Страница:
— Гм, — задумчиво сказал Колокольчиков.
— Я понимаю, как глупо выгляжу. Я зря сюда пришла, конечно. Это у меня от усталости крыша поехала. Я пойду. Выпусти меня, пожалуйста.
Колокольчиков и не подумал сдвинуться с места. Он стоял, большой и широкий, в белой марлевой чалме, загораживая собой узенький коридорчик, и с интересом разглядывал Катю.
— Не заставляй меня пугать тебя твоим же пистолетом, — попросила Катя, стараясь, чтобы душившие ее слезы усталости и отчаяния не вырвались наружу. — Я могу тебя застрелить, ты знаешь.
— Не успеешь, — отрицательно качнул большим черепом Колокольчиков. — Между нами каких-нибудь полтора метра, а его надо достать, снять с предохранителя... долгая песня.
Катя все-таки заплакала. Такого бессилия она не ощущала, наверное, никогда в жизни.
— Мы сделаем по-другому, — сказал Колокольчиков как ни в чем ни бывало, легко отодвинул Катю в сторону и прошел на кухню.
Катя слышала, как он там возится, двигая что-то тяжелое и невнятно бормоча. Сейчас ничто не мешало ей выскочить за дверь, но сил не было совершенно. Она только вынула из-за пазухи пистолет и сняла его с предохранителя — на всякий случай.
— Я предлагаю обмен, — отдуваясь, сказал Колокольчиков, снова выходя в прихожую. — Да ты проходи, что ты стоишь тут, как бедная родственница? Вон на кухню сразу и проходи, сейчас есть будем... гм... что-нибудь. Ты яичницу употребляешь? Давай куртку, не на вокзале все-таки...
Пистолета в Катиной руке он словно бы и не замечал, галантно помог даме раздеться, аккуратно повесил куртку на вешалку, показал, где можно помыть руки и вообще держался так, словно в гости к нему зашла старинная приятельница, а всего предыдущего разговора попросту не было. Он явно что-то такое решил — возможно, в его голове созрел план выкрасть свою табельную пушку ночью, когда Катя уснет, а то и что-нибудь еще, не менее или даже более иезуитское. Катя мысленно обругала себя дурой и поклялась уйти отсюда, как только поест. Слова этого контуженного мента о каком-то обмене она пропустила мимо ушей.
Мыть руки, держа в одной из них пистолет, оказалось затруднительно, и Катя сунула его за пояс джинсов.
— Чокнутая, — миролюбиво сказал ей Колокольчиков, стоя за спиной с полотенцем наготове, — на предохранитель хотя бы поставь. Отстреливать у тебя там, конечно, нечего, но к чему рисковать?
Катя молча поставила “Макаров” на предохранитель, вымыла руки и вслед за хозяином прошла на кухню.
— Садись, — предложил Колокольчиков. — Так как насчет обмена?
— Какого обмена? — спросила Катя, усаживаясь боком к столу и с облегчением приваливаясь ноющей спиной к стене.
— Понимаешь, — начал Колокольчиков, зажигая плиту и брякая на нее закопченную сковородку, — ты, конечно, в своем праве: пистолет ты добыла в бою, я сам виноват, и так далее, и тому подобное. Это я все понимаю. Но пойми и ты: каково мне будет знать, что из моего пистолета кого-то замочили? И без того, если о нашем договоре станет известно, мы с тобой пойдем по одной статье.
— Я ни по какой статье идти не собираюсь, — непримиримо сказала Катя.
— Хорошо, хорошо, — сказал Колокольчиков, ловко разбивая яйца. Кухня наполнилась скворчанием и аппетитным ароматом. — Не хочешь, не надо. Я могу пойти и один, но мне бы этого, честно говоря, не хотелось.
— Брось, Колокольчиков, — сказала Катя. — Это же какой-то бред. Мент жарит яичницу и между делом уговаривает преступницу вернуть ему его собственный пистолет. Ну, не позорься. Все равно ведь не отдам. Он мне нужнее.
— Чудачка, — улыбнулся Колокольчиков. — Ты же прекрасно понимаешь, что я уже десять раз мог его отобрать, а тебя отвезти в кутузку. И сейчас могу, и через час. Думаешь, ты меня напугала пистолетом? Не такие пугали. Я же тебе битый час толкую: обмен. Вот смотри.
Он открыл холодильник и вынул из него что-то, аккуратно завернутое в промасленную тряпку. Развернув ветошь, он показал Кате тускло-черный пистолет незнакомого образца — небольшой, прикладистый, красивый той хищной красотой, которая всегда поражала Катю в стрелковом оружии.
— Это “вальтер”, — сказал Колокольчиков. — От сердца отрываю. “Макарыч” наш ему в подметки не годится, кого хочешь спроси.
— И кого же я спрошу? — подняла брови Катя. Весь этот бред ей уже надоел, она хотела спать и готова была променять колокольчиковский “Макаров” хоть на дуэльный пистолет семнадцатого века, лишь бы ее оставили в покое.
Колокольчиков явно не ожидал такого вопроса.
— Кого? — растерянно переспросил он. — Давай Селиванову позвоним, если хочешь. Он подтвердит. Не знаю, правда, кого он после этого за нами пришлет: наряд милиции или “скорую”, но позвонить можно.
— Ладно, верю, — вяло махнула рукой Катя. — Патроны-то есть в нем?
Колокольчиков ловко выщелкнул обойму и продемонстрировал Кате.
— Ну как? — спросил он.
Вид у него был комичный — ни дать ни взять мордатый торговец с вещевого рынка, втирающий провинциальной простушке залежалый товарец. Он со щелчком загнал обойму на место и стоял, протягивая Кате “вальтер” рукояткой вперед.
— А с этим твоя ментовская совесть тебя мучить не будет? — поинтересовалась Катя.
— Этот — не служебный, — ответил он. — Его как бы вообще не существует.
— Ишь ты, — уважительно сказала Катя и, вздохнув, бросила на стол увесистый “макаров”. Пистолет тяжело брякнул о крышку стола. На клетчатой скатерти он смотрелся неуместно и дико. — Давай свой хваленый “вальтер”. И имей в виду, что у тебя яичница горит.
Колокольчиков схватился за голову, швырнул “вальтер” на стол рядом со своим счастливо возвращенным служебным пистолетом и кинулся спасать яичницу. Катя некоторое время сидела неподвижно, переводя задумчивый взгляд с его широкой спины на лежащие рядом пистолеты и обратно, потом коротко вздохнула, тряхнула головой, отгоняя какие-то неуместные мысли, и убрала “вальтер” за пояс.
Глава 13
— Я понимаю, как глупо выгляжу. Я зря сюда пришла, конечно. Это у меня от усталости крыша поехала. Я пойду. Выпусти меня, пожалуйста.
Колокольчиков и не подумал сдвинуться с места. Он стоял, большой и широкий, в белой марлевой чалме, загораживая собой узенький коридорчик, и с интересом разглядывал Катю.
— Не заставляй меня пугать тебя твоим же пистолетом, — попросила Катя, стараясь, чтобы душившие ее слезы усталости и отчаяния не вырвались наружу. — Я могу тебя застрелить, ты знаешь.
— Не успеешь, — отрицательно качнул большим черепом Колокольчиков. — Между нами каких-нибудь полтора метра, а его надо достать, снять с предохранителя... долгая песня.
Катя все-таки заплакала. Такого бессилия она не ощущала, наверное, никогда в жизни.
— Мы сделаем по-другому, — сказал Колокольчиков как ни в чем ни бывало, легко отодвинул Катю в сторону и прошел на кухню.
Катя слышала, как он там возится, двигая что-то тяжелое и невнятно бормоча. Сейчас ничто не мешало ей выскочить за дверь, но сил не было совершенно. Она только вынула из-за пазухи пистолет и сняла его с предохранителя — на всякий случай.
— Я предлагаю обмен, — отдуваясь, сказал Колокольчиков, снова выходя в прихожую. — Да ты проходи, что ты стоишь тут, как бедная родственница? Вон на кухню сразу и проходи, сейчас есть будем... гм... что-нибудь. Ты яичницу употребляешь? Давай куртку, не на вокзале все-таки...
Пистолета в Катиной руке он словно бы и не замечал, галантно помог даме раздеться, аккуратно повесил куртку на вешалку, показал, где можно помыть руки и вообще держался так, словно в гости к нему зашла старинная приятельница, а всего предыдущего разговора попросту не было. Он явно что-то такое решил — возможно, в его голове созрел план выкрасть свою табельную пушку ночью, когда Катя уснет, а то и что-нибудь еще, не менее или даже более иезуитское. Катя мысленно обругала себя дурой и поклялась уйти отсюда, как только поест. Слова этого контуженного мента о каком-то обмене она пропустила мимо ушей.
Мыть руки, держа в одной из них пистолет, оказалось затруднительно, и Катя сунула его за пояс джинсов.
— Чокнутая, — миролюбиво сказал ей Колокольчиков, стоя за спиной с полотенцем наготове, — на предохранитель хотя бы поставь. Отстреливать у тебя там, конечно, нечего, но к чему рисковать?
Катя молча поставила “Макаров” на предохранитель, вымыла руки и вслед за хозяином прошла на кухню.
— Садись, — предложил Колокольчиков. — Так как насчет обмена?
— Какого обмена? — спросила Катя, усаживаясь боком к столу и с облегчением приваливаясь ноющей спиной к стене.
— Понимаешь, — начал Колокольчиков, зажигая плиту и брякая на нее закопченную сковородку, — ты, конечно, в своем праве: пистолет ты добыла в бою, я сам виноват, и так далее, и тому подобное. Это я все понимаю. Но пойми и ты: каково мне будет знать, что из моего пистолета кого-то замочили? И без того, если о нашем договоре станет известно, мы с тобой пойдем по одной статье.
— Я ни по какой статье идти не собираюсь, — непримиримо сказала Катя.
— Хорошо, хорошо, — сказал Колокольчиков, ловко разбивая яйца. Кухня наполнилась скворчанием и аппетитным ароматом. — Не хочешь, не надо. Я могу пойти и один, но мне бы этого, честно говоря, не хотелось.
— Брось, Колокольчиков, — сказала Катя. — Это же какой-то бред. Мент жарит яичницу и между делом уговаривает преступницу вернуть ему его собственный пистолет. Ну, не позорься. Все равно ведь не отдам. Он мне нужнее.
— Чудачка, — улыбнулся Колокольчиков. — Ты же прекрасно понимаешь, что я уже десять раз мог его отобрать, а тебя отвезти в кутузку. И сейчас могу, и через час. Думаешь, ты меня напугала пистолетом? Не такие пугали. Я же тебе битый час толкую: обмен. Вот смотри.
Он открыл холодильник и вынул из него что-то, аккуратно завернутое в промасленную тряпку. Развернув ветошь, он показал Кате тускло-черный пистолет незнакомого образца — небольшой, прикладистый, красивый той хищной красотой, которая всегда поражала Катю в стрелковом оружии.
— Это “вальтер”, — сказал Колокольчиков. — От сердца отрываю. “Макарыч” наш ему в подметки не годится, кого хочешь спроси.
— И кого же я спрошу? — подняла брови Катя. Весь этот бред ей уже надоел, она хотела спать и готова была променять колокольчиковский “Макаров” хоть на дуэльный пистолет семнадцатого века, лишь бы ее оставили в покое.
Колокольчиков явно не ожидал такого вопроса.
— Кого? — растерянно переспросил он. — Давай Селиванову позвоним, если хочешь. Он подтвердит. Не знаю, правда, кого он после этого за нами пришлет: наряд милиции или “скорую”, но позвонить можно.
— Ладно, верю, — вяло махнула рукой Катя. — Патроны-то есть в нем?
Колокольчиков ловко выщелкнул обойму и продемонстрировал Кате.
— Ну как? — спросил он.
Вид у него был комичный — ни дать ни взять мордатый торговец с вещевого рынка, втирающий провинциальной простушке залежалый товарец. Он со щелчком загнал обойму на место и стоял, протягивая Кате “вальтер” рукояткой вперед.
— А с этим твоя ментовская совесть тебя мучить не будет? — поинтересовалась Катя.
— Этот — не служебный, — ответил он. — Его как бы вообще не существует.
— Ишь ты, — уважительно сказала Катя и, вздохнув, бросила на стол увесистый “макаров”. Пистолет тяжело брякнул о крышку стола. На клетчатой скатерти он смотрелся неуместно и дико. — Давай свой хваленый “вальтер”. И имей в виду, что у тебя яичница горит.
Колокольчиков схватился за голову, швырнул “вальтер” на стол рядом со своим счастливо возвращенным служебным пистолетом и кинулся спасать яичницу. Катя некоторое время сидела неподвижно, переводя задумчивый взгляд с его широкой спины на лежащие рядом пистолеты и обратно, потом коротко вздохнула, тряхнула головой, отгоняя какие-то неуместные мысли, и убрала “вальтер” за пояс.
Глава 13
Катя открыла глаза и сразу поняла, что уже поздно. За окном опять висела серая муть, по которой было совершенно невозможно хотя бы приблизительно определить время дня, но по тому, какой бодрой и выспавшейся она себя ощущала, было совершенно ясно, что проспала она долго.
Окно, за которым серел ненастный осенний день, было какое-то незнакомое почему-то казалось голым. Присмотревшись, Катя сообразила, что оно и есть голое — на окне не было занавесок. Единственным украшением этого унылого отверстия в стене, оклеенной выцветшими обоями того дикого рисунка и невообразимого оттенка, которые могут выбрать только маляры перед сдачей дома государственной комиссии, была лежавшая на подоконнике пачка пожелтевших газет.
“Господи, — подумала Катя, — куда же это меня занесло? Притон какой-нибудь, что ли? Ничего не понимаю”.
Она обвела глазами комнату, обставленную еще более скудно, чем ее собственная. Нет, на притон это не походило, тем более, что постельное белье на Катином ложе было чистым, хотя и неглаженным. Напротив Кати на стене висел колесами кверху спортивный велосипед с обшарпанной рамой и противоестественно свёрнутым на сторону, чтобы не упирался, рулем. Катя, никогда особенно не увлекавшаяся поэзией, немедленно вспомнила что-то такое про “мужские неприютные углы”. Было там, помнится, и про “велосипед, висящий вверх ногами”, и про “на письменном столе два черных круга — от чайника и от сковороды”. Она привстала на локте и заглянула на верхнюю плоскость придвинутого к окну стола. Черный круг был только один, хотя второй вполне мог скрываться под грудой какой-то разрозненной макулатуры, поверх которой разлеглась пара неумело заштопанных носков. Под столом стояла пара больших черных гирь. Кое-где черная краска облупилась, и сквозь нее тускло поблескивал тяжелый холодный чугун.
“Ага, — подумала Катя, — вот же где я! Это ж колокольчиковская берлога, вот это что такое! Н-да, хорошо живут менты...” Вспомнив вчерашний вечер, она быстро сунула руку под подушку и сразу нащупала теплую рукоятку пистолета. Надо же, подумала она, а мент-то наш и вправду честным оказался! Впрочем, сарказм ее в значительной мере был напускным. В честности Колокольчикова она почему-то не сомневалась, этот увалень ей был чем-то очень симпатичен. Кроме того, он явно положил на нее глаз. Катя запустила руку под одеяло — там, как и под подушкой, тоже все было на месте, и она даже слегка обиделась на Колокольчикова: что же это он — сам собирался делать глупости, и сам же проигнорировал беспомощную жертву, которая сама напросилась к нему в койку? Он что, в самом деле такой честный, или просто пистолета под подушкой испугался? Ну, это вряд ли, не полный же он идиот. Не стала бы я в него стрелять, и даже сопротивляться особенно не стала бы... Катя почувствовала, что ее легкое полушутливое недоумение начинает перерастать в самую настоящую обиду, и одернула себя. “Ты и в самом деле спятила, Скворцова, — сказала она себе. — Посмотри, на кого ты стала похожа! Просто Бонни без Клайда, только и знаешь, что стрелять да трахаться”. Замечание было в достаточной мере справедливое, но Кате почему-то совсем не было стыдно. Колокольчиков был дурак — мужчина должен чувствовать, когда в нем нуждаются.
Тут ей пришло в голову, что старлей просто хотел, чтобы она как следует выспалась, и она умилилась этому предположению. “Если это и в самом деле так, — решила она, — то с него стоит списать половину грехов. А также стоило бы дать ему возможность согрешить по-настоящему — с чувством, с толком, с расстановкой. Он мальчик сильный, но, похоже, не грубый. Это должно быть весьма приятно — дать ему возможность согрешить, попутно утешившись самой.
Так и поступим, — решила она. — Если, конечно, останемся в живых. Сегодня все решится. Сегодня...”
Она подскочила, как ужаленная. Сколько же это времени? А вдруг она проспала встречу с Банкиром, и все ее труды пошли насмарку?
— Колокольчиков! — позвала она. — Эй, старлей, ты где? Колокольчиков не откликался, и Катя поняла, что она одна в квартире. “Вот так номер, — подумала она. — Куда же он подался? Запер меня тут, а сам пошел за своим Селивановым и за нарядом ментов с дубинками и наручниками, пронеслось в голове. — Живой не дамся. Выпрыгну в окно, тут всего-то третий этаж, авось не расшибусь. Отстреливаться буду...
Вот дура, — подумала она. — Истеричка. Что он, по-твоему, совсем чокнутый — собираться арестовать человека и оставить у него под подушкой заряженный пистолет? Да зачем ему наряд? Он же мог тебя в авоську сложить и отнести к себе в ментовку, да ему тебя и носить не надо было — ты же сама к нему вчера туда приперлась, совсем ополоумела... Нет, — решила Катя, — Колокольчиков все-таки святой. Это ничего, что у него фамилия подкачала. Святых всех по именам называют — святой Сергий, святая Варвара... она же Санта-Барбара. Как же его зовут, моего старлея? Держала ведь удостоверение в руках, читала... Помню, что Фомич, а вот имя... Андрей? Антон? Или вообще Николай?”
Думая так, она быстро одевалась, и в тот момент, когда она привычным движением затянула “молнию” на джинсах, пронзительно заверещал стоявший, оказывается, на столе электронный будильник. Поверещав, он начал противно квакать, а потом снова заверещал. Катя покрутила проклятую штуковину в руках, не зная, как заставить ее заткнуться, но та, слава создателю, проквакавшись, замолчала сама. Светящиеся цифры на табло показывали девять тридцать.
Под будильником обнаружилась записка, размашисто и неразборчиво написанная на обратной стороне какого-то казенного бланка — похоже, это был протокол допроса. Катя некоторое время старательно шевелила губами, разбирая почерк, больше всего напоминавший колючую проволоку. “Сразу видно, что мент писал”, — подумала она между делом.
“Завтрак в кухне на столе, — гласила записка, — кофе сваришь сама. На телефонные звонки не отвечай. Не опоздай на свое свидание. Жду тебя вечером. Как насчет того, чтобы начать делать глупости?”
Катя невольно улыбнулась, чувствуя прилив какой-то прямо-таки собачьей восторженной благодарности к человеку, которого она едва не убила и который, тем не менее, наплевав на свои прямые служебные обязанности, накормил ее, обогрел, дал отоспаться, а главное — понял.
Она с удовольствием, до хруста в суставах потянулась и пошла на кухню варить кофе. Прихлебывая густую ароматную жидкость, обжигавшую небо и заставлявшую сердце стучать быстрее, она обдумывала предстоящее опасное дело. В том, что дело будет опасным, сомневаться не приходилось. Несомненно, Банкир попытается ее убить — неизвестно, заинтересовала его якобы имеющаяся у Кати информация о Прудникове или нет, но шанс поквитаться с ней он не упустит. И, конечно же, он прибудет на свидание не один, если прибудет вообще. В конце концов, гораздо проще послать на это дело машину с вооруженными амбалами. Амбалы могут доставить Катю к нему, а если это почему-либо не получится, просто шлепнуть ее на месте. “Плохо, если он не приедет, — подумала Катя, вертя чашку в ладонях. Чашки у Колокольчикова были хороши — тонкого фарфора и очень изящной формы, Кате они очень нравились. — Если Банкир не приедет, придется как-то заломать одного из его мордоворотов и уговорить его отвезти меня к хозяину, а это — лишние хлопоты. И результат, честно говоря, сомнительный.
Это тебе не кино, Скворцова, не Голливуд какой-нибудь. Это наши отечественные отморозки в полный рост и со всеми прибамбасами. Сотрут они тебя в порошок, даже мокрого места не останется...”
Плевать, — подумала Катя. Почему-то мысль об отморозках, жаждущих стереть ее в порошок, ее ничуть не беспокоила — наверное, она просто свыклась с этой мыслью. Ведь привыкает же, в конце концов, человек каждый божий день переходить улицу, содрогающуюся от рева проносящихся на огромной скорости автомобилей. Некоторым, конечно, не везет, но большинству-то удается выжить... Просто надо очень внимательно смотреть по сторонам и уметь вовремя отскочить, — да так, чтобы не угодить под соседнюю машину.
“Так и будем действовать, — решила она. — Все равно, других вариантов нет и не предвидится ”.
Она допила кофе и вымыла чашку, с удовольствием проигнорировав заботливо приготовленный душкой Колокольчиковым завтрак — есть, как всегда по утрам, не хотелось, а о здоровом образе жизни думать пока что вряд ли стоило. “Если останусь жива, — решила она, — каждое утро буду завтракать, наберу вес и сделаю себе пристойную фигуру, а то перед мужиком раздеться стыдно”. Она вдруг вспомнила, что в ночь перед своей смертью Верка Волгина назвала ее Кощеем.
“Как в воду глядела, — с легкой грустью подумала Катя. — Верку уже похоронили, а меня смерть не берет, хотя Верка-то как раз была не при чем”.
Она убрала продукты со стола в холодильник, мимоходом удивившись бессмысленности своих действий: казалось бы, в преддверии того, что должно было произойти через пару часов, ее вряд ли могла волновать судьба колокольчиковского продовольствия, а вот поди ж ты. “Получается, — подумала она, — что все мы на три четверти состоим из условных рефлексов. Как это в той пословице? Помирать собирайся, а жито сей...
Кто это здесь собрался помирать, — прикрикнула она на себя. — И думать не моги, Скворцова. Мы с тобой еще не отблагодарили нашего мента за гостеприимство, а ты — помирать...”
Она снова села за стол и медленно, растягивая удовольствие, выкурила сигарету, бездумно глядя в незанавешенное окно на облетающие липы, между которыми простиралась начисто вытоптанная подрастающим поколением, теперь раскисшая от дождей земля, вдоль и поперек пересеченная растрескавшимися асфальтовыми дорожками. “Скоро Новый год, — подумала она и стала думать про Новый год, — потому что вставать и выходить под дождь ужасно не хотелось. — Ведь была же вчера дома, подумала она, так почему было не взять зонтик... Мокни вот теперь, как дура”.
Она сходила в прихожую, сделала телефонный звонок, который сделать было необходимо, вернулась на кухню, закурила еще одну сигарету, но, сделав три или четыре затяжки, раздавила ее в пепельнице. Курить больше не хотелось, да и время тянуть не стоило. Нужно было еще осмотреться на месте, прикинуть, что к чему, оборудовать наблюдательный пункт и занять позицию до того, как туда прибудут остальные участники праздника — в погонах и без.
Троллейбус, подвывая и дергаясь, полз от остановки к остановке. Внутри было тепло и сыро от битком набитых в него по-осеннему бледных людей в мокрой одежде и капающих зонтов. Мимо судорожными рывками проплывали улицы, превратившиеся в сплошные потоки зонтов и нахлобученных капюшонов. На остановках зонты стояли терпеливыми группками, начинавшими волноваться при приближении троллейбуса. Легковые автомобили проносились с мокрым шипением, обдавая газоны потоками грязной воды, когда колеса попадали в выбоины. Вода с плеском рушилась на газон, иногда доставая до тротуара, и тогда зонты шарахались в сторону и из-под них выглядывали раздраженные лица.
Когда Катя делала вторую по счету пересадку, дождь прекратился — не то небесные резервуары временно пересохли, не то городской транспорт просто вывез ее из зоны дождя кинетического в зону дождя потенциального, — так или иначе, но сверху больше не капало, хотя асфальт под ногами был мокр и грязен, а небо оставалось серым, как бетонная плита. Умирать в такую погоду — последнее дело, решила Катя. Упасть лицом в душистые травы, перевернуться на спину и увидеть над собой голубое небо — в последний раз, разумеется, — это даже романтично, и, уж во всяком случае, не так противно, как шлепнуться мордой в лужу, где плавают три или четыре размокших окурка и еще не рассосавшийся плевок, а на дне лежит, свернувшись кольцами, бледный и раздувшийся утопленник — дождевой червяк. Бр-р-р, гадость какая! Мертвому, конечно, все равно, но подумать страшно, что тебя потом перевернут, а у тебя вся физиономия в грязи, и к щеке бычок приклеился... Тошнотворное зрелище, а ведь это будут наверняка мужики. Не-е-т, товарищи, мне сегодня умирать никак нельзя. Давайте зимой, а еще лучше — подождем до лета. Годиков этак через шестьдесят-семьдесят... А? -
Катя вылезла из троллейбуса, привычно перебежала дорогу, игнорируя подземный переход, прошла дворами и углубилась в длинное бетонное ущелье, прихотливо изгибавшееся между ЛТП, где томились всухомятку страждущие братья по разуму, и ремонтными мастерскими, где опять гулко громыхали каким-то железом и раздавались истеричные звонки и завывания козловых кранов. “Сюда бы его заманить, — подумала она, — тут бы мы поговорили без помех, да только как ты его сюда заманишь? Не мальчик он уже — за гобой бегать. А, чего там! Как сумеем, так и сыграем”.
Она вынырнула из каменной кишки и осмотрелась. Кавалерия еще не прибыла, и вообще все было тихо и мирно, словно ничего особенного не происходило, да и не должно было произойти. “А может, так оно и есть, — со смесью испуга и облегчения подумала она. — Банкир решил, что ездить по моим вызовам ниже его достоинства, Колокольчиков ничего не сказал Селиванову, а мой сегодняшний звонок пропал втуне, и я проторчу здесь, как дура, до вечера, и придется опять что-то придумывать — не пускать же все на самотек... Ах, как было бы славно пустить все это дерьмо на самотек — авось, рассосется... Да нет, чепуха это все, просто еще рано, я ведь и собиралась явиться пораньше...”
Катя еще раз осмотрелась повнимательнее, специально обращая внимание на припаркованные у обочин автомобили, в которых могли скрываться наблюдатели, и, не обнаружив ничего подозрительного, двинулась к своему дому, мимоходом пожалев тех, кто в погоне за острыми ощущениями тратит бешеные деньги, куда-то едет, что-то такое покупает или колется всякой дрянью: то, что она испытывала, просто пересекая по диагонали свой скользкий от раскисшей глины двор, намного превосходило все переживания, которые можно было купить за деньги.
Миновав свой подъезд, Катя направилась к соседнему. Старенькой кремовой “волги” на стоянке перед домом не было, что означало, как минимум, пятьдесят процентов успеха — Степанцовых-старших, судя по всему, не было дома, а были они, скорее всего, на гастролях, как обычно в это время года. Оставалось только убедиться в том, что Степанцов-младший пребывает дома и что он там один. В просторном вестибюле Катя заглянула в почтовый ящик Степанцовых. Там было пусто, значит, дома кто-то все-таки был.
Степанцовы жили на третьем этаже, поэтому лифт Катя проигнорировала. Уже на площадке между первым и вторым этажами она услышала переливчатые трели флейты — Алеша Степанцов развлекался, имитируя перебранку двух старух.
Катя остановилась перед дверью, из-за которой доносились эти звуки, и нажала кнопку звонка. За дверью раздалось заливистое соловьиное щелканье, флейта взвизгнула и замолчала на середине сердитой реплики, и Алеша Степанцов открыл дверь, как всегда, даже и не подумав спросить, кто там, или хотя бы посмотреть в глазок.
Он остановился на пороге, близоруко щурясь — в последние годы у него сильно ухудшилось зрение, — по-прежнему ангелоподобный, длинноволосый, просто мечта любого гомосексуалиста (Кате, между прочим, порой казалось, что так оно и есть на самом деле). Одет он был по обыкновению в сильно растянутый свитер без ворота и разваливающиеся от старости, но очень чистые джинсы. Флейта, конечно же, тоже была здесь: торчала у него из под мышки, как градусник.
— Привет, — сказала Катя.
— А, Катюша, — узнав, сказал он без удивления. — Заходи. Чаю выпьешь?
Чаю Кате не хотелось. С куда большим удовольствием она сейчас хватила бы стакан — именно стакан, а не какую-нибудь рюмку! — обыкновенной водки, но Алеша был бы неприятно удивлен, да и потом, ей сегодня необходима была ясная голова, поэтому она сказала:
— С удовольствием, — и вслед за хозяином прошла в безукоризненно чистую и обставленную по последнему слову техники кухню. Здесь она предусмотрительно поспешила занять место в углу у окна, из которого открывался прекрасный вид на прилегающую улицу и на устье бетонного ущелья. Наблюдательный пункт был оборудован. Теперь оставалось только попивать прекрасно заваренный цейлонский чай, неторопливо беседовать с Алешей Степанцовым, слушать Дебюсси, от которого, откровенно говоря, у Кати сводило скулы и начинала болеть голова, смотреть в окно и ждать.
Алеша поставил на газ сверкающий хромированным покрытием чайник, сполоснул заварник горячей водой и стал выставлять на стол чашки, блюдца, вазочки для варенья и прочие сопутствующие грамотному чаепитию причиндалы — в семье Степанцовых чай всегда пили грамотно и со вкусом, превращая каждое чаепитие в ритуал, изобилующий протокольными тонкостями. За нарушение протокола, впрочем, никого не наказывали и даже не осуждали. Здесь всегда было уютно, и Катя любила время от времени заглянуть сюда и погреться возле их семейного очага.
— Кури, если хочешь, — сказал Алеша, придвигая к ней отмытую до скрипа хрустальную пепельницу.
Катя благодарно кивнула и закурила, стараясь пускать дым в сторону. Когда Алеша ставил на стол сахарницу, натянувшийся рукав свитера обнажил его правое запястье, и Катя улыбнулась, увидев на нем старенький компас, подаренный Алеше геологами.
— Слушай, — спросила она, — а ты и на концерты ходишь с компасом?
Алеша улыбнулся.
— С тобой что-то произошло? — спросил он вместо ответа. — Что-то нехорошее?
— Погода нынче отвратная, — невпопад сказала Катя. Подумать было страшно: рассказать Алеше с его флейтой и умеренным буддизмом обо всем, что с ней произошло за последние несколько дней. Да он бы, наверное, и не поверил. Хотя нет, неправда, Алеша бы поверил. Поверил бы и не стал осуждать — он никогда и никого не осуждает, он всех жалеет и старается помочь, этакий дон Кихот, нанюхавшийся восточной философии. Именно поэтому его и нельзя посвящать в это дело — он непременно полезет помогать и непременно погибнет. И потом, было еще одно обстоятельство, безмерно удивившее Катю: ей, оказывается, было стыдно рассказывать Алеше о своих смертоубойньгх подвигах. Именно ему и именно здесь, в этой сверкающей чистотой кухне. Катя вдруг показалась себе невообразимо грязной снаружи и внутри, и ей пришлось до хруста стиснуть зубы, чтобы опять не разнюниться.
— Осень, — вежливо ответил Алеша и отвернулся к плите, где уже начал интимно посапывать чайник. Он был деликатным мальчиком, этот Алеша Степанцов, и никогда не лез в чужие дела.
— Можно, я у тебя часок посижу? — спросила Катя у его спины, ссутуленной над заварочным чайником. — Или я помешала?
— Сиди, конечно, — не оборачиваясь, сказал Алеша. — Я тебя сто лет не видел, соскучился.
— Я тоже, — машинально сказала Катя и с удивлением поняла, что это правда. Чувство, охватившее ее сейчас, было сродни ностальгии, словно она сидела не здесь, а где-нибудь на Марсе и смотрела на Землю в сверхмощный телескоп. И даже не на Марсе, а на каком-нибудь движущемся по кометной орбите обломке скалы, неотвратимо несущем ее мимо этой уютной кухни куда-то в черную безграничную пустоту, откуда нет возврата. Она поспешно затянулась сигаретой, обожгла себе губы и закашлялась, но это вернуло ее на землю — по крайней мере, на время, необходимое для того, чтобы попить чаю. Она покосилась на Алешу, но тот невозмутимо заваривал чай, делая вид, что ничего не заметил. Кате опять стало неловко.
Окно, за которым серел ненастный осенний день, было какое-то незнакомое почему-то казалось голым. Присмотревшись, Катя сообразила, что оно и есть голое — на окне не было занавесок. Единственным украшением этого унылого отверстия в стене, оклеенной выцветшими обоями того дикого рисунка и невообразимого оттенка, которые могут выбрать только маляры перед сдачей дома государственной комиссии, была лежавшая на подоконнике пачка пожелтевших газет.
“Господи, — подумала Катя, — куда же это меня занесло? Притон какой-нибудь, что ли? Ничего не понимаю”.
Она обвела глазами комнату, обставленную еще более скудно, чем ее собственная. Нет, на притон это не походило, тем более, что постельное белье на Катином ложе было чистым, хотя и неглаженным. Напротив Кати на стене висел колесами кверху спортивный велосипед с обшарпанной рамой и противоестественно свёрнутым на сторону, чтобы не упирался, рулем. Катя, никогда особенно не увлекавшаяся поэзией, немедленно вспомнила что-то такое про “мужские неприютные углы”. Было там, помнится, и про “велосипед, висящий вверх ногами”, и про “на письменном столе два черных круга — от чайника и от сковороды”. Она привстала на локте и заглянула на верхнюю плоскость придвинутого к окну стола. Черный круг был только один, хотя второй вполне мог скрываться под грудой какой-то разрозненной макулатуры, поверх которой разлеглась пара неумело заштопанных носков. Под столом стояла пара больших черных гирь. Кое-где черная краска облупилась, и сквозь нее тускло поблескивал тяжелый холодный чугун.
“Ага, — подумала Катя, — вот же где я! Это ж колокольчиковская берлога, вот это что такое! Н-да, хорошо живут менты...” Вспомнив вчерашний вечер, она быстро сунула руку под подушку и сразу нащупала теплую рукоятку пистолета. Надо же, подумала она, а мент-то наш и вправду честным оказался! Впрочем, сарказм ее в значительной мере был напускным. В честности Колокольчикова она почему-то не сомневалась, этот увалень ей был чем-то очень симпатичен. Кроме того, он явно положил на нее глаз. Катя запустила руку под одеяло — там, как и под подушкой, тоже все было на месте, и она даже слегка обиделась на Колокольчикова: что же это он — сам собирался делать глупости, и сам же проигнорировал беспомощную жертву, которая сама напросилась к нему в койку? Он что, в самом деле такой честный, или просто пистолета под подушкой испугался? Ну, это вряд ли, не полный же он идиот. Не стала бы я в него стрелять, и даже сопротивляться особенно не стала бы... Катя почувствовала, что ее легкое полушутливое недоумение начинает перерастать в самую настоящую обиду, и одернула себя. “Ты и в самом деле спятила, Скворцова, — сказала она себе. — Посмотри, на кого ты стала похожа! Просто Бонни без Клайда, только и знаешь, что стрелять да трахаться”. Замечание было в достаточной мере справедливое, но Кате почему-то совсем не было стыдно. Колокольчиков был дурак — мужчина должен чувствовать, когда в нем нуждаются.
Тут ей пришло в голову, что старлей просто хотел, чтобы она как следует выспалась, и она умилилась этому предположению. “Если это и в самом деле так, — решила она, — то с него стоит списать половину грехов. А также стоило бы дать ему возможность согрешить по-настоящему — с чувством, с толком, с расстановкой. Он мальчик сильный, но, похоже, не грубый. Это должно быть весьма приятно — дать ему возможность согрешить, попутно утешившись самой.
Так и поступим, — решила она. — Если, конечно, останемся в живых. Сегодня все решится. Сегодня...”
Она подскочила, как ужаленная. Сколько же это времени? А вдруг она проспала встречу с Банкиром, и все ее труды пошли насмарку?
— Колокольчиков! — позвала она. — Эй, старлей, ты где? Колокольчиков не откликался, и Катя поняла, что она одна в квартире. “Вот так номер, — подумала она. — Куда же он подался? Запер меня тут, а сам пошел за своим Селивановым и за нарядом ментов с дубинками и наручниками, пронеслось в голове. — Живой не дамся. Выпрыгну в окно, тут всего-то третий этаж, авось не расшибусь. Отстреливаться буду...
Вот дура, — подумала она. — Истеричка. Что он, по-твоему, совсем чокнутый — собираться арестовать человека и оставить у него под подушкой заряженный пистолет? Да зачем ему наряд? Он же мог тебя в авоську сложить и отнести к себе в ментовку, да ему тебя и носить не надо было — ты же сама к нему вчера туда приперлась, совсем ополоумела... Нет, — решила Катя, — Колокольчиков все-таки святой. Это ничего, что у него фамилия подкачала. Святых всех по именам называют — святой Сергий, святая Варвара... она же Санта-Барбара. Как же его зовут, моего старлея? Держала ведь удостоверение в руках, читала... Помню, что Фомич, а вот имя... Андрей? Антон? Или вообще Николай?”
Думая так, она быстро одевалась, и в тот момент, когда она привычным движением затянула “молнию” на джинсах, пронзительно заверещал стоявший, оказывается, на столе электронный будильник. Поверещав, он начал противно квакать, а потом снова заверещал. Катя покрутила проклятую штуковину в руках, не зная, как заставить ее заткнуться, но та, слава создателю, проквакавшись, замолчала сама. Светящиеся цифры на табло показывали девять тридцать.
Под будильником обнаружилась записка, размашисто и неразборчиво написанная на обратной стороне какого-то казенного бланка — похоже, это был протокол допроса. Катя некоторое время старательно шевелила губами, разбирая почерк, больше всего напоминавший колючую проволоку. “Сразу видно, что мент писал”, — подумала она между делом.
“Завтрак в кухне на столе, — гласила записка, — кофе сваришь сама. На телефонные звонки не отвечай. Не опоздай на свое свидание. Жду тебя вечером. Как насчет того, чтобы начать делать глупости?”
Катя невольно улыбнулась, чувствуя прилив какой-то прямо-таки собачьей восторженной благодарности к человеку, которого она едва не убила и который, тем не менее, наплевав на свои прямые служебные обязанности, накормил ее, обогрел, дал отоспаться, а главное — понял.
Она с удовольствием, до хруста в суставах потянулась и пошла на кухню варить кофе. Прихлебывая густую ароматную жидкость, обжигавшую небо и заставлявшую сердце стучать быстрее, она обдумывала предстоящее опасное дело. В том, что дело будет опасным, сомневаться не приходилось. Несомненно, Банкир попытается ее убить — неизвестно, заинтересовала его якобы имеющаяся у Кати информация о Прудникове или нет, но шанс поквитаться с ней он не упустит. И, конечно же, он прибудет на свидание не один, если прибудет вообще. В конце концов, гораздо проще послать на это дело машину с вооруженными амбалами. Амбалы могут доставить Катю к нему, а если это почему-либо не получится, просто шлепнуть ее на месте. “Плохо, если он не приедет, — подумала Катя, вертя чашку в ладонях. Чашки у Колокольчикова были хороши — тонкого фарфора и очень изящной формы, Кате они очень нравились. — Если Банкир не приедет, придется как-то заломать одного из его мордоворотов и уговорить его отвезти меня к хозяину, а это — лишние хлопоты. И результат, честно говоря, сомнительный.
Это тебе не кино, Скворцова, не Голливуд какой-нибудь. Это наши отечественные отморозки в полный рост и со всеми прибамбасами. Сотрут они тебя в порошок, даже мокрого места не останется...”
Плевать, — подумала Катя. Почему-то мысль об отморозках, жаждущих стереть ее в порошок, ее ничуть не беспокоила — наверное, она просто свыклась с этой мыслью. Ведь привыкает же, в конце концов, человек каждый божий день переходить улицу, содрогающуюся от рева проносящихся на огромной скорости автомобилей. Некоторым, конечно, не везет, но большинству-то удается выжить... Просто надо очень внимательно смотреть по сторонам и уметь вовремя отскочить, — да так, чтобы не угодить под соседнюю машину.
“Так и будем действовать, — решила она. — Все равно, других вариантов нет и не предвидится ”.
Она допила кофе и вымыла чашку, с удовольствием проигнорировав заботливо приготовленный душкой Колокольчиковым завтрак — есть, как всегда по утрам, не хотелось, а о здоровом образе жизни думать пока что вряд ли стоило. “Если останусь жива, — решила она, — каждое утро буду завтракать, наберу вес и сделаю себе пристойную фигуру, а то перед мужиком раздеться стыдно”. Она вдруг вспомнила, что в ночь перед своей смертью Верка Волгина назвала ее Кощеем.
“Как в воду глядела, — с легкой грустью подумала Катя. — Верку уже похоронили, а меня смерть не берет, хотя Верка-то как раз была не при чем”.
Она убрала продукты со стола в холодильник, мимоходом удивившись бессмысленности своих действий: казалось бы, в преддверии того, что должно было произойти через пару часов, ее вряд ли могла волновать судьба колокольчиковского продовольствия, а вот поди ж ты. “Получается, — подумала она, — что все мы на три четверти состоим из условных рефлексов. Как это в той пословице? Помирать собирайся, а жито сей...
Кто это здесь собрался помирать, — прикрикнула она на себя. — И думать не моги, Скворцова. Мы с тобой еще не отблагодарили нашего мента за гостеприимство, а ты — помирать...”
Она снова села за стол и медленно, растягивая удовольствие, выкурила сигарету, бездумно глядя в незанавешенное окно на облетающие липы, между которыми простиралась начисто вытоптанная подрастающим поколением, теперь раскисшая от дождей земля, вдоль и поперек пересеченная растрескавшимися асфальтовыми дорожками. “Скоро Новый год, — подумала она и стала думать про Новый год, — потому что вставать и выходить под дождь ужасно не хотелось. — Ведь была же вчера дома, подумала она, так почему было не взять зонтик... Мокни вот теперь, как дура”.
Она сходила в прихожую, сделала телефонный звонок, который сделать было необходимо, вернулась на кухню, закурила еще одну сигарету, но, сделав три или четыре затяжки, раздавила ее в пепельнице. Курить больше не хотелось, да и время тянуть не стоило. Нужно было еще осмотреться на месте, прикинуть, что к чему, оборудовать наблюдательный пункт и занять позицию до того, как туда прибудут остальные участники праздника — в погонах и без.
Троллейбус, подвывая и дергаясь, полз от остановки к остановке. Внутри было тепло и сыро от битком набитых в него по-осеннему бледных людей в мокрой одежде и капающих зонтов. Мимо судорожными рывками проплывали улицы, превратившиеся в сплошные потоки зонтов и нахлобученных капюшонов. На остановках зонты стояли терпеливыми группками, начинавшими волноваться при приближении троллейбуса. Легковые автомобили проносились с мокрым шипением, обдавая газоны потоками грязной воды, когда колеса попадали в выбоины. Вода с плеском рушилась на газон, иногда доставая до тротуара, и тогда зонты шарахались в сторону и из-под них выглядывали раздраженные лица.
Когда Катя делала вторую по счету пересадку, дождь прекратился — не то небесные резервуары временно пересохли, не то городской транспорт просто вывез ее из зоны дождя кинетического в зону дождя потенциального, — так или иначе, но сверху больше не капало, хотя асфальт под ногами был мокр и грязен, а небо оставалось серым, как бетонная плита. Умирать в такую погоду — последнее дело, решила Катя. Упасть лицом в душистые травы, перевернуться на спину и увидеть над собой голубое небо — в последний раз, разумеется, — это даже романтично, и, уж во всяком случае, не так противно, как шлепнуться мордой в лужу, где плавают три или четыре размокших окурка и еще не рассосавшийся плевок, а на дне лежит, свернувшись кольцами, бледный и раздувшийся утопленник — дождевой червяк. Бр-р-р, гадость какая! Мертвому, конечно, все равно, но подумать страшно, что тебя потом перевернут, а у тебя вся физиономия в грязи, и к щеке бычок приклеился... Тошнотворное зрелище, а ведь это будут наверняка мужики. Не-е-т, товарищи, мне сегодня умирать никак нельзя. Давайте зимой, а еще лучше — подождем до лета. Годиков этак через шестьдесят-семьдесят... А? -
Катя вылезла из троллейбуса, привычно перебежала дорогу, игнорируя подземный переход, прошла дворами и углубилась в длинное бетонное ущелье, прихотливо изгибавшееся между ЛТП, где томились всухомятку страждущие братья по разуму, и ремонтными мастерскими, где опять гулко громыхали каким-то железом и раздавались истеричные звонки и завывания козловых кранов. “Сюда бы его заманить, — подумала она, — тут бы мы поговорили без помех, да только как ты его сюда заманишь? Не мальчик он уже — за гобой бегать. А, чего там! Как сумеем, так и сыграем”.
Она вынырнула из каменной кишки и осмотрелась. Кавалерия еще не прибыла, и вообще все было тихо и мирно, словно ничего особенного не происходило, да и не должно было произойти. “А может, так оно и есть, — со смесью испуга и облегчения подумала она. — Банкир решил, что ездить по моим вызовам ниже его достоинства, Колокольчиков ничего не сказал Селиванову, а мой сегодняшний звонок пропал втуне, и я проторчу здесь, как дура, до вечера, и придется опять что-то придумывать — не пускать же все на самотек... Ах, как было бы славно пустить все это дерьмо на самотек — авось, рассосется... Да нет, чепуха это все, просто еще рано, я ведь и собиралась явиться пораньше...”
Катя еще раз осмотрелась повнимательнее, специально обращая внимание на припаркованные у обочин автомобили, в которых могли скрываться наблюдатели, и, не обнаружив ничего подозрительного, двинулась к своему дому, мимоходом пожалев тех, кто в погоне за острыми ощущениями тратит бешеные деньги, куда-то едет, что-то такое покупает или колется всякой дрянью: то, что она испытывала, просто пересекая по диагонали свой скользкий от раскисшей глины двор, намного превосходило все переживания, которые можно было купить за деньги.
Миновав свой подъезд, Катя направилась к соседнему. Старенькой кремовой “волги” на стоянке перед домом не было, что означало, как минимум, пятьдесят процентов успеха — Степанцовых-старших, судя по всему, не было дома, а были они, скорее всего, на гастролях, как обычно в это время года. Оставалось только убедиться в том, что Степанцов-младший пребывает дома и что он там один. В просторном вестибюле Катя заглянула в почтовый ящик Степанцовых. Там было пусто, значит, дома кто-то все-таки был.
Степанцовы жили на третьем этаже, поэтому лифт Катя проигнорировала. Уже на площадке между первым и вторым этажами она услышала переливчатые трели флейты — Алеша Степанцов развлекался, имитируя перебранку двух старух.
Катя остановилась перед дверью, из-за которой доносились эти звуки, и нажала кнопку звонка. За дверью раздалось заливистое соловьиное щелканье, флейта взвизгнула и замолчала на середине сердитой реплики, и Алеша Степанцов открыл дверь, как всегда, даже и не подумав спросить, кто там, или хотя бы посмотреть в глазок.
Он остановился на пороге, близоруко щурясь — в последние годы у него сильно ухудшилось зрение, — по-прежнему ангелоподобный, длинноволосый, просто мечта любого гомосексуалиста (Кате, между прочим, порой казалось, что так оно и есть на самом деле). Одет он был по обыкновению в сильно растянутый свитер без ворота и разваливающиеся от старости, но очень чистые джинсы. Флейта, конечно же, тоже была здесь: торчала у него из под мышки, как градусник.
— Привет, — сказала Катя.
— А, Катюша, — узнав, сказал он без удивления. — Заходи. Чаю выпьешь?
Чаю Кате не хотелось. С куда большим удовольствием она сейчас хватила бы стакан — именно стакан, а не какую-нибудь рюмку! — обыкновенной водки, но Алеша был бы неприятно удивлен, да и потом, ей сегодня необходима была ясная голова, поэтому она сказала:
— С удовольствием, — и вслед за хозяином прошла в безукоризненно чистую и обставленную по последнему слову техники кухню. Здесь она предусмотрительно поспешила занять место в углу у окна, из которого открывался прекрасный вид на прилегающую улицу и на устье бетонного ущелья. Наблюдательный пункт был оборудован. Теперь оставалось только попивать прекрасно заваренный цейлонский чай, неторопливо беседовать с Алешей Степанцовым, слушать Дебюсси, от которого, откровенно говоря, у Кати сводило скулы и начинала болеть голова, смотреть в окно и ждать.
Алеша поставил на газ сверкающий хромированным покрытием чайник, сполоснул заварник горячей водой и стал выставлять на стол чашки, блюдца, вазочки для варенья и прочие сопутствующие грамотному чаепитию причиндалы — в семье Степанцовых чай всегда пили грамотно и со вкусом, превращая каждое чаепитие в ритуал, изобилующий протокольными тонкостями. За нарушение протокола, впрочем, никого не наказывали и даже не осуждали. Здесь всегда было уютно, и Катя любила время от времени заглянуть сюда и погреться возле их семейного очага.
— Кури, если хочешь, — сказал Алеша, придвигая к ней отмытую до скрипа хрустальную пепельницу.
Катя благодарно кивнула и закурила, стараясь пускать дым в сторону. Когда Алеша ставил на стол сахарницу, натянувшийся рукав свитера обнажил его правое запястье, и Катя улыбнулась, увидев на нем старенький компас, подаренный Алеше геологами.
— Слушай, — спросила она, — а ты и на концерты ходишь с компасом?
Алеша улыбнулся.
— С тобой что-то произошло? — спросил он вместо ответа. — Что-то нехорошее?
— Погода нынче отвратная, — невпопад сказала Катя. Подумать было страшно: рассказать Алеше с его флейтой и умеренным буддизмом обо всем, что с ней произошло за последние несколько дней. Да он бы, наверное, и не поверил. Хотя нет, неправда, Алеша бы поверил. Поверил бы и не стал осуждать — он никогда и никого не осуждает, он всех жалеет и старается помочь, этакий дон Кихот, нанюхавшийся восточной философии. Именно поэтому его и нельзя посвящать в это дело — он непременно полезет помогать и непременно погибнет. И потом, было еще одно обстоятельство, безмерно удивившее Катю: ей, оказывается, было стыдно рассказывать Алеше о своих смертоубойньгх подвигах. Именно ему и именно здесь, в этой сверкающей чистотой кухне. Катя вдруг показалась себе невообразимо грязной снаружи и внутри, и ей пришлось до хруста стиснуть зубы, чтобы опять не разнюниться.
— Осень, — вежливо ответил Алеша и отвернулся к плите, где уже начал интимно посапывать чайник. Он был деликатным мальчиком, этот Алеша Степанцов, и никогда не лез в чужие дела.
— Можно, я у тебя часок посижу? — спросила Катя у его спины, ссутуленной над заварочным чайником. — Или я помешала?
— Сиди, конечно, — не оборачиваясь, сказал Алеша. — Я тебя сто лет не видел, соскучился.
— Я тоже, — машинально сказала Катя и с удивлением поняла, что это правда. Чувство, охватившее ее сейчас, было сродни ностальгии, словно она сидела не здесь, а где-нибудь на Марсе и смотрела на Землю в сверхмощный телескоп. И даже не на Марсе, а на каком-нибудь движущемся по кометной орбите обломке скалы, неотвратимо несущем ее мимо этой уютной кухни куда-то в черную безграничную пустоту, откуда нет возврата. Она поспешно затянулась сигаретой, обожгла себе губы и закашлялась, но это вернуло ее на землю — по крайней мере, на время, необходимое для того, чтобы попить чаю. Она покосилась на Алешу, но тот невозмутимо заваривал чай, делая вид, что ничего не заметил. Кате опять стало неловко.