ее исчезновении, если до этого времени она не появится.
   Он сказал: «В последнее время она выглядела сильно уставшей, все время нервничала. Ты разве не заметил?»

 
   «Он был псих, — сказал Траут. — Я тебе расскажу. В полночь он пришел в мою комнату и разбудил меня. Он сказал, что хочет рассказать мне что-то важное. Это был обыкновенный пошлый анекдот, но этот больной человек считал, что это самая настоящая притча, притча о том, что с ним сотворила жизнь. Это был анекдот про человека, который спрятался от полиции в доме у одной своей знакомой».
   «В ее гостиной потолок был как в соборе, стропила уходили под самую крышу».
   Тут Траут прервался. Было похоже на то, что ему трудно продолжать, как, должно быть, и его отцу.
   Там, в комнате, названной в честь самоубийцы Эрнеста Хемингуэя, Траут продолжил: «Она была вдова. Он разделся догола, а она пошла подобрать ему что-нибудь из одежды покойного мужа. Но прежде чем он успел что-нибудь надеть, в парадную дверь застучала дубинками полиция. Так что ему пришлось спрятаться на стропилах. Женщина впустила полицейских, но, оказывается, он спрятался не целиком — со стропил свисали его огромные яйца».