Страница:
- Почему? - с непонятной обидой к кому-то спросил я.
- Люблю я тебя... Так люблю, что... пропала я!
- Дурочка ты! - сказал я, и почему-то никакое другое слово не было мне нужнее, роднее и ближе, чем это.- Дурочка! Тебя-то уж я не потеряю!
- А я тебя?
- Куда я денусь?
- Не де-енешься! - пропела Маринка.- Я же хо-ро-ошая, красивая. Ты думаешь, я это не знаю?
- Дурочка ты...
Может, оттого, что я в третий раз называл ее так и сразу же целовал, Маринке нравилось это слово...
Второй день уже я не ходил, а бегал. Васюков сказал, что отсутствовал я всего лишь пятьдесят три минуты.
- Не дотянул до часа,- не удержался он.- Хотя на войне, конечно, быстрее все делается...
- Будешь болтать - и я дотянусь как-нибудь до твоей рожи. Пьяница несчастный!-сказал я.
- Вообще-то выпить не мешало бы,- мечтательно протянул он.- И какого это черта не дают нам фронтовые сто граммов! Ты не знаешь?
- А ты не знаешь, что на закуску ста граммов полагается фронт? спросил я.
- Так мы бы занюхали тут чем-нибудь...
Бойцы носили из села колья и бревна. Где они их там брали - было неизвестно. Мы работали всю ночь - врывали стояки для колючки, а за ручьем, по заснеженному лугу, елозили батальон-ные минеры. Неужели в темноте можно минировать? Что за спешка?
Отделения моего взвода попеременно отдыхали в трех крайних хатах. До сих пор я был только в одной - там, где спал сам. Я пошел туда уже перед утром. До этого я лишь один раз видел хозяина хаты маленького и щуплого, с русой бородкой и темными умными глазами. Он почему-то коротко и недобро засмеялся, когда увидел меня, и я не заметил у него зубов. Может, он засмеялся тогда не надо мной, а просто так. И все же он не понравился мне.
В хате спало третье отделение. Бойцы лежали на соломе, настланной толстым слоем на полу. Командир отделения Крылов стоял посреди хаты и курил. У дверей, прислонясь спиной к прито-локе, сидел на корточках - как чужой тут - хозяин хаты. Он взглянул на меня и опять нехорошо как-то улыбнулся. Что за тип? Я прошел в угол и с удовольствием нырнул в солому. В хате было тепло и сумрачно - на завешенном рябой попонкой окне мерцала лампа без пузыря. Интересно, чего этот беззубый хрен оскаляется? Что во мне смешного? Сам-то на всех чертей похож! И дочь - тоже. Я столкнулся с нею вчера, выходя из хаты. У нее такой нос, будто она всё время плачет втихую... Любопытно, как ее звать! Феклой, наверно! Я улыбнулся Маринке, обнял солому и стал засыпать. Откуда-то издалека в мое затихающее сознание толкнулся голос Крылова:
- Значит, говорите, отпустили?
- Пришлось выпустить... Видно, не до нас теперь тюремщикам,- шепеляво, но со сдержанно-едкой силой ответил хозяин.
Крылов долго молчал, потом почти безразлично спросил:
- И документик имеете?
- А то как же! Дают,- в тон ему отозвался хозяин.
- А он у вас далеко?
- Не так, чтоб слишком...
Я уже был на краю сна и яви, когда Крылов произнес чуть слышно:
- Предъявите мне документ.
- Можно и предъявить,- со спокойной ехидцей сказал хозяин.- Вы что же, старшой тут по таким делам?
- Может, и старшой,- ответил Крылов. Видно, он решил, что я сплю.
- Ну-ну! - поощрил хозяин, и оба они замолчали - Крылов читал докумет, и в хате был слышен лишь ровный, покойный храп бойцов.
- Та-ак, сказал наконец Крылов.- А за что отбывал?
- За что сидел? - будто не расслышал хозяин.- За испуг воробьев на казенной крыше...
Я чуть не прыснул, здорово придумал мужик, а Крылову ответ не понравился. Он сказал: "Ну, всё!" - и стал укладываться. Я слышал, как он сердито шуршит соломой, и слышал, как неприят-но хрустят колени хозяина, проходившего в чулан...
Весь следующий день мы укрепляли свой берег ручья и снабжались боеприпасами,- мой взвод получил два ручных пулемета, одно ПТР, несколько ящиков патронов, гранат и бутылок с бензином. Калач прибыл на наш пупок в полдень и сам выбрал место для пулеметов и ПТР - на правом фланге, так как соседей там у нас пока не было. Он опять накричал на меня, но уже не за кооперативное имущество, а за беспечность при распределении бойцов на отдых.
- Что за человек, у которого ты дислоцируешься? - спросил он.
- Маленький такой,- сказал я.
- А мне плевать, большой он или маленький! - покраснел Калач.- Найдите другое место! Мало вам пустых изб, что ли? Залезают черт знает куда!..
Всем остальным майор остался доволен. Он спросил Мишенина, ознакомлен ли я со схемой минного поля впереди ручья, и ушел. Интересно, за что он меня не любит? А вот капитан любит, я ведь это вижу и знаю. И я люблю его тоже.
Я рассказал Васюкову о хозяине хаты и о Крылове.
- Все ясно,- сказал он.- Сознательный малый. Один на весь взвод оказался... Валенки - тоже его работа! Что ж, бдительные люди нам с тобой позарез нужны... Как ты думаешь, не закрепить ли ПТР за младшим сержантом Крыловым? Оружие это грозное, отношение к себе требует бережное. Доверим?
- Конечно, доверим,- сказал я.
В двадцать ноль-ноль я был за углом сарая, как штык. Маринка уже ждала меня, и я снова стал спиной к убитой лошади и полетел над землей.
- Давай уйдем отсюда. Нехорошо как-то тут...- сказала Маринка.
- А куда? - спросил я.
- К амбару.
- Я на один час только.
- А мы бегом.
- Ну давай,- сказал я, и мы побежали по огородам, и она держала меня за указательный палец, как маленького. Крыльцо амбара было припорошено снегом, и я стал разметать его шапкой, а Маринка наклонилась ко мне и изумленно-испуганно спросила на ухо:
- Что ты делаешь?
- Сядем,- сказал я. - Ты не бойся... Я же обещал... Я притянул ее к себе на колени и ощутил грудью стук ее сердца - как у голубя.
- Дурочка! Что ты во всем этом понимаешь!
- В чем? - спросила она.
- В том, какая ты у меня... В нашей с тобой любви.
- Непутевая она у нас... Если б не война!..
- Тогда бы я не встретил тебя.
- А я и без тебя встретила б!
- Кого?
- Как кого? Тебя. Ты где жил?
- В Обояни.
- Ну и приехала б!.. А там у вас одеколон делают?
- Кирпичи,- сказал я.
- Обоя-ань... Расскажи мне о себе. Всё-всё!
Я рассказал всё-всё и сам удивился тому, как это было немного. Мы жили с матерью в Медвенке. Это райцентр. Мать была там учительницей. Я закончил десятилетку, но не в Медвенке, а уже в Обояни; в 1937 году маму уволили, а меня исключили из комсомола. За что? У нас было несколько томов "Отечественной войны 1812 года", и мы с матерью знали всех генералов от Барклая-де-Толли до Тучкова-третьего. Ну, вот за этот интерес к русским генералам... А в Обояни я вступил в комсомол снова. Скрыл прошлое - и вступил!
- Приняли? спросила Маринка.
- Кто? - не понял я.- Те, что исключали?
- Да нет, вообще.
- Приняли.- И я ругнулся, так, чтоб отвести душу.
- Не ругайся,- попросила Маринка.- Ты очень любишь ругаться. Прямо как мой отец. Он тоже часто выражался...
- А где он? - спросил я.
- На фронте... Два месяца нету писем... Где это Шклов находится, не знаешь?
Я подумал о своем последнем письме маме, посланном еще из Мытищ, о крыше и выбитых окнах в Маринкиной хате, о погребе и Кольке, и что-то обидное шевельнулось во мне к самому себе. Почему-то мне вспомнилось, что самым ненавистным словом у мамы было "проходимец". Хуже такого определения человека она не знала.
- Ты чего замолчал? - спросила Маринка.
- Думал, - сказал я.
- О чем?
- О себе... И о тебе тоже... Знаешь, у нас все с тобой должно быть хорошо и правильно! Давай поженимся...
То, что я сказал - поженимся, отозвалось во мне каким-то протяжным, изнуряюще благост-ным звоном, и я повторил это слово, прислушиваясь к его звучанию и впервые постигая его пугающе громадный, сокровенный смысл. Наверно, Маринка тоже ощутила это, потому что вдруг прижалась ко мне и притаилась.
- Поженимся! - опять сказал я.
- Что ты выдумываешь,- произнесла наконец Маринка.- Где же мы... Война же кругом!
- Черт с нею! - сказал я.- Мы поженимся так пока, понимаешь? А после войны только будем как настоящие муж и жена. Хорошо?
- Что ты выду-умываешь!..
- Завтра поженимся, в день моего рождения...
- Господи! Что ты говоришь? - воскликнула Маринка, и в эту минуту она была очень похожа на свою мать, когда та увидела лошадь в сенцах и сказала: "Господи".- У меня же тоже двадцать второго ноября день рождения! Ты вправду?
- Ну да. Двадцать один стукнет. Ты думаешь, я молоденький?
- Не-ет, я и не думала... А мне тоже восемнадцать стукнет. А ты думал, сколько?
- Пятьдесят шесть,- сказал я.
- Что ты! Маме и то сорок пять только!..
- Дурочка ты!..
Возвращался я бегом, и подмерзший снег не скрипел, а пел у меня под ногами, и мысленно я пел сам, и со мной пела вся та ночь - чутко-тревожная, огромная, заселенная звездами, войной и моей любовью. Я хорошо понимал, что моя радость "незаконна",- немцы ведь подходили к Москве, но всё равно я не справлялся с желанием поделить свое счастье поровну со всеми людьми.
В окопе с дежурным отделением был Васюков.
- Как дела? - спросил я его.
- Все в порядке,- ответил он.- А у тебя?
Мы сошли с ним к проволочному заграждению, широкой кривулиной уходившему в лунно-дымную даль центра обороны. На кольях и на колючей основе проволоки мерцали блестки легкого инея, и все это безобразное нагромождение казалось теперь осмысленно безобидным, нарядным, кружевным.
- Послушай, Коля... Понимаешь, я женюсь! Завтра женюсь,- бессвязно и благодарно сказал я Васюкову. Он посмотрел на меня, отступил в сторону и спросил, давясь хохотом:
- Только жениться? А иначе, значит, никак? Молодец девка!..
Я ударил его дважды, и в окоп мы вернулись порознь.
Никто из нас по-настоящему не нюхал еще войны. Пока что мы ощущали ее морально и только немножко физически, когда рыли окопы. Мы не встречали ни убитых, ни раненых своих, не видели ни живого, ни мертвого немца. Мы видели лишь - да и то со стороны - вражеские самолеты. Они всегда пролетали большими журавлиными стаями, и рев их надолго заполнял небо и землю. Я никогда не слыхал, чтобы в этот момент кто-нибудь произнес хоть слово. Тогда бойцы почему-то избегали смотреть друг на друга, торопились закурить, и лицо у каждого было таким, будто он только что получил известие о несчастье в доме. Зато надо было слышать тот по-русски щедрый приветственно-напутственный и ласковый мат по адресу своего самолета, когда он появ-лялся в небе! Заслушаешься и ни за что не утерпишь, чтобы не прибавить чего-нибудь и от себя...
Утро дня моего рождения выдалось крепким, ясным и звонким. Взвод занимался гречневой кашей с салом, когда над нами появился странный самолет с прямоугольным просветом в фюзеля-же. Такого я еще не видел. Небо было бирюзово-розовым, и самолет казался на нем как грязная брызга. Он повис над нашим окопом, и мы отчетливо видели белые кресты на его крыльях и слышали натужно-вибрирующий гул моторов.
- Разведчик ихний,- не глядя на меня, сказал Васюков.- Разрешите мне из ПТР... Может, ссажу!
Я сказал: "Действуйте" - мы были теперь на "вы",- и он бросился к Крылову за ружьем, но долго не мог прицелиться - самолет кружил прямо над нами, а длина ПТР достигала двух метров, и его не на что было приладить.
- Кладите ствол на меня! - приказал я и уперся руками в стенку окопа. Васюков так и сделал. Ствол ружья плотно прилегал к моему левому уху, и я на всякий случай зажмурился и раскрыл рот. Выстрел я ощутил спиной и головой, наверно, так чувствуешь себя после удара колом.
- Ну, что? - крикнул я.
- Не берет сразу,- отозвался Васюков.- Станьте-ка повыше...
Я стал, а он, повозясь и покряхтев сзади меня, снова ударил.
- Ну,- крикнул я.
- Не берет, гад! Станьте пониже...
- Стань сам, раз не умеешь стрелять! - сказал я, но сразу мне не удалось освободиться от ружья,- Васюков, видать, налег на приклад, заорав что-то несуразное:
- Ага-а, располупереэтак твою...
Взвод тоже орал. Я не сразу поймал глазами самолет и закричал вместе со всеми: он кривобоко тянул на запад, пачкая небо серым, бугристым следом дыма. По нему бил теперь весь батальон, и я не знал, как же мне доказать Калачу, что разведчика подбил мой взвод? Он может и не поверить...
Я выстроил взвод позади окопа и скомандовал:
- Старший сержант Васюков! Три шага вперед!
Он вышел строевым шагом и стал "смирно".
- За проявленное мужество и находчивость при уничтожении вражеского самолета старшему сержанту Васюкову от лица службы объявляю благодарность!
И тогда с Васюковым что-то случилось. Он насупился, покраснел и ответил чуть слышно:
- Служу... служу Советскому Союзу...
С ума сошел! Разве можно отвечать таким тоном, да еще перед строем! Я повторил благодар-ность, а Васюков взглянул на меня плачущими глазами, махнул рукой и пошел в строй, как больной.
Очумел мужик! Я распустил строй и кивнул Васюкову, чтобы он остался на месте. Он и в самом деле плакал. Не по-настоящему, а так, одними глазами.
- Ты чего? Обиделся за вчерашнее? - спросил я.- Нашел тоже время... сводить личные счеты!
- Да нет,- сказал он и высморкался в полу шинели.- Это я так... Подперло что-то под дыхало... Сам посуди: летают как дома... Почти половину России захватили, а мы...
- Да ты же подбил его, чудак! - сказал я.
- Конечно подбил. А где? Под самой Москвой? А, как будто ты сам не понимаешь!.. Выпить бы сейчас, а?
- Ты... извини, пожалуйста, за вчерашнее,- попросил я.- Ладно?
- Ладно, за тобой останется... На свадьбу только позови,- полушутя, полусерьезно сказал он.
Я напрасно беспокоился: самолет был учтен за нашим взводом. Капитан Мишенин вынес нам с Васюковым благодарность. Мне вроде бы не за что, но старшим возражать не положено.
А день выдался как по нашему с Маринкой заказу. Впервые хорошо и глубоко проглядывалось поле впереди ручья. Оно поднималось на изволок, и почти на горизонте виднелись сквозные верхушки деревьев и пегие крыши построек. Справа, где у нас не было соседей, голубел лес. Он тянулся по пригорку и чуть ли не вплотную подступал к тому еле видимому селению. Временами оттуда прикатывались к нам невнятные орудийные выстрелы и широкие, осыпающиеся гулы. У нас это никого не тревожило - даже синиц. Они густой стайкой сидели на проволочном заграждении - и хоть бы что.
Я все время был в окопе. Васюков давно ушел на батальонную кухню. Оттуда он должен был зайти в знакомую хату насчет выпивки. Для этого я дал ему пару своего запасного фланелевого белья. Вернулся он немного выпивши,не утерпел человек.
- Полный порядок! - доложил.- Есть кусок сала и полная писанка... А на кухне достал пару банок трески в масле. Хватит, я думаю. Хлеб-то там найдется?
- Не знаю,- сказал я.
- Как же так? Зять, а положение тещи не знает! Ты хоть видел ее?
- Один раз.
- И как она к тебе?
- Так себе...
- Не понравился, выходит?
- Война. Сам понимаешь...
- То-то и оно! И не крути-ка ты, командир, девке голову. Слышишь? Она же своя. Русская... И честная, видать...
- Старший сержант Васюков! Кто тебе помог подбить самолет и первый вынес благодарность? - спросил я.
- Ну, ты.
- Не "ну, ты", а младший лейтенант Воронов! И я запрещаю тебе обсуждать его действия, потому что он малый хороший, а не какой-нибудь там пьяница, как некоторые.
- Ясно. А выпить хорошему малому не хочется?
- Хочется. Но надо подождать до вечера.
- Тогда отнеси все туда. А то у меня такой настрой, что могу не вытерпеть. Самолет все-таки подбил я.
Мы сошли к ручью, и там в кустах краснотала я забрал у Васюкова писанку, консервы и сало. "Приду,- думал я,- положу все на стол и скажу: вот бойцы, командиры и политработники нашей части прислали подарок... на день рождения вашей дочери... Нет, это глупо. Скажу что-нибудь другое..."
На дворе я увидел Кольку, и он еще издали сказал:
- Хочешь поглядеть, сколько у нас крови?
- Где? - испугался я.
- В сарае. Маринка петуха зарезала. Варится уже...
У меня больно и радостно ворохнулось то знакомое чувство благодарности и преданности к Маринке, которое я испытывал тогда в амбаре, когда подарил ей сахар, и я схватил Кольку и поднял на руки. У него соскользнули на снег валенки - велики были, и когда я присел и стал обертывать его ноги ситцевыми ветошками, на крыльцо вышла мать.
- Ну чего ты залез к чужому человеку? Маленький, что ли! - крикнула она Кольке.
- Я не залез, это он сам,- ответил Колька. Я поздоровался с матерью по команде "смирно". Она велела Кольке идти в хату и скрылась в сенцах.
- Позвать Маринку? - сочувственно посмотрел на меня Колька.
- А мать не заругается? спросил я.
- Что ты! Она уже ругалась. За петуха...
Маринка выбежала в одном платье. Я снова будто впервые увидел ее невообразимую, с громадными черными косами, с свадьбой в глазах. Я взглянул на них, как на солнце, и сказал:
- Принес вот кой-чего...
Я начал доставать из карманов сало и консервы, а Маринка оглянулась на хату и схватила меня за руки.
- Не надо сейчас, спрячь скорей! Лучше вечером... И не говори ничего маме... Потом я скажу ей про всё сама...
- Я очень не нравлюсь ей? - спросил я.
- Она же не зна-ает, какой ты...
Первый раз в своей жизни я поцеловал тогда руку девушке. Маринка ахнула, вырвала руку (она пахла палеными перьями) и почти гневно сказала:
- Ну зачем ты так? Что я тебе, чужая?!
Этот день и угас ярко,- солнце закатывалось чистым, малиновым, и оснеженное поле за ручьем тоже было малиновым, жарко сверкающим. На нем, прямо перед нашим окопом, колготилась большая стая ворон и галок. Васюков сказал, что это они к морозу рассаживаются на ночь на земле.
- Они всегда это чувствуют,- сказал он.- А вообще ворона ни к черту птица. Несчастье вещует, яички соловьиные пьет...
Он оглядел горизонт, потом долго прислушивался, обратив на запад левое ухо, хотя там ничего не было слышно, кроме заглушенного пространством, еле различимого моторного гула.
- Ну, что ты слушаешь? Там фронт,- сказал я.
- Думаешь, фронт? - странно спросил Васюков.
- А что же?
- Черт его знает. Может, просто немцы одни...
- Не распространяй в тылу панику,- сказал я.- Лучше обернись назад.
За селом и над ним проникновенно-обещающе зеленело небо, и на нем уже высеивались желтые просинки звезд. Оттуда, с северо-востока, тянуло подвальным холодом, и редкие, белёсые дымки, выползавшие из труб сумеречных хат, манили к уюту, огню и разговору шепотом.
Васюков оглядел все это - небо, село, витые столбики дымов - и, повернувшись ко мне, сказал:
- Слушай, Сергей. Ты давай справляйся без меня. Ладно? Я, понимаешь, не могу так... обманывать девку на глазах у матери!..
Что можно было ему ответить?
Хату освещала знакомая мне по амбару "летучая мышь". Из окон выпячивались разноцветные узлы-затычки. Стол был подвинут к печке и застлан чем-то новым, большим и белым, простыней, наверно. Около него сидел и томился Колька, одетый в свежую рубаху. Мать стояла в проходе чулана с полотенцем в руках. В ситцевом белом платьишке Маринка шла ко мне от окна, напряженно глядя перед собой и закинув назад голову. Все это в единый миг я вобрал в себя глазами и сердцем, стоя у дверей навытяжку. Я по-военному, чересчур громко поздоровался, и мать не ответила, а Колька засмеялся. Маринка сказала: "Здравствуйте" - и попросила проходить вперед. Я шагнул к столу, положил на него консервы, сало и писанку и сказал матери:
- Извините... тут вот наши бойцы прислали вам... на день рождения.
Она усмехнулась, взглянула искоса на Маринку и сказала:
- Что ж, спасибо им... Садитесь, гостем будете.
- Раздевайтесь, пожалуйста,- предложила Маринка.
- Холодно же у нас,- сказала мать.
Но я снял шинель, и когда вешал ее у дверей, то чувствовал, как люто горит мой затылок,- наверно, от него можно было прикурить. Я долго возился с шинелью, придумывая, что бы такое еще сказать матери, когда обернусь, и вдруг вспомнил - никому не нужное тут,- и пошел к ней мимо испугавшейся Маринки.
- Извините,- сказал я,- вы случайно не знаете, за что сидел хозяин четвертой хаты с краю... Маленький такой?
Я спросил с таким видом, будто именно это и привело меня сюда, и мать посмотрела сперва на меня, потом на Кольку.
- Маленький? Не знаю,- оробев, ответила она.
- Это, наверно, Устиночкин Емельян,- обрадованно сказала Маринка.- Он недавно только вернулся.
- У него еще дочь некрасивая такая... Вроде она плачет все время,напомнил я.
- Это Мотька,- засмеялась Маринка.- А отец ее сидел за Северный полюс... Помните, когда папанинцев спасали? Ну вот, тогда у нас проходило общее собрание. Уполномоченный из Волоколамска проводил. Насчет героизма. И другие про героизм да про героизм. А Емельян на взводе был... Встал да и болтнул: пусть бы в нашем колхозе перезимовали. И все. А на третий день его забрали...
Я мысленно увидел Емельяна на собрании, он, конечно, сидел с цигаркой возле дверей, маленький, в большой заячьей шапке,- вспомнил его ответ Крылову, когда тот спрашивал, за что он "отбывал", и захохотал. Глядя на меня, заливался Колька, смеялась Маринка, улыбалась, хоть и невесело, мать, и когда я кое-как спросил, в какой шапке был на собрании Емельян, и Маринка ответила: "В заячьей", я уже не мог стоять и повалился на скамейку...
Так злополучный Емельян и этот мой нечаянный, бездумный смех помогли мне в тот вечер: у Маринкиной матери оттаяли глаза; она взглянула на меня уже без прежней настороженной отчужденности.
- Родители-то хоть есть у вас? - спросила она.
Минут через пять мы сидели за столом. На нем стояли миска с огурцами и тарелка с петушатиной. Нам с Колькой мать положила ножки. Я откупорил писанку и наполнил три стакана изжелта-сизым самогоном. Мы с Маринкой взглянули друг на друга и разом встали.
- Давайте,- начал я не своим голосом,- выпьем за...
Я не знал, что нужно сказать дальше, и взглянул на Маринку. Она неуловимо повела головой - "Не говори!" - и в это время мать сказала:
- За то, чтобы все вы живы остались...
У нее навернулись слезы, и к самогону она не притронулась, а мы с Маринкой выпили свой до капли. Мать удивленно посмотрела на Маринку и спросила почему-то не ее, а меня:
- С ума она сошла, что ли? Сроду не пила, а тут целый стакан выдуганила!
Я почувствовал, как хорошо, ладно и нужно улегся в мою душу этот обращенный ко мне вопрос, и, подстегнутый радостью сближения со всеми и всем тут, сказал:
- Больше она у меня не получит!
В мой сапог под столом трижды и мягко торкнулся Маринкин валенок "Молчи, молчи, молчи", но мне уже не хотелось молчать. Я оглядел затычки в окнах и сказал:
- Завтра вставлю стекла. Найду где-нибудь и вставлю...
Мать ничего не ответила и вдруг прикрикнула на Кольку, чтобы он не таращился. Маринка резко толкнула мою ногу, и я запоздало понял, что о стеклах сболтнул зря.
- Мам, а он тоже Воронов,- сказала Маринка.
- Теперь, дочка, все вороны... все с крыльями. Нынче тут, а завтра нету! - назидательно ответила мать и поднялась из-за стола. Я тоже встал, завинтил пробку на писанке и пошел за шинелью. "И пусть. Подумаешь! И не надо! И нечего меня провожать",- думал я, неведомо за что разозлясь на Маринку и прислушиваясь к ее шагам, шуршащим по полу хаты.
Я оделся, и когда обернулся для прощания, то лицом к лицу увидел Маринку в телогрейке и шали.
- Чтоб недолго! - приказала ей мать.
Во дворе Маринка приблизила ко мне свое лицо, и я увидел, что она готова заплакать. Я поцеловал ее в глаза, и она всхлипнула и спросила растерянно, обиженно:
- Мы уже поженились? Больше ничего?
Я взял ее за руку, и мы побежали "к себе", к амбару. Мы бежали молча, и под шинелью у меня звонко булькала писанка, и с каждым шагом больно разрасталось мое сердце, набухая ожиданием чего-то неведомо, неотвратимо зовущего и почти страшного.
На промерзло-гулком крыльце амбара мы зашли в сумеречный гул, и я загородил собой Маринку от ветра и взял в ладони ее лицо. Оно было горячее и мокрое.
- Ну чего ты плачешь? Дурочка, ворониха моя...
- Я же... У меня же ключи от амбара,- напевно сказала Маринка и заревела по-детски, в голос. Я опустился на корточки, обнял ее круглые, испуганно вздрагивающие колени и стал утешать и придумывать для нее слова и названия, не существовавшие в мире. И когда слова иссякли и голос мой стал чужим, толстым и хриплым, я поднял Маринку на руки и понес домой. Я часто спотыкался на огородных грядках, и каждый раз затихшая Маринка поднималась и становилась так, чтобы мне удобнее было снова взять ее на руки...
Во дворе мы молча и трудно расстались, и я побежал к себе в окоп. Западный горизонт был уже не малиновый, а чугунно-серый, остылый, и там, где днем проступали верхушки деревьев и крыши построек, в небе вдруг расцвели и падуче рассыпались две большие мертвенно-зеленые звезды.
В окопе дежурили два отделения. Не взглянув на меня, Васюков сказал отрывисто, зло:
- Видал ракеты? Это не наши.
Минут пять спустя я получил приказание капитана Мишенина привести взвод в боевую готовность...
Вороны так и просидели всю ночь в поле. Они начали колготиться, когда уже совсем развиднелось, но с места не снимались, и Васюков сонно и брезгливо сказал:
- Шарахнуть бы по ним залпом, что ли!
Я не успел ответить ему: воронья стая взгаркнула и разом взмыла двумя косяками, будто расчлененная ударом кнута, и через наш окоп с гнетущим воем перелетела мина. Она взорвалась недалеко от Емельяновой хаты. Мы все пригнулись и тут же выпрямились, но в поле за ручьем возникли тонкие жала новых запевов, с каждым мигом нарастающих, проникавших в душу мятным холодком страха. Мины взрывались где-то в глубине дворов, но мы кланялись полету каждой. Я стоял в окопе спиной на запад,- для меня все мины попадали в Маринкину хату,- и бойцы тоже обернулись лицом к селу. Только Васюков все время смотрел в сторону немцев. Не оборачиваясь, он сказал мне ворчливо, тоном старшего:
- Люблю я тебя... Так люблю, что... пропала я!
- Дурочка ты! - сказал я, и почему-то никакое другое слово не было мне нужнее, роднее и ближе, чем это.- Дурочка! Тебя-то уж я не потеряю!
- А я тебя?
- Куда я денусь?
- Не де-енешься! - пропела Маринка.- Я же хо-ро-ошая, красивая. Ты думаешь, я это не знаю?
- Дурочка ты...
Может, оттого, что я в третий раз называл ее так и сразу же целовал, Маринке нравилось это слово...
Второй день уже я не ходил, а бегал. Васюков сказал, что отсутствовал я всего лишь пятьдесят три минуты.
- Не дотянул до часа,- не удержался он.- Хотя на войне, конечно, быстрее все делается...
- Будешь болтать - и я дотянусь как-нибудь до твоей рожи. Пьяница несчастный!-сказал я.
- Вообще-то выпить не мешало бы,- мечтательно протянул он.- И какого это черта не дают нам фронтовые сто граммов! Ты не знаешь?
- А ты не знаешь, что на закуску ста граммов полагается фронт? спросил я.
- Так мы бы занюхали тут чем-нибудь...
Бойцы носили из села колья и бревна. Где они их там брали - было неизвестно. Мы работали всю ночь - врывали стояки для колючки, а за ручьем, по заснеженному лугу, елозили батальон-ные минеры. Неужели в темноте можно минировать? Что за спешка?
Отделения моего взвода попеременно отдыхали в трех крайних хатах. До сих пор я был только в одной - там, где спал сам. Я пошел туда уже перед утром. До этого я лишь один раз видел хозяина хаты маленького и щуплого, с русой бородкой и темными умными глазами. Он почему-то коротко и недобро засмеялся, когда увидел меня, и я не заметил у него зубов. Может, он засмеялся тогда не надо мной, а просто так. И все же он не понравился мне.
В хате спало третье отделение. Бойцы лежали на соломе, настланной толстым слоем на полу. Командир отделения Крылов стоял посреди хаты и курил. У дверей, прислонясь спиной к прито-локе, сидел на корточках - как чужой тут - хозяин хаты. Он взглянул на меня и опять нехорошо как-то улыбнулся. Что за тип? Я прошел в угол и с удовольствием нырнул в солому. В хате было тепло и сумрачно - на завешенном рябой попонкой окне мерцала лампа без пузыря. Интересно, чего этот беззубый хрен оскаляется? Что во мне смешного? Сам-то на всех чертей похож! И дочь - тоже. Я столкнулся с нею вчера, выходя из хаты. У нее такой нос, будто она всё время плачет втихую... Любопытно, как ее звать! Феклой, наверно! Я улыбнулся Маринке, обнял солому и стал засыпать. Откуда-то издалека в мое затихающее сознание толкнулся голос Крылова:
- Значит, говорите, отпустили?
- Пришлось выпустить... Видно, не до нас теперь тюремщикам,- шепеляво, но со сдержанно-едкой силой ответил хозяин.
Крылов долго молчал, потом почти безразлично спросил:
- И документик имеете?
- А то как же! Дают,- в тон ему отозвался хозяин.
- А он у вас далеко?
- Не так, чтоб слишком...
Я уже был на краю сна и яви, когда Крылов произнес чуть слышно:
- Предъявите мне документ.
- Можно и предъявить,- со спокойной ехидцей сказал хозяин.- Вы что же, старшой тут по таким делам?
- Может, и старшой,- ответил Крылов. Видно, он решил, что я сплю.
- Ну-ну! - поощрил хозяин, и оба они замолчали - Крылов читал докумет, и в хате был слышен лишь ровный, покойный храп бойцов.
- Та-ак, сказал наконец Крылов.- А за что отбывал?
- За что сидел? - будто не расслышал хозяин.- За испуг воробьев на казенной крыше...
Я чуть не прыснул, здорово придумал мужик, а Крылову ответ не понравился. Он сказал: "Ну, всё!" - и стал укладываться. Я слышал, как он сердито шуршит соломой, и слышал, как неприят-но хрустят колени хозяина, проходившего в чулан...
Весь следующий день мы укрепляли свой берег ручья и снабжались боеприпасами,- мой взвод получил два ручных пулемета, одно ПТР, несколько ящиков патронов, гранат и бутылок с бензином. Калач прибыл на наш пупок в полдень и сам выбрал место для пулеметов и ПТР - на правом фланге, так как соседей там у нас пока не было. Он опять накричал на меня, но уже не за кооперативное имущество, а за беспечность при распределении бойцов на отдых.
- Что за человек, у которого ты дислоцируешься? - спросил он.
- Маленький такой,- сказал я.
- А мне плевать, большой он или маленький! - покраснел Калач.- Найдите другое место! Мало вам пустых изб, что ли? Залезают черт знает куда!..
Всем остальным майор остался доволен. Он спросил Мишенина, ознакомлен ли я со схемой минного поля впереди ручья, и ушел. Интересно, за что он меня не любит? А вот капитан любит, я ведь это вижу и знаю. И я люблю его тоже.
Я рассказал Васюкову о хозяине хаты и о Крылове.
- Все ясно,- сказал он.- Сознательный малый. Один на весь взвод оказался... Валенки - тоже его работа! Что ж, бдительные люди нам с тобой позарез нужны... Как ты думаешь, не закрепить ли ПТР за младшим сержантом Крыловым? Оружие это грозное, отношение к себе требует бережное. Доверим?
- Конечно, доверим,- сказал я.
В двадцать ноль-ноль я был за углом сарая, как штык. Маринка уже ждала меня, и я снова стал спиной к убитой лошади и полетел над землей.
- Давай уйдем отсюда. Нехорошо как-то тут...- сказала Маринка.
- А куда? - спросил я.
- К амбару.
- Я на один час только.
- А мы бегом.
- Ну давай,- сказал я, и мы побежали по огородам, и она держала меня за указательный палец, как маленького. Крыльцо амбара было припорошено снегом, и я стал разметать его шапкой, а Маринка наклонилась ко мне и изумленно-испуганно спросила на ухо:
- Что ты делаешь?
- Сядем,- сказал я. - Ты не бойся... Я же обещал... Я притянул ее к себе на колени и ощутил грудью стук ее сердца - как у голубя.
- Дурочка! Что ты во всем этом понимаешь!
- В чем? - спросила она.
- В том, какая ты у меня... В нашей с тобой любви.
- Непутевая она у нас... Если б не война!..
- Тогда бы я не встретил тебя.
- А я и без тебя встретила б!
- Кого?
- Как кого? Тебя. Ты где жил?
- В Обояни.
- Ну и приехала б!.. А там у вас одеколон делают?
- Кирпичи,- сказал я.
- Обоя-ань... Расскажи мне о себе. Всё-всё!
Я рассказал всё-всё и сам удивился тому, как это было немного. Мы жили с матерью в Медвенке. Это райцентр. Мать была там учительницей. Я закончил десятилетку, но не в Медвенке, а уже в Обояни; в 1937 году маму уволили, а меня исключили из комсомола. За что? У нас было несколько томов "Отечественной войны 1812 года", и мы с матерью знали всех генералов от Барклая-де-Толли до Тучкова-третьего. Ну, вот за этот интерес к русским генералам... А в Обояни я вступил в комсомол снова. Скрыл прошлое - и вступил!
- Приняли? спросила Маринка.
- Кто? - не понял я.- Те, что исключали?
- Да нет, вообще.
- Приняли.- И я ругнулся, так, чтоб отвести душу.
- Не ругайся,- попросила Маринка.- Ты очень любишь ругаться. Прямо как мой отец. Он тоже часто выражался...
- А где он? - спросил я.
- На фронте... Два месяца нету писем... Где это Шклов находится, не знаешь?
Я подумал о своем последнем письме маме, посланном еще из Мытищ, о крыше и выбитых окнах в Маринкиной хате, о погребе и Кольке, и что-то обидное шевельнулось во мне к самому себе. Почему-то мне вспомнилось, что самым ненавистным словом у мамы было "проходимец". Хуже такого определения человека она не знала.
- Ты чего замолчал? - спросила Маринка.
- Думал, - сказал я.
- О чем?
- О себе... И о тебе тоже... Знаешь, у нас все с тобой должно быть хорошо и правильно! Давай поженимся...
То, что я сказал - поженимся, отозвалось во мне каким-то протяжным, изнуряюще благост-ным звоном, и я повторил это слово, прислушиваясь к его звучанию и впервые постигая его пугающе громадный, сокровенный смысл. Наверно, Маринка тоже ощутила это, потому что вдруг прижалась ко мне и притаилась.
- Поженимся! - опять сказал я.
- Что ты выдумываешь,- произнесла наконец Маринка.- Где же мы... Война же кругом!
- Черт с нею! - сказал я.- Мы поженимся так пока, понимаешь? А после войны только будем как настоящие муж и жена. Хорошо?
- Что ты выду-умываешь!..
- Завтра поженимся, в день моего рождения...
- Господи! Что ты говоришь? - воскликнула Маринка, и в эту минуту она была очень похожа на свою мать, когда та увидела лошадь в сенцах и сказала: "Господи".- У меня же тоже двадцать второго ноября день рождения! Ты вправду?
- Ну да. Двадцать один стукнет. Ты думаешь, я молоденький?
- Не-ет, я и не думала... А мне тоже восемнадцать стукнет. А ты думал, сколько?
- Пятьдесят шесть,- сказал я.
- Что ты! Маме и то сорок пять только!..
- Дурочка ты!..
Возвращался я бегом, и подмерзший снег не скрипел, а пел у меня под ногами, и мысленно я пел сам, и со мной пела вся та ночь - чутко-тревожная, огромная, заселенная звездами, войной и моей любовью. Я хорошо понимал, что моя радость "незаконна",- немцы ведь подходили к Москве, но всё равно я не справлялся с желанием поделить свое счастье поровну со всеми людьми.
В окопе с дежурным отделением был Васюков.
- Как дела? - спросил я его.
- Все в порядке,- ответил он.- А у тебя?
Мы сошли с ним к проволочному заграждению, широкой кривулиной уходившему в лунно-дымную даль центра обороны. На кольях и на колючей основе проволоки мерцали блестки легкого инея, и все это безобразное нагромождение казалось теперь осмысленно безобидным, нарядным, кружевным.
- Послушай, Коля... Понимаешь, я женюсь! Завтра женюсь,- бессвязно и благодарно сказал я Васюкову. Он посмотрел на меня, отступил в сторону и спросил, давясь хохотом:
- Только жениться? А иначе, значит, никак? Молодец девка!..
Я ударил его дважды, и в окоп мы вернулись порознь.
Никто из нас по-настоящему не нюхал еще войны. Пока что мы ощущали ее морально и только немножко физически, когда рыли окопы. Мы не встречали ни убитых, ни раненых своих, не видели ни живого, ни мертвого немца. Мы видели лишь - да и то со стороны - вражеские самолеты. Они всегда пролетали большими журавлиными стаями, и рев их надолго заполнял небо и землю. Я никогда не слыхал, чтобы в этот момент кто-нибудь произнес хоть слово. Тогда бойцы почему-то избегали смотреть друг на друга, торопились закурить, и лицо у каждого было таким, будто он только что получил известие о несчастье в доме. Зато надо было слышать тот по-русски щедрый приветственно-напутственный и ласковый мат по адресу своего самолета, когда он появ-лялся в небе! Заслушаешься и ни за что не утерпишь, чтобы не прибавить чего-нибудь и от себя...
Утро дня моего рождения выдалось крепким, ясным и звонким. Взвод занимался гречневой кашей с салом, когда над нами появился странный самолет с прямоугольным просветом в фюзеля-же. Такого я еще не видел. Небо было бирюзово-розовым, и самолет казался на нем как грязная брызга. Он повис над нашим окопом, и мы отчетливо видели белые кресты на его крыльях и слышали натужно-вибрирующий гул моторов.
- Разведчик ихний,- не глядя на меня, сказал Васюков.- Разрешите мне из ПТР... Может, ссажу!
Я сказал: "Действуйте" - мы были теперь на "вы",- и он бросился к Крылову за ружьем, но долго не мог прицелиться - самолет кружил прямо над нами, а длина ПТР достигала двух метров, и его не на что было приладить.
- Кладите ствол на меня! - приказал я и уперся руками в стенку окопа. Васюков так и сделал. Ствол ружья плотно прилегал к моему левому уху, и я на всякий случай зажмурился и раскрыл рот. Выстрел я ощутил спиной и головой, наверно, так чувствуешь себя после удара колом.
- Ну, что? - крикнул я.
- Не берет сразу,- отозвался Васюков.- Станьте-ка повыше...
Я стал, а он, повозясь и покряхтев сзади меня, снова ударил.
- Ну,- крикнул я.
- Не берет, гад! Станьте пониже...
- Стань сам, раз не умеешь стрелять! - сказал я, но сразу мне не удалось освободиться от ружья,- Васюков, видать, налег на приклад, заорав что-то несуразное:
- Ага-а, располупереэтак твою...
Взвод тоже орал. Я не сразу поймал глазами самолет и закричал вместе со всеми: он кривобоко тянул на запад, пачкая небо серым, бугристым следом дыма. По нему бил теперь весь батальон, и я не знал, как же мне доказать Калачу, что разведчика подбил мой взвод? Он может и не поверить...
Я выстроил взвод позади окопа и скомандовал:
- Старший сержант Васюков! Три шага вперед!
Он вышел строевым шагом и стал "смирно".
- За проявленное мужество и находчивость при уничтожении вражеского самолета старшему сержанту Васюкову от лица службы объявляю благодарность!
И тогда с Васюковым что-то случилось. Он насупился, покраснел и ответил чуть слышно:
- Служу... служу Советскому Союзу...
С ума сошел! Разве можно отвечать таким тоном, да еще перед строем! Я повторил благодар-ность, а Васюков взглянул на меня плачущими глазами, махнул рукой и пошел в строй, как больной.
Очумел мужик! Я распустил строй и кивнул Васюкову, чтобы он остался на месте. Он и в самом деле плакал. Не по-настоящему, а так, одними глазами.
- Ты чего? Обиделся за вчерашнее? - спросил я.- Нашел тоже время... сводить личные счеты!
- Да нет,- сказал он и высморкался в полу шинели.- Это я так... Подперло что-то под дыхало... Сам посуди: летают как дома... Почти половину России захватили, а мы...
- Да ты же подбил его, чудак! - сказал я.
- Конечно подбил. А где? Под самой Москвой? А, как будто ты сам не понимаешь!.. Выпить бы сейчас, а?
- Ты... извини, пожалуйста, за вчерашнее,- попросил я.- Ладно?
- Ладно, за тобой останется... На свадьбу только позови,- полушутя, полусерьезно сказал он.
Я напрасно беспокоился: самолет был учтен за нашим взводом. Капитан Мишенин вынес нам с Васюковым благодарность. Мне вроде бы не за что, но старшим возражать не положено.
А день выдался как по нашему с Маринкой заказу. Впервые хорошо и глубоко проглядывалось поле впереди ручья. Оно поднималось на изволок, и почти на горизонте виднелись сквозные верхушки деревьев и пегие крыши построек. Справа, где у нас не было соседей, голубел лес. Он тянулся по пригорку и чуть ли не вплотную подступал к тому еле видимому селению. Временами оттуда прикатывались к нам невнятные орудийные выстрелы и широкие, осыпающиеся гулы. У нас это никого не тревожило - даже синиц. Они густой стайкой сидели на проволочном заграждении - и хоть бы что.
Я все время был в окопе. Васюков давно ушел на батальонную кухню. Оттуда он должен был зайти в знакомую хату насчет выпивки. Для этого я дал ему пару своего запасного фланелевого белья. Вернулся он немного выпивши,не утерпел человек.
- Полный порядок! - доложил.- Есть кусок сала и полная писанка... А на кухне достал пару банок трески в масле. Хватит, я думаю. Хлеб-то там найдется?
- Не знаю,- сказал я.
- Как же так? Зять, а положение тещи не знает! Ты хоть видел ее?
- Один раз.
- И как она к тебе?
- Так себе...
- Не понравился, выходит?
- Война. Сам понимаешь...
- То-то и оно! И не крути-ка ты, командир, девке голову. Слышишь? Она же своя. Русская... И честная, видать...
- Старший сержант Васюков! Кто тебе помог подбить самолет и первый вынес благодарность? - спросил я.
- Ну, ты.
- Не "ну, ты", а младший лейтенант Воронов! И я запрещаю тебе обсуждать его действия, потому что он малый хороший, а не какой-нибудь там пьяница, как некоторые.
- Ясно. А выпить хорошему малому не хочется?
- Хочется. Но надо подождать до вечера.
- Тогда отнеси все туда. А то у меня такой настрой, что могу не вытерпеть. Самолет все-таки подбил я.
Мы сошли к ручью, и там в кустах краснотала я забрал у Васюкова писанку, консервы и сало. "Приду,- думал я,- положу все на стол и скажу: вот бойцы, командиры и политработники нашей части прислали подарок... на день рождения вашей дочери... Нет, это глупо. Скажу что-нибудь другое..."
На дворе я увидел Кольку, и он еще издали сказал:
- Хочешь поглядеть, сколько у нас крови?
- Где? - испугался я.
- В сарае. Маринка петуха зарезала. Варится уже...
У меня больно и радостно ворохнулось то знакомое чувство благодарности и преданности к Маринке, которое я испытывал тогда в амбаре, когда подарил ей сахар, и я схватил Кольку и поднял на руки. У него соскользнули на снег валенки - велики были, и когда я присел и стал обертывать его ноги ситцевыми ветошками, на крыльцо вышла мать.
- Ну чего ты залез к чужому человеку? Маленький, что ли! - крикнула она Кольке.
- Я не залез, это он сам,- ответил Колька. Я поздоровался с матерью по команде "смирно". Она велела Кольке идти в хату и скрылась в сенцах.
- Позвать Маринку? - сочувственно посмотрел на меня Колька.
- А мать не заругается? спросил я.
- Что ты! Она уже ругалась. За петуха...
Маринка выбежала в одном платье. Я снова будто впервые увидел ее невообразимую, с громадными черными косами, с свадьбой в глазах. Я взглянул на них, как на солнце, и сказал:
- Принес вот кой-чего...
Я начал доставать из карманов сало и консервы, а Маринка оглянулась на хату и схватила меня за руки.
- Не надо сейчас, спрячь скорей! Лучше вечером... И не говори ничего маме... Потом я скажу ей про всё сама...
- Я очень не нравлюсь ей? - спросил я.
- Она же не зна-ает, какой ты...
Первый раз в своей жизни я поцеловал тогда руку девушке. Маринка ахнула, вырвала руку (она пахла палеными перьями) и почти гневно сказала:
- Ну зачем ты так? Что я тебе, чужая?!
Этот день и угас ярко,- солнце закатывалось чистым, малиновым, и оснеженное поле за ручьем тоже было малиновым, жарко сверкающим. На нем, прямо перед нашим окопом, колготилась большая стая ворон и галок. Васюков сказал, что это они к морозу рассаживаются на ночь на земле.
- Они всегда это чувствуют,- сказал он.- А вообще ворона ни к черту птица. Несчастье вещует, яички соловьиные пьет...
Он оглядел горизонт, потом долго прислушивался, обратив на запад левое ухо, хотя там ничего не было слышно, кроме заглушенного пространством, еле различимого моторного гула.
- Ну, что ты слушаешь? Там фронт,- сказал я.
- Думаешь, фронт? - странно спросил Васюков.
- А что же?
- Черт его знает. Может, просто немцы одни...
- Не распространяй в тылу панику,- сказал я.- Лучше обернись назад.
За селом и над ним проникновенно-обещающе зеленело небо, и на нем уже высеивались желтые просинки звезд. Оттуда, с северо-востока, тянуло подвальным холодом, и редкие, белёсые дымки, выползавшие из труб сумеречных хат, манили к уюту, огню и разговору шепотом.
Васюков оглядел все это - небо, село, витые столбики дымов - и, повернувшись ко мне, сказал:
- Слушай, Сергей. Ты давай справляйся без меня. Ладно? Я, понимаешь, не могу так... обманывать девку на глазах у матери!..
Что можно было ему ответить?
Хату освещала знакомая мне по амбару "летучая мышь". Из окон выпячивались разноцветные узлы-затычки. Стол был подвинут к печке и застлан чем-то новым, большим и белым, простыней, наверно. Около него сидел и томился Колька, одетый в свежую рубаху. Мать стояла в проходе чулана с полотенцем в руках. В ситцевом белом платьишке Маринка шла ко мне от окна, напряженно глядя перед собой и закинув назад голову. Все это в единый миг я вобрал в себя глазами и сердцем, стоя у дверей навытяжку. Я по-военному, чересчур громко поздоровался, и мать не ответила, а Колька засмеялся. Маринка сказала: "Здравствуйте" - и попросила проходить вперед. Я шагнул к столу, положил на него консервы, сало и писанку и сказал матери:
- Извините... тут вот наши бойцы прислали вам... на день рождения.
Она усмехнулась, взглянула искоса на Маринку и сказала:
- Что ж, спасибо им... Садитесь, гостем будете.
- Раздевайтесь, пожалуйста,- предложила Маринка.
- Холодно же у нас,- сказала мать.
Но я снял шинель, и когда вешал ее у дверей, то чувствовал, как люто горит мой затылок,- наверно, от него можно было прикурить. Я долго возился с шинелью, придумывая, что бы такое еще сказать матери, когда обернусь, и вдруг вспомнил - никому не нужное тут,- и пошел к ней мимо испугавшейся Маринки.
- Извините,- сказал я,- вы случайно не знаете, за что сидел хозяин четвертой хаты с краю... Маленький такой?
Я спросил с таким видом, будто именно это и привело меня сюда, и мать посмотрела сперва на меня, потом на Кольку.
- Маленький? Не знаю,- оробев, ответила она.
- Это, наверно, Устиночкин Емельян,- обрадованно сказала Маринка.- Он недавно только вернулся.
- У него еще дочь некрасивая такая... Вроде она плачет все время,напомнил я.
- Это Мотька,- засмеялась Маринка.- А отец ее сидел за Северный полюс... Помните, когда папанинцев спасали? Ну вот, тогда у нас проходило общее собрание. Уполномоченный из Волоколамска проводил. Насчет героизма. И другие про героизм да про героизм. А Емельян на взводе был... Встал да и болтнул: пусть бы в нашем колхозе перезимовали. И все. А на третий день его забрали...
Я мысленно увидел Емельяна на собрании, он, конечно, сидел с цигаркой возле дверей, маленький, в большой заячьей шапке,- вспомнил его ответ Крылову, когда тот спрашивал, за что он "отбывал", и захохотал. Глядя на меня, заливался Колька, смеялась Маринка, улыбалась, хоть и невесело, мать, и когда я кое-как спросил, в какой шапке был на собрании Емельян, и Маринка ответила: "В заячьей", я уже не мог стоять и повалился на скамейку...
Так злополучный Емельян и этот мой нечаянный, бездумный смех помогли мне в тот вечер: у Маринкиной матери оттаяли глаза; она взглянула на меня уже без прежней настороженной отчужденности.
- Родители-то хоть есть у вас? - спросила она.
Минут через пять мы сидели за столом. На нем стояли миска с огурцами и тарелка с петушатиной. Нам с Колькой мать положила ножки. Я откупорил писанку и наполнил три стакана изжелта-сизым самогоном. Мы с Маринкой взглянули друг на друга и разом встали.
- Давайте,- начал я не своим голосом,- выпьем за...
Я не знал, что нужно сказать дальше, и взглянул на Маринку. Она неуловимо повела головой - "Не говори!" - и в это время мать сказала:
- За то, чтобы все вы живы остались...
У нее навернулись слезы, и к самогону она не притронулась, а мы с Маринкой выпили свой до капли. Мать удивленно посмотрела на Маринку и спросила почему-то не ее, а меня:
- С ума она сошла, что ли? Сроду не пила, а тут целый стакан выдуганила!
Я почувствовал, как хорошо, ладно и нужно улегся в мою душу этот обращенный ко мне вопрос, и, подстегнутый радостью сближения со всеми и всем тут, сказал:
- Больше она у меня не получит!
В мой сапог под столом трижды и мягко торкнулся Маринкин валенок "Молчи, молчи, молчи", но мне уже не хотелось молчать. Я оглядел затычки в окнах и сказал:
- Завтра вставлю стекла. Найду где-нибудь и вставлю...
Мать ничего не ответила и вдруг прикрикнула на Кольку, чтобы он не таращился. Маринка резко толкнула мою ногу, и я запоздало понял, что о стеклах сболтнул зря.
- Мам, а он тоже Воронов,- сказала Маринка.
- Теперь, дочка, все вороны... все с крыльями. Нынче тут, а завтра нету! - назидательно ответила мать и поднялась из-за стола. Я тоже встал, завинтил пробку на писанке и пошел за шинелью. "И пусть. Подумаешь! И не надо! И нечего меня провожать",- думал я, неведомо за что разозлясь на Маринку и прислушиваясь к ее шагам, шуршащим по полу хаты.
Я оделся, и когда обернулся для прощания, то лицом к лицу увидел Маринку в телогрейке и шали.
- Чтоб недолго! - приказала ей мать.
Во дворе Маринка приблизила ко мне свое лицо, и я увидел, что она готова заплакать. Я поцеловал ее в глаза, и она всхлипнула и спросила растерянно, обиженно:
- Мы уже поженились? Больше ничего?
Я взял ее за руку, и мы побежали "к себе", к амбару. Мы бежали молча, и под шинелью у меня звонко булькала писанка, и с каждым шагом больно разрасталось мое сердце, набухая ожиданием чего-то неведомо, неотвратимо зовущего и почти страшного.
На промерзло-гулком крыльце амбара мы зашли в сумеречный гул, и я загородил собой Маринку от ветра и взял в ладони ее лицо. Оно было горячее и мокрое.
- Ну чего ты плачешь? Дурочка, ворониха моя...
- Я же... У меня же ключи от амбара,- напевно сказала Маринка и заревела по-детски, в голос. Я опустился на корточки, обнял ее круглые, испуганно вздрагивающие колени и стал утешать и придумывать для нее слова и названия, не существовавшие в мире. И когда слова иссякли и голос мой стал чужим, толстым и хриплым, я поднял Маринку на руки и понес домой. Я часто спотыкался на огородных грядках, и каждый раз затихшая Маринка поднималась и становилась так, чтобы мне удобнее было снова взять ее на руки...
Во дворе мы молча и трудно расстались, и я побежал к себе в окоп. Западный горизонт был уже не малиновый, а чугунно-серый, остылый, и там, где днем проступали верхушки деревьев и крыши построек, в небе вдруг расцвели и падуче рассыпались две большие мертвенно-зеленые звезды.
В окопе дежурили два отделения. Не взглянув на меня, Васюков сказал отрывисто, зло:
- Видал ракеты? Это не наши.
Минут пять спустя я получил приказание капитана Мишенина привести взвод в боевую готовность...
Вороны так и просидели всю ночь в поле. Они начали колготиться, когда уже совсем развиднелось, но с места не снимались, и Васюков сонно и брезгливо сказал:
- Шарахнуть бы по ним залпом, что ли!
Я не успел ответить ему: воронья стая взгаркнула и разом взмыла двумя косяками, будто расчлененная ударом кнута, и через наш окоп с гнетущим воем перелетела мина. Она взорвалась недалеко от Емельяновой хаты. Мы все пригнулись и тут же выпрямились, но в поле за ручьем возникли тонкие жала новых запевов, с каждым мигом нарастающих, проникавших в душу мятным холодком страха. Мины взрывались где-то в глубине дворов, но мы кланялись полету каждой. Я стоял в окопе спиной на запад,- для меня все мины попадали в Маринкину хату,- и бойцы тоже обернулись лицом к селу. Только Васюков все время смотрел в сторону немцев. Не оборачиваясь, он сказал мне ворчливо, тоном старшего: