Часа через два приехали в Поповку два милиционеpa с собакой. Синяя с красной полосой машина стояла возле правления. Пожилой старшина-казах разговаривал с председателем. Молоденький, с черными усиками сержант держал овчарку на поводке и охотно рассказывал:
   – Ведь это собака ученая. Полтора года на курсах была. Кого хошь поймает.
   – А мясо ей дать – будет есть? – спросил Аркаша Марочкин.
   – Что ты! – Милиционер снисходительно посмотрел на Аркашу. – Да ведь она ученая. У ей и медаль по этому делу есть.
   – А если конфету? – спросил Анатолий. – Будет?
   – Нипочем не будет. Тоже сказал – конфе-ету.
   Видно, сержант не терпел невежества.
   Анатолий вынул из кармана шоколадку и, сняв обертку, бросил конфету собаке. Собака, лязгнув зубами, поймала ее на лету.
   – Цыц! – крикнул милиционер, но было уже поздно. Собака благодарными глазами смотрела на Анатолия.
   Старшина, кончив разговаривать с председателем, подошел к сержанту и взял из его рук поводок. Он подвел собаку к дверям. Обнюхав дверь, собака бросилась в поле. Держась за поводок, старшина неуклюже бежал за ней.
   Возле склада собирался народ. Люди насмешливо смотрели, как милиционер с собакой кружит по полю, а когда они повернули назад, Анатолий сказал сержанту:
   – Ученая! Так и я бегать умею.
   Сержант промолчал. Старшина и собака вернулись. И вдруг неожиданно для всех собака бросилась на Тюлькина. Старшина оттянул ее к себе и, быстро надев намордник, снова отпустил. Собака уперлась передними лапами Тюлькину в грудь, рычала и даже через намордник пыталась ухватить его за горло.
   – Ты срывал пломбу? – грозно спросил запыхавшийся старшина.
   – Я, – бледнея, признался Тюлькин.
   Его посадили в машину.
   – Он, понимаешь, зря признался, – пояснил молоденький милиционер, запирая снаружи дверцу. – Собака так и так должна была на него броситься. Ставил-то пломбу он.

31

   Анатолий и Гошка шли по берегу Ишима. Дул холодный, порывистый ветер. Возле моста, стоя на большом плоском камне, голый по пояс, умывался Вадим. Он изображал из себя закаленного человека.
   – Слушай, – сказал Гошке Анатолий, – почему бы тeбе не дать этому, который в шахте потел, по шее?
   – Зачем?
   – За Саньку. Или просто из любопытства. Посмотреть, как это ему понравится. Надо ж ему знать, что иногда можно получить по шее. Пойдем? Я помогу.
   – Да нет уж, не надо.
   – Ну тогда я пойду один.
   – Как хочешь. – Гошка повернул к дому.
   Когда Анатолий подошел к мосту, Вадим уже умылся и растирал загорелую грудь мохнатым полотенцем. Анатолий подошел ближе.
   – Приветствую тебя, пустынный уголок, – сказал он Вадиму.
   – Привет.
   – Ну как жизнь?
   – Хорошо. – Вадим поежился и накинул полотенце на плечи. Кисточки бахромы затрепетали на его закаленной груди. – Ветер.
   – Ничего, мне не холодно, – успокоил его Анатолий и застегнул верхнюю пуговицу телогрейки. – Значит, уезжаешь?
   – Уезжаю, – сказал Вадим и сделал шаг в сторону дороги. – Извини.
   – Ничего, я не тороплюсь, – сказал Анатолий, загораживая дорогу, – приятно иногда поговорить с образованным человеком. Между прочим, я сейчас советовался с Гошкой, дать тебе по шее или не надо. Мы решили, что один раз можно.
   – Да? – Щеки Вадима стали принимать зеленоватый оттенок, но сам он держался довольно спокойно. – За что, если не секрет?
   – Не секрет, – сказал Анатолий. – Ты что девке мозги крутишь? Куда она поедет? Что ее там ждет?
   – Да я разве ее заставляю? Я ей дал совет, и ее личное дело, выполнять его или нет. По-моему…
   – Ну что по-твоему? Сам не можешь здесь жить, так другим не мешай. Зачем ты сюда приехал?
   Вадим задумался.
   – Ну, видишь ли… мне кажется… Я приехал сюда… чтобы делать здесь то, что все. И ты, и я, и Гошка. Все мы здесь делали одно общее дело, и никакой разницы в этом между нами нет.
   – Есть разница, Вадим, – сказал Анатолий. – Разница в том, что ты приехал сюда опыт получать, а мы здесь живем. Понял? – Неожиданно для себя самого он повысил голос: – Ты думаешь, я не знаю, как ты делал это общее дело? Я и про письмо знаю.
   – С чем тебя и поздравляю. – Вадим криво улыбнулся.
   Анатолий подступил ближе к Вадиму.
   – Слушай, ты… – сказал он ему. – Я тебе не Гошка. Я больной, я нервный, у меня справка есть.
   Вадим что-то хотел сказать, но в нужных случаях он умел быть благоразумным.
   – В другой раз приходи умываться в тулупе! – крикнул вслед ему Анатолий. – Поговорим.

32

   В воскресенье утром Гошка сидел у окна и видел, как к правлению подъехала машина. Это Анатолий собрался везти колхозников на базар. Со всех сторон с мешками и кошелками к машине торопились женщины. Потом подошли Санька и Вадим. Вадим сначала забросил в кузов чемоданы, а потом подсадил Саньку. Прибежала Лизка. Она стояла возле машины, что-то говорила Саньке и время от времени проводила рукавом по лицу – должно быть, плакала.
   Когда машина тронулась, Лизка долго еще стояла на дороге и махала рукой.
   В это время в комнату вошла Яковлевна.
   – Там шо робыться, шо робыться, – сказала она, стаскивая с головы платок. – Вен вэщи опысують. Стоить Сорока…
   – Что? Чьи вещи?
   – Та я ж кажу: Тюлькиных. Стоить Сорока, всэ пыше, пыше. Всэ, каже, конфискуемо. Будэм, каже…
   Гошка схватил в руки бушлат, поискал глазами шапку, но, не найдя ее, махнул рукой и выбежал на улицу.
   Возле хаты Тюлькина стоял самосвал Павла-баптиста. Сам Павло в надвинутой на уши кожаной фуражке сидел в кабине и смотрел, как двое колхозников пытались втащить в кузов объемистый и тяжелый пружинный матрац.
   – Осторожней, а то борт пошкрябаете! – Павло выгнулся из кабины и еще глубже натянул на голову фуражку.
   Гошке попался навстречу Микола, который вытаскивал спинки от кровати. В хате было еще несколько колхозников во главе с Сорокой. Сорока, раскрыв на подоконнике ученическую тетрадку, писал толстой авторучкой: «Опись имущества гр. Тюлькина Н. А.» Ручка писала плохо, Сорока встряхивал ее, разбрызгивая по крашеному полу зеленые чернила.
   В соседней комнате безнадежно голосили Макогониха и Полина. Гошка подскочил к Сороке:
   – Ты что делаешь? Зачем это?
   – А я не знаю, – флегматично ответил Сорока, – мне что сказано, то я и делаю.
   Услыхав Гошкин голос, из соседней комнаты выскочила Полина. Она была в одной рубашке, распатланная. От злости Полина даже плакать перестала. Виновником всего она почему-то считала Гошку.
   – Ага, прыйшов! – закричала она, раздувая ноздри и нелепо размахивая руками. – Прыйшов, да? Выслужився? На вот тоби! – Гошке в руки полетело зеленое плиссированное платье. – Може, ще шо-нэбудь визьмэшь? Може, шифанер тоби дадуть?
   Гошка держал в руках легкое платье и смотрел, как бьется на покрасневшей шее Полины голубая жилка. Потом неожиданно сорвался с места и, швырнув в сторону платье, бросился к выходу.
   Петр Ермолаевич Пятница болел. Возле кровати на стуле лежали какие-то порошки, стоял стакан воды. На спинке стула висел черный с потертым воротником пиджак. На левом борту пиджака – орден Красного Знамени с облупившейся местами эмалью.
   – Лежите?! – закричал Гошка, врываясь в комнату. – Там у людей вещи описывают, а вы лежите и ничего не знаете!
   – Погоди, погоди, не кричи, – поднимаясь на подушке, сказал Пятница. – Во-первых, на больных и старых не кричат. Во-вторых, я все знаю, и нечего паниковать.
   – Знаете?.. – Гошка растерялся, посмотрел на вспотевшую лысину председателя, на пиджак, на облупившийся орден. – Как же так, Петр Ермолаевич? – совсем тихо спросил он. – Знаете и лежите!
   – Ты, Георгий, не смотри на меня так, – сказал Пятница, опуская глаза. – Тут дело серьезное. Я звонил в район. Говорил со следователем. Понимаешь, Тюлькин сам признался, что наворовал в колхозе тысяч на пятьдесят. Следователь говорит, что по суду вещи все равно конфискуют. Вот я и решил описать все это, пока Полина не припрятала.
   – Петр Ермолаевич, а разве семья виновата, что Тюлькин – вор? Разве они должны за него отвечать?
   – Ну, тут трудно сказать, кто за кого отвечает. Тюлькин ведь деньги домой приносил.
   – Какие деньги он приносил? Вы ведь сами знаете, что у него баба была в городе. Да и пил он.
   – Ну ладно, Яровой, – рассердился председатель. – Нечего нам тут с тобой антимонии разводить. Я знаю одно – раз человек украл, с него надо получить. Вот так.
   – Ну как же…
   – Не знаю, Яровой, ничего не знаю. На то есть законы, которые все мы должны выполнять.
   Гошка посмотрел председателю в глаза, повернулся и, сгорбившись, пошел к выходу. Он уже взялся за ручку двери, но остановился:
   – Петр Ермолаевич!
   – Да?
   – Петр Ермолаевич! – Гошка вернулся. – Вот вы часто рассказываете про Первую Конную. А если бы там так делали?
   Пятница приподнялся в постели.
   – Ты, Георгий, мне в душу не лезь, – сказал он хмуро. – Тоже заладил: в Первой Конной, в Первой Конной. Много ты понимаешь. Молод еще. Глуп.
   Гошка ничего не ответил и опять направился к выходу.
   – Погоди, – сказал Пятница.
   Гошка остановился.
   – Пойди-ка сюда. – Председатель посмотрел ему в глаза. – А может, ты и не глуп. Может, это я… не понимаю чего-то. Чего-то путается в голове… Старею, что ли… Ладно, Георгий, сейчас пойдем разберемся.
   Пятница взял со стула брюки и просунул в них белые худые ноги.

33

   Всю ночь шел снег. Но никто этого не знал. Люди спали, и снились им разные сны. А утром проснулись, выглянули в окошки и увидели – первый снег.
   Утром прибежал Анатолий. В зимней шапке, с фотоаппаратом через плечо.
   – Гошка, вставай! Пойдем фотографироваться.
   Он тормошил Гошку до тех пор, пока тот не поднялся. Достал из шкафа тщательно отутюженный костюм. Анатолий нетерпеливо ожидал, пока Гошка оденется.
   – Да кто ж так галстук повязывает! В Москве сейчас тонкие узлы носят. Ну чего ты опять хмуришься? Подумаешь – уехала девка. Ну и уехала, другую найдешь. Сама ведь она виновата.
   – Сама… А знаешь, что мне Лизка вчера сказала?.. Все это брехня. Ничего у Саньки с Вадимом не было. И вообще она не с Вадимом уехала, а в свой город, к родным.
   Они вышли на улицу. Все было в снегу – поля, крыши, стога сена.
   Фотографировали друг друга сначала у речки, потом возле мельницы, напоследок дома.
   А вечером пошли они в клуб. В клубе играла радиола, кружились пары. Илья Бородавка сидел один в библиотеке и подбирал пластинки. Вступив в прежнюю должность, Илья снова задвинул в угол рояль и положил на крышку табличку «Руками не трогать». Но больше ничего менять не стал. Илья понимал, что сравнения с Вадимом ему не выдержать, и все-таки был несказанно обрадован тем, что клуб снова в его распоряжении. Кроме того, была у Ильи еще одна радость, которой он тут же поспешил поделиться с Гошкой:
   – Слышь, Гошка, Пелагея-то моя ездила в город. А врач ей сказал: «Вы, говорит, на втором месяцу». На втором месяцу, – повторил Илья и кашлянул в кулак, должно быть, от смущения.
   Они снова вернулись в клуб и долго смотрели на танцующих. Аркаша Марочкин, одетый в новенькое полупальто, кружил раскрасневшуюся от счастья Лизку. Только позавчера они расписались, и на заседании правления было решено дать им полдома. Правда, Лизка хотела получить целый дом, но из этого ничего не вышло.
   В перерыве между двумя танцами Лизка подошла к Гошке:
   – Гошка, председатель сказал, что ты завтра со мной в город поедешь. Там гардеробы по тыще двести я видела.
   – Ладно, – сказал Гошка, – съездим.
   – Ну вот и хорошо, – обрадовалась Лизка. – Значит, прямо утречком и подъезжай. Четвертый дом от краю.
   – Знаю, – сказал Гошка и подошел к Анатолию: – Пойдем домой.
   – Побудем еще немного.
   – Да чего тут делать? Пошли.
   Вышли на улицу. Было совсем темно. Сквозь разрывы в облаках редкими кучками млели звезды. Гошка включил фонарик, и по снегу запрыгал широкий, едва заметный желтый круг.
   – Надо сменить батарейку, – сказал Анатолий.
   Гошка не ответил. Они шли, и каждый думал о своем.
   – Ты, Гошка, я думаю, смог бы, – неожиданно сказал Анатолий.
   – Что – смог бы?
   – Подвиг совершить.
   – Подвиг? Нет, наверно, не смог бы. – Гошка вспомнил, что когда-то об этом же его спрашивала Санька. – Где уж, – вздохнул он. – Даже с Санькой быть человеком не смог. А тут…
   Возле дома Ильи Бородавки они попрощались, и Гошка один пошел домой.
   – Стой! Кто идет? – грозно окликнули его возле склада.
   Дядя Леша стоял у самых дверей и держал ружье наготове.
   – Это я, дядя Леша, – сказал Гошка, подходя. – Стоишь?
   – Стою, – неохотно сказал дядя Леша. – При бломбе стою.
   – Я около тебя посижу здесь, ладно?
   Дядя Леша заколебался, но отказать не посмел:
   – Посиди, чего уж.
   Гошка смахнул со ступеньки снежок и сел.
   – Слухай, Гошка, – нарушил молчание сторож, – вот если баба моя в пятьдесят годов работу бросила, пенсию ей будут платить? Ты не узнавал?
   – Не узнавал, – сказал Гошка. – Дядя Леша, от тебя Яковлевна никогда не уходила?
   – Уходила? Как это – уходила?
   – Ну, может, ты ее обидел когда.
   – Обидел? Зачем мне ее обижать? Ну бывало, конечно, в молодости, побьешь по пьяному делу, а чтоб обижать – нет, не обижал я ее.
   – Ну ладно. – Гошка встал. – Пойду спать.

34

   Основные работы в колхозе давно закончились, но на току еще шумели автопогрузчики и зернопульты. Колхозники счищали с буртов пшеницы тонкий слой снега и грузили зерно на машины.
   Прямо с элеватора Гошка подъехал к хозяйственному магазину, где его ожидали Лизка и Аркадий. Они купили только шифоньер, а диван, который продавался в магазине, Лизке не понравился: он был без зеркала. А еще Лизка купила на базаре матерчатый коврик, на котором были изображены непроходимые джунгли и полосатый тигр с оскаленной пастью. Лизка показала коврик Гошке.
   – Ничего. Хорошо бы еще сюда лебедя, – пошутил Гошка.
   – Так тут же тигра. Она его съест. Картины понимать надо, – укоризненно заметила Лизка. – Слышь, Гоша, а я тут на почту ходила…
   – Ну и что?
   – Да ничего. Письмо от Саньки получила.
   – Письмо? Что ж она пишет? – Гошке хотелось показать, что письмо его мало интересует, но это ему не удалось.
   – Чего пишет-то? Да так… ничего особенного. Ребят, говорит, у нас много, и все больше летчики да инженера. – Лизка посмотрела на Гошку и пожалела. – Ладно, так просто, для шутки. Ты бы ей написал письмо – может, вернется. На вот адрес.
   Лизка оторвала нижнюю часть конверта и подала Гошке. Гошка положил адрес в карман гимнастерки. Потом он открыл задний борт и влез в кузов, а Аркаша подавал ему шифоньер снизу. Шифоньер был тяжелый, дубовый, и Аркаша никак не мог его осилить. Лизка, скрестив руки на груди, стояла в стороне и командовала:
   – Да ты его споднизу, споднизу бери!
   – Ты лучше подсобила б, – хмуро заметил Аркадий.
   – Мне нельзя тяжелое подымать, я женщина, – сказала Лизка.
   Когда шкаф был погружен, Гошка получил последние указания:
   – Гошка, ты там это… разгрузишь с кем-нибудь, а мы тут еще походим по магазинам.
   Лизка взяла Аркашу под руку и повела по улице.
   Гошка вынул из кармана обрывок конверта и еще раз посмотрел на адрес, который был написан Санькиной рукой. Значит, она и правда ни в какую Москву не поехала. Может, еще вернется…
   Было тепло. Таяло. Следы автомобильных колес пожелтели. Гошка остановил машину возле дорожного щита, что стоял на обочине, и, подойдя к нему, долго смотрел на прямые крупные буквы, которыми было написано одно слово:
«ПОПОВКА».
   Потом нашарил в кармане угловатый осколок мела и написал внизу:
«МЫ ЗДЕСЬ ЖИВЕМ. Г. ЯРОВОЙ».
   Впереди послышался шум моторов. Гошка посмотрел на свою надпись и стер ее рукавом. Шум нарастал. По дороге в сторону Актабара шли машины, груженные хлебом.

Хочу быть честным

   Мой друг, мой друг надежный,
   Тебе ль того не знать:
   Всю жизнь я лез из кожи,
   Чтобы не стать, о Боже,
   Тем, кем я мог бы стать…
(Генри Лоусон, австралийский поэт)

1

   Каждое утро без четверти семь на моем столе звонит будильник, напоминая мне о том, что пора вставать и идти на работу. Ни вставать, ни идти на работу я, естественно, не хочу. На дворе еще ночь, и забрызганное дождем окно едва видно на темной стене. Я дергаю шнур выключателя и несколько минут лежу при свете, испытывая первобытное желание чуточку подремать. Потом опускаю на пол ноги – сначала oдну, потом другую. С этого момента начинается медленный процесс превращения меня в современного человека.
   Сначала я сижу на кровати и, бессмысленно глядя в какую-то неопределенную точку на противоположной стене, почесываюсь и вздыхаю, широко раскрывая poт. Во рту противно, в груди клокочет – должно быть, оттого, что я слишком много курю. Болит сердце. Вернее, не болит, просто я чувствую его. Кажется, что под кожу вложили круглый булыжник. Если бы кому-нибудь со стороны посчастливилось наблюдать меня в эту минуту, я думаю, он получил бы немалое удовольствие. Вряд ли на земле бывает что-нибудь более нелепое, чем мое лицо, моя фигура и та поза, в которой я нахожусь в это время. Потом я начинаю шевелить босыми пальцами, развожу в сторону руки и делаю другие манипуляции. На полу под батареей лежат гантели, которые я купил в прошлом году. Они покрыты толстым слоем пыли и кажутся большими, чем на самом деле. Я давно уже ими не пользуюсь, и то, что они покрылись пылью, меня несколько оправдывает – не хочется пачкать руки. А когда-то я умел и заниматься гимнастикой, и выбегать на улицу при скатке, автомате и всей другой амуниции через три минуты после подъема. Старшина Шулдыков, который первым учил меня этому, говорил, бывало: «Вы у меня и на гражданке будете за три минуты вскакивать. Я вас этому научу. Это моя цель жизни».
   Если другой цели у него не было, можно считать, что жизнь старшины Шулдыкова прошла совершенно бесследно.
   Размышляя об этом, я провожу рукой по щеке и обнаруживаю, что мне не мешало бы побриться. Щетина лезет из меня с поразительной быстротой. Тот, кто видит меня вечером, ни за что не может поверить, что утром я был выбрит до блеска. Бриться я начал лет с шестнадцати, и еще в школе меня прозвали «волосатый человек Андриан».
   Электрическая бритва «Нева» жужжит так сильно, что пенсионер Иван Адамович Шишкин просыпается за стеной и начинает деликатно покашливать, намекая на то, что хулиганить в моем возрасте стыдно. Помочь ему я ничем не могу и мужественно продолжаю начатое дело, пользуясь при этом небольшим круглым зеркалом в железной оправе. Откровенно говоря, зеркало приносит мне мало радости. Из него на меня смотрит человек отчасти рыжий, отчасти плешивый, более толстый, чем нужно, с большими ушами, поросшими сивым пухом. В детстве мать говорила мне, что такие же большие уши были у Бетховена. Вначале надежда на то, что я смогу стать таким, как Бетховен, меня утешала. В ранней молодости я стыдился своих ушей. Теперь я к ним привык. В конце концов, они не очень мешали мне в жизни.
   Побрившись, я иду в ванную, долго и старательно умываюсь водой, холодной настолько, что пальцы краснеют и перестают разгибаться.
   Потом надеваю резиновые сапоги, свитер, пиджак, прорезиненный плащ, лохматую кепку и выхожу на лестницу. Из почтового ящика, который висит на дверях, вынимаю письмо. Это письмо от матери. Я его прочту на работе.

2

   На дворе начало октября. Небо сплошь затянуто тучами. Рассвет еще не наступил и, кажется, никогда не наступит. Трудно поверить, что солнечные лучи могут пробиться сквозь эту непроницаемую серость.
   А город уже живет. Тысячи людей, подняв воротники или раскрыв зонтики, бегут по улице, осаждают сверкающие от дождя автобусы, ныряют в проходную табачной фабрики. Посмотришь на них – и страшно становится: откуда столько народу?
   Большая толпа стекается к переходу, готовая ринуться в первый же просвет между потоками автомобилей, которым, кажется, тоже нету конца. В этой толпе я пересекаю широкую улицу и попадаю в большой полустеклянный, полуметаллический колпак – кафетерий, или попросту забегаловку. Внутри забегаловки буфетная стойка, несколько высоких столиков на железных ногах. Цементный пол усыпан толстым слоем серых опилок.
   Длинная очередь тянется вдоль буфета. Люди топчутся, ежатся, потирают руки. От намокших плащей и пальто поднимается пар.
   За стойкой возвышается Зоя – высокая девушка с гладкой прической. Она бросает мелочь в пластмассовую тарелку, выдает сдачу, бойко орудует блестящими рычагами кофейного агрегата. Может быть, ей кажется, что она стоит у пульта управления атомным кораблем.
   Увидев меня, Зоя радостно улыбается, открывая красивые ровные зубы. Едва ли я нравлюсь ей. Ее улыбка объясняется более просто – я ее постоянный клиент.
   – Вам – как всегда? – спрашивает Зоя.
   – Как всегда, – говорю я.
   В обмен на протянутый ей полтинник она выдает мне сосиски с капустой, кофе с молоком и булочку с маком. Очередь шумит и волнуется, но Зоя успокаивает ее:
   – Это наш работник. – И улыбается.
   Может быть, я ей действительно нравлюсь. В этом нет для меня ничего неожиданного, я нравлюсь многим женщинам, потому что я высокий и сильный, хорошо зарабатываю и не злоупотребляю спиртными напитками.

3

   Недалеко от последней остановки автобуса начинается большое пространство, разгороженное дощатыми заборами. Это наши местные Черемушки.
   На одном из заборов висит большой фанерный щит с надписью: «СУ-1. Строительство ведет прораб т. Самохин».
   А рядом афиша:
   «Поет Гелена Великанова».
   Тов. Самохин – это я. Гелена Великанова никакого отношения ко мне не имеет, просто рекламбюро решило использовать свободную полезную площадь.
   Гастроли певицы кончились, вчера она уехала из нашего города. Скоро афишу снимут. Щит с моей фамилией тоже исчезнет. Дом, который я строю, почти готов к сдаче. Вот он стоит за забором пока что пустой, с потемневшими от дождя стенами из силикатного кирпича.
   Неподвижный башенный кран тянет шею в мутное осеннее небо. Кран мне уже не нужен, надо будет вызвать из треста «Строймеханизация» монтажников, пускай его разберут.
   В правом крыле здания на одной из дверей первого этажа четвертой секции висит бумажная табличка: «Прорабская». Здесь я обычно и нахожусь ежедневно с половины восьмого до пяти. Довольно часто меня здесь можно найти и в десять, и в одиннадцать, и в двенадцать ночи, потому что рабочий день у меня не нормирован.
   В прорабской накурено – дым коромыслом. Свет лампочки едва пробивается сквозь плотные слои дыма. Рабочие, собравшиеся здесь, разместились кто на табуретках, кто на длинной скамейке, кто просто на корточках вдоль стен и у железной печки. Звено штукатуров Бабаева в полном составе лежит на полу.
   – Хотя бы форточку открыли, – ворчу я, пробираясь к столу, стоящему у окна.
   Никто не обращает на меня никакого внимания, я открываю форточку сам. Дым постепенно рассеивается. С улицы тянет сыростью.
   До начала работы еще полчаса, каждый проводит их как умеет. Бригадир Шилов сидит на ящике из-под гвоздей и сушит у печки портянки. Бабаев листает книгу, готовясь к занятиям в университете культуры, подсобница Катя Желобанова рассказывает своей подруге Люсе Маркиной, что летом на пляже видела артиста Рощина и что он, оказывается, лысый, а когда поет по телевизору, наверное, надевает парик.
   У окна стоит Дерюшев – толстый рыхлый увалень в армейском бушлате. Сопя от натуги, он пытается согнуть железный ломик, вставленный одним концом в щель между ребрами батареи парового отопления. Рядом с ним паркетчик Шмаков, прозванный Писателем за то, что зимой ходит без шапки.
   – Давай-давай, – подзадоривает он Дерюшева. – Главное – упирайся ногами.
   – Ты что делаешь? – спрашиваю я Дерюшева.
   Дерюшев вздрагивает и застенчиво улыбается.
   – Да ничего, Евгений Иваныч, балуемся просто.
   – Эх, Дерюшев, Дерюшев, – сокрушенно вздыхает Писатель, – с такой будкой не можешь ломик согнуть. Придется, видно, тебя к Новому году на сало зарезать. Вот Евгений Иваныч запросто согнет, – подзадоривает он меня.
   Он обращается ко мне слишком фамильярно, мне хочется его одернуть, но я думаю: «А почему бы, в самом деле, не попробовать свои силы? Есть еще чем похвастаться».
   – А ну-ка дай.
   Я беру у Дерюшева ломик, кладу на шею и концы его тяну книзу. Чувствую, как гудит в ушах и как жилы на шее наливаются кровью.
   Согнутый в дугу ломик я бережно кладу на пол. И не могу удержаться, чтобы не спросить:
   – Может, кто разогнет?
   – Вот это сила, – завистливо вздыхает Дерюшев и незаметно пробует свои рыхлые мускулы.
   Катя Желобанова смотрит на меня с нескрываемым восхищением. Артист Рощин вряд ли согнул бы ломик на шее.
   А я задыхаюсь. Сердце колотится так, словно я пробежал десяток километров. Что-то со мной происходит в последнее время. Чтобы скрыть одышку, сажусь за стол, делаю вид, что роюсь в бумагах.
   Писатель продолжает донимать Дерюшева.
   – Вот, Дерюшев, – говорит он, – кабы тебе такую силу, ты б чего делал? Небось в цирк пошел бы. Скажи, пошел бы?
   – А чего, – задумчиво отвечает Дерюшев, – может, и пошел бы!
   – А я думаю, тебе и так можно идти. Тебя народу за деньги будут казать. Каждому интересно на таку свинью поглядеть, хотя и за деньги.
   Писатель смеется и обводит глазами других, как бы приглашая посмеяться с ним вместе. Но его никто не поддерживает, кроме Люси Маркиной, которая влюбленa в Писателя и не скрывает этого.
   – Шмаков, – говорю я Писателю, – в третьей секции ты полы настилал?
   – Ну я. А что? – он смотрит на меня со свойственной ему наглостью.
   – А то, – говорю я. – Паркет совсем разошелся.
   – Ничего, сойдется. Перед сдачей водичкой польем – сойдется.
   – Шмаков, – задаю я ему патетический вопрос, – у тебя рабочая гордость есть? Неужели тебе никогда не хочется сделать свою работу по-настоящему?
   – Мы люди темные, – говорит он, – нам нужны гроши да харчи хороши.
   Он говорит и ничего не боится. Уговоры на него не действуют, угрожать ему нечем. На стройке каждого человека берегут как зеницу ока. Да и не очень-то сберегают. Приходят к нам демобилизованные да те, кто недавно из деревни. Придут, поработают, пообсмотрятся и сматываются – кто на завод, кто на фабрику. Там и заработки больше, и работа в тепле.
   Вот сидит перед печкой Матвей Шилов. Он разулся и сушит портянки и думает кто его знает о чем. Может быть, сочиняет в уме заявление на расчет. Но такие, как Шилов, уходят редко. На стройке он уже лет двенадцать. И он привык, и к нему привыкли.
   Я смотрю на часы: стрелки подходят к восьми.
   – Все в сборе? – спрашиваю у Шилова.
   Он медленно поворачивает голову ко мне, потом так же медленно обводит взглядом присутствующих.
   – Кажись, все.
   – Кончайте перекур, приступайте к работе.
   – Щас пойдем, – нехотя отвечает Шилов и начинает наматывать портянки. Обувшись, встает, топает сначала одной ногой, потом другой и только после этого достает из-за печки молоток, протягивает его Писателю: – Пойди вдарь.
   Тот послушно выходит и ударяет. Вагонный буфер, подвешенный на проволоке к столбу электроосвещения гудит, как церковный колокол, возвещая начало рабочего дня. Все постепенно выходят.
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента