Новая куртка свежо и пронзительно воняла кожгалантереей, так что у Кати временами начинала кружиться голова, но была зато прочна и удобна, а главным ее достоинством Катя считала просторный внутренний карман, свободно вместивший пистолет. Она затянула молнию до подбородка, поправила на лице очки с темными стеклами, купленные неизвестно зачем — это был каприз чистой воды, но Катя решила, что уж в такой-то мелочи может позволить себе покапризничать, — перебросила в левую руку пакет с дождевиком прапорщика Мороза и неторопливо двинулась по улице, мгновенно и неотличимо слившись с толпой, наводнявшей в это время суток тротуары.
   Зайдя в какую-то чебуречную, явно государственную, судя как по общей убогости интерьера, так и по резвому таракану, которого ей удалось засечь во время короткой перебежки от блюдца с салатом до подноса с пустыми стаканами. Катя набрала целый поднос еды и в нерешительности остановилась, отыскивая глазами свободный столик. Зал был не то чтобы переполнен, но весьма близок к полному аншлагу: за всеми столиками торопливо насыщались, пили, курили и разговаривали аборигены и гости города. Голоса, стук ложек и вилок, звон и грохот посуды в мойке, тарахтенье кассового аппарата и зычные окрики монументальных теток, стоявших на раздаче, сливались в общий невнятный гул, который вкупе с теплым влажным воздухом, пропитанным ароматами скверной кухни, дешевого табака, лизола и водочного перегара создавал неповторимую, всегда и всюду узнаваемую атмосферу, присущую только предприятиям общепита.
   Пристроив свою ношу на угол столика, заставленного грязными подносами, Катя подняла темные очки на лоб и огляделась еще раз. Свободное место обнаружилось как раз напротив, у занавешенного пыльной портьерой окна. Там, положив кудлатую голову на грязный столик в опасной близости от тарелки с недоеденным чебуреком, дремал какой-то засаленный гуманоид. Рядом с тарелкой стоял граненый стакан. Поискав глазами, Катя обнаружила пустую бутылку там, где ей и следовало находиться, а именно под столом. Гуманоида обходили.
   Катя неопределенно дернула плечом и решительно направилась к столику, за которым спал пьяный. Выгрузив провиант, она отнесла на место поднос и, вернувшись, обнаружила, что гуманоид пробудился к активности. Активность эта выражалась в том, что он придвинул к себе Катину тарелку с пельменями и уже нацелился туда давно не мытой скрюченной щепотью — вилку он не то проигнорировал, не то попросту не заметил.
   Катя ускорила шаг и поспела к столику как раз вовремя, чтобы отвести угрозу от своей еды. Из-за неизбежной спешки, которой сопровождалось это действие, угроза была отведена чересчур резко, и гуманоид обиделся.
   — Че, с-сука, за две пельмени человека убить готова? — взревел он совершенно пьяным голосом.
   — Это мои пельмени, — спокойно сказала Катя. — Я за них заплатила.
   — Запл-тила она, блин, — сказал гуманоид и снова полез пальцами в тарелку. — Знаем, чем вы платите...
   Катя снова ударила его по руке, на этот раз немного сильнее, в то же время с интересом прислушиваясь к собственным ощущениям. Впрочем, никаких особенных ощущений она не испытывала. Было только непривычное онемение во всем теле, словно ее по уши накачали новокаином, да странная уверенность, что все происходящее — не более, чем бредовый сон, навеянный глядящей в окно полной луной.
   — Уймись, мужик, — сквозь зубы сказала она, — дай поесть. Она тут же пожалела о сказанном: по правде говоря, ей вовсе не хотелось, чтобы этот испитой мозгляк унимался. Она испытывала настоятельную потребность разрядиться, потому что заниматься делом в таком состоянии было бы просто самоубийством — это она понимала даже при всей своей неопытности в подобного рода делах. Если бы этот вонючий охотник за чужими пельменями сейчас угомонился, ей пришлось бы чинно-благородно подсесть к загаженному столу и начать запихивать в себя кусок за куском. Именно запихивать, потому что есть ей внезапно расхотелось напрочь.
   — Слышь, ты, паскуда, — не унимался гуманоид, — ты что, падла, не видишь, что рабочий человек похавать хочет? Ты что, блин, не пельменях определилась? Ты кому, сука, по рукам даешь?
   — Девушка, — сказал кто-то у нее за спиной солидным, совершенно трезвым баритоном, — ну прекратите же, наконец, хулиганить! Дайте людям спокойно поесть! Чего вы там не поделили?
   Катя не стала оборачиваться — обладатель этого раздраженного баритона вполне мог немного подождать. Гуманоид же ждать не мог — он уже воздвигся над столом на подгибающихся ногах, готовый умереть за правое дело, только красного флага не хватало. Катя не стала дожидаться его следующей реплики — в ушах все равно шумело, раздавался какой-то как бы приглушенный расстоянием рев и что-то вроде невнятных фраз на неизвестном языке, и все это на фоне ровно пульсирующей барабанной дроби, и Катя поняла, что это и есть пульс, ее собственный пульс, и тогда она коротко и точно, как учил тренер, никогда, между прочим, не бравший на себя смелость называться сенсэем, ударила кулаком по заросшему нечистой свалявшейся щетиной острому хрящеватому кадыку. Эффектного звука не вышло — все-таки это был не индийский фильм, — но гуманоид, нелепо взмахнув конечностями, обрушился в проход между столиками, где и остался лежать, хрипя и мучительно корчась. Катя шагнула к нему и высыпала прямо на посиневшую физиономию скользкие столовские пельмени, после чего, сказав: “Запей, дружок”, полила это дело стаканом томатного сока. Стакан она небрежно уронила сверху и тут же резко обернулась туда, откуда минуту назад раздавался авторитетный баритон.
   — Вопросы? — спросила она. — Нет вопросов? Тогда приятного аппетита.
   Она подхватила свой пакет и неторопливо покинула чебуречную. Перед ней расступались, отодвигаясь в сторону вместе со стульями, и впервые с начала всей этой дикой истории она испытала что-то наподобие горького удовлетворения. “А ведь если бы я промолчала, или даже не промолчала, а получила бы по морде, заплакала и тихо ушла, оставив это животное жрать мои пельмени, никто и не подумал бы посторониться, — решила она. — Даже не обратили бы внимания. Дрессированные, — думала она, бесцельно бредя по улице и ничего не видя перед собой. — Все мы не воспитаны, а определенным образом выдрессированы и привыкли подчиняться даже не силе, а обычному властному окрику еще раньше, чем успеваем сообразить, откуда он доносится. И выходит, что самые свободные из нас именно те, на чью долю досталось меньше всего благотворного влияния семьи и школы. Те, что сидят за колючей проволокой”.
   Она спохватилась, что даром теряет время, и заоглядывалась в поисках такси. Поймав машину, она назвала район и откинулась на спинку сиденья, в последний раз прокручивая в голове свой, с позволения сказать, план в поисках возможной ошибки. Собственно, планом тут и не пахло — она действовала напролом, и рассчитывать могла только на удачу. Эта ее поездка могла закончиться вполне плачевно, но тут уж нечего было поделать: колесо закрутилось, и оставалось только ждать, когда выпадет твой номер. Катя намеревалась сделать все, чтобы ее номер выпал как можно позже. Вспомнив сцену в чебуречной, она запоздало похолодела: если бы только у кого-нибудь хватило ума вызвать милицию, ее песенка была бы спета. Да, она не рассказала Селиванову про историю с фотографией из элементарного бабского страха, и Костик был убит в целях самозащиты, и бегство с Паниным можно было объяснить, равно как и наличие во внутреннем кармане ее куртки заряженного пистолета, но задержание означало бы временную потерю свободы передвижений, что сулило неминуемую смерть. И неважно, с какой стороны пришла бы эта смерть — от руки ли подкупленного охранника, или в женских тюрьмах охранницы, или от получившей весточку с воли соседки по камере — финал в любом случае был бы один и тот же.
   Дом Валерия пришлось искать — Катя была здесь только один раз, да и то ночью. В конце концов на глаза ей попался сиротливо стоявший посреди стоянки серый “порше”, она остановила машину, расплатилась с водителем и вышла.
   Да, это был тот самый дом и та самая стоянка, на которой она только вчера вечером садилась в двухцветный “запорожец” прапорщика Степаныча. Проходя мимо “порше”, Катя провела рукой в тонкой кожаной перчатке по запыленной округлости крыла. Ей стало грустно, и она немедленно и беспощадно подавила в себе этот посторонний сантимент. Поднимаясь по выщербленным бетонным ступеням крыльца, она испытала сильнейшее желание повернуться на каблуках и бежать куда глаза глядят, но в том-то и заключалась главная подлость, что бежать ей было некуда. Было так, словно в разгар веселой вечеринки она вдруг провалилась в скрытый под паркетом канализационный люк и теперь стремительно неслась куда-то вдаль, увлекаемая пенистым благоухающим потоком фекалий...
   Для поднятия боевого духа она в деталях припомнила, как разделалась с Костиком, но это привело лишь к тому, что ей пришлось торопливо забежать под лестницу и пару минут корчиться там в сухих спазмах — желудок был пуст, и отдавать ему было нечего. На цементный пол сбежала лишь тягучая струйка горькой прозрачной слюны, и это было все.
   — Сволочи, — все еще содрогаясь в последних рвотных позывах, невнятно пробормотала Катя, — что же вы со мной сделали, твари...
   Она рывком стянула со здоровой руки перчатку и насухо вытерла губы горячей ладонью, после чего с силой провела ладонью по заду новеньких джинсов и натянула перчатку, помогая себе зубами. Потом она достала из пакета плащ прапорщика Мороза и перекинула его через локоть, полностью прикрыв брезентовой хламидой предплечье и кисть, а свернутый пакет запихала в карман.
   — Бог устал вас любить, — процитировала она в пространство и стала неторопливо подниматься по лестнице.
   ...Прапорщик Глеб Степанович Мороз узнал о том, что Бог устал любить его, около четырнадцати часов по московскому времени. Правда, он понял это не сразу, хотя такой многоопытный мужчина, как Глеб Степанович, мог бы соображать чуть побыстрее. Во всем, несомненно, было повинно его дурное самочувствие, явившееся прямым следствием перепоя вкупе с последующим недосыпанием. Если бы у Глеба Степановича осталось время на то, чтобы проанализировать происшедшую с ним неловкость, он, несомненно, пришел бы к выводу, что начинает стареть. Но суть фокуса как раз в том и заключалась, что прийти к такому выводу прапорщик Мороз попросту не успел.
   С утра он заехал в расположение части, где, как и положено старшине роты, поприсутствовал на подъеме и утреннем осмотре, оторвал пару несвежих подворотничков и даже произнес по этому поводу традиционный спич, исполненный праведного гнева и тяжеловесного кирзово-хлопчатобумажного армейского юмора. В связи с тяжелым состоянием здоровья прапорщика Мороза доля праведного гнева в этом спиче несколько превышала среднюю норму, а личный состав роты усвоил для себя пару новых выражений, но в целом все прошло довольно гладко, и Глеб Степанович не стал наказывать разгильдяев своей властью — он давным-давно достиг полного взаимопонимания со старослужащими и был уверен, что порядок в роте будет наведен и без его непосредственного вмешательства. Что же касается пары-тройки слезных писем, которые приведенные к порядку “чайники” напишут потом своим мамашам, то подобные мелочи Глеба Степановича не волновали — штабной писарь, выполнявший по совместительству роль ротного почтальона, был виртуозом перлюстрации, и все эти сопли до адресатов попросту не доходили.
   После утренней поверки он поймал за рукав пробегавшего мимо со своеобычным комично-озабоченным видом неказистого мужичонку с накрытой засаленной фуражечкой обширной плешью и в мятых капитанских погонах. По странной иронии судьбы это недоразумение занимало должность командира роты и являлось непосредственным начальством прапорщика Мороза. Недоразумение резко затормозило, перебрав нечищенными ботинками по скользкому от мастики дощатому полу, и воззрилось на прапорщика вечно перепуганными кроличьими глазками. Прапорщик между делом отметил, что воротник форменной рубашки у товарища капитана почернел и лоснится, словно и не рубашка это была, а кожаная куртка. Прапорщика слегка замутило — подобные вещи вызывали у него непреодолимое органическое отвращение. Заметив такую рубашку на солдате, он оторвал бы воротник с мясом, а если понадобилось бы, то и с шеей. Теперь же он только незаметно сглотнул набежавшую слюну, проталкивая тугой комок в горле, и сказал:
   — Макарыч, дело есть на полмиллиона.
   — Ну, что такое? — вскинулся капитан, у которого всякие неожиданные обращения вызывали приступы тихой куриной паники: все-то ему, бедолаге, чудилось, что кто-нибудь из вверенных ему обезьян или повесился, или, как минимум, дал тягу, а то и перестрелял весь караул из табельного автомата и опять же дал тягу, прихватив из оружейки два цинка патронов. Кстати, такой случай был, и стоил он товарищу капитану майорских звезд, красовавшихся в ту пору на его погонах. У него даже прозвище появилось — Товарищ Дважды Капитан...
   — Да все нормально, Макарыч, — успокаивающе пробасил прапорщик Мороз. — Просто мне бы слинять на сегодня. Ну вот так вот надо, — он провел ребром ладони по кадыку и, понизив голос, признался: — Перебрал я вчера, Макарыч, не рассчитал норму расхода топлива. Теперь хоть ложись да помирай, ей-богу. А, Макарыч?..
   — Ну, не знаю, — нерешительно протянул капитан, трогая вулканический прыщ на кончике носа. — Вот же сволочь какая, болит, — пожаловался он, чтобы оттянуть принятие решения.
   — Китайский лук не пробовал прикладывать? — спросил прапорщик, хотя и точно знал, что никакой лук капитану не поможет — ни китайский, ни японский, ни даже марсианский, а поможет ему разве что баба с задницей, как русская печка.
   Для закрепления эффекта можно было бы посоветовать ему попробовать регулярно умываться с мылом, но ничего подобного прапорщик Мороз своему непосредственному начальству советовать, конечно же, не стал.
   — Так что там у тебя? — спросил капитан, словно ему только что всего подробнейшим образом не объяснили.
   Прапорщик поборол острое желание влепить ему по чавке, прямо по этому его прыщу. Сифилитик хренов, капитан от диспансерии...
   Тем не менее, он еще раз терпеливо объяснил, что там у него, украсив рассказ живописными подробностями и интригующими полунамеками-полуобещаниями сводить, дать отведать, познакомить и ссудить, и все это при гарантированном сохранении и неразглашении...
   Товарищ капитан закряхтел, раздираемый сомнениями, прыщ у него раскраснелся, прямо-таки заалел на бледной, испещренной предательскими прожилками лошадиной физиономии, а кроличьи глазки часто заморгали от предвкушений. Однако же он счел своим долгом спросить:
   — По твоей части как, все в порядке?
   — Обижаешь, Макарыч, — развел руками Глеб Степанович. — Ты же знаешь: у меня всегда полный ажур.
   — Ну ладно, — неохотно сказало это явление природы, — иди, только не попадись там никому...
   — Спасибо, ротмистр, — сказал прапорщик, небрежно, с шиком откозырял и отбыл по месту постоянного жительства, держа в кармане стиснутый до побеления суставов кукиш.
   Домой добираться пришлось на метро, а потом еще и на автобусе, что тоже не способствовало поднятию настроения, поэтому, добравшись, наконец, до своей превращенной в склад вещевого довольствия квартиры, прапорщик не лег спать, как собирался, а достал из холодильника недопитую с вечера банку “шпаги” и в сердцах брякнул ее на стол с такой силой, что сам испугался, не отскочило ли донышко.
   Так что к четырнадцати ноль-ноль по московскому времени Глеб Степанович был уже изрядно набравшись. К чести его следует сказать, что кто-нибудь послабее от такой дозы умер бы наверняка, он же лишь несколько утратил быстроту реакции и связность речи.
   — За державу обидно, — говорил он, адресуясь к двум ожившим по случаю начала отопительного сезона мухам, ошалело мотавшимся над столом. — Пропили державу, мудозвоны, мать их так и разэдак...
   Мух эти высокие материи интересовали мало — они имели цель более детально ознакомиться с содержимым возвышавшейся посреди стола жестяной банки, обильно перемазанной загустевшей желтоватой смазкой. Мухи имели все основания предполагать, что в банке еще полным-полно сытной свиной тушенки, и они не ошибались — тушенка в банке была съедена едва ли наполовину, но не утративший еще врожденной хозяйственности прапорщик, несмотря на свое тяжелое состояние, продолжал стойко оборонять банку и вместо калорийного продукта скармливал голодным мухам свою нехитрую философию.
   — Не-е-ет, — говорил он, размахивая перед мухами своим толстым, коричневым от никотина пальцем, от чего мухи испуганно шарахались в разные стороны и принимались раздраженно крутить фигуры высшего пилотажа, — нет, ни хрена у них так не получится. А почему не получится? Да потому не получится, что не хотят они порядка. Порядок им — нож острый. Как же воровать-то, если кругом порядок? К ногтю их надо, ребята, всех до единого — к ногтю. Брысь, сука! Уйди от банки, кому сказал, говноедка!
   Он покопался в пепельнице скрюченным пальцем, нашел бычок подлиннее и принялся одну за другой ломать спички, пытаясь прикурить.
   — Бар-р-рдак, — приговаривал он при этом сквозь зажатую в углу губ сигарету, — и здесь публичный дом... Пр-р-роститутки!
   В дверь позвонили.
   — Иди на хер! — командным голосом крикнул прапорщик в коридор, но звонарь не угомонился — звонок продолжал нудно дребезжать, испытывая терпение Глеба Степановича и мотая электричество, за которое, между прочим, платил прапорщик Мороз, а не его тезка из Лапландии.
   — Ну, б...екая морда, ты у меня сейчас позвонишь, — пообещал Глеб Степанович, с грохотом выбираясь из-за стола. Едва он, спотыкаясь и матерясь сквозь зубы, скрылся в коридоре, мухи незамедлительно спикировали на стол и в диком восторге стремительно забегали по ободку банки, торопливо облизывая его и миллионами стряхивая с себя болезнетворные микроорганизмы.
   Прапорщик Мороз не стал смотреть в глазок и спрашивать, кто там. Он прямо-таки полыхал праведным гневом, еще не зная, что Бог разлюбил его. Твердой рукой он один за другим отпер замки и рывком распахнул дверь.
   Он все-таки был еще не до беспамятства пьян, и потому, прежде чем заехать наглецу прямо по сопатке, решил все-таки взглянуть, кого это черт принес в такое неурочное время. Могло получиться неловко, особенно если за дверью стояла эта старая подстилка Алексеевна. Вечно у нее все кончается — то соль, то спички, как в войну, ей-богу...
   За дверью, однако же, была не Алексеевна, а давешняя девка, приходившая сюда вчера вместе со Студентом. Глеб Степанович не сразу узнал ее: на ней были сплошь новые тряпки, да еще сбивали с толку эти черные очки на полфизиономии... Чего она в них видит-то на полутемной лестничной площадке? Через левую руку у нее был переброшен брезентовый дождевик, который он вчера же одолжил Валерке, а тот, добрая душа, нацепил его на эту бабенку...
   Так или иначе, этот визит пришелся очень кстати. Во-первых, теперь девчонку не надо было искать — и чтобы вернуть плащ, и вообще... Во-вторых же... Во-вторых, Глеб Степанович питал слабость к таким вот субтильным дамочкам. Правда, полненькие ему тоже нравились, да и всяких иных-прочих он вниманием не обходил, но худых предпочитал, да и настроение сейчас, как он обнаружил с некоторым даже удивлением, было самое что ни на есть подходящее. Как ее зовут-то? Катя, что ли? Точно, Катя.
   — Здравствуйте, — сказала Катя. — Не прогоните?
   — Я что, по-твоему, — гомик? — без лишних околичностей перешел к делу Глеб Степанович. — Заходи.
   — Гм, — сказала в ответ на его недвусмысленную реплику Катя, но в квартиру вошла и сразу направилась на кухню, уверенно лавируя среди нагромождений хлама и по-прежнему держа дождевик на согнутой левой руке.
   Прапорщик неопределенно хмыкнул, запер дверь и последовал за ней.
   — Садись, — кивнул он на свободный табурет, согнал с банки мух и уселся сам. — Пить будешь?
   — Немножко, — не стала выкобениваться гостья.
   “Судя по всему, — подумал прапорщик, — девка — огонь. Даже жалко”.
   Катя молча приняла стакан. Так же молча, не чокаясь, они выпили.
   — А где Валерка? — спросил, наконец, прапорщик, чтобы что-то сказать — молчание затягивалось.
   — Убит, — просто сказала Катя, неловко доставая сигарету и прикуривая забинтованной рукой.
   — Как так — убит? — разинул рот прапорщик.
   — Очень просто, — сказала Катя. — Пулей в затылок.
   — Ты что же, — спросил Глеб Степанович, стремительно трезвея, — видела, как его... того?
   — Я видела, как прятали труп, — ответила Катя.
   — Вон оно как... — протянул прапорщик Мороз, незаметно опуская руку под стол и нащупывая то, что было приклеено скотчем к крышке стола снизу.
   Катя сидела неподвижно и смотрела на него сухими глазами. “Жалко, — снова подумал он, — девка ив самом деле — огонь”.
   — Коли так, зачем же ты сюда-то пришла?
   Он не стал ждать ответа. Длинноствольный “люгер” расцвел в его руке, как невиданный гладиолус из вороненой стали, но соплячка его опередила. Ей, как выяснилось, ничего и ниоткуда не надо было выхватывать, потому что пистолет все время был у нее в руке, прикрытый небрежно наброшенным сверху плащом — его, прапорщика Мороза, стареньким дождевиком. Эта стерва выстрелила с левой, даже глазом не моргнув и не изменив положения руки, словно заранее знала, куда придется стрелять. Глядя на свою раздробленную кисть, Глеб Степанович вынужден был признать, что проклятая бешеная кошка подготовилась к визиту гораздо лучше, чем он сам, к “торжественной” встрече.
   Выбитый из его руки “люгер”, кувыркаясь, отлетел в угол и со звоном обрушился в груду сложенных за холодильником пустых бутылок.
   — Вот за этим и пришла, — сказала Катя, вставая и обходя стол.
   Прапорщик Мороз подумал, что чертова сука сама подставляется, что сейчас самое время схватить бешеную тварь и свернуть ей башку. Сил у него хватит и с одной рукой, — это уж как пить дать, — но тут шок прошел, и раздробленная, перемолотая кисть буквально взорвалась болью.
   — Сука, — с трудом выдавил он, обильно потея и прижимая простреленную ладонь к животу, — ах, сука...
   Он попытался все же дотянуться до нее в отчаянном рывке, но она снова нажала на спусковой крючок, и прапорщик Мороз почувствовал, что из-под него с силой выбили правую ногу. Оказалось, что боль в простреленной ладони — ничто по сравнению с тем, как болит раздробленная пистолетной пулей коленная чашечка. Он обнаружил, что лежит лицом на полу своей кухни и пытается грызть линолеум, а эта стерва оседлала его спину и тычет ему в щеку холодным стволом “Макарова”. Линолеум был весь в кровавых слюнях, и прапорщик Мороз тихо завыл от бессилия и боли.
   — Блиц-интервью для еженедельника “Инга”, — деловито сказала Катя, сильнее упирая ствол в бледную, покрытую крупными каплями пота щеку. — Давно ты работаешь на Банкира?
   Того, что сказал на это прапорщик Мороз, никогда не слышали даже его подчиненные во время утренних осмотров. Результат последовал мгновенно — пистолетный ствол от его щеки убрали, и Глеб Степанович понял, что вслед за правой лишился и левой руки, поскольку разнесенный выстрелом в упор локоть — это верная ампутация. Как назло, он все не мог потерять сознание. Прапорщик хрипло закричал.
   — Неужели больно? — спросила эта сука. — Итак, повторяю вопрос: давно ли ты работаешь на Банкира?
   — Два... года, — выдавил прапорщик Мороз, корчась на окровавленном полу, как раздавленный червяк.
   — Как мне его найти?
   — Лучше сразу... застрелись... сука, — выдохнул он и тут же почувствовал, как твердый пистолетный ствол с силой уперся в задний проход. Глеб Степанович заплакал. — Я не знаю... Правда, не знаю. Я поддерживал с ним связь через... диспетчера. Он передавал сообщения мне, я — ему. Иногда он... он звонил мне... прямо домой.
   — Телефон диспетчера? — спросила Катя, с силой проворачивая пистолетный ствол.
   — Записная книжка... возле... аппарата... Володя... Ты меня убила, сука.
   — Еще нет, — сказала Катя.
   Для прапорщика Мороза настала пора узнать, что небо отвернулось от него. Об этом ему сообщила Катя. Она встала с колен, убрала в карман темные очки, тщательно прицелилась и сказала:
   — Бог устал тебя любить, Степаныч.
   Она спустила курок, и прапорщик Мороз перестал мучиться. Катя прошла в прихожую и нашла записную книжку. На букву “В” там значился только один телефон, принадлежавший какому-то Володе — по всей видимости, тому самому диспетчеру.
   Она вернулась на кухню, переступила через тело прапорщика, извлекла из груды битого стекла за холодильником “люгер” и спрятала его под куртку, потом вернулась к столу, нашла и положила в карман приклеенную скотчем к нижней плоскости крышки запасную обойму и глушитель, двинулась в прихожую, снова вернулась, плеснула в стакан спирта, выпила и жадно, прямо руками доела из банки свинину. Вытерев испачканные жиром перчатки о висевшее над мойкой кухонное полотенце, она покинула квартиру прапорщика Мороза.