- Вот же ж падла! - тихо и искренне проговорил Васюков и достал сигарету. Он нехотя протянул руку вперед, зажав сигарету всей пятерней. Очкастый склонился еще ниже, выискивая, как ее выбрать, и вдруг, как кот лапой, брезгливо махнул рукой на васюковский набрякший кулак и сказал: "Шайзе". Коренастый немец стоял и смеялся, глядя на Васюкова удивленно и ожидающе...
   Они ушли и заперли ворота на засов.
   Мы остались вдвоем.
   На мне оставались еще три кубаря в петлицах и четыре серебряных галуна на рукавах шинели и гимнастерки, по одному галуну на каждом рукаве...
   Мы опять легли на свое прежнее место в соломе, но не глубоко, потому что это не имело уже смысла. Васюков прикурил от своего окурка "мою" сигарету и прикончил ее за три остервенелых и длинных затяжки.
   - Как вата,- сказал он и цыкнул через зубы куда-то вверх.
   Я промолчал.
   - Тебе ж все равно нельзя было,- проговорил он.
   - Ладно,- сказал я. Ни с востока, ни с запада к нам не доносилось ни гула, ни грохота. В Немирове тоже было тихо.
   - Могут и не перейти,- немного сгодя сказал Васюков.- Она ж как-никак обрывистая. И вода там как-никак есть...
   Он говорил про канаву-ручей впереди наших окопов, и я напомнил о минном поле, о ПТР и о проволочном заграждении. Как-никак колья стоят. Они ж теперь вмерзли и... мало ли!
   - Понятно, что вмерзли! - сказал Васюков. Он опять цыкнул куда-то вверх, и я зажмурился, но плевок опустился на солому далеко от нас, описав, видно, крутую траекторию. Мы полежали молча, и вдруг Васюков привстал и приблизился ко мне почти вплотную.
   - Слушай, Сергей,- заговорил он и оглянулся на веялки. Я вот чего не пойму... Скажи, а куда ж делись наши танки? И самолеты? А? Или их не было? Понимаешь, ить с одними ПТР да с поллитрами... Ну ты сам все знаешь!
   Я поправил на себе шапку, чтобы она пониже сползла на лоб, и спросил Васюкова:
   - Про что это я знаю?
   Он молчал, и я посоветовал ему не трепаться.
   - Да я ж одному тебе только! - напомнил Васюков и опять оглянулся на веялки.- Что ж тут такого...
   - Вот и помалкивай! - сказал я.
   Там, у себя на воле, Васюков не спросил бы про это. Ни у меня не спросил бы, ни у себя, ни у кого другого. И я тоже не спросил бы, потому что на воле такие разговоры считались вражескими, а мы не были врагами ни родине, ни себе. Вот и всё. Я подумал, что и тут, в плену, мы с Васюко-вым не должны разговаривать ни про "чужую территорию" и ни про наши трудности, ни про майора Калача и ни про разведку боем, ни про бутылки с бензином и ни про что-нибудь другое, мало ли о чем тут захочется поговорить! Если мы тут ни о чем таком не будем говорить друг с другом, то наши ответы будут спокойными, а глаза смелыми... и вообще тогда все будет с нами быстрей и лучше. Не надо только разговаривать тут про плохое - и всё!
   Васюков зарылся с головой в солому и оттуда не сказал, а выкрикнул:
   - Махал я их! Слышишь? Махал!
   - Кого это? - спросил я.
   - Ты знаешь. Особистов твоих!.. Вот теперь взять нас... Ну скажи, за каким хреном нас посылали, а? Что мы могли разведать? Как?
   - Боем. Огневые точки врага,- сказал я.
   - Ты не прикидывайся дурачком,- сказал Васюков.- Пускай бы он своей задницей разведал эти точки, а потом доложил нам - кисло было или как?
   Это он говорил о майоре Калаче, и я приказал ему прекратить болтать.
   - Не подымай фост! - ответил Васюков.- Что, с самолета нельзя разведать, да?
   - А если его нету? - спросил я.
   - Куда ж он делся?
   - А его и не было!
   - Да мы ж с тобой всю жизнь летали выше и дальше всех! Ну? - фальцетом выкрикнул Васюков. Я вспомнил про свой землеройный марш на фронт, про убитую лошадь в сенях Маринкиной хаты, про Перемота, про свою рану и плен и с мстительной обидой к себе, будто я один да еще он, Васюков, виноваты во всем, сказал в солому:
   - Трепались мы с тобой, понял? А теперь вот всё гибнет!
   - Ну это ты не свисти! - угрожающе и уже басом проговорил Васюков и вылез из соломы, а я лег вниз лицом и заревел похоронно-трудно и мне нужно. Я ревел в голос, с верующим причетом о погибели, а Васюков сидел поодаль и твердил одно и то же:
   - Кляп им в горло, чтоб голова не шаталась! Ясно? Кляп им в горло!
   Он так и не придвинулся ко мне и, когда у меня не осталось ни слез, ни слов, сказал:
   - Из ПТР тоже можно затокарить будь здоров! Ссадил же я "раму"? Ссадил или нет? Чего молчишь?
   - Ну, ссадил,- сказал я.- Ты же с моего плеча бил.
   - Конечно, с твоего!.. Капитан обещал к ордену представить.
   - Потом получишь,- примирительно сказал я.
   - Вместе получим,- заявил Васюков.- И носить будем поровну, неделю я, а неделю ты.
   - Ладно,- сказал я, и он пошел за веялки и вернулся с двумя небольшими бураками.
   В полдень в сарай явился немецкий солдат в каске и с винтовкой. Он встал в проеме ворот, пощурился на веялки и дважды проговорил: "Раус". Немец не видел нас, и когда мы зашевели-лись, он стащил с плеча винтовку и отступил за ворота.
   - Раус! Лёс!
   Я сидел и что-то искал в соломе. Я не знал ни имени ему, ни размера,что-то доступное только сердцу и без чего нельзя было встать и идти, и немец должен был знать про это. Васюков тоже пошарил вокруг себя и захватил горсть соломы.
   - Чего он, Сереж? А?
   Щеки у Васюкова были серые, и пух на них стоял дыбом.
   - Это он так, Коль! Так зачем-нибудь! - сказал я, и Васюков поспешно кивнул. Пока мы вставали на ноги, он несколько раз зачем-то назвал меня по имени и я его тоже. Мы пошли к воротам, то и дело приостанавливались, чтобы почистить и оправить шинели друг на друге, и немец трижды и незлобно проворчал: "Лёс!" На нем низались две шинели, и нижняя была длинней верхней. Он отступил в сторону, зайдя нам в тыл, и скомандовал: "Форвертс". Мы пошли вдоль стены сарая к гряде не то ракит, не то вязов. Там виднелись большие, крытые машины и немцы. Слева от нас неясно проглядывалось поле, где должен был лежать Перемот, а справа в седой дымке кучились постройки Немирова, снег падал густой, липкой моросью. Васюков почти нес меня, хотя я мог идти сам. Он нарочно мешал мне переступать и раза два больно задел локтем мою спину.
   - Ты б поохал! - шепнул он, клонясь подо мной, и я тихонько охнул раз и второй.
   - Погромче не можешь? - изнуренно спросил Васюков, и я заохал громче, а он еще ниже склонился и понес меня вихляючись, как мешок с солью.
   В кузове крытой машины, куда нас стволом винтовки подсадил конвоир, лежали порожние железные бочки. За нами захлопнули дверку, и мы не стали садиться и взялись за руки...
   - Надо было туда. Туда! Надо было туда!..
   Мы стояли вцепившись друг в друга, а бочки раскатывались и гремели, и Васюков кричал это и торкался головой мне в грудь, потому что был ниже меня ростом. Я тоже кричал, но не Васюко-ву, а себе, и не одно и то же, как он, а разное, потому что машину трясло и подбрасывало - "нас везут полем!" - и мысли тоже прыгали и уносились в глубину незапамятного детства, где тебя нельзя было найти войне, разведке боем, немцам и самому себе!.. Машину кидало и подбрасывало, и когда она замедляла ход, мы приседали к полу и почти наваливались друг на друга. Тогда Васюков замолкал, и в темноте я видел, как блестят и ходят из стороны в сторону его глаза. На таких полуостановках я тряс Васюкова за плечи, и мы стукались лбами, но то, что мне нужно было ему сказать, не поддавалось слову, потому что оно не хотело быть сказанным и стать явью. Это было длинно,- "надо упасть кверху лицом, а не вниз и не на бок, и надо, чтобы шапки откатились в сторону, потому что тогда будут на виду наши русые с завивом волосы, и руки надо разбросать, а не скрючить, и ноги тоже раскинуть, чтобы носки сапог стояли прямо...". Это получалось длинно, и оно не вмещалось в наше время на полуостановках машины, а того единственного слова, которое бы разом и полностью выразило последний смысл последнего в нашей жизни, я не находил. Я только тряс Васюкова и видел в темноте, как углисто блестят его глаза. Мы одновре-менно почуяли конец тряски, но не присели, а только подались назад, к дверке, потому что маши-на резко набрала скорость. Бочки тоже откатились к заднему борту и запели ровным звонистым гулом. Мы стояли и держались друг за друга. Машина все ускоряла и ускоряла ход, и Васюков расслабил на мне свои руки и приподнялся на носках сапог.
   - На сашу* выехали, Сереж! Чуешь! На сашу! - сказал он так, будто мы были там, у себя.
   * Ударение на второй слог - прим. OCRщика.
   - Ага, Коль! По саше едем! По саше! - сказал я и подумал, что по-другому нельзя называть дорогу,- так было ближе к своим. Мы с полчаса еще ехали стоя, потом, не сговариваясь, сели и уперлись ногами в бочки. У меня больно и свербяще ныла спина. Там будто сидела крыса и вгрызалась в меня под толчки сердца все глубже и глубже. Мне хотелось, чтобы Васюков спросил про рану,- может, полегчало бы, но он молчал, и тогда я пожаловался ему сам.
   - Это рубаха отлипла,- сказал он.- Давай обопрись на меня.
   Мы прислонились спиной друг к другу, и мне стало еще больней,- у Васюкова, как молоток, стучало сердце прямо в мою рану. Наверно, он догадался про это, потому что подложил под лопатки мне свою шапку, а сам перегнулся так, что я почти улегся на нем горизонтально. Он опять напомнил про сашу, и я повторил за ним его фразу...
   Когда часа через три машина остановилась, дверку кузова открыл уже знакомый нам с Васюковым немец в каске. На нем низались две шинели, и верхняя была короче нижней. Он тем же "немировским" приемом держал винтовку и таким же "сарайным" голосом сказал: "Раус". Васюков полез из машины первым. Он пятился задом вперед, обратив на меня лицо, и за ним мне виделся немец в каске, падающий снег и бесконечная, какая-то прозрачно-кружевная, белая стена. Васюков сполз на землю и протянул ко мне руки.
   - Сереж! Уже всё! Иди скорей!
   Он наполовину всунулся в кузов и схватил меня за ноги. Я догадался, о чем он подумал, раненого оставят в машине, а здорового поведут одного,- и толкнул его сапогом в грудь.
   - Чего ты?! Иди скорей! Ну? - позвал Васюков, не опуская рук. На меня он глядел умоляюще и ненавистно - всё вместе. Я пополз на четвереньках, и на краю кузова Васюков подхватил меня и поставил на землю.
   - Всё теперь! Уже всё! - сказал он клекотно. Он стоял лицом ко мне и к машине. Шапка сидела на нем задом наперед, и поверх нее я видел совсем рядом - обындевевшую проволочную стену и зыбуче-миражные, потому что шел снег,- сторожевые вышки. За ними, в далекой глубине, неясно различались какие-то приземистые постройки, похожие на наши обоянские клуни. От их приплюснутых желтовато-талых крыш всходил и метался под ветром густой, радужный пар, а вокруг построек, по замкнутому кругу, текла и водопадно шумела серая, плотно сбитая толпа наших,- я увидел и узнал их сразу, издали, одновременно с вышками и с проволочной стеной. Васюков тогда тоже оглянулся и увидел все сам, но я опередил его и крикнул:
   - Коль! Наши! Видишь?
   Он обернулся и зачем-то прикрыл мне рот ладонью. Немец пнул в нас стволом винтовки и озябло сказал: "Форвертс". За машиной у проволочной стены стояла невидимая нами до этого будка. Она тоже была белой от инея, и на часовом низались две шинели, одна короче другой. Он распахнул перед нами белые проволочные ворота, и мы с Васюковым побежали к постройкам,- он впереди, а я сзади, и мне все время хотелось оглянуться назад, на немцев,тут, на виду у своих, казалось, что я вижу их в последний раз...
   - Братцы! Может, скажете, где мы находимся, а? Как называется это место, а?
   Васюков спрашивал это на бегу, и наши что-то ответили перебойными голосами, и он обернулся ко мне и прокричал:
   - Это Ржев, товарищ лейтенант! Ржев!..
   В колонне наших не было пяди свободного пространства, потому что люди двигались, навалясь на плечи и спины друг другу, и мы с Васюковым пристроились сбоку. Мне далеко виднелся валообразный полукруг своего фланга, и на какую-то кроху секунды я забыл про разведку боем, про рану и немцев: тут был не один и не два стрелковых батальона, и я оказался, как и положено при моих серебряных галунах, на отлете от строя. Я видел одновременно сотни людей, похожих друг на друга, потому что каждый одинаково ник и горбился под шинелью без хлястика, сцепив руки под грудью, и у всех поверх сапог и ботинок были намотаны обрывки какой-то ветоши. Колонна двигалась медленно. Она больше семенила на месте, рождая топотом ног какой-то ссыпно-обвальный гул. Неизвестно зачем я пошел вперед вдоль строя, и при каждом шаге у меня в спине ударами взрывалась боль.
   - Товарищ лейтенант!
   Я оглянулся. Васюков тоже держал опущенные по швам руки, и шапка на нем сидела правильно.
   - Не надо, товарищ лейтенант!
   У него были белые и пустые глаза, а губы выпячивались трубочкой и дрожали. Я не понял, о чем он просил меня, а узнавать не имело смысла. Мы приблизились к колонне и пошли рядом. Впереди, над широкими крышами четырех построек, похожих на клуни, как ковыль в засушь, метался не то пар, не то дым. Постройки стояли попарно, метрах в тридцати одна пара против другой, и колонна терялась в их проходе. Мы топтались на месте. Пологие крыши "клунь" вызывали почти отрадное воспоминание о немировском сарае, и я спросил у Васюкова на ухо, что там такое. Он взглянул на меня пустыми глазами и поднял воротник моей шинели. Уцелевший в петлице кубарь сразу прилип к щеке, и я сместил его к губам, чтоб он оттаял. Васюков подступил к крайне-фланговому пленному и спросил про постройки. У пленного свисала с плеча обледенелая и запаскуженная чем-то каска, подвязанная обмоткой. Васюков спросил его хорошо, как знакомо-го, и дотронулся до каски. Пленный диковато зыркнул на него и обеими руками схватился за плечи впереди идущего.
   - Братики! Не давайте ему! Заступитесь, братики! - непутево заголосил он и лягнул Васюко-ва ногой, запеленутой в брезентовый лоскут. В колонне заругались озлобленно и бессильно. Васюков раскосо взглянул на меня, а я отвернул воротник, чтобы виднелся кубарь, но в нашу сторону никто уже не смотрел, потому что мы отошли на свое прежнее место. В моем теле возились и ярились крысы,- много крыс, и я ощущал не боль, а какую-то липкую и лютую мразь их живой тяжести. Мне хотелось прилечь прямо тут, где мы топтались, и я сказал о том Васюкову. Он поднял мой воротник, обхватил меня пониже раны, и мы пошли вдоль колонны к постройкам. Наверно, Васюков и сам мечтал о соломе, потому что не вынес неизвестности и вторично спросил, теперь уже у всех, кто мог слышать:
   - Граждане, не знаете, что там такое, а?
   Ему никто не ответил,- не знали, может, о чем он,- и Васюков пожаловался всем сразу:
   - У меня командира ранило!
   В колонне поинтересовались, куда мне угодило, и Васюков сказал. Его спросили, когда и где нас взяли, и он зачем-то назвал Волоколамск, а не Немирово, и что мы попали только вчера вечером. Кто-то отточенно-тонким голосом попытал, куда переехала из Кремля партия и правительство - в Самару или в Куйбышев, но Васюков этого не знал. Он, наверно, с умыслом толкнул меня локтем пониже раны, но мне хотелось лечь, а не охать, и я подогнул колени.
   - В гроб мать! В сараях, говорю, что? - на крике спросил Васюков толпу, и ему сразу ответили:
   - А то не сараи. То склады "Заготзерно".
   - А теперь что там?
   - Раненые да тифозники... Там, брат, жи-изня! Там крыша и нары небось! - распевно и завистливо сказал кто-то. Васюков не поднимал меня. Я лежал на спине и видел его одного. Мне было хорошо и отрадно лежать и высоко над собой видеть одного Васюкова. Нос у него сидел на боку, и щетина на лице топырилась щеткой и была белой, как у святого на картине,- обындевела. Он подождал, чтобы я полежал немного, потом присел передо мной на корточки.
   - Всё. Там, вишь, нары. Ты не рассолаживайся.
   - Да я не рассолаживаюсь,- сказал я.- Полежу тут, и все пройдет. Ладно?
   - В складе лучше пройдет. Там нары и крыша... Давай руки! - приказал Васюков, и в голосе его была растерянность и тревога. Он понес меня на закорках, и мне хорошо виднелась желтая потечная крыша ближнего склада, курившаяся не то дымом, не то паром, черная, обшитая просмоленными досками стена, а под ней навально-раздерганная поленница, отсвечивающая иссиня-белесым и матовым. Сразу я подумал про осиновые дрова,- от них всегда не то дым, не то пар, но это были не дрова. Я толкнул Васюкова коленями и сказал, чтобы он поворачивал назад, к колонне. Он крикнул, чтобы я не рассолаживался, и выругался в бога. Он семенил, склонясь почти до самой земли, оттого и не видел того, что различал я.
   - Там мертвецы лежат! Голые! - сказал я под свои пинки ему в зад, и Васюков побежал зигзагами, то и дело выкрикивая:
   - Сиди! Сиди!
   У поленницы он споткнулся и выпустил мои руки. Я съехал на землю, лег на спину и стал глядеть в небо. Минут через пять на нем обозначилось белое лицо Васюкова с большими, белыми глазами, и он прокричал большим, белым ртом:
   - Это они от тифа, понял? Раненых тут ни одного нету!
   Справа, метрах в тридцати, топотала и гудела, минуя нас, колонна пленных, и мне хотелось туда. Я сказал об этом Васюкову, но сам себя не услыхал,- голоса не было, он запал куда-то внутрь, в нарывную боль под лопаткой. Васюков решил, что мне надо пососать снег, и возле самой поленницы мертвецов зачерпнул его ладонью.
   - Смочи горло! - крикнул он.- Слышишь?
   Я перевалился на живот и спрятал лицо. Васюков разговаривал со мной, как с глухим, на крике в ухо, но я слышал всё - темный безъязыкий гул в колонне, какой-то неумолчно ровный шум в складе, будто там, как в спичечной коробке, сидел и возился обессилевший шмель, слышал и ощущал удары своего сердца - "как молоток!" - слышал шепотную, про себя, на меня, матер-щину Васюкова. Он приподнял и посадил меня, а сам присел на корточки спиной ко мне. Я обхватил его за шею руками, и мы пошли, но не к колонне, а вдоль поленницы, в конец склада. Во всю его ширину там оказались двери-ворота, обросшие желтой, бугристой наледью. Через пазы створок наружу высовывались обрывки шинелей, гимнастерок, нательного белья и пробивались вялые струи не то дыма, не то пара. Не ссаживая меня, Васюков постучал кулаком в ворота. В складе возился шмель. Васюков подождал и постучал снова. Я висел на нем и глядел в сторону колонны. Сбигно-плотная и серая, она колыхалась и гудела в каких-нибудь тридцати метрах от нас. Васюков толкнул ворога ногой и не удержался. Мы упали плашмя, и я остался лежать, а он поднялся, разогнался и плечом ударился в ворота. Потом еще и еще. То правым плечом, то левым.
   - Откройте! Мать вашу в гроб! В причастие!..
   Я лежал и глядел в небо. Оно всё сдвигалось и сдвигалось куда-то вбок, потом понеслось на меня и оказалось нашей Обоянью, только вместо тюрьмы на площади был амбар, и Маринка взяла меня за указательный палец, и мы побежали к нему...
   Это мое видение пропало, когда от колонны подошел к нам коренастый, черноликий пленный в полуобгоревшем танкистском шлеме и грязной кавалерийской венгерке. Он сказал Васюкову, что без Тимохи двери не откроются, а меня спросил:
   - Второй не успел сорвать, да?
   Он спросил, злобно оскалив зубы, и я догадался, о чем он - о моем оставшемся кубаре.
   - Сволочи! Как чуть что - амуницию в канаву и под ополченца!
   - Дура еловая! Не видишь, что человек ранен? - мирно сказал ему Васюков.- Давай подмогни стучать!
   - Тимоха так тебя стукнет, что костей не соберешь! - мстительно проговорил пленный и пошел к колонне. Мне тоже хотелось туда, но говорить об этом Васюкову было незачем. Он несколько раз еще разгонялся и ударялся плечом о ворота. Там за ними возился и гудел шмель. Снег падал косо и стремительно, и я не мог уловить его ртом,- тут была неветреная сторона.
   - Давай руки,- сказал Васюков. Щетина на его лице еще больше побелела и вздыбилась. Я повис на нем, и мы двинулись к колонне, как мне хотелось. Мы опять пристроились сбоку, и кто-то невидимый мне сказал одышным, дрожащим голосом - пожилой, видно, был:
   - Вы бы, ребята, поменьше пили, а побольше закусывали. А то, вишь, оно как получается...
   Васюков ругнулся и поглядел на меня длинно и мечтательно,- наверно, вспомнил про самогон и консервы в день моей свадьбы. Он спросил у всех ближних к нам, кто такой Тимоха и кем он тут служит. В колонне молчали, как молчат о чем-нибудь тайном или опасном.
   - Говорю, Тимоха кем тут у вас, а?
   Мне тогда снова захотелось полежать лицом в небо, и я не услыхал, что ответили пленные Васюкову...
   Я сидел у подветренной стены склада, рядом с тем штабелем. Наушники у моей шапки были опущены, а тесемки завязаны мертвым узлом. Рот мне закрывал поднятый воротник шинели, и на кубаре намерзла большая круглая ледышка. Прямо передо мной, метрах в тридцати, топотала колонна. По узлу на тесемках шапки, по тому, как были укрыты полами шинели мои колени и как я полусидел-полулежал совсем рядом с поленницей, я догадался, что Васюков меня бросил, а сам... Может, убежал уже! Мои руки были засунуты в карманы шинели, Васюков, конечно, засунул, навсегда, перед своим уходом, и я потянул их, чтобы пощупать пульс,- сам же говорил, что он у меня как молоток, а рана с гулькин нос! Я никак не мог стянуть свои шерстяные командирские перчатки,- на кисти их туго зажимали застегнутые манжеты гимнастерки,- это тоже он, сволочь, зачем-то заправил, а сам...
   Пульс бился. На обоих запястьях. Мне было жарко и хотелось пить, но снег не падал: ветер улегся, и небо расчистилось, и над кружевом проволочного забора рдело закатное солнце с двумя радужными столбами по бокам. Снега не было нигде, кроме запретных зон у сторожевых вышек и еще рядом со мной, у поленницы.
   Тут он целел плотным настом, и лишь в нескольких местах в нем были протоптаны проходы-коридоры, и виделся наш с Васюковым зигзагообразный след. Из поленницы - и все почему-то вверх в небо, торчали синие скрюченные руки, а припавшие в одну сторону, к колонне, стриженые обледенелые головы светились медно, и мне казалось, что они звучат...
   Пленный был в пилотке, натянутой чулком на лицо, и мою шапку тащил за макушку, отчего тесемки врезались мне в горло. Я боднулся, и пленный побежал к колонне. Были стылые, прозрачные сумерки: над предворотней будкой в небе обозначался ущербный месяц. Может, я первый из всех увидел тогда, как от ворот в глубь лагеря заковыляла на трех ногах белая лошадь. Она понуждалась к складу, у которого я сидел, но недалеко от поленницы попятилась назад, споткнулась и заржала - трубно и длинно, и к ней тогда половодно хлынула колонна пленных...
   Это продолжалось долго - смятенная поваль, крики и стоны,- а потом появился Васюков. Полы его шинели были темными, и в руках он держал какой-то блестящий, розовый пласт. Он окликнул меня, как вдогон издали, и я приподнял руку.
   - Тимоху искал,- рыдающе сказал он. А после вот лошадиную легкую достал. Она совсем... совсем теплая.
   Когда я снова увидел Васюкова, месяца над предворотней будкой уже не было, и колонна пленных почти не различалась. Васюков топал сапогами у моих ног, бил себя руками по бокам и кричал:
   Ува-ува-ува-ва!
   Ува-ва! Ува-ва!
   Мне было жарко и хотелось пить.
   От поленницы несся колокольный звон.
   Потом я увидел, как Перемот бежал впереди, а мы с Васюковым сзади, плечом к плечу, и у него влажно и сладко булькала под шинелью писанка, но я знал, что в ней ничего нету. Мы бежали по немировскому полю - красному от мака, а стояки с колючкой перед моим взводом были кружевно-белыми, и сторожевые вышки над ними тоже. Впереди ручья - там же минное поле! - стоял и ждал нас по команде "смирно" капитан Мишенин, и я врезал перед ним сапогами и каким-то единственным, большим, круглым словом доложил ему обо всем сразу - о числе вражеских солдат, танков и минометов в Немирове, о медном кресте Перемота, о бумажнике немца с ромбом, шпалой и моим кубарем, о растерзанной пленными трехногой белой лошади и поленнице...
   1962