Страница:
16
Над Поповкой плыли облака, настолько тонкие и прозрачные, что сквозь них просвечивали звезды. Дядя Леша расправил в бричке слежавшееся сено и, улегшись на него, положил рядом с собой ружье-централку. Спать не хотелось. Сегодня было заседание правления, и на нем решили платить колхозникам от шестидесяти лет и старше пенсию, как на производстве.
Яковлевна, которая рассказала об этом дяде Леше, насчет размера пенсии ничего толком не знала. Вроде бы должны платить по тридцать трудодней в месяц да еще надбавка за выслугу лет. За двадцать пять лет – десять процентов, за тридцать лет – не то пятнадцать, не то двадцать процентов. Дядя Леша сначала подсчитал, сколько получится, если надбавка будет двадцать. Выходило неплохо – тридцать шесть трудодней без всякой работы. А если пятнадцать? Дядя Леша снова стал подсчитывать, но тут же сбился со счета. Он плюнул с досады и стал пересчитывать еще раз, но на этот раз его сбили Гошка и Санька, которые шли мимо склада и разговаривали о чем-то. «Может, насчет пенсии», – подумал дядя Леша и прислушался. Говорила Санька:
– Ты, Гошка, хороший, только… ну я не знаю, как сказать. Вот смотри: ночь, cтепь… Ты хотел бы пойти в поход далеко-далеко, километров… на сто?
– Нет, не хотел бы, – сказал Гошка. – Мы как-то в армии ходили на двадцать пять километров, я портянку плохо намотал и ногу стер до крови.
– При чем здесь портянка? – вздохнула Санька.
– Как – при чем? Чтобы ходить в походы, надо уметь портянки наматывать.
– Вот видишь… портянки. А вот скажи, ты хотел бы совершить какой-нибудь подвиг?
– Зачем?
– Ну ни за чем. Просто так.
– Просто так не хотел бы, – сказал Гошка. – Вот если б для дела…
– А для меня?
– Для тебя?
– Да, для меня. Соверши для меня какой-нибудь подвиг.
– А какой? Ну хочешь, я тебя… на руках понесу?
– Понеси меня на руках, – упавшим голосом сказала Санька.
Дядя Леша не поверил своим ушам, приподнялся на локте и неодобрительно посмотрел вслед уносящему Саньку Гошке. Виданное ли дело – девок на руках носить! И вслух передразнил: «Хочешь, я тебя на руках понесу!»
Чудная молодежь пошла! Он вот свою жену никогда на руках не носил. Да и то сказать, в ней и смолоду пудов шесть было…
– Стой! Кто идет? – крикнул дядя Леша и на всякий случай потянул к себе заряженное солью ружье.
– Я, – ответила, приближаясь, расплывчатая в темноте фигура, и дядя Леша узнал в ней собственную супругу.
– А я уж тебя хотел солью, – сказал дядя Леша. – Чего пришла-то?
– Та вот сметанки тоби прынэсла. Исты будэшь?
Дядя Леша только сейчас вспомнил, что он сегодня не ужинал. Он встал с брички и, разминая затекшие ноги, сказал:
– Пойдем, вон там на приступочках посидим.
– А ружье где?
– Там, в бричке. Нехай лежит.
Яковлевна размотала тряпку и вынула из нее маленький глечик со сметаной. Дядя Леша ел сметану долго, потом вымазал остатки хлебом и положил корку в глечик, потому что выбрасывать – грех. Вытер губы, посмотрел изучающе на жену и поманил ее пальцем:
– Поди-ка сюда.
– Чого тоби?
– Иди, иди, не укушу.
И когда Яковлевна подошла, дядя Леша неожиданно обхватил ее руками и попытался приподнять. Яковлевна, вырываясь, размахивала руками и кричала полусердито:
– Пусты… Дурэнь старый… Тоже выдумал шутки…
С годами дядя Леша ослаб, а жена, видимо, еще прибавила в весе. Дядя Леша отпустил ее и, махнув рукой, сказал огорченно:
– Ладно, иди… бомба водородная.
Яковлевна ушла. Дядя Леша долго вздыхал, думая об ушедшей силе, но потом мысли его опять вернулись к вопросу о пенсии. Дядя Леша подумал, что, когда ему назначат пенсию, он вместе с женой уедет к сыну, который служит летчиком где-то на Кавказе. Он подумал о том, как обрадуется сын, и представил себе эту встречу в лицах. «Здравствуй, сынок», – сказал дядя Леша слабым голосом, обращаясь к воображаемому сыну, и сам себе ответил радостно: «Здравствуй, батя! Очень радый вас видеть! Как доехали?» – «Ничего, спасибо…»
– С кем это ты разговариваешь?
Дядя Леша вздрогнул и увидел перед собой Гошку. Проводив Саньку, Гошка возвращался домой.
– С собой. Это мне по должности моей одинокой полагается, – пояснил дядя Леша. – Из-за скуки своей разговариваю. Дома хоть с бабой поговоришь, а здесь… – сторож махнул рукой.
С бабой! Вот живет человек всю жизнь со своей женой и всю жизнь зовет ее «баба». И может, за всю жизнь ласкового слова ей не сказал.
– Дядя Леша, а ты свою бабу любишь?
– Чего?
– Ну, она у тебя хорошая?
– Да как тебе сказать… – задумался дядя Леша. – Ничего вроде бы. Тяжелая она, – вздохнул он, вспомнив недавнее.
Яковлевна, которая рассказала об этом дяде Леше, насчет размера пенсии ничего толком не знала. Вроде бы должны платить по тридцать трудодней в месяц да еще надбавка за выслугу лет. За двадцать пять лет – десять процентов, за тридцать лет – не то пятнадцать, не то двадцать процентов. Дядя Леша сначала подсчитал, сколько получится, если надбавка будет двадцать. Выходило неплохо – тридцать шесть трудодней без всякой работы. А если пятнадцать? Дядя Леша снова стал подсчитывать, но тут же сбился со счета. Он плюнул с досады и стал пересчитывать еще раз, но на этот раз его сбили Гошка и Санька, которые шли мимо склада и разговаривали о чем-то. «Может, насчет пенсии», – подумал дядя Леша и прислушался. Говорила Санька:
– Ты, Гошка, хороший, только… ну я не знаю, как сказать. Вот смотри: ночь, cтепь… Ты хотел бы пойти в поход далеко-далеко, километров… на сто?
– Нет, не хотел бы, – сказал Гошка. – Мы как-то в армии ходили на двадцать пять километров, я портянку плохо намотал и ногу стер до крови.
– При чем здесь портянка? – вздохнула Санька.
– Как – при чем? Чтобы ходить в походы, надо уметь портянки наматывать.
– Вот видишь… портянки. А вот скажи, ты хотел бы совершить какой-нибудь подвиг?
– Зачем?
– Ну ни за чем. Просто так.
– Просто так не хотел бы, – сказал Гошка. – Вот если б для дела…
– А для меня?
– Для тебя?
– Да, для меня. Соверши для меня какой-нибудь подвиг.
– А какой? Ну хочешь, я тебя… на руках понесу?
– Понеси меня на руках, – упавшим голосом сказала Санька.
Дядя Леша не поверил своим ушам, приподнялся на локте и неодобрительно посмотрел вслед уносящему Саньку Гошке. Виданное ли дело – девок на руках носить! И вслух передразнил: «Хочешь, я тебя на руках понесу!»
Чудная молодежь пошла! Он вот свою жену никогда на руках не носил. Да и то сказать, в ней и смолоду пудов шесть было…
– Стой! Кто идет? – крикнул дядя Леша и на всякий случай потянул к себе заряженное солью ружье.
– Я, – ответила, приближаясь, расплывчатая в темноте фигура, и дядя Леша узнал в ней собственную супругу.
– А я уж тебя хотел солью, – сказал дядя Леша. – Чего пришла-то?
– Та вот сметанки тоби прынэсла. Исты будэшь?
Дядя Леша только сейчас вспомнил, что он сегодня не ужинал. Он встал с брички и, разминая затекшие ноги, сказал:
– Пойдем, вон там на приступочках посидим.
– А ружье где?
– Там, в бричке. Нехай лежит.
Яковлевна размотала тряпку и вынула из нее маленький глечик со сметаной. Дядя Леша ел сметану долго, потом вымазал остатки хлебом и положил корку в глечик, потому что выбрасывать – грех. Вытер губы, посмотрел изучающе на жену и поманил ее пальцем:
– Поди-ка сюда.
– Чого тоби?
– Иди, иди, не укушу.
И когда Яковлевна подошла, дядя Леша неожиданно обхватил ее руками и попытался приподнять. Яковлевна, вырываясь, размахивала руками и кричала полусердито:
– Пусты… Дурэнь старый… Тоже выдумал шутки…
С годами дядя Леша ослаб, а жена, видимо, еще прибавила в весе. Дядя Леша отпустил ее и, махнув рукой, сказал огорченно:
– Ладно, иди… бомба водородная.
Яковлевна ушла. Дядя Леша долго вздыхал, думая об ушедшей силе, но потом мысли его опять вернулись к вопросу о пенсии. Дядя Леша подумал, что, когда ему назначат пенсию, он вместе с женой уедет к сыну, который служит летчиком где-то на Кавказе. Он подумал о том, как обрадуется сын, и представил себе эту встречу в лицах. «Здравствуй, сынок», – сказал дядя Леша слабым голосом, обращаясь к воображаемому сыну, и сам себе ответил радостно: «Здравствуй, батя! Очень радый вас видеть! Как доехали?» – «Ничего, спасибо…»
– С кем это ты разговариваешь?
Дядя Леша вздрогнул и увидел перед собой Гошку. Проводив Саньку, Гошка возвращался домой.
– С собой. Это мне по должности моей одинокой полагается, – пояснил дядя Леша. – Из-за скуки своей разговариваю. Дома хоть с бабой поговоришь, а здесь… – сторож махнул рукой.
С бабой! Вот живет человек всю жизнь со своей женой и всю жизнь зовет ее «баба». И может, за всю жизнь ласкового слова ей не сказал.
– Дядя Леша, а ты свою бабу любишь?
– Чего?
– Ну, она у тебя хорошая?
– Да как тебе сказать… – задумался дядя Леша. – Ничего вроде бы. Тяжелая она, – вздохнул он, вспомнив недавнее.
17
Экзамен принимала старая Гошкина учительница, которая не была требовательной. Она заставила только прочесть несколько строк и проспрягать два глагола. И Гошка испытал то едва ощутимое чувство легкой обиды, когда требуют очень мало, а ты способен на большее. Потом Гошка пошел к директору, и ему тут же вручили хрустящий аттестат. Гошка пожал протянутую ему холодную руку директора.
«Ну вот, – подумал он, – среднее образование». Оно ему досталось с таким трудом, и он даже удивился, что особой радости по этому поводу не было. «Так, наверно, всегда, – подумал он, – когда добьешься чего-нибудь, уже не интересно». Сейчас все ему почему-то давалось очень легко. Даже машина завелась с пол-оборота.
Выезжая из брода, Гошка увидел на берегу человека. Человек поднял руку. Гошка затормозил.
– А, наше вам! – в восторге закричал человек и сверкнул стальными зубами. Это был тот самый фотограф, с которым Гошка писал сочинение. Фотограф был тогда первым из заочников, кто завалился.
– До Ивановки подвезешь? – спросил он.
– Садись.
– Свой парень, – сказал фотограф, влезая в кабину, но, когда немного проехал, вдруг спросил озабоченно: – А сколько возьмешь?
– Десятку.
Фотограф дернулся к дверце:
– Останови.
– Зачем?
– Ох ты – десятку! Другие и трояку рады.
– Ладно, сиди. Ничего я с тебя не возьму.
– Ха-ха, шутник! – радостно воскликнул фотограф, удобно устроившись на сиденье, и начал рассказывать, что, кроме сочинения, он завалил и геометрию с тригонометрией, и химию, но ему наплевать, потому что сейчас среднее образование – все равно как раньше четыре класса, и вообще на своей работе он обойдется без него. Вылезая против Ивановки, он спросил:
– Может, все же возьмешь трешницу-то?
– Вылазь.
– Как хочешь, – сказал фотограф и, поправив на бедре фотоаппарат, пошел прочь.
«Ну вот, – подумал он, – среднее образование». Оно ему досталось с таким трудом, и он даже удивился, что особой радости по этому поводу не было. «Так, наверно, всегда, – подумал он, – когда добьешься чего-нибудь, уже не интересно». Сейчас все ему почему-то давалось очень легко. Даже машина завелась с пол-оборота.
Выезжая из брода, Гошка увидел на берегу человека. Человек поднял руку. Гошка затормозил.
– А, наше вам! – в восторге закричал человек и сверкнул стальными зубами. Это был тот самый фотограф, с которым Гошка писал сочинение. Фотограф был тогда первым из заочников, кто завалился.
– До Ивановки подвезешь? – спросил он.
– Садись.
– Свой парень, – сказал фотограф, влезая в кабину, но, когда немного проехал, вдруг спросил озабоченно: – А сколько возьмешь?
– Десятку.
Фотограф дернулся к дверце:
– Останови.
– Зачем?
– Ох ты – десятку! Другие и трояку рады.
– Ладно, сиди. Ничего я с тебя не возьму.
– Ха-ха, шутник! – радостно воскликнул фотограф, удобно устроившись на сиденье, и начал рассказывать, что, кроме сочинения, он завалил и геометрию с тригонометрией, и химию, но ему наплевать, потому что сейчас среднее образование – все равно как раньше четыре класса, и вообще на своей работе он обойдется без него. Вылезая против Ивановки, он спросил:
– Может, все же возьмешь трешницу-то?
– Вылазь.
– Как хочешь, – сказал фотограф и, поправив на бедре фотоаппарат, пошел прочь.
18
В первый же день уборки Илья Бородавка отобрал десятка два книг из тех, что поинтересней, и, связав их стопкой, вышел на дорогу ловить попутную машину. Ему повезло. Не прошло и пяти минут, как на дороге появился Гошкин «ЗИЛ-150». Илья забросил книги в кузов, где лежал большой фанерный ящик с продуктами, и они поехали.
Было жарко. Хвостатое облако пыли тянулось за идущей впереди «Волгой».
– Хорошие книжки везешь? – спросил Гошка.
– А как же! Самые зачитанные выбрал.
– А когда же ты свою книжку дашь почитать? – пошутил Гошка.
– Свою? Да вот жду, чего из Москвы ответят. У меня, Гошка, грамотности не хватает. А стихотворения я писать могу. Талант у меня к этому делу есть, это я знаю. Вот насчет прозы не скажу. Тут я не силен. Захотел я описать нашего председателя, какой он есть. Ну и пишу: «Высокий, стройный, с умным взором в глазах». А он, может, и высокий, да толстый, как беременная баба. Какая уж тут стройность. Не получается, да и все. – Илья вздохнул. – А насчет стихов – это мне раз плюнуть. Другой раз, поверишь ли, идешь – и вдруг в голову чего стукнет. Приду домой, запишу. Через пятнадцать минут стих готов. А вот грамотность – да-а. Тут мне еще надо над собой работать. Говорил я Вадиму: «Исправь ошибки, а потом деньги и все такое на двоих». – «Некогда», – говорит. Не хочет заработать, что ли? А знаешь, я сегодня стих накатал. Послушай: «Воспоминание о любви».
Стихи были длинные. Когда Илья поинтересовался Гошкиным мнением, Гошка ответил:
– Не знаю. По-моему, непонятно.
– Так это ж стихи, – снисходительно объяснил Илья.
На стане народу было полно, и все занимались разными делами: одни натягивали на колья палатку, другие копали в земле печку, третьи перетаскивали вещи.
Гурий Макарович Гальченко, которого назначили на стан бригадиром, шел с Пятницей по краю поля и недовольно размахивал руками.
– Як тут косылы – нэ поймэшь. Тут навесной жаткой, там прыцепной. Тут ни одного валка, тут три валка зразу. Абы скосыть.
Потом Павло-баптист привез шефов – рабочих с консервного завода. Шефы сбрасывали на землю вещмешки, чемоданы, матрацы и тащили все это в палатку. Вместе с ними приехал на стан Вадим, который первую машину проспал. Вскочив на ящик с продуктами, Вадим торжественно произнес:
– Приветствую тебя, пустынный уголок!..
– Эй ты, уголок! – крикнул Микола. – Ящик проломишь!
Гурий Макарович собрал шефов в кружок за палаткой и проводил перекличку:
– Знаменский!
– Знаменский, – поправили его.
– Це по-вашему, по-городскому, а по нашему Знаменский, – сказал Гурий Макарович, но в следующей фамилии сделал поправку на городское произношение. – Волынский!
– Волынский, – поправили его.
– А, вас нэ поймэшь! – Гурий Макарович махнул рукой. – Буду читать по-своему.
После переклички следовал инструктаж. Инструктаж был кратким и выразительным:
– Ну шо вас тут инструктыровать? Це трактор, це комбайн, це копнитель. Прошлый год у нас тут тоже булы городские, так некоторые путалы. Ну, трактор и комбайн вам знать нэ надо, вы будэтэ работать на копнителе. Правильно вин называется чи соломополовокопнитель, чи половосоломокопнитель, вам це тоже знать нэ нужно. Шо вам трэба для работы? Дви руки, шоб дэржать выла, дви ноги, шоб нажимать на педали. Шо ще? Курыть на копнителе нэ положено, но хто курэ, всэ одно нэ вдэржится. Значить, шо? Курыть осторожно. Прыгать на ходу з копнителя нэ положено, но прыгать прийдэться. Значить, прыгать так, шоб нэ попасты пид колэсо. Всэ ясно? Вопросов нэма? Пишлы розпысуваться за технику безопасности.
На поле выехали после обеда. Гурий Макарович расставил все семь комбайнов так, чтобы они были на одинаковом расстоянии.
Аркаша Марочкин хотел трогаться первым, но Гальченко его остановил:
– Нэ лизь попэрэд батька в пэкло.
Он еще раз прошел по краю поля, потом поднялся на свой комбайн и поднял руку:
– Поихалы!
И сразу загудели моторы, заработали приводы комбайнов, тронулись с места трактора. Первые метры валков потекли в молотилки.
Илья Бородавка, вернувшись со стана, вспомнил, что видел он за этот день, и написал в своем дневнике:
«Сегодня началась борьба за казахстанский миллиард! Наш бригадир Гурий Макарович Гальченко встал на своем любимом комбайне и своим свежим голосом сказал: «Поехали!» И сердца у всех задрожали в сладостном волнении, будто лопнула в них какая струна. И все закричали «ура».
Илья подумал и дописал:
«А на копнителях с вилами в руках стояли наши дорогие шефы. Они пели веселые песни».
Дальше ничего не получалось.
«Эх, был бы я писатель», – грустно подумал Илья и отложил дневник в сторону.
Было жарко. Хвостатое облако пыли тянулось за идущей впереди «Волгой».
– Хорошие книжки везешь? – спросил Гошка.
– А как же! Самые зачитанные выбрал.
– А когда же ты свою книжку дашь почитать? – пошутил Гошка.
– Свою? Да вот жду, чего из Москвы ответят. У меня, Гошка, грамотности не хватает. А стихотворения я писать могу. Талант у меня к этому делу есть, это я знаю. Вот насчет прозы не скажу. Тут я не силен. Захотел я описать нашего председателя, какой он есть. Ну и пишу: «Высокий, стройный, с умным взором в глазах». А он, может, и высокий, да толстый, как беременная баба. Какая уж тут стройность. Не получается, да и все. – Илья вздохнул. – А насчет стихов – это мне раз плюнуть. Другой раз, поверишь ли, идешь – и вдруг в голову чего стукнет. Приду домой, запишу. Через пятнадцать минут стих готов. А вот грамотность – да-а. Тут мне еще надо над собой работать. Говорил я Вадиму: «Исправь ошибки, а потом деньги и все такое на двоих». – «Некогда», – говорит. Не хочет заработать, что ли? А знаешь, я сегодня стих накатал. Послушай: «Воспоминание о любви».
Стихи были длинные. Когда Илья поинтересовался Гошкиным мнением, Гошка ответил:
– Не знаю. По-моему, непонятно.
– Так это ж стихи, – снисходительно объяснил Илья.
На стане народу было полно, и все занимались разными делами: одни натягивали на колья палатку, другие копали в земле печку, третьи перетаскивали вещи.
Гурий Макарович Гальченко, которого назначили на стан бригадиром, шел с Пятницей по краю поля и недовольно размахивал руками.
– Як тут косылы – нэ поймэшь. Тут навесной жаткой, там прыцепной. Тут ни одного валка, тут три валка зразу. Абы скосыть.
Потом Павло-баптист привез шефов – рабочих с консервного завода. Шефы сбрасывали на землю вещмешки, чемоданы, матрацы и тащили все это в палатку. Вместе с ними приехал на стан Вадим, который первую машину проспал. Вскочив на ящик с продуктами, Вадим торжественно произнес:
– Приветствую тебя, пустынный уголок!..
– Эй ты, уголок! – крикнул Микола. – Ящик проломишь!
Гурий Макарович собрал шефов в кружок за палаткой и проводил перекличку:
– Знаменский!
– Знаменский, – поправили его.
– Це по-вашему, по-городскому, а по нашему Знаменский, – сказал Гурий Макарович, но в следующей фамилии сделал поправку на городское произношение. – Волынский!
– Волынский, – поправили его.
– А, вас нэ поймэшь! – Гурий Макарович махнул рукой. – Буду читать по-своему.
После переклички следовал инструктаж. Инструктаж был кратким и выразительным:
– Ну шо вас тут инструктыровать? Це трактор, це комбайн, це копнитель. Прошлый год у нас тут тоже булы городские, так некоторые путалы. Ну, трактор и комбайн вам знать нэ надо, вы будэтэ работать на копнителе. Правильно вин называется чи соломополовокопнитель, чи половосоломокопнитель, вам це тоже знать нэ нужно. Шо вам трэба для работы? Дви руки, шоб дэржать выла, дви ноги, шоб нажимать на педали. Шо ще? Курыть на копнителе нэ положено, но хто курэ, всэ одно нэ вдэржится. Значить, шо? Курыть осторожно. Прыгать на ходу з копнителя нэ положено, но прыгать прийдэться. Значить, прыгать так, шоб нэ попасты пид колэсо. Всэ ясно? Вопросов нэма? Пишлы розпысуваться за технику безопасности.
На поле выехали после обеда. Гурий Макарович расставил все семь комбайнов так, чтобы они были на одинаковом расстоянии.
Аркаша Марочкин хотел трогаться первым, но Гальченко его остановил:
– Нэ лизь попэрэд батька в пэкло.
Он еще раз прошел по краю поля, потом поднялся на свой комбайн и поднял руку:
– Поихалы!
И сразу загудели моторы, заработали приводы комбайнов, тронулись с места трактора. Первые метры валков потекли в молотилки.
Илья Бородавка, вернувшись со стана, вспомнил, что видел он за этот день, и написал в своем дневнике:
«Сегодня началась борьба за казахстанский миллиард! Наш бригадир Гурий Макарович Гальченко встал на своем любимом комбайне и своим свежим голосом сказал: «Поехали!» И сердца у всех задрожали в сладостном волнении, будто лопнула в них какая струна. И все закричали «ура».
Илья подумал и дописал:
«А на копнителях с вилами в руках стояли наши дорогие шефы. Они пели веселые песни».
Дальше ничего не получалось.
«Эх, был бы я писатель», – грустно подумал Илья и отложил дневник в сторону.
19
В этот день, когда на стане был Илья Бородавка, произошла некоторая заминка с распределением кадров. Закрепив комбайны за комбайнерами, трактора за трактористами и копнители за приезжими шефами, Гурий Макарович совсем выпустил из виду Вадима. Вадим подошел к нему:
– А мне что делать?
– Тоби? – Бригадир был явно озадачен. – А шо ты можешь робыть?
– Вин на рояли грае, – подсказал Микола.
– Гм… на рояли… От бида. А в мэнэ сим комбайнив и ни одного рояля. Ну, а шо ще ты можешь робыть?
Вадим пожал плечами.
– Вин ще вирши пыше, – подсказал Микола.
– Значить, вирши… Так издательства в мэнэ тоже нэмае. Щось в тэбэ таки спэциальности нэподходящи. А шо, як я тэбэ поваром назначу? Работа дуже проста, интеллигэнтна. Бэрэшь видро воды, видро крупы и жменю соли. Казан е, кизяк е, солярка е. Работай.
Но очень скоро Гурию Макаровичу пришлось раскаяться в своей неосмотрительности. Вечером, когда комбайны пришли с поля и все, расхватав алюминиевые миски, кинулись к кухне, оказалось, что никакого ужина нeт. Гречневая каша наполовину не доварилась, а наполовину пригорела.
– Шо ж ты так, а? – сетовал Гурий Макарович на незадачливого повара. – Можно ж було воды добавыть.
– Вы сказали – ведро, я ведро и налил. – Вадим был расстроен. Гальченко посмотрел на него и пожалел:
– Ну ладно. А як насчет чаю?
– Чай есть.
– Тягны сюды сахар, масло… Шо ще у нас есть… Колбасу. Хлопцы, сьогодни будэм вэчерять сухым пайком.
– Шо? – возмутился Микола. – Цилый дэнь робылы…
– Мыкола! – Бригадир повысил голос.
После этого случая Гальченко составил график, по которому пищу варили все в порядке очередности. Вадим стал постоянным рабочим по кухне. В его обязанности входило залить котел водой, растопить кизяк, принести, если нужно, продукты.
Однажды очередной повар Степан Дорофеев стоял на кухне и огромной суковатой палкой помешивал кашу в котле. Вадим, кусая карандаш и изнывая от жары, лежал в палатке и сочинял очередное стихотворение. Потом встал и подошел к Степану.
– Хочешь, стихи новые прочту?
– Стихи? А чего ж, валяй, – поощрил Степан. Он оперся на палку и приготовился слушать.
– Ничего вообще-то. – Степан почесал в затылке. – Занятно. Слышишь, а как это все у тебя получается?
– Что – как?
– Ну вот так, чтоб складно было?
– Не знаю. – Вадим замялся. – Это трудно объяснить.
– Да-а… А зачем это ты все сочиняешь? Трудно небось голову ломать.
– Нелегко. Но, понимаешь, стихи помогают людям жить, работать…
– А-а, работать, – сообразил Степан. – Это я, значит, кашу варю, а ты мне помогаешь?
И Вадим не понял – то ли Степан шутит, то ли всерьез говорит.
– А мне что делать?
– Тоби? – Бригадир был явно озадачен. – А шо ты можешь робыть?
– Вин на рояли грае, – подсказал Микола.
– Гм… на рояли… От бида. А в мэнэ сим комбайнив и ни одного рояля. Ну, а шо ще ты можешь робыть?
Вадим пожал плечами.
– Вин ще вирши пыше, – подсказал Микола.
– Значить, вирши… Так издательства в мэнэ тоже нэмае. Щось в тэбэ таки спэциальности нэподходящи. А шо, як я тэбэ поваром назначу? Работа дуже проста, интеллигэнтна. Бэрэшь видро воды, видро крупы и жменю соли. Казан е, кизяк е, солярка е. Работай.
Но очень скоро Гурию Макаровичу пришлось раскаяться в своей неосмотрительности. Вечером, когда комбайны пришли с поля и все, расхватав алюминиевые миски, кинулись к кухне, оказалось, что никакого ужина нeт. Гречневая каша наполовину не доварилась, а наполовину пригорела.
– Шо ж ты так, а? – сетовал Гурий Макарович на незадачливого повара. – Можно ж було воды добавыть.
– Вы сказали – ведро, я ведро и налил. – Вадим был расстроен. Гальченко посмотрел на него и пожалел:
– Ну ладно. А як насчет чаю?
– Чай есть.
– Тягны сюды сахар, масло… Шо ще у нас есть… Колбасу. Хлопцы, сьогодни будэм вэчерять сухым пайком.
– Шо? – возмутился Микола. – Цилый дэнь робылы…
– Мыкола! – Бригадир повысил голос.
После этого случая Гальченко составил график, по которому пищу варили все в порядке очередности. Вадим стал постоянным рабочим по кухне. В его обязанности входило залить котел водой, растопить кизяк, принести, если нужно, продукты.
Однажды очередной повар Степан Дорофеев стоял на кухне и огромной суковатой палкой помешивал кашу в котле. Вадим, кусая карандаш и изнывая от жары, лежал в палатке и сочинял очередное стихотворение. Потом встал и подошел к Степану.
– Хочешь, стихи новые прочту?
– Стихи? А чего ж, валяй, – поощрил Степан. Он оперся на палку и приготовился слушать.
– Ну как?
Еще туманы бродят по земле,
Еще не встало солнце за спиною,
Но на комбайне, как на корабле,
Я отправляюсь в плаванье степное.
Пусть от жары в глазах круги рябые,
Дымит земля поземкой ковыля…
Земля, ты – покоренная рабыня,
Я – бог и повелитель твой, земля.
– Ничего вообще-то. – Степан почесал в затылке. – Занятно. Слышишь, а как это все у тебя получается?
– Что – как?
– Ну вот так, чтоб складно было?
– Не знаю. – Вадим замялся. – Это трудно объяснить.
– Да-а… А зачем это ты все сочиняешь? Трудно небось голову ломать.
– Нелегко. Но, понимаешь, стихи помогают людям жить, работать…
– А-а, работать, – сообразил Степан. – Это я, значит, кашу варю, а ты мне помогаешь?
И Вадим не понял – то ли Степан шутит, то ли всерьез говорит.
20
Вторую неделю идет дождь. Постоянно, беспрерывно он стучит по брезенту палатки и с шорохом скатывается на раскисшую землю. Дует ветер. В палатке холодно и сыро. Пахнет мокрыми телогрейками и тулупами. Каждый выбирает себе занятие по вкусу. Четверо режутся в домино. Степан Дорофеев и Микола играют в шахматы. У Миколы ангина. Поэтому он перевязал горло серым полотенцем и хрипит на всех, кто задерживается у входа.
Гошка лежит на постели в бушлате и читает книжку.
– Гошка, как ты думаешь, в этом, наверное, есть своеобразная романтика?
Это спрашивает Вадим. Он лежит рядом, натянув одеяло до самого подбородка.
– Что? Романтика? – Гошка долго не может сообразить, в чем дело. – Не знаю, Вадим.
– Ну а зачем же мы тогда сидим?
– Ну как? Ну… нужно так, вот и сидим. Урожай кому-нибудь нужно убирать.
– А-а, урожай.
В первый день дождя, когда сверкали молнии и грохотал гром, все стояли, скучившись, в палатке, а Вадим шатался по полю и пел: «Будет буря, мы поспорим…» Теперь он тоже иногда ходит спорить с бурей, но редко.
– Хорошо бы сейчас домой. Присесть в теплом углу, посмотреть телевизор… Вот почему здесь нет телевидения?
– Будет, – отвечает Гошка. – В том году обещают построить станцию.
– Будет, будет… А знаешь, хорошо бы пойти сейчас в ресторан. В Москве я после стипендии всегда ходил в «Арагви». Там бывают поэты, художники… Да что «Арагви»… Мне бы сейчас стакан газированной воды без сиропа. Ты не хотел бы газированной воды?
– Не знаю. – Гошка пожимает плечами. О газированной воде он просто не думал.
Вадим поднимается и выходит из палатки.
В стороне от палатки выстроились в ряд трактора и комбайны. Возле крайнего трактора возится Аркаша Марочкин. У него заедает сцепление. Пользуясь непогодой, Аркаша решил устранить неисправность.
Каждому поэту хочется, чтоб его слушали. Вадим подошел к Марочкину:
– Аркадий.
– Чего тебе?
– Как сцепление? Получается что-нибудь?
– А чего ж не получиться. – Аркаша сплевывает сквозь зубы. – Я ж механик-водитель. Танки, бывало, по кусочкам разбирал. А трактор…
– Аркадий, а у меня и про трактора стихи есть. Хочешь прочту?
Вадим боится, что его не дослушают, и торопится:
Вот так все. Никто не понимает, никто слушать не хочет. Хоть бы Бородавка приехал, что ли. Вадим приподнимает полог палатки, просовывает внутрь голову:
– Терем-теремок, кто в тереме живет?
– Залази, а то дует, – хрипит из своего угла Микола.
Гошка лежит на постели в бушлате и читает книжку.
– Гошка, как ты думаешь, в этом, наверное, есть своеобразная романтика?
Это спрашивает Вадим. Он лежит рядом, натянув одеяло до самого подбородка.
– Что? Романтика? – Гошка долго не может сообразить, в чем дело. – Не знаю, Вадим.
– Ну а зачем же мы тогда сидим?
– Ну как? Ну… нужно так, вот и сидим. Урожай кому-нибудь нужно убирать.
– А-а, урожай.
В первый день дождя, когда сверкали молнии и грохотал гром, все стояли, скучившись, в палатке, а Вадим шатался по полю и пел: «Будет буря, мы поспорим…» Теперь он тоже иногда ходит спорить с бурей, но редко.
– Хорошо бы сейчас домой. Присесть в теплом углу, посмотреть телевизор… Вот почему здесь нет телевидения?
– Будет, – отвечает Гошка. – В том году обещают построить станцию.
– Будет, будет… А знаешь, хорошо бы пойти сейчас в ресторан. В Москве я после стипендии всегда ходил в «Арагви». Там бывают поэты, художники… Да что «Арагви»… Мне бы сейчас стакан газированной воды без сиропа. Ты не хотел бы газированной воды?
– Не знаю. – Гошка пожимает плечами. О газированной воде он просто не думал.
Вадим поднимается и выходит из палатки.
В стороне от палатки выстроились в ряд трактора и комбайны. Возле крайнего трактора возится Аркаша Марочкин. У него заедает сцепление. Пользуясь непогодой, Аркаша решил устранить неисправность.
Каждому поэту хочется, чтоб его слушали. Вадим подошел к Марочкину:
– Аркадий.
– Чего тебе?
– Как сцепление? Получается что-нибудь?
– А чего ж не получиться. – Аркаша сплевывает сквозь зубы. – Я ж механик-водитель. Танки, бывало, по кусочкам разбирал. А трактор…
– Аркадий, а у меня и про трактора стихи есть. Хочешь прочту?
Вадим боится, что его не дослушают, и торопится:
– Да-а… – Аркаша задумался. – «Вдавливая в землю…» Слышь, Вадим, сбегай к Степану, возьми у него ключ на двадцать два. Скажи, Аркадий просил.
Облака лиловые висели,
Полыхали синие ветра…
Вдавливая гусеницы в землю,
Медленно катились трактора.
Вот так все. Никто не понимает, никто слушать не хочет. Хоть бы Бородавка приехал, что ли. Вадим приподнимает полог палатки, просовывает внутрь голову:
– Терем-теремок, кто в тереме живет?
– Залази, а то дует, – хрипит из своего угла Микола.
21
В один из дождливых дней Степан Дорофеев, который выходил на улицу по своим делам, вдруг приоткрыл полог палатки и сказал:
– Там кто-то скачет.
– Шо ты мэлэшь? – сказал Гурий Макарович.
– Ну посмотрите.
Кто мог тащиться по степи в такую пору да еще верхом на лошади? Любопытство было настолько большим, что даже Микола выскочил из палатки, обмотав вокруг шеи серое полотенце. Он вгляделся пристально в скакавшего от разъезда всадника и удивился:
– Так то ж баба!
– Шо?
– Та ни шо. Баба, кажу.
Это была Лизка. Возле самой палатки она, откинувшись в седле, натянула повод. Лошадь косилась на людей, раздувала ноздри и перебирала тонкими в забрызганных чулках ногами.
– Аркаша! – Лизка спрыгнула с седла чуть ли не в руки любимого.
– Ну, чего ты, – сказал Аркаша, отступая. – Чего приехала?
– Соскучилась, – сказала Лизка, не обращая внимания на посторонних. С рукавов, с капюшона ее брезентового плаща стекала вода. – Ну, чего встал-то? Аль не рад? Веди в свою хату, – она презрительно скользнула взглядом по палатке.
В палатке вытряхнула из складок капюшона остатки дождя, достала из-под полы привязанный к пояску большой узел.
– Вот, – сказала Лизка, развязывая узел прямо у входа, – пирогов тебе напекла. Носки вот привезла теплые. Сама вязала, – подчеркнула она.
Они сели на Аркашину постель. Лизка сняла резиновые сапоги и поджала под себя ноги. Смущаясь взглядов товарищей, Аркаша нехотя жевал испеченный Лизкой пирог.
– Холодно тут у вас, – сказала Лизка.
– Холодно, – подтвердил Степан. – Привезла бы ты лучше милому одеяльце ватное или тулупчик. Знаешь, как говорится: сейчас бы ружьишко, тулупчик и… на печку.
Все засмеялись. Аркаша отложил полпирога в сторону, поднялся.
– Ну, может, ты поедешь? – сказал он почти ласково. – Погостила – и будет.
– Ну и хозяин, – покачала головой Лизка. – Сейчас гулять пойдем. – И потянула к себе сапог.
– Гулять? Дождь на дворе.
– А мне двадцать пять километров ехать – не дождь? Пойдем, не сахарный.
– Ну пойдем, – покорно согласился Аркаша.
– Иди, иди. Она тебя захомутает, – сказал ему вслед Степан, но тут же поперхнулся под колючим Лизкиным взглядом. – Ну и баба! – сказал он, когда она вышла.
Уезжала Лизка перед вечером, когда надвигались тяжелые дождливые сумерки. Она отвязала лошадь от палатки и неловко, по-бабьи, влезла в седло.
Гошка подошел к Лизке и спросил, не передавала ли ему чего-нибудь Санька.
– Нет, не передавала. Но-о! – Она замахнулась на жеребца кулаком, и тот вихрем понес ее по дороге.
– Там кто-то скачет.
– Шо ты мэлэшь? – сказал Гурий Макарович.
– Ну посмотрите.
Кто мог тащиться по степи в такую пору да еще верхом на лошади? Любопытство было настолько большим, что даже Микола выскочил из палатки, обмотав вокруг шеи серое полотенце. Он вгляделся пристально в скакавшего от разъезда всадника и удивился:
– Так то ж баба!
– Шо?
– Та ни шо. Баба, кажу.
Это была Лизка. Возле самой палатки она, откинувшись в седле, натянула повод. Лошадь косилась на людей, раздувала ноздри и перебирала тонкими в забрызганных чулках ногами.
– Аркаша! – Лизка спрыгнула с седла чуть ли не в руки любимого.
– Ну, чего ты, – сказал Аркаша, отступая. – Чего приехала?
– Соскучилась, – сказала Лизка, не обращая внимания на посторонних. С рукавов, с капюшона ее брезентового плаща стекала вода. – Ну, чего встал-то? Аль не рад? Веди в свою хату, – она презрительно скользнула взглядом по палатке.
В палатке вытряхнула из складок капюшона остатки дождя, достала из-под полы привязанный к пояску большой узел.
– Вот, – сказала Лизка, развязывая узел прямо у входа, – пирогов тебе напекла. Носки вот привезла теплые. Сама вязала, – подчеркнула она.
Они сели на Аркашину постель. Лизка сняла резиновые сапоги и поджала под себя ноги. Смущаясь взглядов товарищей, Аркаша нехотя жевал испеченный Лизкой пирог.
– Холодно тут у вас, – сказала Лизка.
– Холодно, – подтвердил Степан. – Привезла бы ты лучше милому одеяльце ватное или тулупчик. Знаешь, как говорится: сейчас бы ружьишко, тулупчик и… на печку.
Все засмеялись. Аркаша отложил полпирога в сторону, поднялся.
– Ну, может, ты поедешь? – сказал он почти ласково. – Погостила – и будет.
– Ну и хозяин, – покачала головой Лизка. – Сейчас гулять пойдем. – И потянула к себе сапог.
– Гулять? Дождь на дворе.
– А мне двадцать пять километров ехать – не дождь? Пойдем, не сахарный.
– Ну пойдем, – покорно согласился Аркаша.
– Иди, иди. Она тебя захомутает, – сказал ему вслед Степан, но тут же поперхнулся под колючим Лизкиным взглядом. – Ну и баба! – сказал он, когда она вышла.
Уезжала Лизка перед вечером, когда надвигались тяжелые дождливые сумерки. Она отвязала лошадь от палатки и неловко, по-бабьи, влезла в седло.
Гошка подошел к Лизке и спросил, не передавала ли ему чего-нибудь Санька.
– Нет, не передавала. Но-о! – Она замахнулась на жеребца кулаком, и тот вихрем понес ее по дороге.
22
На другой день по Поповке пронесся слух, что Аркаша Марочкин дал твердое согласие расписаться с Лизкой, как только закончится уборка. Узнала об этом и Тихоновна. И самое обидное было в том, что узнала она об этом через сторонних людей. К тому, что теперь дети не спрашивают родительского благословения и даже не советуются с родителями, она уже привыкла. Но хоть бы сказал! А то приходит выжившая из ума старуха Макогониха и говорит – так, мол, и так. Тихоновна целый день ходила по комнате как неприкаянная, а вечером, когда вышла встречать корову, увидела на улице Лизку.
– Зайди в хату, – приказала она Лизке. – Подожди меня. Я сейчас, только корову в лабаз загоню.
Лизка послушно зашла в дом и сидела там в полутьме, пока не вошла Тихоновна.
– Чего ж свет не включаешь? – сказала она. – Привыкай, хозяйкой будешь.
Щелкнул выключатель, и Лизка зажмурилась от яркого света. Тихоновна села на стул и долго смотрела в упор на Лизку, которая, потупив глаза, нервно перебирала подол шелкового платья. Потом встала, вынула из печи закопченный казанок, налила в тарелку борща, поставила перед Лизкой:
– Ешь.
Сложив на груди руки, опять смотрела на будущую свою сноху. Лизка очень хотела есть, но, боясь показаться обжорой, ела медленно.
– Ты что ж лоб не крестишь? – сурово спросила Тихоновна.
Лизка бросила ложку и в замешательстве поднесла ко лбу сперва правую, потом левую, потом опять правую руку.
– Ладно, это я так, – сказала Тихоновна.
Лизка, оставив для приличия полтарелки борща, отложила в сторону ложку.
– Еще насыпать? – спросила Тихоновна.
– Нет, благодарю.
– Кашу есть будешь?
Лизка промолчала. Тихоновна наполнила тарелку гречневой кашей, бросила сверху кусок масла. Масло таяло и растекалось по миске желтым пятном. Каша пахла так аппетитно, что Лизка, позабыв уже о всяких приличиях, уплетала ее за обе щеки, громко чавкала и каждый раз вылизывала ложку.
«Эко жрет», – подумала Тихоновна и еле слышно спросила:
– Значит, вы уже про все договорились?
– А? – очнулась Лизка.
– Договорились, говорю, про все? – повысила голос Тихоновна.
– Aгa, – испуганно сказала Лизка.
Тихоновна смотрела на Лизку и долго вздыхала, собираясь с мыслями.
– Ну вот что, Лизавета… – начала она. Она хотела сказать Лизке, что раз уж та окрутила ее единственного сына, раз она отняла его у матери, так чтоб берегла его, чтоб смотрела за ним. И много еще кой-чего хотела она сказать Лизке, но ничего не сказала и вдруг расплакалась. Плакала громко, хлюпая носом.
Лизка, перепуганная и растерянная, отодвинула миску и вышла из-за стола. Она не знала, что делать. То ли успокаивать, то ли уходить.
– Спасибочка вам на угощении, – чуть ли не шепотом сказала она.
Тихоновна подняла к ней заплаканное лицо, что-то хотела ответить, но разрыдалась еще пуще и только махнула рукой.
Лизка пулей выскочила на улицу.
– Зайди в хату, – приказала она Лизке. – Подожди меня. Я сейчас, только корову в лабаз загоню.
Лизка послушно зашла в дом и сидела там в полутьме, пока не вошла Тихоновна.
– Чего ж свет не включаешь? – сказала она. – Привыкай, хозяйкой будешь.
Щелкнул выключатель, и Лизка зажмурилась от яркого света. Тихоновна села на стул и долго смотрела в упор на Лизку, которая, потупив глаза, нервно перебирала подол шелкового платья. Потом встала, вынула из печи закопченный казанок, налила в тарелку борща, поставила перед Лизкой:
– Ешь.
Сложив на груди руки, опять смотрела на будущую свою сноху. Лизка очень хотела есть, но, боясь показаться обжорой, ела медленно.
– Ты что ж лоб не крестишь? – сурово спросила Тихоновна.
Лизка бросила ложку и в замешательстве поднесла ко лбу сперва правую, потом левую, потом опять правую руку.
– Ладно, это я так, – сказала Тихоновна.
Лизка, оставив для приличия полтарелки борща, отложила в сторону ложку.
– Еще насыпать? – спросила Тихоновна.
– Нет, благодарю.
– Кашу есть будешь?
Лизка промолчала. Тихоновна наполнила тарелку гречневой кашей, бросила сверху кусок масла. Масло таяло и растекалось по миске желтым пятном. Каша пахла так аппетитно, что Лизка, позабыв уже о всяких приличиях, уплетала ее за обе щеки, громко чавкала и каждый раз вылизывала ложку.
«Эко жрет», – подумала Тихоновна и еле слышно спросила:
– Значит, вы уже про все договорились?
– А? – очнулась Лизка.
– Договорились, говорю, про все? – повысила голос Тихоновна.
– Aгa, – испуганно сказала Лизка.
Тихоновна смотрела на Лизку и долго вздыхала, собираясь с мыслями.
– Ну вот что, Лизавета… – начала она. Она хотела сказать Лизке, что раз уж та окрутила ее единственного сына, раз она отняла его у матери, так чтоб берегла его, чтоб смотрела за ним. И много еще кой-чего хотела она сказать Лизке, но ничего не сказала и вдруг расплакалась. Плакала громко, хлюпая носом.
Лизка, перепуганная и растерянная, отодвинула миску и вышла из-за стола. Она не знала, что делать. То ли успокаивать, то ли уходить.
– Спасибочка вам на угощении, – чуть ли не шепотом сказала она.
Тихоновна подняла к ней заплаканное лицо, что-то хотела ответить, но разрыдалась еще пуще и только махнула рукой.
Лизка пулей выскочила на улицу.
23
В дни дождей Гурий Макарович развлекал подчиненных по-своему: проводил по разным поводам собрания или читки газет, когда приходила почта. Почту привозили вместе с продуктами. Письма получали только шефы-горожане и Вадим. Колхозникам обычно получать было не от кого, да и сами они никому не писали.
Но вот однажды пришло письмо Гурию Макаровичу. Гальченко долго и удивленно рассматривал синий конверт с довольно странным адресом, где после названий области, района и колхоза было написано: «Полевой стан. Бригадиру копнителей». Обратного адреса не было, но на штемпеле значилось: «Москва».
Сначала Гальченко подумал, что, может быть, это письмо вовсе и не ему, но, придя к выводу, что больше на стане никаких бригадиров нет, решительно распечатал конверт.
– Гурий Макарович, шо там такое? – Микола подошел сзади и заглянул через плечо.
– Нэ лизь.
Он долго читал это письмо, и чем дольше читал, тем большe хмурился и, сдвинув шапку на лоб, скреб затылок черными пальцами. Потом встал и вышел из палатки. Видно, письмо это его сильно озадачило. Степан, сидевший у выхода, видел, как бригадир широкими шагами ходил взад-вперед возле палатки и бормотал что-то себе под нос, чего раньше за ним не наблюдалось.
Через несколько минут он вернулся и приказал коротко:
– Вси в кучу!
– Чего, опять собрание? – спросил Брынза.
– Митинг. – Гурий Макарович подождал, пока все устроились – кто на чемоданах, кто на концах матрацев, кто просто на корточках. – Вот тут я получил письмо. Из Москвы. – Гурий Макарович выдержал многозначительную паузу и обвел всех задумчивым взглядом. – Но тут шось такэ напысано, чого я нияк нэ понимаю. Якись така ерунда… Може, вмисти розбэрэмось. Хто у нас самый грамотный? Гошка, в тэбэ среднее образование – читай.
– «Уважаемый товарищ бригадир!
Я, пожалуй, не стала бы Вам писать, если бы не самое серьезное беспокойство за судьбу моего единственного сына.
Вчера я получила от него письмо, из которого узнала, что он два дня болел и с высокой температурой лежал на сырой соломе в дырявой палатке.
Меня уже не удивляет то, что разносторонне одаренный мальчик занимается работой, мягко выражаясь, не совсем интеллектуальной. Меня удивляет невнимательное и, если говорить прямо, бездушное отношение к моему сыну со стороны товарищей и с Вашей стороны в частности. Неужели нельзя было вызвать врача и обеспечить больному нормальный уход? Уж Вам-то следовало об этом побеспокоиться не только из простого человеколюбия (об этом я даже не говорю), но и потому, что Вас к этому обязывает положение руководителя и, как я понимаю, воспитателя своих подчиненных.
Но вот однажды пришло письмо Гурию Макаровичу. Гальченко долго и удивленно рассматривал синий конверт с довольно странным адресом, где после названий области, района и колхоза было написано: «Полевой стан. Бригадиру копнителей». Обратного адреса не было, но на штемпеле значилось: «Москва».
Сначала Гальченко подумал, что, может быть, это письмо вовсе и не ему, но, придя к выводу, что больше на стане никаких бригадиров нет, решительно распечатал конверт.
– Гурий Макарович, шо там такое? – Микола подошел сзади и заглянул через плечо.
– Нэ лизь.
Он долго читал это письмо, и чем дольше читал, тем большe хмурился и, сдвинув шапку на лоб, скреб затылок черными пальцами. Потом встал и вышел из палатки. Видно, письмо это его сильно озадачило. Степан, сидевший у выхода, видел, как бригадир широкими шагами ходил взад-вперед возле палатки и бормотал что-то себе под нос, чего раньше за ним не наблюдалось.
Через несколько минут он вернулся и приказал коротко:
– Вси в кучу!
– Чего, опять собрание? – спросил Брынза.
– Митинг. – Гурий Макарович подождал, пока все устроились – кто на чемоданах, кто на концах матрацев, кто просто на корточках. – Вот тут я получил письмо. Из Москвы. – Гурий Макарович выдержал многозначительную паузу и обвел всех задумчивым взглядом. – Но тут шось такэ напысано, чого я нияк нэ понимаю. Якись така ерунда… Може, вмисти розбэрэмось. Хто у нас самый грамотный? Гошка, в тэбэ среднее образование – читай.
– «Уважаемый товарищ бригадир!
Я, пожалуй, не стала бы Вам писать, если бы не самое серьезное беспокойство за судьбу моего единственного сына.
Вчера я получила от него письмо, из которого узнала, что он два дня болел и с высокой температурой лежал на сырой соломе в дырявой палатке.
Меня уже не удивляет то, что разносторонне одаренный мальчик занимается работой, мягко выражаясь, не совсем интеллектуальной. Меня удивляет невнимательное и, если говорить прямо, бездушное отношение к моему сыну со стороны товарищей и с Вашей стороны в частности. Неужели нельзя было вызвать врача и обеспечить больному нормальный уход? Уж Вам-то следовало об этом побеспокоиться не только из простого человеколюбия (об этом я даже не говорю), но и потому, что Вас к этому обязывает положение руководителя и, как я понимаю, воспитателя своих подчиненных.