Страница:
Услышав в коридоре шаги Марии Антоновны, Бурый быстренько спрятал телефон под подушку, закрыл глаза и замер, как жук, который притворяется дохлым, заметив промелькнувшую над ним птицу. Понятно, от укола такое притворство спасти его не могло, но от внеочередной душеспасительной лекции — запросто. Для уколов было как будто рановато... “Авось пронесет, — думал Бурый, лежа на кровати с закрытыми глазами и слушая торопливые шаги в коридоре. — Точно, мимо. Все, пронесло...”
Открывать глаза не хотелось. Следуя указаниям Паштета, Бурый не спал по ночам, да и днем тоже, так что веки у него сейчас были как намагниченные. Бурый знал себя: если он не откроет глаза сейчас же, сию минуту, то непременно отключится и проснется часов через десять, не раньше. “Кофе надо выпить”, — сонно подумал он и героическим усилием воли заставил себя открыть глаза.
Бедолага за стенкой продолжал скрипеть кроватью, но теперь он уже не кряхтел, а бормотал, и Бурому почудилось, что он различает слова молитвы. “Запор у него, что ли? — подумал он с брезгливым сочувствием. — Это ж до чего надо дойти, чтобы на горшке молиться!”
В коридоре продолжали топтаться. Скрипнула дверь соседнего бокса, что-то недовольно пробубнил мент, и голос Марии Антоновны негромко, но очень отчетливо произнес: “Бога побойтесь! Вы что не видите, он пришел в себя!”
Бурый вскочил так стремительно, будто кто-то пырнул его шилом прямо через матрас. Пришел в себя! И скрип пружин за стенкой, в соседнем боксе... В соседнем, мать его, боксе! Совсем отупел, сторож хренов...
Он заметался, ища телефон, потом вспомнил, что тот у него в руке, и с лихорадочной поспешностью, то и дело попадая пальцем не в те кнопки, вызвал из памяти номер Паштета. Пережогин ответил сразу — видно, давно дожидался звонка.
— Паша, — косясь на дверь, зашипел в трубку Бурый, — Паша, он очухался! Что делать, Паша?
— Не сепети, — голос у Паштета был недовольный. — Ты зачем звонишь, баран? Я тебе что делать велел? Расспросить и успокоить. А ты что делаешь?
— Так мент же, Паша! — с отчаяньем проскулил Бурый. — И медсестра... День ведь, Паша! Может, хоть до ночи подождем?
— До ночи он десять раз расколется, — возразил Паштет. — Или мусора его в тюремную больничку увезут, от греха подальше... Надо, Бурый! Надо, понял?
— Понял, — сказал Бурый, прервал связь и сунул мобильник в карман.
Он понял, что выхода у него нет. Когда Паштет говорил таким тоном, спорить с ним было бесполезно, а не выполнить отданное распоряжение — смерти подобно. Паштет не признавал полумер и если злился, то на полную катушку. И наказывал так же — на полную катушку. То есть раз и навсегда.
Бурый с неохотой подошел к тумбочке, открыл ее и, наклонившись, взял с нижней полки увесистый пластиковый пакет. Сквозь скользкий пластик он нащупал предохранитель, сдвинул его большим пальцем и так же, на ощупь, передернул затвор. Нашел скобу, протолкнул палец вместе с шуршащим целлофаном и, держа обмотанный пакетом пистолет, шагнул в коридор.
Коридор по-прежнему был пуст — реанимация! Только мент, который раньше сидел на табуретке, теперь стоял у открытой настежь двери соседнего бокса и, опершись на косяк, с любопытством заглядывал внутрь. Бурый медленно поднял пистолет.
— Закройте дверь! — прозвучал из бокса требовательный голос Марии Антоновны. — Вы мне мешаете!
Мент послушно попятился, прикрыл дверь, обернулся и увидел Бурого, который стоял в двух шагах и протягивал в его сторону руку с зажатым в кулаке скомканным полиэтиленовым пакетом. Сочетание очень характерной, до боли знакомой позы Бурого с непонятным предметом настолько сбило омоновца с толку, что тот сразу обрел дар речи.
— Э! — воскликнул он, хватаясь за дубинку. — Ты чего?
Бурый спустил курок. Пакет в его руке разорвался, в воздухе закружились мелкие клочки целлофана, и во лбу мента, на сантиметр ниже берета, появилась аккуратная круглая дырочка.
— А ничего, — сказал Бурый, подхватывая тяжелое, будто налитое жидким свинцом, тело и осторожно опуская его на пол. — Отвечать надо, козел, когда с тобой люди здороваются!
Он быстро огляделся и, приняв решение, подхватил мертвого омоновца под мышки. Дверь соседнего бокса открывалась вовнутрь, и Бурый просто толкнул ее задом. Она открылась, негромко стукнувшись о стену. Пятясь, Бурый втащил омоновца в бокс.
“Да будет на устах твоих печать молчания, брат, — услышал он позади себя голос Марии Антоновны. — Такова воля Гос...”
Она осеклась, заметив в дверях Бурого с его страшной ношей. Бурый с облегчением бросил труп на пол и повернул к ней разгоряченное, обмотанное бинтами лицо.
— Что это значит?! — возмутилась Мария Антоновна. Она стояла над постелью больного в профессиональной позе, с поднятым вверх шприцем, на кончике которого подрагивала прозрачная капля.
Шприц — это Бурому было понятно, а вот что она там плела насчет печати молчания? Впрочем, выяснять это ему было некогда — сюда в любой момент могла ввалиться целая орава айболитов вперемежку с ментами.
— Молчи, сука, — прохрипел он, тыча в медсестру драным пакетом, из которого торчала воняющая пороховой гарью труба глушителя. — Молчи, тварь, не то пришью — пикнуть не успеешь! А ну к стене!
Он был уверен, что эта старая дура начнет визжать, и тогда ее действительно придется шлепнуть, как жабу, взяв на душу еще один грех. Но Мария Антоновна лишь поджала губы и, не опуская шприца, шагнула туда, куда указывал пистолет Бурого. Больной наблюдал за этой сценой круглыми, полными изумления глазами.
Бурый оглянулся через плечо на труп омоновца. Дверь была настежь, и по полу тянулся смазанный кровавый след — от того места, где лежал дохлый мент, до того, где он наконец-то поймал причитавшуюся ему пулю. С этим нужно было что-то делать. Бурый увидел откатившийся в сторону ментовский берет и успел подумать, что лучшей половой тряпки просто не найдешь, как вдруг Мария Антоновна, по-кошачьи изогнувшись, сгорбившись, как ведьма, молча и страшно прыгнула на него, занося над головой шприц, как кинжал.
Это действительно выглядело жутко, как в ночном кошмаре. Бурый испугался, и реакция его была чисто рефлекторной. Слава богу, рефлексы у него были в порядке, и он не грохнулся в обморок и не закрыл лицо руками, а точно врезал этой ведьме по башке рукояткой пистолета — прямо по ее белой шапочке, по темечку.
Ведьма даже не вякнула — молча сложилась в коленях и упала на бок, выронив шприц. Шприц укатился под тумбочку, мятая белая шапочка свалилась, и волосы Марии Антоновны рассыпались по кафельному полу тяжелой иссиня-черной волной. Волосы у нее были густые, длинные — богатые волосы, в общем. С этими беспорядочно рассыпавшимися волосами она выглядела почти привлекательно — во всяком случае, казалась не такой уродливой, как обычно. Великое все-таки дело — волосы у бабы...
— Ни хрена не понимаю, — пробормотал Бурый, все еще глядя на медсестру. — Бешеная какая-то. Жить ей, что ли, надоело? А ты что-нибудь понял? — спросил он у больного, которого ему велено было допросить и “успокоить” — понятное дело, навеки.
Больной молча моргал на него слезящимися глазами и, кажется, готовился отключиться. Бурый плюнул, подобрал ментовский берет, присел и, выглянув в коридор, быстренько затер кровавый след на полу. После этого он закрыл дверь. Он бы ее запер, но здесь все-таки была реанимация, и запоры на дверях отсутствовали — некому тут было запираться изнутри, да и не полагалось это по здешним правилам. Поэтому Бурый ограничился тем, что задернул на стеклянной двери шелковую занавеску. В занавеске была дырка — как по заказу, точно посередке. “Жалюзи не могли повесить, — подумал Бурый. — А еще институт Склифосовского! Надо будет Паштету сказать, пускай отстегнет им на жалюзи. За благотворительность ему налоги скостят, а жалюзи, глядишь, еще пригодятся — трахнуть кого под шумок, врачу на лапу дать в интимной обстановке, а то и пришить какого бедолагу, чтоб зря не мучился...”
Ему тут же подумалось, что до разговора с Паштетом еще надо дожить, но он суеверно отогнал эту нехорошую мысль. В окно была видна больничная ограда, а за оградой — знакомый микроавтобус, тот самый, в котором они караулили Паштетова математика.
Бурый видел опущенное стекло со стороны водителя и выплывающие из салона клубы табачного дыма — пацаны были рядом, готовые прийти на помощь по первому его зову.
Он повернулся к больному, который по-прежнему молчал, глупо моргая коровьими ресницами.
— Ну ты, контуженный, — обратился к нему Бурый, — сейчас я буду спрашивать, а ты отвечать. Имей в виду, козел, времени у меня мало. Будешь ваньку валять — разорву, как Тузик тряпку, понял? Ты кто такой?
— Брат... Иннокентий, — с трудом выговорил “контуженный”.
— Какой еще брат? Чей брат? Кончай под дурака косить, урод! Ты это видел? — Бурый сунул под нос больному пакет, потом спохватился, содрал пакет, отшвырнул его в сторону и поиграл перед лицом своей жертвы пистолетом. — Видел? Один раз нажму, и твои тупые мозги долго будут от стенок отскребать! Говори, зачем вы математика пасли? Ну?!
— Смертный червь, — непонятно пробормотал человек, назвавшийся братом Иннокентием. — Бойся геенны огненной, тварь дрожащая, ибо надо мной длань Господня!
— Ты чего, козел? — опешил Бурый. — Ты кого червем... Это кто тут тварь?! Ах ты, туз дырявый! Да я тебя...
Он занес для удара руку с пистолетом, но вовремя спохватился. Ведь доходяга же, дай ему разок, он и отключится, а то и вовсе копыта откинет. А Паштет велел узнать, что им, уродам, понадобилось возле дома математика и кто они вообще такие, откуда взялись, чего хотят... А у жмурика разве что-нибудь узнаешь?
— Слушай меня, падло, — прошипел он, вдавливая пистолетный ствол в щеку брата Иннокентия. — Не знаю, чья там над тобой длань, но, если не скажешь, зачем сшивался возле дома профессора, никакая длань тебе не поможет. У меня тоже длань — о-го-ro! Глаза выдавлю, понял? Выдавлю и сожрать заставлю!
С этими словами он с размаху опустил левую ладонь на одеяло примерно в том месте, где у брата Иннокентия располагался пах. Брат Иннокентий дернулся всем телом и испуганно, почти по-женски, вскрикнул.
— Будешь орать — придушу подушкой, — деловито пообещал Бурый. — Говори, козел, время идет.
Он снова замахнулся левой рукой, и брат Иннокентий испуганно сжался, зажмурив глаза. Кажется, до него начало доходить, что Господь в данный момент занят какими-то другими делами и ждать от него помощи не приходится. Что же до самого брата Иннокентия, то он не был готов выдержать подобное испытание в одиночку, без прикрытия с воздуха. Бурый, как и любой опытный уголовник, при всех своих многочисленных недостатках хорошо разбирался в людях. Увидев, как дрожат зажмуренные ресницы брата Иннокентия, он понял, что разговор будет, и нажал еще чуть-чуть.
— Ну?! — грозно повторил он, и брат Иннокентий спекся.
— Грядет Страшный Суд, — не открывая глаз, дрожащим голосом пробормотал он, — и каждому воздастся по делам его...
Из-под его левого века вдруг выползла и, скатившись по щеке, повисла на мочке уха крупная мутноватая слеза. Бурый брезгливо поморщился и снова ткнул богомольца в щеку глушителем.
— Насчет суда я побольше твоего знаю, — сообщил он. — И насчет районного, и насчет Страшного... Это еще когда будет! Ты дело говори, некогда мне сказки слушать.
— Имя Господне, — сказал брат Иннокентий и замолчал.
— Ты опять? — расстроился Бурый. — У тебя что, все шарики в башке перемешались или ты все-таки под дурачка косишь? Смотри, плохо кончится. Дело говори!
— Имя Господне, — повторил брат Иннокентий с неожиданно прорвавшимся раздражением, — попущением Сатаны попало в руки недостойного. Мы пытались его остановить, вразумить, ибо в Имени этом заключена великая сила. Непосвященный же, владея Именем, неминуемо навлечет на весь род людской великие бедствия, ибо не ведает, что творит, и в гордыне своей способен... — он мучительно закашлялся, — способен по неведению употребить тайное Имя во вред... Гнев Господень... семь чаш гнева... семь последних язв... Анафема!
Это уже был полный бред — так, во всяком случае, показалось Бурому. Из всего этого бреда он понял одно: дорогу Паштету пытались перебежать какие-то религиозные фанатики, придурки, трясуны — одним словом, блаженные, не представляющие реальной угрозы. Оставалось только выяснить, откуда им, придуркам, стало известно про математика, и можно было кончать это дело.
Позади него раздался едва слышный шорох. Бурый обернулся и на мгновение опешил: перед ним стояла медсестра, и ему показалось, что это Мария Антоновна каким-то чудом ухитрилась подняться на ноги. Потом он увидел очки, белокурые локоны, похожие на парик, и понял, что его застукали и уходить теперь придется в буквальном смысле по трупам. Он шагнул вперед, замахиваясь пистолетом, но неожиданно возникшая медсестра не попятилась — наоборот, шагнула Бурому навстречу и выбросила вперед руку, в которой, казалось, ничего не было. Бурый почувствовал укол и короткую вспышку боли. Тело его сразу онемело и перестало слушаться.
— Вот блин, — удивленно произнес Бурый, выронил пистолет и рухнул, как бык на бойне.
Незнакомая медсестра перешагнула через него, как через неодушевленный предмет, и подошла к постели брата Иннокентия. В руке у нее был уже другой шприц, но Бурый не обратил на это внимания. Он с тупым изумлением смотрел на ноги блондинки, поросшие темными волосами — такими густыми, что они были виды через плотные колготки.
— Значит, вы ищете Имя Господне, — сказала очкастая блондинка мужским голосом. — И считаете, что я недостоин им владеть? Но, согласись, если бы Бог придерживался того же мнения, мне бы никогда не удалось найти это число. А ведь нашел его именно я, а не ваша свора тупоголовых фанатиков. Не вы, а я! А вы только и можете, что переводить буквы в цифры, а числа — в бессмысленную абракадабру. И так веками, тысячелетиями... Да с чего вы взяли, что Господь доверит свое Имя такой жалкой кучке дураков?
— Антихрист, — пряча глаза, пробормотал брат Иннокентий.
— И это все, что ты можешь возразить? В таком случае говорить нам не о чем. Да и некогда...
Странная медсестра сняла со шприца зеленый пластиковый колпачок и решительно ввела иглу в пульсировавшую на шее брата Иннокентия вену. Брат Иннокентий вздрогнул от укола, напрягся и обмяк. Глаза его были открыты, но больше не мигали. Бурый видел это, лежа на полу, и удивился: почему так? Почему этот неизвестно чей брат умер сразу, а он, Бурый, еще жив? “А это потому, — понял он, — что ему эту отраву ввели внутривенно, а мне — внутримышечно...”
Блондинка с волосатыми ногами снова перешагнула через Бурого, направляясь к двери. Подумав секунду, она наклонилась и подобрала выпавший из руки бандита пистолет. Туфли на ней были мужские, сорок второго или сорок третьего размера, и давно нуждались в чистке. Бурый напрягся из последних сил, пытаясь ухватить ее — или его? — за лодыжку, но смог лишь едва заметно пошевелить пальцами.
Потом дверь за фальшивой блондинкой закрылась. Бурый прислушался к своим ощущениям и понял, что за ним тоже закроется дверь, только совсем другая, — ощущений не было вовсе, он словно парил, слегка покачиваясь, в воздухе с прижатой к полу щекой. Только эта прижатая к теплому линолеуму щека все еще связывала Бурого с реальностью; если бы не соринка, угодившая между линолеумом и кожей, Бурый, наверное, уже уснул бы. Точно, уснул бы! И притом с удовольствием. Сколько он не спал — трое суток, четверо? Этого он уже не помнил. Но зато он четко знал, что перед сном должен закончить дело.
Медленно-медленно, как ползущий по стене побег плюща, рука Бурого дотянулась до кармана спортивных брюк. Пальцы вцепились в скользкую ткань, запутались в ней, с усилием вползли внутрь и нащупали теплый брусок телефона. Бурый помнил, что совсем недавно звонил Паштету — это был последний набранный им номер, что существенно облегчало непосильную для него, умирающего, задачу. Ощупью найдя кнопку соединения, Бурый дважды нажал ее и стал упорно подтаскивать телефон к лицу — ближе, еще ближе... Потом рука окончательно отказалась слушаться, но телефон уже был в каких-нибудь пятнадцати сантиметрах от его щеки. Бурый видел светящийся дисплей, слышал гудки. Потом в трубке щелкнуло, и он услышал голос Паштета.
— Бурый, ты? Ну, что там у тебя? Алло, Бурый! Бурый! Ты меня слышишь?
Доносившиеся из миниатюрного микрофона вопли Паштета напоминали недовольное кваканье большой, очень рассерженной лягушки.
— Паша, — сказал он. Голос у него был медленный, тягучий, как застывающая смола, и так же, как смола, лениво и неохотно вытекал из онемевших губ. — Паша, пацанов... на двери... все... Медсестра, Паша. Блондинка... парик... В очках... Переодетый... Это он. Быстро, не то... уйдет.
— Я понял, Бурый! — заквакала в ответ трубка. — Держись, братан! Ты ранен? Держись, понял?
— Козел ты, Паша, — уже ничего не боясь и ни о чем не тревожась, сказал Бурый. — Так и запомни: козел... Я не ранен, Паша. Я... спать.
Телефон еще что-то кричал голосом Паштета, но Бурый его уже не слышал: он наконец уснул и даже успел увидеть коротенький сон, прежде чем чудовищная доза морфия, введенная ему Мансуровым, окончательно всосалась в кровь и убила его наповал.
Глава 13
Открывать глаза не хотелось. Следуя указаниям Паштета, Бурый не спал по ночам, да и днем тоже, так что веки у него сейчас были как намагниченные. Бурый знал себя: если он не откроет глаза сейчас же, сию минуту, то непременно отключится и проснется часов через десять, не раньше. “Кофе надо выпить”, — сонно подумал он и героическим усилием воли заставил себя открыть глаза.
Бедолага за стенкой продолжал скрипеть кроватью, но теперь он уже не кряхтел, а бормотал, и Бурому почудилось, что он различает слова молитвы. “Запор у него, что ли? — подумал он с брезгливым сочувствием. — Это ж до чего надо дойти, чтобы на горшке молиться!”
В коридоре продолжали топтаться. Скрипнула дверь соседнего бокса, что-то недовольно пробубнил мент, и голос Марии Антоновны негромко, но очень отчетливо произнес: “Бога побойтесь! Вы что не видите, он пришел в себя!”
Бурый вскочил так стремительно, будто кто-то пырнул его шилом прямо через матрас. Пришел в себя! И скрип пружин за стенкой, в соседнем боксе... В соседнем, мать его, боксе! Совсем отупел, сторож хренов...
Он заметался, ища телефон, потом вспомнил, что тот у него в руке, и с лихорадочной поспешностью, то и дело попадая пальцем не в те кнопки, вызвал из памяти номер Паштета. Пережогин ответил сразу — видно, давно дожидался звонка.
— Паша, — косясь на дверь, зашипел в трубку Бурый, — Паша, он очухался! Что делать, Паша?
— Не сепети, — голос у Паштета был недовольный. — Ты зачем звонишь, баран? Я тебе что делать велел? Расспросить и успокоить. А ты что делаешь?
— Так мент же, Паша! — с отчаяньем проскулил Бурый. — И медсестра... День ведь, Паша! Может, хоть до ночи подождем?
— До ночи он десять раз расколется, — возразил Паштет. — Или мусора его в тюремную больничку увезут, от греха подальше... Надо, Бурый! Надо, понял?
— Понял, — сказал Бурый, прервал связь и сунул мобильник в карман.
Он понял, что выхода у него нет. Когда Паштет говорил таким тоном, спорить с ним было бесполезно, а не выполнить отданное распоряжение — смерти подобно. Паштет не признавал полумер и если злился, то на полную катушку. И наказывал так же — на полную катушку. То есть раз и навсегда.
Бурый с неохотой подошел к тумбочке, открыл ее и, наклонившись, взял с нижней полки увесистый пластиковый пакет. Сквозь скользкий пластик он нащупал предохранитель, сдвинул его большим пальцем и так же, на ощупь, передернул затвор. Нашел скобу, протолкнул палец вместе с шуршащим целлофаном и, держа обмотанный пакетом пистолет, шагнул в коридор.
Коридор по-прежнему был пуст — реанимация! Только мент, который раньше сидел на табуретке, теперь стоял у открытой настежь двери соседнего бокса и, опершись на косяк, с любопытством заглядывал внутрь. Бурый медленно поднял пистолет.
— Закройте дверь! — прозвучал из бокса требовательный голос Марии Антоновны. — Вы мне мешаете!
Мент послушно попятился, прикрыл дверь, обернулся и увидел Бурого, который стоял в двух шагах и протягивал в его сторону руку с зажатым в кулаке скомканным полиэтиленовым пакетом. Сочетание очень характерной, до боли знакомой позы Бурого с непонятным предметом настолько сбило омоновца с толку, что тот сразу обрел дар речи.
— Э! — воскликнул он, хватаясь за дубинку. — Ты чего?
Бурый спустил курок. Пакет в его руке разорвался, в воздухе закружились мелкие клочки целлофана, и во лбу мента, на сантиметр ниже берета, появилась аккуратная круглая дырочка.
— А ничего, — сказал Бурый, подхватывая тяжелое, будто налитое жидким свинцом, тело и осторожно опуская его на пол. — Отвечать надо, козел, когда с тобой люди здороваются!
Он быстро огляделся и, приняв решение, подхватил мертвого омоновца под мышки. Дверь соседнего бокса открывалась вовнутрь, и Бурый просто толкнул ее задом. Она открылась, негромко стукнувшись о стену. Пятясь, Бурый втащил омоновца в бокс.
“Да будет на устах твоих печать молчания, брат, — услышал он позади себя голос Марии Антоновны. — Такова воля Гос...”
Она осеклась, заметив в дверях Бурого с его страшной ношей. Бурый с облегчением бросил труп на пол и повернул к ней разгоряченное, обмотанное бинтами лицо.
— Что это значит?! — возмутилась Мария Антоновна. Она стояла над постелью больного в профессиональной позе, с поднятым вверх шприцем, на кончике которого подрагивала прозрачная капля.
Шприц — это Бурому было понятно, а вот что она там плела насчет печати молчания? Впрочем, выяснять это ему было некогда — сюда в любой момент могла ввалиться целая орава айболитов вперемежку с ментами.
— Молчи, сука, — прохрипел он, тыча в медсестру драным пакетом, из которого торчала воняющая пороховой гарью труба глушителя. — Молчи, тварь, не то пришью — пикнуть не успеешь! А ну к стене!
Он был уверен, что эта старая дура начнет визжать, и тогда ее действительно придется шлепнуть, как жабу, взяв на душу еще один грех. Но Мария Антоновна лишь поджала губы и, не опуская шприца, шагнула туда, куда указывал пистолет Бурого. Больной наблюдал за этой сценой круглыми, полными изумления глазами.
Бурый оглянулся через плечо на труп омоновца. Дверь была настежь, и по полу тянулся смазанный кровавый след — от того места, где лежал дохлый мент, до того, где он наконец-то поймал причитавшуюся ему пулю. С этим нужно было что-то делать. Бурый увидел откатившийся в сторону ментовский берет и успел подумать, что лучшей половой тряпки просто не найдешь, как вдруг Мария Антоновна, по-кошачьи изогнувшись, сгорбившись, как ведьма, молча и страшно прыгнула на него, занося над головой шприц, как кинжал.
Это действительно выглядело жутко, как в ночном кошмаре. Бурый испугался, и реакция его была чисто рефлекторной. Слава богу, рефлексы у него были в порядке, и он не грохнулся в обморок и не закрыл лицо руками, а точно врезал этой ведьме по башке рукояткой пистолета — прямо по ее белой шапочке, по темечку.
Ведьма даже не вякнула — молча сложилась в коленях и упала на бок, выронив шприц. Шприц укатился под тумбочку, мятая белая шапочка свалилась, и волосы Марии Антоновны рассыпались по кафельному полу тяжелой иссиня-черной волной. Волосы у нее были густые, длинные — богатые волосы, в общем. С этими беспорядочно рассыпавшимися волосами она выглядела почти привлекательно — во всяком случае, казалась не такой уродливой, как обычно. Великое все-таки дело — волосы у бабы...
— Ни хрена не понимаю, — пробормотал Бурый, все еще глядя на медсестру. — Бешеная какая-то. Жить ей, что ли, надоело? А ты что-нибудь понял? — спросил он у больного, которого ему велено было допросить и “успокоить” — понятное дело, навеки.
Больной молча моргал на него слезящимися глазами и, кажется, готовился отключиться. Бурый плюнул, подобрал ментовский берет, присел и, выглянув в коридор, быстренько затер кровавый след на полу. После этого он закрыл дверь. Он бы ее запер, но здесь все-таки была реанимация, и запоры на дверях отсутствовали — некому тут было запираться изнутри, да и не полагалось это по здешним правилам. Поэтому Бурый ограничился тем, что задернул на стеклянной двери шелковую занавеску. В занавеске была дырка — как по заказу, точно посередке. “Жалюзи не могли повесить, — подумал Бурый. — А еще институт Склифосовского! Надо будет Паштету сказать, пускай отстегнет им на жалюзи. За благотворительность ему налоги скостят, а жалюзи, глядишь, еще пригодятся — трахнуть кого под шумок, врачу на лапу дать в интимной обстановке, а то и пришить какого бедолагу, чтоб зря не мучился...”
Ему тут же подумалось, что до разговора с Паштетом еще надо дожить, но он суеверно отогнал эту нехорошую мысль. В окно была видна больничная ограда, а за оградой — знакомый микроавтобус, тот самый, в котором они караулили Паштетова математика.
Бурый видел опущенное стекло со стороны водителя и выплывающие из салона клубы табачного дыма — пацаны были рядом, готовые прийти на помощь по первому его зову.
Он повернулся к больному, который по-прежнему молчал, глупо моргая коровьими ресницами.
— Ну ты, контуженный, — обратился к нему Бурый, — сейчас я буду спрашивать, а ты отвечать. Имей в виду, козел, времени у меня мало. Будешь ваньку валять — разорву, как Тузик тряпку, понял? Ты кто такой?
— Брат... Иннокентий, — с трудом выговорил “контуженный”.
— Какой еще брат? Чей брат? Кончай под дурака косить, урод! Ты это видел? — Бурый сунул под нос больному пакет, потом спохватился, содрал пакет, отшвырнул его в сторону и поиграл перед лицом своей жертвы пистолетом. — Видел? Один раз нажму, и твои тупые мозги долго будут от стенок отскребать! Говори, зачем вы математика пасли? Ну?!
— Смертный червь, — непонятно пробормотал человек, назвавшийся братом Иннокентием. — Бойся геенны огненной, тварь дрожащая, ибо надо мной длань Господня!
— Ты чего, козел? — опешил Бурый. — Ты кого червем... Это кто тут тварь?! Ах ты, туз дырявый! Да я тебя...
Он занес для удара руку с пистолетом, но вовремя спохватился. Ведь доходяга же, дай ему разок, он и отключится, а то и вовсе копыта откинет. А Паштет велел узнать, что им, уродам, понадобилось возле дома математика и кто они вообще такие, откуда взялись, чего хотят... А у жмурика разве что-нибудь узнаешь?
— Слушай меня, падло, — прошипел он, вдавливая пистолетный ствол в щеку брата Иннокентия. — Не знаю, чья там над тобой длань, но, если не скажешь, зачем сшивался возле дома профессора, никакая длань тебе не поможет. У меня тоже длань — о-го-ro! Глаза выдавлю, понял? Выдавлю и сожрать заставлю!
С этими словами он с размаху опустил левую ладонь на одеяло примерно в том месте, где у брата Иннокентия располагался пах. Брат Иннокентий дернулся всем телом и испуганно, почти по-женски, вскрикнул.
— Будешь орать — придушу подушкой, — деловито пообещал Бурый. — Говори, козел, время идет.
Он снова замахнулся левой рукой, и брат Иннокентий испуганно сжался, зажмурив глаза. Кажется, до него начало доходить, что Господь в данный момент занят какими-то другими делами и ждать от него помощи не приходится. Что же до самого брата Иннокентия, то он не был готов выдержать подобное испытание в одиночку, без прикрытия с воздуха. Бурый, как и любой опытный уголовник, при всех своих многочисленных недостатках хорошо разбирался в людях. Увидев, как дрожат зажмуренные ресницы брата Иннокентия, он понял, что разговор будет, и нажал еще чуть-чуть.
— Ну?! — грозно повторил он, и брат Иннокентий спекся.
— Грядет Страшный Суд, — не открывая глаз, дрожащим голосом пробормотал он, — и каждому воздастся по делам его...
Из-под его левого века вдруг выползла и, скатившись по щеке, повисла на мочке уха крупная мутноватая слеза. Бурый брезгливо поморщился и снова ткнул богомольца в щеку глушителем.
— Насчет суда я побольше твоего знаю, — сообщил он. — И насчет районного, и насчет Страшного... Это еще когда будет! Ты дело говори, некогда мне сказки слушать.
— Имя Господне, — сказал брат Иннокентий и замолчал.
— Ты опять? — расстроился Бурый. — У тебя что, все шарики в башке перемешались или ты все-таки под дурачка косишь? Смотри, плохо кончится. Дело говори!
— Имя Господне, — повторил брат Иннокентий с неожиданно прорвавшимся раздражением, — попущением Сатаны попало в руки недостойного. Мы пытались его остановить, вразумить, ибо в Имени этом заключена великая сила. Непосвященный же, владея Именем, неминуемо навлечет на весь род людской великие бедствия, ибо не ведает, что творит, и в гордыне своей способен... — он мучительно закашлялся, — способен по неведению употребить тайное Имя во вред... Гнев Господень... семь чаш гнева... семь последних язв... Анафема!
Это уже был полный бред — так, во всяком случае, показалось Бурому. Из всего этого бреда он понял одно: дорогу Паштету пытались перебежать какие-то религиозные фанатики, придурки, трясуны — одним словом, блаженные, не представляющие реальной угрозы. Оставалось только выяснить, откуда им, придуркам, стало известно про математика, и можно было кончать это дело.
Позади него раздался едва слышный шорох. Бурый обернулся и на мгновение опешил: перед ним стояла медсестра, и ему показалось, что это Мария Антоновна каким-то чудом ухитрилась подняться на ноги. Потом он увидел очки, белокурые локоны, похожие на парик, и понял, что его застукали и уходить теперь придется в буквальном смысле по трупам. Он шагнул вперед, замахиваясь пистолетом, но неожиданно возникшая медсестра не попятилась — наоборот, шагнула Бурому навстречу и выбросила вперед руку, в которой, казалось, ничего не было. Бурый почувствовал укол и короткую вспышку боли. Тело его сразу онемело и перестало слушаться.
— Вот блин, — удивленно произнес Бурый, выронил пистолет и рухнул, как бык на бойне.
Незнакомая медсестра перешагнула через него, как через неодушевленный предмет, и подошла к постели брата Иннокентия. В руке у нее был уже другой шприц, но Бурый не обратил на это внимания. Он с тупым изумлением смотрел на ноги блондинки, поросшие темными волосами — такими густыми, что они были виды через плотные колготки.
— Значит, вы ищете Имя Господне, — сказала очкастая блондинка мужским голосом. — И считаете, что я недостоин им владеть? Но, согласись, если бы Бог придерживался того же мнения, мне бы никогда не удалось найти это число. А ведь нашел его именно я, а не ваша свора тупоголовых фанатиков. Не вы, а я! А вы только и можете, что переводить буквы в цифры, а числа — в бессмысленную абракадабру. И так веками, тысячелетиями... Да с чего вы взяли, что Господь доверит свое Имя такой жалкой кучке дураков?
— Антихрист, — пряча глаза, пробормотал брат Иннокентий.
— И это все, что ты можешь возразить? В таком случае говорить нам не о чем. Да и некогда...
Странная медсестра сняла со шприца зеленый пластиковый колпачок и решительно ввела иглу в пульсировавшую на шее брата Иннокентия вену. Брат Иннокентий вздрогнул от укола, напрягся и обмяк. Глаза его были открыты, но больше не мигали. Бурый видел это, лежа на полу, и удивился: почему так? Почему этот неизвестно чей брат умер сразу, а он, Бурый, еще жив? “А это потому, — понял он, — что ему эту отраву ввели внутривенно, а мне — внутримышечно...”
Блондинка с волосатыми ногами снова перешагнула через Бурого, направляясь к двери. Подумав секунду, она наклонилась и подобрала выпавший из руки бандита пистолет. Туфли на ней были мужские, сорок второго или сорок третьего размера, и давно нуждались в чистке. Бурый напрягся из последних сил, пытаясь ухватить ее — или его? — за лодыжку, но смог лишь едва заметно пошевелить пальцами.
Потом дверь за фальшивой блондинкой закрылась. Бурый прислушался к своим ощущениям и понял, что за ним тоже закроется дверь, только совсем другая, — ощущений не было вовсе, он словно парил, слегка покачиваясь, в воздухе с прижатой к полу щекой. Только эта прижатая к теплому линолеуму щека все еще связывала Бурого с реальностью; если бы не соринка, угодившая между линолеумом и кожей, Бурый, наверное, уже уснул бы. Точно, уснул бы! И притом с удовольствием. Сколько он не спал — трое суток, четверо? Этого он уже не помнил. Но зато он четко знал, что перед сном должен закончить дело.
Медленно-медленно, как ползущий по стене побег плюща, рука Бурого дотянулась до кармана спортивных брюк. Пальцы вцепились в скользкую ткань, запутались в ней, с усилием вползли внутрь и нащупали теплый брусок телефона. Бурый помнил, что совсем недавно звонил Паштету — это был последний набранный им номер, что существенно облегчало непосильную для него, умирающего, задачу. Ощупью найдя кнопку соединения, Бурый дважды нажал ее и стал упорно подтаскивать телефон к лицу — ближе, еще ближе... Потом рука окончательно отказалась слушаться, но телефон уже был в каких-нибудь пятнадцати сантиметрах от его щеки. Бурый видел светящийся дисплей, слышал гудки. Потом в трубке щелкнуло, и он услышал голос Паштета.
— Бурый, ты? Ну, что там у тебя? Алло, Бурый! Бурый! Ты меня слышишь?
Доносившиеся из миниатюрного микрофона вопли Паштета напоминали недовольное кваканье большой, очень рассерженной лягушки.
— Паша, — сказал он. Голос у него был медленный, тягучий, как застывающая смола, и так же, как смола, лениво и неохотно вытекал из онемевших губ. — Паша, пацанов... на двери... все... Медсестра, Паша. Блондинка... парик... В очках... Переодетый... Это он. Быстро, не то... уйдет.
— Я понял, Бурый! — заквакала в ответ трубка. — Держись, братан! Ты ранен? Держись, понял?
— Козел ты, Паша, — уже ничего не боясь и ни о чем не тревожась, сказал Бурый. — Так и запомни: козел... Я не ранен, Паша. Я... спать.
Телефон еще что-то кричал голосом Паштета, но Бурый его уже не слышал: он наконец уснул и даже успел увидеть коротенький сон, прежде чем чудовищная доза морфия, введенная ему Мансуровым, окончательно всосалась в кровь и убила его наповал.
Глава 13
Дорога представляла собой со вкусом, подобранную композицию из ухабов, колдобин, кочек и ям, доверху наполненных мутной водой. Временами начинало казаться, что кто-то убил массу времени, труда и фантазии на то, чтобы собрать вместе все препятствия и расположить их таким образом, чтобы максимально затруднить движение по данному проселку. По обе стороны этого танкодрома стоял лес небывалой красоты — рыжие сосны в два обхвата сменялись светлыми березовыми рощами, черные ели с гирляндами красноватых шишек возносились к небу, как колонны кафедрального собора, на пологих пригорках рос серебристый мох и лиловый вереск. Все это было пронизано веселым солнечным светом, сверкало, переливалось и испускало пьянящие лесные ароматы. Увы, любоваться этим великолепием Сиверову было недосуг: он сражался с дорогой, прилагая нечеловеческие усилия к тому, чтобы заставить не приспособленную к таким поездкам машину худо-бедно дохромать до пункта назначения.
Двигатель гневно завывал на первой передаче и, казалось, облегченно вздыхал, когда Глеб включал вторую. Длилось это, увы, недолго: стоило Слепому осторожно разогнать машину перед тем, как перейти на третью скорость, как впереди возникало очередное препятствие, и приходилось притормаживать и снова врубать первую. Машина с плеском погружалась в грандиозную лужу, бампер вспарывал желтовато-коричневую воду с клочьями грязной пены, под днищем плескалось и шипело раскаленным паром. Глеб всякий раз ждал, что очередная лужа окажется чересчур глубокой, двигатель захлебнется, заглохнет и запустить его снова не удастся. Если верить спидометру, карте и трактористу, который повстречался Глебу у поворота на шоссе, до деревни оставалось еще километров пять. Осторожно прибавляя газу, Сиверов вспомнил странную усмешку, промелькнувшую на небритой загорелой физиономии тракториста, когда тот узнал, куда Глеб направляется. Теперь причина этой усмешки стала ясна: тракторист бывал здесь не раз, знал эту дорогу как свои пять пальцев и, наверное, сразу представил себе картину: утонувшая в огромной луже крутая иномарка и с головы до ног облепленный подсыхающей грязью водитель.
В лобовое стекло с громким щелчком ударилось какое-то крупное насекомое, отскочило и с сердитым гудением унеслось прочь. “Ого, — подумал Глеб, заметив длинное туловище, размалеванное страшными желто-коричневыми полосами. — Если такая сволочь ужалит, мало не покажется... Вот уж занесло, так занесло!”
Потом дорога незаметно выровнялась, страшные лужи исчезли, ухабы сделались пологими, мощные корни больше не выпирали из земли, норовя ободрать днище, лес поредел, расступился, и Глеб выехал в поле. Поле, насколько мог судить далекий от сельского хозяйства Слепой, было засажено горохом, почти незаметным в дебрях разросшихся сорняков. Машина мягко катилась по узкому проселку, двигатель отдыхал, неслышно шелестя на четвертой передаче, поднятая колесами пыль стеной стояла позади машины, заволакивая многострадальные посевы. Сиверов немного расслабился, закурил, а когда сигарета догорела почти до конца, впереди, над сплошной массой густо перевитых гороховыми плетями сорняков показались серые крыши с зелеными пятнами мха и темная зелень садов.
Деревня была невелика, дворов двадцать — двадцать пять, из которых половина пустовала. Глеб проехал мимо брошенной сеялки, в тени которой дремала крупная дворняга, миновал полусгнившее здание клуба с пустыми глазницами оконных проемов и притормозил, заметив на обочине коренастую старуху в пестром ситцевом платье, синих спортивных штанах и просторных резиновых галошах на босу ногу. Голова старухи была обвязана платком, как у флибустьера, а в руке она держала кривой сучок, которым погоняла худую грязно-белую козу. Морда у козы была шкодливая, и, судя по словам, которыми старуха осыпала свою любимицу, выражение козьей морды полностью соответствовало ее характеру — козы, естественно, а не старухи.
— Здравствуйте, — вежливо поздоровался Глеб.
— Здравствуйте, — с оттенком настороженности ответила старуха, глядя на него из-под платка утонувшими в морщинах, черными, как ягоды смородины, глазами.
Коза ничего не сказала, но посмотрела на пришельца с любопытством и, как показалось Глебу, оценивающе, будто решала, как бы его половчее боднуть. Придя, очевидно, к выводу, что сквозь дверцу машины ей Глеба не достать, коза потеряла к нему интерес и, задрав пушистый клочок хвоста, уронила в пыль обочины горсть аккуратных черных шариков.
— Как мне к дому Мансуровых проехать, не подскажете? — спросил Глеб.
— Да нас, почитай, полдеревни Мансуровых, — ответила старуха. — Я тоже Мансурова. Тебе которые Мансуровы нужны?
Глеб крякнул и почесал пятерней в затылке. Такого поворота он как-то не ожидал.
— Даже не знаю толком, как вам объяснить, — признался он. — Они давно уже здесь не живут. Дочка у них в Москве, Антонина Дмитриевна... была.
Старуха покачала головой.
— Была, говоришь? Померла, значит, Антонина, царствие ей небесное... А сынок ее как? Алешка-то живой?
— Алешка живой, — с облегчением ответил Глеб. — А он что же, здесь не бывает?
— Лет десять ему было, когда в последний раз Антонина его к нам привозила, — сказала старуха. — Тихий такой мальчонка, воды не замутит. Все книжки читал, да не сказки какие, а больше ученые, про математику. Профессором стал, наверное.
— Вроде того, — сказал Глеб и посмотрел на козу. Коза под шумок объедала листья яблони, став на задние ноги и упершись копытами передних в гнилые доски ближайшего забора. При этом она не забывала воровато коситься на старуху. — Так где их дом, не знаете?
— Почему ж не знаю? Я, милок, у Веры, матери Антонининой, на свадьбе гуляла. Да что свадьба! Верка Митяя, мужа своего, у меня отбила, из-под носа увела, змея. — Старуха вздохнула, вспомнив молодость. — Царствие им небесное, хорошие были люди! Вон он, дом-то, на самом краю, под лесом. Мне ли его не знать! Я еще Антонину нянчила... Как же это она вперед меня-то в землю легла?
— Болела сильно, — сказал Глеб. — Так я взгляну на дом?
— Гляди сколь влезет, кто ж тебе не велит? Только пустой он, дом-то. Уж сколько годков пустой...
— Спасибо, — сказал Глеб и включил передачу.
— А не за что, — ответила старуха. Она была не прочь поболтать с вежливым горожанином, но тут взгляд ее упал на козу, и она мигом позабыла о своем собеседнике. — Ты что делаешь, шалава?! — грозно закричала она. Коза покосилась на нее и начала жевать с лихорадочной быстротой. — А ну пошла, бестия! Кому говорю, пошла!
Воздев над головой свою дубину и шлепая галошами, старуха устремилась к забору. Коза мемекнула, взбрыкнула и поскакала вдоль улицы, время от времени оглядываясь на преследовательницу и оглашая деревню насмешливым меканьем. Глеб улыбнулся, отпустил педаль сцепления, обогнал старуху с козой и остановил машину на самом краю деревни.
Двигатель гневно завывал на первой передаче и, казалось, облегченно вздыхал, когда Глеб включал вторую. Длилось это, увы, недолго: стоило Слепому осторожно разогнать машину перед тем, как перейти на третью скорость, как впереди возникало очередное препятствие, и приходилось притормаживать и снова врубать первую. Машина с плеском погружалась в грандиозную лужу, бампер вспарывал желтовато-коричневую воду с клочьями грязной пены, под днищем плескалось и шипело раскаленным паром. Глеб всякий раз ждал, что очередная лужа окажется чересчур глубокой, двигатель захлебнется, заглохнет и запустить его снова не удастся. Если верить спидометру, карте и трактористу, который повстречался Глебу у поворота на шоссе, до деревни оставалось еще километров пять. Осторожно прибавляя газу, Сиверов вспомнил странную усмешку, промелькнувшую на небритой загорелой физиономии тракториста, когда тот узнал, куда Глеб направляется. Теперь причина этой усмешки стала ясна: тракторист бывал здесь не раз, знал эту дорогу как свои пять пальцев и, наверное, сразу представил себе картину: утонувшая в огромной луже крутая иномарка и с головы до ног облепленный подсыхающей грязью водитель.
В лобовое стекло с громким щелчком ударилось какое-то крупное насекомое, отскочило и с сердитым гудением унеслось прочь. “Ого, — подумал Глеб, заметив длинное туловище, размалеванное страшными желто-коричневыми полосами. — Если такая сволочь ужалит, мало не покажется... Вот уж занесло, так занесло!”
Потом дорога незаметно выровнялась, страшные лужи исчезли, ухабы сделались пологими, мощные корни больше не выпирали из земли, норовя ободрать днище, лес поредел, расступился, и Глеб выехал в поле. Поле, насколько мог судить далекий от сельского хозяйства Слепой, было засажено горохом, почти незаметным в дебрях разросшихся сорняков. Машина мягко катилась по узкому проселку, двигатель отдыхал, неслышно шелестя на четвертой передаче, поднятая колесами пыль стеной стояла позади машины, заволакивая многострадальные посевы. Сиверов немного расслабился, закурил, а когда сигарета догорела почти до конца, впереди, над сплошной массой густо перевитых гороховыми плетями сорняков показались серые крыши с зелеными пятнами мха и темная зелень садов.
Деревня была невелика, дворов двадцать — двадцать пять, из которых половина пустовала. Глеб проехал мимо брошенной сеялки, в тени которой дремала крупная дворняга, миновал полусгнившее здание клуба с пустыми глазницами оконных проемов и притормозил, заметив на обочине коренастую старуху в пестром ситцевом платье, синих спортивных штанах и просторных резиновых галошах на босу ногу. Голова старухи была обвязана платком, как у флибустьера, а в руке она держала кривой сучок, которым погоняла худую грязно-белую козу. Морда у козы была шкодливая, и, судя по словам, которыми старуха осыпала свою любимицу, выражение козьей морды полностью соответствовало ее характеру — козы, естественно, а не старухи.
— Здравствуйте, — вежливо поздоровался Глеб.
— Здравствуйте, — с оттенком настороженности ответила старуха, глядя на него из-под платка утонувшими в морщинах, черными, как ягоды смородины, глазами.
Коза ничего не сказала, но посмотрела на пришельца с любопытством и, как показалось Глебу, оценивающе, будто решала, как бы его половчее боднуть. Придя, очевидно, к выводу, что сквозь дверцу машины ей Глеба не достать, коза потеряла к нему интерес и, задрав пушистый клочок хвоста, уронила в пыль обочины горсть аккуратных черных шариков.
— Как мне к дому Мансуровых проехать, не подскажете? — спросил Глеб.
— Да нас, почитай, полдеревни Мансуровых, — ответила старуха. — Я тоже Мансурова. Тебе которые Мансуровы нужны?
Глеб крякнул и почесал пятерней в затылке. Такого поворота он как-то не ожидал.
— Даже не знаю толком, как вам объяснить, — признался он. — Они давно уже здесь не живут. Дочка у них в Москве, Антонина Дмитриевна... была.
Старуха покачала головой.
— Была, говоришь? Померла, значит, Антонина, царствие ей небесное... А сынок ее как? Алешка-то живой?
— Алешка живой, — с облегчением ответил Глеб. — А он что же, здесь не бывает?
— Лет десять ему было, когда в последний раз Антонина его к нам привозила, — сказала старуха. — Тихий такой мальчонка, воды не замутит. Все книжки читал, да не сказки какие, а больше ученые, про математику. Профессором стал, наверное.
— Вроде того, — сказал Глеб и посмотрел на козу. Коза под шумок объедала листья яблони, став на задние ноги и упершись копытами передних в гнилые доски ближайшего забора. При этом она не забывала воровато коситься на старуху. — Так где их дом, не знаете?
— Почему ж не знаю? Я, милок, у Веры, матери Антонининой, на свадьбе гуляла. Да что свадьба! Верка Митяя, мужа своего, у меня отбила, из-под носа увела, змея. — Старуха вздохнула, вспомнив молодость. — Царствие им небесное, хорошие были люди! Вон он, дом-то, на самом краю, под лесом. Мне ли его не знать! Я еще Антонину нянчила... Как же это она вперед меня-то в землю легла?
— Болела сильно, — сказал Глеб. — Так я взгляну на дом?
— Гляди сколь влезет, кто ж тебе не велит? Только пустой он, дом-то. Уж сколько годков пустой...
— Спасибо, — сказал Глеб и включил передачу.
— А не за что, — ответила старуха. Она была не прочь поболтать с вежливым горожанином, но тут взгляд ее упал на козу, и она мигом позабыла о своем собеседнике. — Ты что делаешь, шалава?! — грозно закричала она. Коза покосилась на нее и начала жевать с лихорадочной быстротой. — А ну пошла, бестия! Кому говорю, пошла!
Воздев над головой свою дубину и шлепая галошами, старуха устремилась к забору. Коза мемекнула, взбрыкнула и поскакала вдоль улицы, время от времени оглядываясь на преследовательницу и оглашая деревню насмешливым меканьем. Глеб улыбнулся, отпустил педаль сцепления, обогнал старуху с козой и остановил машину на самом краю деревни.