Оставшись без пассажиров и потеряв скорость, пожарная машина совершила крутой левый поворот к кладбищу на другой стороне улицы. Но там улица шла в гору. Машина немного не доехала до ворот кладбища и покатилась под гору обратно. Почему? Потому что при ударе об академию вышибло передачу. Рычаг переключения стал в нейтраль.
В гору машину вытянул закон сохранения импульса. Мощный мотор ревел, потому что заклинило педаль газа. Но противодействие силе тяжести он мог оказать лишь в меру закона инерции и собственной массы, потому что стояла нейтраль. Двигатель не воздействовал на колеса!
Я скажу вам, что произошло. Сила тяжести потащила рычащего красного монстра обратно на 155-ю улицу, а по ней — «задним ходом» напрямик в Гудзон.
Удар пожарной машины об академию был на столько сильным, что стал причиной падения хрустального канделябра на пол в фойе.
Осветительный прибор пролетел в каких-то дюймах от вооруженного охранника Дадли Принса. Если бы он не стоял прямо на ногах, если бы его вес не был равномерно распределен между точками опоры в тот момент, когда мир снова взяла за жабры свобода воли, он бы упал в том направлении, куда смотрел, головой к входной двери. Канделябр убил бы его!
Удача, говорите? Когда произошел катаклизм, Золтан, парализованный муж Моники Пеппер, сидел в своей инвалидной коляске снаружи и звонил в дверь.
Дадли Принс собирался открыть дверь и впустить его. Но тут в картинной галерее сработал датчик задымления!
Дадли Принс застыл. Что сделать сначала?
Так что когда «подарочный червонец» закончился, Дадли Принс все так же находился в задумчивости. Сработавший датчик задымления спас ему жизнь!
Из-за ПКА одетый в форму бьвший заключенный не слишком отличался от каменной статуи. Таким его и застал Килгор Траут, вбежавший внутрь через вход, который больше не защищала стальная дверь, спустя несколько минут после того, как во Вселенной были восстановлены права свободы воли. Траут кричал во весь голос: «Очнитесь! Ради Бога, очнитесь! Свобода воли! Свобода воли!»
Стальная входная дверь с загадочной наднписью «СКУСТ ОПУ» лежала на полу, так что Трауту пришлось перепрыгнуть через нее, чтобы добраться до Принса. Она лежала на полу не в одиночестве. Она прочно висела на петлях дверной коробки и была заперта. Удар пожарной машины без труда вышиб коробку из дверного проема. Дверь, дверные петли, болты и глазок были как новенькие и годились для дальнейшего использования, ведь коробка не оказала почти ни какого сопротивления ужасному удару пожарной машины.
Рабочий, который устанавливал дверь и дверную коробку, схалтурил, когда вставлял коробку в дверной проем. Он был просто лентяй. Траут впоследствии говорил о нем, да и обо всех людях, которым лень делать свое дело хорошо:
«Удивительно, как его не мучает бессонница по ночам!»
В гору машину вытянул закон сохранения импульса. Мощный мотор ревел, потому что заклинило педаль газа. Но противодействие силе тяжести он мог оказать лишь в меру закона инерции и собственной массы, потому что стояла нейтраль. Двигатель не воздействовал на колеса!
Я скажу вам, что произошло. Сила тяжести потащила рычащего красного монстра обратно на 155-ю улицу, а по ней — «задним ходом» напрямик в Гудзон.
Удар пожарной машины об академию был на столько сильным, что стал причиной падения хрустального канделябра на пол в фойе.
Осветительный прибор пролетел в каких-то дюймах от вооруженного охранника Дадли Принса. Если бы он не стоял прямо на ногах, если бы его вес не был равномерно распределен между точками опоры в тот момент, когда мир снова взяла за жабры свобода воли, он бы упал в том направлении, куда смотрел, головой к входной двери. Канделябр убил бы его!
Удача, говорите? Когда произошел катаклизм, Золтан, парализованный муж Моники Пеппер, сидел в своей инвалидной коляске снаружи и звонил в дверь.
Дадли Принс собирался открыть дверь и впустить его. Но тут в картинной галерее сработал датчик задымления!
Дадли Принс застыл. Что сделать сначала?
Так что когда «подарочный червонец» закончился, Дадли Принс все так же находился в задумчивости. Сработавший датчик задымления спас ему жизнь!
Из-за ПКА одетый в форму бьвший заключенный не слишком отличался от каменной статуи. Таким его и застал Килгор Траут, вбежавший внутрь через вход, который больше не защищала стальная дверь, спустя несколько минут после того, как во Вселенной были восстановлены права свободы воли. Траут кричал во весь голос: «Очнитесь! Ради Бога, очнитесь! Свобода воли! Свобода воли!»
Стальная входная дверь с загадочной наднписью «СКУСТ ОПУ» лежала на полу, так что Трауту пришлось перепрыгнуть через нее, чтобы добраться до Принса. Она лежала на полу не в одиночестве. Она прочно висела на петлях дверной коробки и была заперта. Удар пожарной машины без труда вышиб коробку из дверного проема. Дверь, дверные петли, болты и глазок были как новенькие и годились для дальнейшего использования, ведь коробка не оказала почти ни какого сопротивления ужасному удару пожарной машины.
Рабочий, который устанавливал дверь и дверную коробку, схалтурил, когда вставлял коробку в дверной проем. Он был просто лентяй. Траут впоследствии говорил о нем, да и обо всех людях, которым лень делать свое дело хорошо:
«Удивительно, как его не мучает бессонница по ночам!»
Глава 32
В своих лекциях в 1996 году, посередине «подарочного червонца», я говорил, что после Второй мировой войны я поступил на факультет антропологии в Чикагский университет. Я шучу, что мне не стоило этого делать, поскольку я не выношу отсталые народы, всяких там папуасов и бушменов! Они такие тупые!
На самом деле на изучение человека как животного меня подвигло то обстоятельство, что моя жена Джейн Мэри Кокс Воннегут, впоследствии и до самой смерти Джейн Мэри Кокс Ярмолинская, родила мальчика по имени Марк.
Стала ощущаться острая нужда в бабках.
Сама Джейн, член ФБК из Свартмора, была аспиранткой на кафедре русского языка и литературы в том же университете. Она забеременела и решила бросить учебу. Мы пошли к заведующему кафедрой. Я помню, мы нашли его в библиотеке, и Джейн сказала этому меланхолику, сбежавшему в Америку от ужасов сталинизма, что она уходит с кафедры, поскольку ее угораздило залететь.
Я никогда не забуду, что он ответил Джейн: «Дорогая моя миссис Воннегут, беременность — это не конец жизни, а, наоборот, начало».
Однако я не об этом. Я вот о чем. Я записался на какой-то курс, по которому мне пришлось прочесть книгу «Постижение истории» английского историка Арнольда Тойнби, который теперь на небесах. Он писал о вызове и реакции. Он рассказывал, как различные цивилизации выживали или погибали в зависимости от того, могли ли они адекватно отреагировать на брошенный им вызов. Брошенная перчатка могла оказаться слишком тяжелой. Тойнби приводил примеры.
То же самое относится и к отдельным личностям, которые хотят быть героями, и особенно к Килгору Трауту. Если бы днем или вечером 13 февраля 2001 года, после того, как мир снова взяла за жабры свобода воли, он находился в районе Таймс-сквер[18] или возле входа или выхода на мост или в туннель, или в аэропорту, где пилоты, как они привыкли за время «подарочного червонца», сидели и ничего не делали, ожидая, что их самолеты взлетят или сядут сами собой — если бы Траут оказался в таком месте, он, да и любой другой, не смог бы поднять перчатку, брошенную свободой воли.
Конечно, зрелище, представшее перед глазами Траута, когда он вышел на белый свет из приюта посмотреть, что там снаружи такое ухнуло, было ужасающим, но жертвы все же были немногочисленны. Нельзя сказать, чтобы Траут увидел горы трупов и раненых — так, несколько одиноких представителей той и другой группы. На каждого можно было обратить, при желании, особое внимание. Живые или мертвые, но это все еще были личности, на их лицах все еще можно было прочесть их историю.
Движения в этой части чертпоберикакаяжеэтоглушь 155-й улицы, ведущей в никуда, в это время дня практически не было. Одна только ревущая пожарная машина под действием силы тяжести уносилась «задним ходом» прямиком в Гудзон. Траут наблюдал за ней. Он был волен детально обдумать, что явилось причиной такого поведения пожарной машины. Ему было так вольно, что он не обращал внимания на шум, доносившийся с более оживленных улиц, и в полном спокойствии заключил, как он рассказал мне потом в Западу, что верно одно из трех: или на ней стоял задний ход или нейтраль, или вышел из строя карданный вал, или сломалось сцепление.
Он не поддавался панике. Работа корректировщиком огня в артиллерии научила его, что если удаваться панике, то будет хуже. В Занаду он сказал:
«В настоящей жизни, как и в опере, пение арий лишь превращает безнадежную ситуацию в фатальную».
Разумеется, он не поддавался панике. В то же самое время он понимал, что он единственный понимает, что к чему. Он мгновенно осознал, что Вселенная сначала сжалась, а теперь снова стала расширяться. Ну да это было только полдела. То, что происходило в реальности, если от этой самой реальности отвлечься, могло с легкостью быть написанным чернилами на бумаге предисловием к его собственному рассказу, который он написал, а затем порвал на кусочки и спустил в унитаз в туалете на автобусной станции много лет назад.
В отличие от Дадли Принса у Траута не было свидетельства о среднем образовании, но кое в чем он был очень похож на моего старшего брата Берни, доктора физической химии из Массачусетского технологического. Берни и Траут, оба, с самой юности, играли сами с собой в игры, в которых первым делом надо было задать себе вопрос: «Положим, в действительности дела обстоят так-то и так-то. Что из этого следует?»
Трауту не удалось сделать один вывод из данных ему условий — произошедшего катаклизма и завершившегося «подарочного червонца». Именно он не догадался, что на несколько миль в округе ни один человек некоторое время не будет двигаться — ни причине собственной смерти, серьезного ранения или ПКА. Он потратил драгоценные минуты, ожидая прибытия «скорой помощи», полицейских, пожарных и других специалистов из Красного Креста и Федерального Агентства по Чрезвычайным Ситуациям, которые должны были бы взять на себя контроль за происходящим.
Ради Бога, не забывайте, пожалуйста, — ему было, черт побери, восемьдесят четыре года! Он брился каждый день, и поэтому его чаще принимали за нищенку, нежели за нищего, даже без его головного платка из одеяла. Его вид не вызывал ни малейшей симпатии. Что до его сандалий, они-то были крепче некуда. Они были сделаны из тормозных колодок космического корабля «Аполлон-11», который доставил на Луну Нейла Армстронга, первого землянина, ступившего на ее поверхность в 1969 году.
Сандалии были подарком от правительства с войны во Вьетнаме, единственной войны, которую мы проиграли. Во время нее из армии дезертировал единственный сын Траута Леон. Во время этой войны американские солдаты, отправлявшиеся на патрулирование, надевали такие сандалии поверх своих легких ботинок. Они делали это потому, что враг понатыкал в землю на тропинках острые колья, вымазанные дерьмом, вызывавшим заражение крови.
Траут очень не хотел снова играть в русскую рулетку со свободой воли. В его ли возрасте? Тем более ставкой была жизнь других людей. Наконец он понял, что, хочет он того или нет, ему придется оторвать свою задницу от койки и перейти к действиям. Но что он мог сделать?
На самом деле на изучение человека как животного меня подвигло то обстоятельство, что моя жена Джейн Мэри Кокс Воннегут, впоследствии и до самой смерти Джейн Мэри Кокс Ярмолинская, родила мальчика по имени Марк.
Стала ощущаться острая нужда в бабках.
Сама Джейн, член ФБК из Свартмора, была аспиранткой на кафедре русского языка и литературы в том же университете. Она забеременела и решила бросить учебу. Мы пошли к заведующему кафедрой. Я помню, мы нашли его в библиотеке, и Джейн сказала этому меланхолику, сбежавшему в Америку от ужасов сталинизма, что она уходит с кафедры, поскольку ее угораздило залететь.
Я никогда не забуду, что он ответил Джейн: «Дорогая моя миссис Воннегут, беременность — это не конец жизни, а, наоборот, начало».
Однако я не об этом. Я вот о чем. Я записался на какой-то курс, по которому мне пришлось прочесть книгу «Постижение истории» английского историка Арнольда Тойнби, который теперь на небесах. Он писал о вызове и реакции. Он рассказывал, как различные цивилизации выживали или погибали в зависимости от того, могли ли они адекватно отреагировать на брошенный им вызов. Брошенная перчатка могла оказаться слишком тяжелой. Тойнби приводил примеры.
То же самое относится и к отдельным личностям, которые хотят быть героями, и особенно к Килгору Трауту. Если бы днем или вечером 13 февраля 2001 года, после того, как мир снова взяла за жабры свобода воли, он находился в районе Таймс-сквер[18] или возле входа или выхода на мост или в туннель, или в аэропорту, где пилоты, как они привыкли за время «подарочного червонца», сидели и ничего не делали, ожидая, что их самолеты взлетят или сядут сами собой — если бы Траут оказался в таком месте, он, да и любой другой, не смог бы поднять перчатку, брошенную свободой воли.
Конечно, зрелище, представшее перед глазами Траута, когда он вышел на белый свет из приюта посмотреть, что там снаружи такое ухнуло, было ужасающим, но жертвы все же были немногочисленны. Нельзя сказать, чтобы Траут увидел горы трупов и раненых — так, несколько одиноких представителей той и другой группы. На каждого можно было обратить, при желании, особое внимание. Живые или мертвые, но это все еще были личности, на их лицах все еще можно было прочесть их историю.
Движения в этой части чертпоберикакаяжеэтоглушь 155-й улицы, ведущей в никуда, в это время дня практически не было. Одна только ревущая пожарная машина под действием силы тяжести уносилась «задним ходом» прямиком в Гудзон. Траут наблюдал за ней. Он был волен детально обдумать, что явилось причиной такого поведения пожарной машины. Ему было так вольно, что он не обращал внимания на шум, доносившийся с более оживленных улиц, и в полном спокойствии заключил, как он рассказал мне потом в Западу, что верно одно из трех: или на ней стоял задний ход или нейтраль, или вышел из строя карданный вал, или сломалось сцепление.
Он не поддавался панике. Работа корректировщиком огня в артиллерии научила его, что если удаваться панике, то будет хуже. В Занаду он сказал:
«В настоящей жизни, как и в опере, пение арий лишь превращает безнадежную ситуацию в фатальную».
Разумеется, он не поддавался панике. В то же самое время он понимал, что он единственный понимает, что к чему. Он мгновенно осознал, что Вселенная сначала сжалась, а теперь снова стала расширяться. Ну да это было только полдела. То, что происходило в реальности, если от этой самой реальности отвлечься, могло с легкостью быть написанным чернилами на бумаге предисловием к его собственному рассказу, который он написал, а затем порвал на кусочки и спустил в унитаз в туалете на автобусной станции много лет назад.
В отличие от Дадли Принса у Траута не было свидетельства о среднем образовании, но кое в чем он был очень похож на моего старшего брата Берни, доктора физической химии из Массачусетского технологического. Берни и Траут, оба, с самой юности, играли сами с собой в игры, в которых первым делом надо было задать себе вопрос: «Положим, в действительности дела обстоят так-то и так-то. Что из этого следует?»
Трауту не удалось сделать один вывод из данных ему условий — произошедшего катаклизма и завершившегося «подарочного червонца». Именно он не догадался, что на несколько миль в округе ни один человек некоторое время не будет двигаться — ни причине собственной смерти, серьезного ранения или ПКА. Он потратил драгоценные минуты, ожидая прибытия «скорой помощи», полицейских, пожарных и других специалистов из Красного Креста и Федерального Агентства по Чрезвычайным Ситуациям, которые должны были бы взять на себя контроль за происходящим.
Ради Бога, не забывайте, пожалуйста, — ему было, черт побери, восемьдесят четыре года! Он брился каждый день, и поэтому его чаще принимали за нищенку, нежели за нищего, даже без его головного платка из одеяла. Его вид не вызывал ни малейшей симпатии. Что до его сандалий, они-то были крепче некуда. Они были сделаны из тормозных колодок космического корабля «Аполлон-11», который доставил на Луну Нейла Армстронга, первого землянина, ступившего на ее поверхность в 1969 году.
Сандалии были подарком от правительства с войны во Вьетнаме, единственной войны, которую мы проиграли. Во время нее из армии дезертировал единственный сын Траута Леон. Во время этой войны американские солдаты, отправлявшиеся на патрулирование, надевали такие сандалии поверх своих легких ботинок. Они делали это потому, что враг понатыкал в землю на тропинках острые колья, вымазанные дерьмом, вызывавшим заражение крови.
Траут очень не хотел снова играть в русскую рулетку со свободой воли. В его ли возрасте? Тем более ставкой была жизнь других людей. Наконец он понял, что, хочет он того или нет, ему придется оторвать свою задницу от койки и перейти к действиям. Но что он мог сделать?
Глава 33
Мой отец часто цитировал Шекспира. Он делал это с ошибками. Я никогда не видел его за книгой.
Да, я это вот к чему. Я хочу выдвинуть тезис о том, что величайшим английским поэтом за всю историю нашей литературы был Ланселот Эндрюс (1555-1626), а вовсе не Бард[19] (1564-1616). В его времена все дышало поэзией. Взгляните на это:
Писал ли Килгор Траут стихи? Насколько мне известно, он написал только одно стихотворение. Он сделал это в предпоследний день своей жизни. Он знал, что дни его сочтены и скоро за ним явится Курносая. Предварительно следует отметить, что в Занаду между зданием дома престарелых и гаражом растет тис.
Вот что Трауту накропалось:
Да, я это вот к чему. Я хочу выдвинуть тезис о том, что величайшим английским поэтом за всю историю нашей литературы был Ланселот Эндрюс (1555-1626), а вовсе не Бард[19] (1564-1616). В его времена все дышало поэзией. Взгляните на это:
Ланселот Зндрюс был главным переводчиком среди тех великих людей, которые подарили нам Библию короля Иакова[20].
Господь — мой пастырь; не отступлю от него.
Он укладывает меня спать на зеленом пастбище,
Он ведет меня к тихим водам.
Он очищает мою душу:
Он ведет меня тропами праведников ради прославления своего имени.
Да, пускай я иду по долине, которую осеняет смерть,
Но не убоюсь я зла: ибо ты со мной;
Твой посох и твой жезл рядом, и я спокоен.
Ты готовишь мне пир, когда я окружен врагами,
Ты помазуешь мою голову миром; моя чаша переполнена.
Доброта и милосердие будут сопутствовать мне
Все дни моей жизни; и я вечно буду жить и доме Господа.
Писал ли Килгор Траут стихи? Насколько мне известно, он написал только одно стихотворение. Он сделал это в предпоследний день своей жизни. Он знал, что дни его сочтены и скоро за ним явится Курносая. Предварительно следует отметить, что в Занаду между зданием дома престарелых и гаражом растет тис.
Вот что Трауту накропалось:
Когда срубят тис
И снесут вниз,
Я вернусь домой
И скажу «кис-кис».
Глава 34
У матерей моей первой жены Джейн и моей сестры Элли было одно сходство — у них время от времени ехала крыша. Джейн и Элли окончили Тюдор-Холл. Они были две самые красивые и умные девушки во всем Вудстокском гольф-клубе.
Кстати, у всех писателей-мужчин, будь они даже банкроты, жены — красавицы.
Надо кому-нибудь провести исследование на эту тему.
Джейн и Элли не увидели катаклизм, слава Богу. Мне кажется, что Джейн нашла бы в «подарочном червонце» что-нибудь хорошее. Элли бы точно с ней не согласилась. Джейн любила жизнь и была оптимисткой, она до самого конца боролась с раком. Последние слова Элли выражали облегчение, и больше — ничего. Я уже где-то писал об этом. Вот ее последние слова: «Не болит, не болит». Я не слышал, как она произнесла их, да и мой брат Берни тоже не слышал. Нам передал эти слова по телефону говоривший с иностранным акцентом санитар больницы.
Я не знаю, какими могли бы быть последние слова Джейн. В то время она уже была не моей женой, а женой Адама Ярмолинского, и я спрашивал его, какие были ее последние слова. Судя по всему, Джейн умерла, не сказав последнего слова, не понимая, что ей уже больше не придется ничего говорить. На ее отпевании в Епископальной церкви в Вашингтоне, округ Колумбия, Адам сказал собравшимся, что ее любимым высказыванием было: «Ну когда же?!»
Чего, спросите вы, так ждала Джейн? Некоего события в жизни одного или нескольких наших детей, уже взрослых, растящих собственных детей: в жизни столяра-краснодеревщика, писателя, детского врача, художника, летчика и печатника.
Я не выступал на ее отпевании. Мне не хотелось. Все, что я хотел сказать, предназначалось лишь для нее одной. Последний наш разговор произошел за две недели до ее смерти, мы беседовали как двое старых друзей из Индианаполиса. Она была в Вашингтоне, округ Колумбия, где у Ярмолинских был дом. Я был на Манхэттене. Моей женой была фотограф и писательница Джилл Кременц, она и сейчас моя жена. Мы говорили с Джейн по телефону.
Я не помню, кто из нас кому позвонил, кому это пришло в голову. Могло прийти любому из нас. Так вот, кому бы она ни пришла в голову, вышло так, что разговор стал нашим прощанием.
Наш сын Марк, детский врач, сказал после ее смерти, что сам бы никогда не пошел на все медицинские процедуры, которые она прошла, чтобы до последнего оставаться в живых, чтобы иметь возможность взглянуть на нас своими сияющими глазами и сказать: «Ну когда же?!»
Последний наш разговор был очень личным. Джейн спросила меня, как будто я мог это знать, какое событие вызовет ее смерть. Она, наверное, чувствовала себя персонажем какой-нибудь моей книги. В некотором смысле так и было. За время нашего двадцатидвухлетнего супружества именно я решал, что мы будем делать дальше — отправимся ли в Чикаго, в Скенектади или в Кейп-Код. Моя работа определяла, что мы будем делать дальше. Джейн нигде и никогда не работала. Она воспитывала шестерых детей.
Я ответил ей, какое. Я сказал ей, что перед тем, как она умрет, один загорелый, беспутный, надоедливый, но счастливый десятилетний мальчишка, которого мы знать не знаем, выйдет на гравийную насыпь у лодочной пристани у начала Скаддерс-Лейн. Он будет смотреть вокруг, на птиц, на лодки или на что-то еще, что есть в гавани Барнстэбла, мыс Кейп-Код.
В начале Скаддерс-Лейн, на трассе 6А, в одной десятой мили от лодочной пристани, стоит большой старый дом, где мы растили нашего сына, двух наших дочерей и трех сыновей моей сестры Теперь там живут наша дочь Эдит, ее муж-строитель Джон Сквибб и их маленькие дети, мальчики по имени Уилл и Бак.
Я сказал Джейн, что от нечего делать этот мальчик поднимет с земли камешек. Так обычно поступают мальчишки. Он кинет его далеко-далеко в море.
И в миг, когда камень упадет в воду, она умрет.
Джейн всем сердцем верила во все, что делало жизнь волшебной в ее глазах. В этом была ее сила. Она выросла в семье квакеров, но перестала ходить на собрания Друзей[21] после четырех счастливых лет в Свартморе. Выйдя замуж за Адама, она стала ходить в Епископальную церковь, а он как был, так и остался иудеем. Она умерла, веря в Троицу, Рай, Ад и все остальное. Я очень этому рад. Почему? Потому что я любил ее.
Кстати, у всех писателей-мужчин, будь они даже банкроты, жены — красавицы.
Надо кому-нибудь провести исследование на эту тему.
Джейн и Элли не увидели катаклизм, слава Богу. Мне кажется, что Джейн нашла бы в «подарочном червонце» что-нибудь хорошее. Элли бы точно с ней не согласилась. Джейн любила жизнь и была оптимисткой, она до самого конца боролась с раком. Последние слова Элли выражали облегчение, и больше — ничего. Я уже где-то писал об этом. Вот ее последние слова: «Не болит, не болит». Я не слышал, как она произнесла их, да и мой брат Берни тоже не слышал. Нам передал эти слова по телефону говоривший с иностранным акцентом санитар больницы.
Я не знаю, какими могли бы быть последние слова Джейн. В то время она уже была не моей женой, а женой Адама Ярмолинского, и я спрашивал его, какие были ее последние слова. Судя по всему, Джейн умерла, не сказав последнего слова, не понимая, что ей уже больше не придется ничего говорить. На ее отпевании в Епископальной церкви в Вашингтоне, округ Колумбия, Адам сказал собравшимся, что ее любимым высказыванием было: «Ну когда же?!»
Чего, спросите вы, так ждала Джейн? Некоего события в жизни одного или нескольких наших детей, уже взрослых, растящих собственных детей: в жизни столяра-краснодеревщика, писателя, детского врача, художника, летчика и печатника.
Я не выступал на ее отпевании. Мне не хотелось. Все, что я хотел сказать, предназначалось лишь для нее одной. Последний наш разговор произошел за две недели до ее смерти, мы беседовали как двое старых друзей из Индианаполиса. Она была в Вашингтоне, округ Колумбия, где у Ярмолинских был дом. Я был на Манхэттене. Моей женой была фотограф и писательница Джилл Кременц, она и сейчас моя жена. Мы говорили с Джейн по телефону.
Я не помню, кто из нас кому позвонил, кому это пришло в голову. Могло прийти любому из нас. Так вот, кому бы она ни пришла в голову, вышло так, что разговор стал нашим прощанием.
Наш сын Марк, детский врач, сказал после ее смерти, что сам бы никогда не пошел на все медицинские процедуры, которые она прошла, чтобы до последнего оставаться в живых, чтобы иметь возможность взглянуть на нас своими сияющими глазами и сказать: «Ну когда же?!»
Последний наш разговор был очень личным. Джейн спросила меня, как будто я мог это знать, какое событие вызовет ее смерть. Она, наверное, чувствовала себя персонажем какой-нибудь моей книги. В некотором смысле так и было. За время нашего двадцатидвухлетнего супружества именно я решал, что мы будем делать дальше — отправимся ли в Чикаго, в Скенектади или в Кейп-Код. Моя работа определяла, что мы будем делать дальше. Джейн нигде и никогда не работала. Она воспитывала шестерых детей.
Я ответил ей, какое. Я сказал ей, что перед тем, как она умрет, один загорелый, беспутный, надоедливый, но счастливый десятилетний мальчишка, которого мы знать не знаем, выйдет на гравийную насыпь у лодочной пристани у начала Скаддерс-Лейн. Он будет смотреть вокруг, на птиц, на лодки или на что-то еще, что есть в гавани Барнстэбла, мыс Кейп-Код.
В начале Скаддерс-Лейн, на трассе 6А, в одной десятой мили от лодочной пристани, стоит большой старый дом, где мы растили нашего сына, двух наших дочерей и трех сыновей моей сестры Теперь там живут наша дочь Эдит, ее муж-строитель Джон Сквибб и их маленькие дети, мальчики по имени Уилл и Бак.
Я сказал Джейн, что от нечего делать этот мальчик поднимет с земли камешек. Так обычно поступают мальчишки. Он кинет его далеко-далеко в море.
И в миг, когда камень упадет в воду, она умрет.
Джейн всем сердцем верила во все, что делало жизнь волшебной в ее глазах. В этом была ее сила. Она выросла в семье квакеров, но перестала ходить на собрания Друзей[21] после четырех счастливых лет в Свартморе. Выйдя замуж за Адама, она стала ходить в Епископальную церковь, а он как был, так и остался иудеем. Она умерла, веря в Троицу, Рай, Ад и все остальное. Я очень этому рад. Почему? Потому что я любил ее.
Глава 35
Сочинители историй, написанных чернилами на бумаге, делятся на каратистов и боксеров. Впрочем, сочинители давно уже никого не интересуют.
Так вот. Боксеры пишут рассказы быстро, наспех, как Бог на душу положит.
Затем они набрасываются на них снова, переписывая то, что просто ужасно или не подходит, и исправляя остальное. Каратисты пишут по одному предложению, шлифуя его прежде, чем приступить к следующему. Когда они заканчивают писать, рассказ действительно закончен.
Я — каратист. Большинство мужчин — каратисты, а большинство женщин — боксеры. Снова скажу: надо кому-нибудь провести исследование на эту тему.
Может быть, писателю на роду написано быть каратистом или боксером. Недавно я был в Рокфеллеровском университете, там ищут и находят все больше и больше генов, которые заставляют нас действовать тем или иным способом, точно так же, как нас заставлял катаклизм. Еще до моего визита в этот университет я заметил, что мои с Джейн дети и дети Элли и Джима стали совсем разными людьми, но при этом каждый стал именно тем, кем ему предопределено было стать.
У всех шестерых жизнь налажена.
Но, с другой стороны, у всех шестерых были бесчисленные возможности наладить свою жизнь. Если вы верите тому, что пишут в газетах, тому, что говорят по радио, тому, что показывают по телевизору, что читаете в Интернете, — что ж, вы сильно отличаетесь от других.
Мне кажется, что писатели-боксеры находят удивительным, что люди бывают смешными, грустными или какими-нибудь еще, и об этом и рассказывают, не задумываясь, почему или по какой причине люди вообще живут.
Каратисты творят одно предложение за другим, продираясь через воображаемые двери и заборы, прорезая себе путь через заросли колючей проволоки под шквальным огнем, дыша горчичным газом, и все для того, чтобы найти ответ на эти вечные вопросы: «Что, черт подери, нам делать? Что, черт подери, происходит в этом мире?»
Каратистам все мало. Каратист Вольтер говорил: «Нужно возделывать свой сад», но каратисты хотят еще заниматься правами человека. Вот о них и поговорим. Я начну с двух правдивых историй, произошедших и конце нашей с Траутом войны в Европе.
Дело обстоит так. 7 мая 1945 года[22] Германия, прямо или косвенно ответственная за смерть при мерно сорока миллионов человек, капитулировала. Еще несколько дней спустя к югу от Дрездена, близ границы с Чехией, оставался очаг анархии, который впоследствии вошел в оккупационный сектор Советского Союза. Я был в этом месте и немного рассказал о тех днях в книге «Синяя борода». Из лагерей были освобождены и брошены на произвол судьбы тысячи военнопленных, таких как я, а так же выжившие в концлагерях люди с номерами, вы татуированными на руках, сумасшедшие, уголовники, цыгане и Бог знает, кто еще.
И вот что я вам скажу. Там были и немецкие войска, сломленные, но вооруженные. Они искали, кому бы сдаться — только не Советскому Союзу. Мы с моим фронтовым другом Бернардом В. О'Хара поговорили кое с кем из них.
О'Хара, адвокат и прокурор в разные периоды своей жизни, сейчас на небесах.
А тогда мы оба слышали слова немцев. Они говорили, что Америке следовало делать то же самое, что делали они, — воевать с безбожниками-коммунистами.
Мы ответили, что нам так не кажется. Мы ожидали, что СССР постарается стать похожим на США, со свободой печати и вероисповедания, праведными судами и честными выборами, и так далее. А США, в свою очередь, постараются воплотить то, что воплощено — так говорили — в СССР, именно распределение благ по справедливости. «От каждого — по способностям, каждому — по потребностям». Вроде того.
Бритва Оккама.
А затем О'Хара и я, ну точно как дети, зашли в один амбар. Стояла замечательная весна. Мы искали, чего бы поесть. Нам бы сошло все что угодно.
Но на сеновале мы нашли тяжело раненого капитана печально известных своей жестокостью СС. Судя по всему, он был при смерти. Он с легкостью мог быть организатором пыток и уничтожения людей в каком-нибудь лагере смерти неподалеку.
Как у всех членов СС, и как и у всех людей, сидевших в лагерях смерти, у капитана на руке был вытатуирован личный номер. Как тут можно визировать, скажете? После окончания войны все было очень иронично. Он попросил нас с О'Харой уйти. Он сказал, скоро умрет, и что никак не может этого дождаться.
Когда мы приготовились уйти, не думая о нем, он прокашлялся. Он давал нам знак, что хочет сказать что-то еще. Да-да, снова последние слова. Он хотел что-то сказать, н кто, кроме нас, мог его услышать?
«Я только что понял, что впустую потратил последние десять лет своей жизни». Вот что он сказал.
Катаклизм, братцы!
Так вот. Боксеры пишут рассказы быстро, наспех, как Бог на душу положит.
Затем они набрасываются на них снова, переписывая то, что просто ужасно или не подходит, и исправляя остальное. Каратисты пишут по одному предложению, шлифуя его прежде, чем приступить к следующему. Когда они заканчивают писать, рассказ действительно закончен.
Я — каратист. Большинство мужчин — каратисты, а большинство женщин — боксеры. Снова скажу: надо кому-нибудь провести исследование на эту тему.
Может быть, писателю на роду написано быть каратистом или боксером. Недавно я был в Рокфеллеровском университете, там ищут и находят все больше и больше генов, которые заставляют нас действовать тем или иным способом, точно так же, как нас заставлял катаклизм. Еще до моего визита в этот университет я заметил, что мои с Джейн дети и дети Элли и Джима стали совсем разными людьми, но при этом каждый стал именно тем, кем ему предопределено было стать.
У всех шестерых жизнь налажена.
Но, с другой стороны, у всех шестерых были бесчисленные возможности наладить свою жизнь. Если вы верите тому, что пишут в газетах, тому, что говорят по радио, тому, что показывают по телевизору, что читаете в Интернете, — что ж, вы сильно отличаетесь от других.
Мне кажется, что писатели-боксеры находят удивительным, что люди бывают смешными, грустными или какими-нибудь еще, и об этом и рассказывают, не задумываясь, почему или по какой причине люди вообще живут.
Каратисты творят одно предложение за другим, продираясь через воображаемые двери и заборы, прорезая себе путь через заросли колючей проволоки под шквальным огнем, дыша горчичным газом, и все для того, чтобы найти ответ на эти вечные вопросы: «Что, черт подери, нам делать? Что, черт подери, происходит в этом мире?»
Каратистам все мало. Каратист Вольтер говорил: «Нужно возделывать свой сад», но каратисты хотят еще заниматься правами человека. Вот о них и поговорим. Я начну с двух правдивых историй, произошедших и конце нашей с Траутом войны в Европе.
Дело обстоит так. 7 мая 1945 года[22] Германия, прямо или косвенно ответственная за смерть при мерно сорока миллионов человек, капитулировала. Еще несколько дней спустя к югу от Дрездена, близ границы с Чехией, оставался очаг анархии, который впоследствии вошел в оккупационный сектор Советского Союза. Я был в этом месте и немного рассказал о тех днях в книге «Синяя борода». Из лагерей были освобождены и брошены на произвол судьбы тысячи военнопленных, таких как я, а так же выжившие в концлагерях люди с номерами, вы татуированными на руках, сумасшедшие, уголовники, цыгане и Бог знает, кто еще.
И вот что я вам скажу. Там были и немецкие войска, сломленные, но вооруженные. Они искали, кому бы сдаться — только не Советскому Союзу. Мы с моим фронтовым другом Бернардом В. О'Хара поговорили кое с кем из них.
О'Хара, адвокат и прокурор в разные периоды своей жизни, сейчас на небесах.
А тогда мы оба слышали слова немцев. Они говорили, что Америке следовало делать то же самое, что делали они, — воевать с безбожниками-коммунистами.
Мы ответили, что нам так не кажется. Мы ожидали, что СССР постарается стать похожим на США, со свободой печати и вероисповедания, праведными судами и честными выборами, и так далее. А США, в свою очередь, постараются воплотить то, что воплощено — так говорили — в СССР, именно распределение благ по справедливости. «От каждого — по способностям, каждому — по потребностям». Вроде того.
Бритва Оккама.
А затем О'Хара и я, ну точно как дети, зашли в один амбар. Стояла замечательная весна. Мы искали, чего бы поесть. Нам бы сошло все что угодно.
Но на сеновале мы нашли тяжело раненого капитана печально известных своей жестокостью СС. Судя по всему, он был при смерти. Он с легкостью мог быть организатором пыток и уничтожения людей в каком-нибудь лагере смерти неподалеку.
Как у всех членов СС, и как и у всех людей, сидевших в лагерях смерти, у капитана на руке был вытатуирован личный номер. Как тут можно визировать, скажете? После окончания войны все было очень иронично. Он попросил нас с О'Харой уйти. Он сказал, скоро умрет, и что никак не может этого дождаться.
Когда мы приготовились уйти, не думая о нем, он прокашлялся. Он давал нам знак, что хочет сказать что-то еще. Да-да, снова последние слова. Он хотел что-то сказать, н кто, кроме нас, мог его услышать?
«Я только что понял, что впустую потратил последние десять лет своей жизни». Вот что он сказал.
Катаклизм, братцы!
Глава 36
Моя жена думает, что я крутой парень. Она ошибается. Я не думаю, что я такой уж крутой.
Я безмерно уважаю Джорджа Бернарда Шоу. Он был социалист, а еще умный и забавный драматург. Разменяв девятый десяток, он сказал, что его, конечно, считают умным, а он всегда жалел тех, кого считали глупыми. Он сказал, что, прожив такую долгую жизнь, может, как ему кажется, считать себя достаточно смышленым, чтобы успешно работать мальчиком на посылках.
Я о себе того же мнения.
Когда муниципалитет Лондона хотел вручить Шоу орден «За заслуги», он поблагодарил городские власти, но сказал, что уже давно вручил себе этот орден сам.
А я бы принял такую награду. Я, разумеется, понял бы, что у меня есть возможность потрясающе пошутить, но я никогда не позволял себе отпускать подобные шутки. Я не хочу, чтобы из-за меня кто бы то ни было чувствовал себя как последнее дерьмо.
Пусть это будет моей эпитафией.
Сейчас лето 1996 года, и я спрашиваю себя, были ли у меня в молодости какие-нибудь идеи, от которых я бы теперь открестился. Передо мной был пример моего единственного дяди, дяди Алекса, бездетного страхового агента из Индианаполиса, окончившего Гарвард. Это он заставил меня прочесть писателей-социалистов, таких, как Шоу, Норман Томас, Юджин Дебс и Джон Дос Пассос, когда мне не было и двадцати, а заодно научил делать модели самолетов и дрочить. После окончания Второй мировой войны дядя Алекс стал консерватором покруче архангела Гавриила.
Но мне до сих пор нравится то, что мы с О'Харой ответили немецким солдатам после нашего освобождения: что Америка станет более социалистической, будет стараться дать всем работу, обеспечить наших детей, чтобы по крайней мере они не мерзли, не голодали, умели читать и писать и не были перепуганы до смерти.
Раскатали губу.
В каждом выступлении я цитирую Юджина Дебса (1855-1926) из Терре-Хота, штат Индиана, пятикратного кандидата в президенты от социалистической партии:
«Пока существует низший класс — я к нему отношусь, пока есть преступники — я один из них, пока хоть одна душа томится в тюрьме — я не свободен».
В прошедшие годы я посчитал благоразумным говорить перед цитатой, что ее надо воспринимать всерьез. В противном случае аудитория начинает смеяться. Они смеются без злобы, они знают, что я люблю быть смешным. Но их смех говорит о том, что это эхо Нагорной проповеди начинают воспринимать как устаревшую, полностью дискредитировавшую себя чушь.
Это не так.
Я безмерно уважаю Джорджа Бернарда Шоу. Он был социалист, а еще умный и забавный драматург. Разменяв девятый десяток, он сказал, что его, конечно, считают умным, а он всегда жалел тех, кого считали глупыми. Он сказал, что, прожив такую долгую жизнь, может, как ему кажется, считать себя достаточно смышленым, чтобы успешно работать мальчиком на посылках.
Я о себе того же мнения.
Когда муниципалитет Лондона хотел вручить Шоу орден «За заслуги», он поблагодарил городские власти, но сказал, что уже давно вручил себе этот орден сам.
А я бы принял такую награду. Я, разумеется, понял бы, что у меня есть возможность потрясающе пошутить, но я никогда не позволял себе отпускать подобные шутки. Я не хочу, чтобы из-за меня кто бы то ни было чувствовал себя как последнее дерьмо.
Пусть это будет моей эпитафией.
Сейчас лето 1996 года, и я спрашиваю себя, были ли у меня в молодости какие-нибудь идеи, от которых я бы теперь открестился. Передо мной был пример моего единственного дяди, дяди Алекса, бездетного страхового агента из Индианаполиса, окончившего Гарвард. Это он заставил меня прочесть писателей-социалистов, таких, как Шоу, Норман Томас, Юджин Дебс и Джон Дос Пассос, когда мне не было и двадцати, а заодно научил делать модели самолетов и дрочить. После окончания Второй мировой войны дядя Алекс стал консерватором покруче архангела Гавриила.
Но мне до сих пор нравится то, что мы с О'Харой ответили немецким солдатам после нашего освобождения: что Америка станет более социалистической, будет стараться дать всем работу, обеспечить наших детей, чтобы по крайней мере они не мерзли, не голодали, умели читать и писать и не были перепуганы до смерти.
Раскатали губу.
В каждом выступлении я цитирую Юджина Дебса (1855-1926) из Терре-Хота, штат Индиана, пятикратного кандидата в президенты от социалистической партии:
«Пока существует низший класс — я к нему отношусь, пока есть преступники — я один из них, пока хоть одна душа томится в тюрьме — я не свободен».
В прошедшие годы я посчитал благоразумным говорить перед цитатой, что ее надо воспринимать всерьез. В противном случае аудитория начинает смеяться. Они смеются без злобы, они знают, что я люблю быть смешным. Но их смех говорит о том, что это эхо Нагорной проповеди начинают воспринимать как устаревшую, полностью дискредитировавшую себя чушь.
Это не так.
Глава 37
Под грубыми сандалиями Килгора Траута хрустели осколки разбившегося хрустального канделябра, пока он вприпрыжку бежал через упавшую стальную дверь с загадочной надписью «СКУСТ ОПУ». Поскольку осколки канделябра были на двери и раме вместо того, чтобы быть под ними, судебный эксперт, который будет давать показания в суде, если на ленивого рабочего подадут в суд, подтвердит, что изделие ленивца упало первым. Канделябр должен был замереть на секунду перед тем, как позволить силе тяжести сделать с ним то, что она, без сомнения, желает сделать со всем на свете.
Датчик задымления в картинной галерее продолжал звенеть.
«Предположительно, — позже сказал Траут, — продолжал это делать по своей собственной воле». Он шутил, по своему обыкновению, высмеивая мысль, что у кого-то где-то когда-то вообще была свобода воли, до ли катаклизма, после ли.
Дверной звонок заткнулся в тот момент, когда пожарная машина сбила Золтана Пеппера. Вот как говорил об этом Траут: «А звонок себе молчит, все потом нам объяснит».
Сам Траут, как я уже говорил, тем не менее пользовался свободой воли, когда входил в академию и призывал иудео-христианского Бога словами:
«Очнитесь! Ради Бога, очнитесь! Свобода воли! Свобода воли!»
В Занаду он скажет, что если даже в тот день и ночь он был героем, то в академию вошел «из редкостной трусости». Он "притворялся Полем Ревером[23] в пространственно-временном континууме".
Он искал убежища от нарастающего грохота на Бродвее, что в полуквартале оттуда, от звуков по-настоящему серьезных взрывов в других частях города. В полутора милях к югу, возле Мемориала Гранта, массивный грузовик, принадлежавший Департаменту здравоохранения, из-за потери управления пропахал вестибюль одного здания и въехал в кабинет коменданта. Он своротил газовую плиту. Прорванная труба массивного бытового прибора наполнила лестницы и лифтовую шахту шестиэтажного здания метаном, смешанным с секретом желез скунса. Большинство жителей дома были пенсионеры.
Датчик задымления в картинной галерее продолжал звенеть.
«Предположительно, — позже сказал Траут, — продолжал это делать по своей собственной воле». Он шутил, по своему обыкновению, высмеивая мысль, что у кого-то где-то когда-то вообще была свобода воли, до ли катаклизма, после ли.
Дверной звонок заткнулся в тот момент, когда пожарная машина сбила Золтана Пеппера. Вот как говорил об этом Траут: «А звонок себе молчит, все потом нам объяснит».
Сам Траут, как я уже говорил, тем не менее пользовался свободой воли, когда входил в академию и призывал иудео-христианского Бога словами:
«Очнитесь! Ради Бога, очнитесь! Свобода воли! Свобода воли!»
В Занаду он скажет, что если даже в тот день и ночь он был героем, то в академию вошел «из редкостной трусости». Он "притворялся Полем Ревером[23] в пространственно-временном континууме".
Он искал убежища от нарастающего грохота на Бродвее, что в полуквартале оттуда, от звуков по-настоящему серьезных взрывов в других частях города. В полутора милях к югу, возле Мемориала Гранта, массивный грузовик, принадлежавший Департаменту здравоохранения, из-за потери управления пропахал вестибюль одного здания и въехал в кабинет коменданта. Он своротил газовую плиту. Прорванная труба массивного бытового прибора наполнила лестницы и лифтовую шахту шестиэтажного здания метаном, смешанным с секретом желез скунса. Большинство жителей дома были пенсионеры.