Страница:
Из всех человеческих пороков самым отвратительным является благоразумие, — сказал черт.
Пошел вон! — сказал я. — Не суйся не в свое дело. Ты мне надоел.
— Ты мне тоже, — сказал черт. — Особенно в такие минуты, когда ты становишься добродетельным. Слушай, слушай, — зашептал он, — ты же хорошо знаешь, что благоразумие неблагоразумно. Сегодня ты боишься простудиться, а завтра на тебя кирпич упал, и тогда какая разница, был ты простужен или нет? Ну что ты колеблешься? Тебе такая удача выпадает, воспользуйся! Поедем посмотрим, что там ваши коммунисты навыдумывали за шестьдесят лет.
— А ты любишь коммунистов? — спросил я насмешливо.
— Ну а как же! — закричал черт. — Как же их не любить? Они ведь тоже вроде чертей, всегда что-нибудь веселое придумают. Слушай, ну давай поедем, я тебя очень прошу.
Ладно, сказал я. Допустим, я поеду. Но это будет последняя авантюра, в которую ты меня втравливаешь.
Прекрасно! зааплодировал черт. — Замечательно! Вполне даже возможно, что она будет последняя.
— Идиотина! — сказал я ему. — Чему радуешься? Если со мной что-нибудь случится, что ты без меня будешь делать?
— Да-да, — сказал черт печально. — Признаюсь, мне тебя будет ужасно не хватать. Но, честно говоря, я бы предпочел тебя видеть мертвым, чем благоразумным.
— Заткнись! — сказал я. — И не мешай мне думать.
— Затыкаюсь, — сказал черт смиренно и затих, понимая, что свое дело он сделал.
И хотя я сказал Джону, что мое решение вряд ли будет положительным и что я позвоню ему не раньше, чем недели через полторы, я позвонил ему уже через три дня и сказал: ДА.
СЛЕЖКА
ПОХИЩЕНИЕ
НЕОЖИДАННАЯ ВСТРЕЧА
ГАВАЙСКИЕ ОСТРОВА
Пошел вон! — сказал я. — Не суйся не в свое дело. Ты мне надоел.
— Ты мне тоже, — сказал черт. — Особенно в такие минуты, когда ты становишься добродетельным. Слушай, слушай, — зашептал он, — ты же хорошо знаешь, что благоразумие неблагоразумно. Сегодня ты боишься простудиться, а завтра на тебя кирпич упал, и тогда какая разница, был ты простужен или нет? Ну что ты колеблешься? Тебе такая удача выпадает, воспользуйся! Поедем посмотрим, что там ваши коммунисты навыдумывали за шестьдесят лет.
— А ты любишь коммунистов? — спросил я насмешливо.
— Ну а как же! — закричал черт. — Как же их не любить? Они ведь тоже вроде чертей, всегда что-нибудь веселое придумают. Слушай, ну давай поедем, я тебя очень прошу.
Ладно, сказал я. Допустим, я поеду. Но это будет последняя авантюра, в которую ты меня втравливаешь.
Прекрасно! зааплодировал черт. — Замечательно! Вполне даже возможно, что она будет последняя.
— Идиотина! — сказал я ему. — Чему радуешься? Если со мной что-нибудь случится, что ты без меня будешь делать?
— Да-да, — сказал черт печально. — Признаюсь, мне тебя будет ужасно не хватать. Но, честно говоря, я бы предпочел тебя видеть мертвым, чем благоразумным.
— Заткнись! — сказал я. — И не мешай мне думать.
— Затыкаюсь, — сказал черт смиренно и затих, понимая, что свое дело он сделал.
И хотя я сказал Джону, что мое решение вряд ли будет положительным и что я позвоню ему не раньше, чем недели через полторы, я позвонил ему уже через три дня и сказал: ДА.
СЛЕЖКА
Я думаю, нечего объяснять, что прежде, чем пуститься в столь рискованное путешествие, какое я задумал, следует позаботиться о своей семье и сделать распоряжения, у которых есть достаточно шансов оказаться последними.
Банк, почта, страховое агентство, нотариальная контора — вот те учреждения, на посещение которых у меня ушло несколько дней.
Занимаясь всеми этими делами, я вдруг каким-то выработанным еще в прежние годы в Москве чутьем ощутил, что за мной кто-то следит.
Мне было очень некогда, но, проявив элементарную наблюдательность, я заметил, что телефон мой ведет себя не совсем обычно. То в нем слышны какие-то шорохи (магнитофон?), то он сам по себе почему-то тренькает, то, звоня кому-то, я попадаю не в тот номер, то ко мне попадает кто-то, кто звонил вовсе не мне.
Моя собака по ночам вдруг начинала ни с того ни с сего лаять. Выбегая во двор, я никого ни разу не обнаружил, но однажды нашел под самой дверью окурок сигареты «Прима».
Другой раз я обратил внимание на молодого человека азиатского вида. Проезжая мимо моих ворот на велосипеде, он слишком старательно от меня отвернулся. Потом в одном из прилегающих переулков мое внимание привлек старый зеленый «фольксваген» с франкфуртским номером. Заглянув внутрь, я обнаружил забытую на заднем сиденье газету «Правда».
На всякий случай я сообщил о своих наблюдениях в полицию. Там меня внимательно выслушали, но сказали, что подозрения мои слишком расплывчаты и неконкретны, но, если у меня появятся более убедительные доказательства слежки, они, разумеется, примут необходимые меры.
Полицейский, с которым я говорил, все же записал номер «фольксвагена», а окурок «Примы» положил в целлофановый пакетик и спрятал в сейф.
Банк, почта, страховое агентство, нотариальная контора — вот те учреждения, на посещение которых у меня ушло несколько дней.
Занимаясь всеми этими делами, я вдруг каким-то выработанным еще в прежние годы в Москве чутьем ощутил, что за мной кто-то следит.
Мне было очень некогда, но, проявив элементарную наблюдательность, я заметил, что телефон мой ведет себя не совсем обычно. То в нем слышны какие-то шорохи (магнитофон?), то он сам по себе почему-то тренькает, то, звоня кому-то, я попадаю не в тот номер, то ко мне попадает кто-то, кто звонил вовсе не мне.
Моя собака по ночам вдруг начинала ни с того ни с сего лаять. Выбегая во двор, я никого ни разу не обнаружил, но однажды нашел под самой дверью окурок сигареты «Прима».
Другой раз я обратил внимание на молодого человека азиатского вида. Проезжая мимо моих ворот на велосипеде, он слишком старательно от меня отвернулся. Потом в одном из прилегающих переулков мое внимание привлек старый зеленый «фольксваген» с франкфуртским номером. Заглянув внутрь, я обнаружил забытую на заднем сиденье газету «Правда».
На всякий случай я сообщил о своих наблюдениях в полицию. Там меня внимательно выслушали, но сказали, что подозрения мои слишком расплывчаты и неконкретны, но, если у меня появятся более убедительные доказательства слежки, они, разумеется, примут необходимые меры.
Полицейский, с которым я говорил, все же записал номер «фольксвагена», а окурок «Примы» положил в целлофановый пакетик и спрятал в сейф.
ПОХИЩЕНИЕ
В тот же день со мной случилось происшествие, которое теперь можно назвать забавным, но тогда оно мне таковым не показалось.
Вернувшись из полиции, я решил выкинуть из головы все свои подозрения и развеяться.
Я сел на велосипед и поехал прокатиться по нашему штокдорфскому лесу.
За время своего изгнания я привык к велосипедным прогулкам и полюбил их. Весь этот преимущественно хвойный лес, который отделяет нашу деревню от окраины Мюнхена, очень мне мил и напоминает наши подмосковные леса, но отличается от них тем, что вдоль и поперек пересечен асфальтовыми и гравийными дорожками с указателями на перекрестках и подробными планами на опушках. Так что заблудиться здесь можно только при очень большом желании.
Я ехал по своей любимой дорожке, соединяющей Бухендорф с Нойридом, она прямая, асфальтированная и всегда пустынна в будние дни. Я ехал довольно быстро, обдумывая предстоящее путешествие и, видимо, так увлекся своими мыслями, что не заметил чего-то, что ожидало меня на дороге.
Я и сейчас не знаю, что там было. Скорее всего, натянутая поперек дороги веревка, на которую я налетел, упал и потерял сознание. А может, меня оглушили каким-то другим способом, ничего определенного сказать не могу. Я только помню, что я ехал на велосипеде и думал. А потом наступил провал в памяти, а потом, как говорят американцы, я нашел себя на каком-то диванчике, который слегка подпрыгивал подо мной.
Думая, что нахожусь у себя в комнате, я предположил, что происходит землетрясение, и хотел вскочить на ноги. Но тут же заметил, что, во-первых, тело меня не очень хочет слушаться, а во-вторых, я нахожусь не дома, а внутри какого— то автобуса с занавешенными окнами. Автобус куда-то едет, а передо мной сидят три человека, два в обыкновенных костюмах, а один весь в белом, должно быть, врач.
Батюшки! — подумал я. — Что ж это со мной случилось, подо что я попал и куда меня везут?
Я пошевелился, чтоб как-то себя общупать, проверить целостность своего организма.
Как только я проявил признаки жизни, люди, сидевшие передо мной, тоже зашевелились, а врач сказал что-то на незнакомом мне языке. Приглядевшись к нему, я увидел, что это вовсе не врач, а, скорее всего, какой-то араб в национальном белом балахоне и такой же белой накидке, закрывавшей половину лица. Двое других были, вероятно, тоже арабы, но одетые по-европейски. Этим, в костюмах, было лет по тридцать, а тот, в накидке, выглядел, пожалуй, постарше.
При моем пробуждении они сначала перекинулись несколькими словами, а потом. Тот, который в накидке, заговорил быстро, громко и повелительно. Причем, когда он открыл рот, от его зубов изошло голубоватое сияние, от которого в автобусе вроде бы даже стало светлее.
Когда он замолчал, один из его спутников кивнул и по-английски обратился ко мне. Назвав меня по фамилии (разумеется, с добавлением слова «мистер»), он сказал, что Его Высочество (то есть тот, который в накидке) приносит мне свои глубочайшие извинения, что им пришлось так бесцеремонно со мной обойтись. Они никогда не позволили бы себе такого обращения со столь уважаемым и достойным человеком, каким они меня, безусловно, считают. Только исключительная необходимость толкнула их на такой поступок, о чем Его Высочество еще и еще раз весьма сожалеет.
Очевидно, после чего-то, что со мною недавно случилось, у меня было некоторое помрачение памяти, я не знал, о чем именно сожалеет Его Высочество, и решил Промолчать.
— Однако Его Высочество, продолжал переводчик, — очень надеется, что вы чувствуете себя достаточно хорошо и не будете слишком долго держать на нас обиду. Его Высочество со своей стороны готово возместить материально тот небольшой ущерб, который мы невольно вам нанесли.
При этих словах Его Высочество энергично закивало головой (не открывая, однако, лица), потом полезло к себе под подол, долго путалось там в складках и ковырялось и, вытащив наконец кожаный мешочек вроде кисета, аккуратно положило его на разделявший нас узкий столик.
— Что это? — спросил я, косясь на мешочек.
— Небольшой личный подарок Его Высочества, — улыбнулся переводчик (и Высочество тоже улыбнулось смущенно). — Немного золота.
Я закрыл глаза и стал думать, что это за люди и чего они хотят от меня. Ничего не придумав, я открыл глаза и прямо спросил их об этом.
Сначала Его Высочество что-то быстро-быстро проговорило. Потом переводчик объяснил мне, что они — представители одной небольшой, но очень богатой арабской страны. Узнав о моей предстоящей поездке…
— Как вы о ней узнали? — перебил я его.
— У нас на Востоке говорят, — тихо сказал переводчик, — что, если приложить ухо к земле, можно услышать весь мир.
Так вот, приложив ухо к земле и узнав о моих планах, они решили обратиться ко мне с одной маленькой, но деликатной просьбой. Они надеются, что в великом Советском Союзе, большом друге арабских народов, через какое-то время некоторые секреты перестанут быть секретами. И они, мои спутники, были бы мне очень благодарны, если бы мне удалось достать и привести сюда подробный чертеж обыкновенной водородной бомбы, которая им нужна исключительно для мирных целей. Если я окажу им такую услугу, то они и лично Его Высочество в долгу не останутся, и мешок золота, который я получу в обмен на несколько кадров фотопленки, может быть в пятьдесят раз больше того, что лежит перед моими глазами.
Первым движением моей души было немедленно послать их к шайтану. Но, честно говоря, я не был уверен, что моя откровенность будет оценена благоприятным для меня образом. Тогда я решил воспользоваться положительным опытом Ходжи Насреддина, который, как известно, в свое время обещал шаху в течение двадцати лет научить ишака говорить по-человечески. При этом Насреддин считал, что ничем не рискует, потому что за двадцать лет или шах умрет, или ишак, или он, Насреддин, предстанет перед Аллахом.
Не желая выглядеть в глазах своих спутников слишком уж готовым к исполнению их пожелании, я сказал, что, разумеется, постараюсь (и даже не столько за деньги, сколько из исключительного уважения к их стране и лично Его Высочеству) сделать все, что будет в моих скромных силах, но конкретно обещать ничего не могу. Мне, сказал я, сейчас даже трудно себе представить, какой будет моя страна через столь долгий промежуток времени, и я не знаю, какие сведения будут уже открыты, а какие все еще останутся секретными.
Видите ли, — сказал я осторожно, я очень хотел бы быть вам полезным, но в то же время всякая незаконная деятельность противоречит моим моральным принципам.
Тут они все трое загалдели наперебой по-арабски, и вдруг Его Высочество на чистом русском языке и даже почти без акцента сказало:
— На ваши принципы мы не посягаем и ни к чему принуждать вас не собираемся. Но когда вы будете возвращаться из прекрасного будущего в наше трудное настоящее, вам, может быть, захочется подумать о себе, о своих детях и внуках.
— Ваше Высочество, — спросил я, потрясенный, — где вас так хорошо учили русскому языку?
В московском Университете дружбы народов имени Патриса Лумумбы, — охотно ответило Высочество и улыбнулось, излучая загадочное сияние.
На этом наш разговор закончился, и через пять минут мои похитители высадили меня вместе с велосипедом и кожаным мешочком на какой-то улице.
Выходя из автобуса, я не удержался и спросил Его Высочество, не из платины ли сработаны его зубы.
— Ну что вы! отозвалось Высочество. Я достаточно обеспечен, чтобы позволить себе брильянтовые коронки.
Вернувшись из полиции, я решил выкинуть из головы все свои подозрения и развеяться.
Я сел на велосипед и поехал прокатиться по нашему штокдорфскому лесу.
За время своего изгнания я привык к велосипедным прогулкам и полюбил их. Весь этот преимущественно хвойный лес, который отделяет нашу деревню от окраины Мюнхена, очень мне мил и напоминает наши подмосковные леса, но отличается от них тем, что вдоль и поперек пересечен асфальтовыми и гравийными дорожками с указателями на перекрестках и подробными планами на опушках. Так что заблудиться здесь можно только при очень большом желании.
Я ехал по своей любимой дорожке, соединяющей Бухендорф с Нойридом, она прямая, асфальтированная и всегда пустынна в будние дни. Я ехал довольно быстро, обдумывая предстоящее путешествие и, видимо, так увлекся своими мыслями, что не заметил чего-то, что ожидало меня на дороге.
Я и сейчас не знаю, что там было. Скорее всего, натянутая поперек дороги веревка, на которую я налетел, упал и потерял сознание. А может, меня оглушили каким-то другим способом, ничего определенного сказать не могу. Я только помню, что я ехал на велосипеде и думал. А потом наступил провал в памяти, а потом, как говорят американцы, я нашел себя на каком-то диванчике, который слегка подпрыгивал подо мной.
Думая, что нахожусь у себя в комнате, я предположил, что происходит землетрясение, и хотел вскочить на ноги. Но тут же заметил, что, во-первых, тело меня не очень хочет слушаться, а во-вторых, я нахожусь не дома, а внутри какого— то автобуса с занавешенными окнами. Автобус куда-то едет, а передо мной сидят три человека, два в обыкновенных костюмах, а один весь в белом, должно быть, врач.
Батюшки! — подумал я. — Что ж это со мной случилось, подо что я попал и куда меня везут?
Я пошевелился, чтоб как-то себя общупать, проверить целостность своего организма.
Как только я проявил признаки жизни, люди, сидевшие передо мной, тоже зашевелились, а врач сказал что-то на незнакомом мне языке. Приглядевшись к нему, я увидел, что это вовсе не врач, а, скорее всего, какой-то араб в национальном белом балахоне и такой же белой накидке, закрывавшей половину лица. Двое других были, вероятно, тоже арабы, но одетые по-европейски. Этим, в костюмах, было лет по тридцать, а тот, в накидке, выглядел, пожалуй, постарше.
При моем пробуждении они сначала перекинулись несколькими словами, а потом. Тот, который в накидке, заговорил быстро, громко и повелительно. Причем, когда он открыл рот, от его зубов изошло голубоватое сияние, от которого в автобусе вроде бы даже стало светлее.
Когда он замолчал, один из его спутников кивнул и по-английски обратился ко мне. Назвав меня по фамилии (разумеется, с добавлением слова «мистер»), он сказал, что Его Высочество (то есть тот, который в накидке) приносит мне свои глубочайшие извинения, что им пришлось так бесцеремонно со мной обойтись. Они никогда не позволили бы себе такого обращения со столь уважаемым и достойным человеком, каким они меня, безусловно, считают. Только исключительная необходимость толкнула их на такой поступок, о чем Его Высочество еще и еще раз весьма сожалеет.
Очевидно, после чего-то, что со мною недавно случилось, у меня было некоторое помрачение памяти, я не знал, о чем именно сожалеет Его Высочество, и решил Промолчать.
— Однако Его Высочество, продолжал переводчик, — очень надеется, что вы чувствуете себя достаточно хорошо и не будете слишком долго держать на нас обиду. Его Высочество со своей стороны готово возместить материально тот небольшой ущерб, который мы невольно вам нанесли.
При этих словах Его Высочество энергично закивало головой (не открывая, однако, лица), потом полезло к себе под подол, долго путалось там в складках и ковырялось и, вытащив наконец кожаный мешочек вроде кисета, аккуратно положило его на разделявший нас узкий столик.
— Что это? — спросил я, косясь на мешочек.
— Небольшой личный подарок Его Высочества, — улыбнулся переводчик (и Высочество тоже улыбнулось смущенно). — Немного золота.
Я закрыл глаза и стал думать, что это за люди и чего они хотят от меня. Ничего не придумав, я открыл глаза и прямо спросил их об этом.
Сначала Его Высочество что-то быстро-быстро проговорило. Потом переводчик объяснил мне, что они — представители одной небольшой, но очень богатой арабской страны. Узнав о моей предстоящей поездке…
— Как вы о ней узнали? — перебил я его.
— У нас на Востоке говорят, — тихо сказал переводчик, — что, если приложить ухо к земле, можно услышать весь мир.
Так вот, приложив ухо к земле и узнав о моих планах, они решили обратиться ко мне с одной маленькой, но деликатной просьбой. Они надеются, что в великом Советском Союзе, большом друге арабских народов, через какое-то время некоторые секреты перестанут быть секретами. И они, мои спутники, были бы мне очень благодарны, если бы мне удалось достать и привести сюда подробный чертеж обыкновенной водородной бомбы, которая им нужна исключительно для мирных целей. Если я окажу им такую услугу, то они и лично Его Высочество в долгу не останутся, и мешок золота, который я получу в обмен на несколько кадров фотопленки, может быть в пятьдесят раз больше того, что лежит перед моими глазами.
Первым движением моей души было немедленно послать их к шайтану. Но, честно говоря, я не был уверен, что моя откровенность будет оценена благоприятным для меня образом. Тогда я решил воспользоваться положительным опытом Ходжи Насреддина, который, как известно, в свое время обещал шаху в течение двадцати лет научить ишака говорить по-человечески. При этом Насреддин считал, что ничем не рискует, потому что за двадцать лет или шах умрет, или ишак, или он, Насреддин, предстанет перед Аллахом.
Не желая выглядеть в глазах своих спутников слишком уж готовым к исполнению их пожелании, я сказал, что, разумеется, постараюсь (и даже не столько за деньги, сколько из исключительного уважения к их стране и лично Его Высочеству) сделать все, что будет в моих скромных силах, но конкретно обещать ничего не могу. Мне, сказал я, сейчас даже трудно себе представить, какой будет моя страна через столь долгий промежуток времени, и я не знаю, какие сведения будут уже открыты, а какие все еще останутся секретными.
Видите ли, — сказал я осторожно, я очень хотел бы быть вам полезным, но в то же время всякая незаконная деятельность противоречит моим моральным принципам.
Тут они все трое загалдели наперебой по-арабски, и вдруг Его Высочество на чистом русском языке и даже почти без акцента сказало:
— На ваши принципы мы не посягаем и ни к чему принуждать вас не собираемся. Но когда вы будете возвращаться из прекрасного будущего в наше трудное настоящее, вам, может быть, захочется подумать о себе, о своих детях и внуках.
— Ваше Высочество, — спросил я, потрясенный, — где вас так хорошо учили русскому языку?
В московском Университете дружбы народов имени Патриса Лумумбы, — охотно ответило Высочество и улыбнулось, излучая загадочное сияние.
На этом наш разговор закончился, и через пять минут мои похитители высадили меня вместе с велосипедом и кожаным мешочком на какой-то улице.
Выходя из автобуса, я не удержался и спросил Его Высочество, не из платины ли сработаны его зубы.
— Ну что вы! отозвалось Высочество. Я достаточно обеспечен, чтобы позволить себе брильянтовые коронки.
НЕОЖИДАННАЯ ВСТРЕЧА
Вот подумайте, что бы вы купили своим предполагаемым знакомым, если бы вам предстояла поездка на шестьдесят лет вперед?
Я стоял посреди известного в Мюнхене магазина Кауфхоф (по нашему Торговый двор) в полной растерянности.
В самом деле, всего полно, а что купить, не представляю. Джинсы? Зажигалки? Калькуляторы? Жвачки?
Жвачки, правда, я слышал, в Советском Союзе появились отечественного производства. Они, конечно, пока уступают западным образцам, но я нисколько не сомневался, что в течение шестидесяти лет, в результате развития технической революции, исторических постановлений партии и правительства и трудового энтузиазма масс, в деле производства предметов жевания и снабжения ими широких слоев населения произойдут коренные перемены к лучшему.
Ну, и насчет джинсов я тоже думал, что через шестьдесят лет какой-нибудь прогресс неизбежно наступит и, уж во всяком случае, польские, скажем, джинсы или венгерские по крайней мере в Москве достать будет можно.
Пару джинсов я все же купил. А еще купил какие-то галстуки, шарфики, пару складных по пять марок зонтиков, электронные шахматы, две готовальни и всякую парфюмерию: губную помаду, лак для ногтей, пудру, румяна, тени для век, искусственные ресницы, такие вещи, я знаю, никогда не устаревают.
О себе я, конечно, тоже подумал и купил пленки для фотоаппарата и диктофона, ленты для пишущей машинки, блокноты и набор шариковых ручек. А кроме того, я запасся несколькими парами белья, носками, перчатками, мылом, зубной пастой, новой бритвой «Жиллет» и двумя пачками лезвий. Все это я купил на тот случай, если эти предметы в будущем окажутся хотя и несравненно лучшего качества, но будут для меня слишком уж непривычными.
Увидев майки с надписью «Мюнхен-1982», я, конечно, тут же взял штук пять. Затем в отделе карт и путеводителей я нашел планы разных городов мира, в том числе и Москвы. Решив, что этой вещью тоже следует обзавестись (хотя бы для того, чтобы сравнить Москву сегодняшнюю с Москвою тогдашней), я взял один из планов и стал разглядывать, удивляясь его подробности. В Москве, когда я там жил, тоже издавались подобные планы, но на них указывались только самые главные улицы, да и то не все. А на этом я находил и маленькие переулки, и даже тупики, в которых когда-то жил.
— Улицы имени писателя Карцева там нет? — услышал я сзади насмешливый голос и, вздрогнув, оглянулся.
Передо мной в светло-зеленом плаще и серой шляпе стоял, усмехаясь, Лешка Букашев, мой бывший друг, однокашник и собутыльник.
Когда-то мы вместе учились на факультете журналистики, а потом работали на радио, я в литературном отделе, а он в новостях. Вечера мы просиживали в Доме журналиста. Иногда вдвоем, иногда втроем. Он приводил с собой своего приятеля Эдика, курчавого молодого человека, который сам себя называл генетиком и иммортологом. Я этого Эдика спросил при первом знакомстве, занимается ли он продлением жизни. Он сказал, что задача продления жизни для него никакого интереса не представляет, это чепуха, которой занимаются геронтологи. Его же интересует не продленная, а вечная жизнь.
— То есть вы хотите найти эликсир жизни? — спросил я.
Он сказал, что он ищет нечто другое, но для дураков это можно назвать и эликсиром. Я хотел было обидеться, но он тут же смутился и сказал, что, говоря о дураках, он имел в виду не меня, а тех бюрократов, которые, не веря в решаемость проблемы, не дают ему лаборатории и вообще вставляют палки в колеса. Его однажды даже чуть не посадили за менделизм-морганизм, о нем писали фельетоны в «Крокодиле», и он был благодарен Лешке, который первый по радио отозвался о его опытах положительно.
Вообще Лешка был из тех людей, кто плохого зазря другому не сделает. Насчет хорошего он сам говорил о себе так: «Я готов творить добро в разумных пределах. Хочешь, я одолжу тебе трешку?»
По своим взглядам он был законченный циник и карьерист. Но карьера его сложилась только со второго захода. Первый заход он начал еще на первом курсе университета.
Я и сейчас хорошо помню его тогдашнего. Среди всех наших студентов он был один из самых старших и самых бедных. Он поступил в университет после армии и еще весь первый курс ходил в солдатских шмотках. Отца своего он не помнил, тот погиб во время войны. Лешкина мать Полина Петровна работала дворничихой на Сивцевом Вражке, где у нее была комната в семь с половиной квадратных метров без окон.
Он мне рассказывал, что с самого своего рождения никогда (даже в армии) не наедался досыта. И в университет он поступил вовсе не для того, чтобы овладеть журналистикой, а чтобы перейти в число людей, которые вкусно едят, хорошо одеваются и которых не бьют в милиции (его однажды били).
Но уже на первом курсе он понял, что люди, которых не бьют в милиции, тоже делятся на разные категории, и сказал мне, что настоящую карьеру можно сделать не по профессиональной, а по «партийно-половой линии». Я думал, что его наблюдения над жизнью имеют отрешенный характер, а потом увидел, что нет, он пытается употребить их для практических целей.
Едва поступив в университет, он ту же начал активничать в комитете комсомола, скоро стал комсоргом нашего курса и кандидатом в члены КПСС. Половой линии он тоже из виду не выпускал и сошелся с одной нашей студенткой, которая была внучкой исторического и героического большевика и, кроме того, как и Лешка, горела на комсомольской работе.
На втором курсе Лешка одновременно собирался жениться на этой студентке и перейти из кандидатов в полноправные члены партии. В это же время его рекомендовали в комсомольские вожаки факультета, то есть на пост, начиная с которого иные Лешкины предшественники добрались до самых верхов власти.
И вот его выдвинули и должны были голосовать и исключительно для проформы спросили публику, есть ли у кого-нибудь отвод.
И тут на трибуну вышла заплаканная Лешкина невеста и сказала, что, как ей ни трудно, она должна заявить товарищу Букашеву отвод, потому что он — человек с двойным дном: на публике говорит одно, а в частных разговорах другое. Например, в разговоре с ней он назвал Ленина Вовка-морковка.
Времена были уже либеральные, поэтому из университета Букашева не исключили. Но партийного билета он не получил, вождем его не избрали, и, больше того, в комсомоле он остался, но со строгачом в личном деле. Ни о какой большой карьере речи уже быть не могло, и на радио Лешка работал репортером самого низшего разряда, писал о передовиках производства, скоростных плавках и высоких удоях.
Служебное его положение и зарплата росли очень медленно, пока он опять, причем почти случайно, не вышел на партийно-половую линию.
Он где-то познакомился с дочкой заместителя министра иностранных дел и тут уж своего шанса не упустил. Женился, вступил в партию и стал быстро наверстывать упущенное.
Мы с ним тогда поссорились, и судьбы наши пошли в разные стороны. Я стал диссидентом, меня исключили из Союза писателей и даже собирались посадить, а он, наоборот, быстро шел в гору, стал политическим комментатором на телевидении, ездил за границу, выполняя там какие-то важные поручения, и даже, как я слышал, входил в группу сочинителей, писавших книги за Брежнева. Само собой понятно, что в те годы мы с ним в Москве не встречались, а вот здесь, в Мюнхене, встретились.
Я стоял посреди известного в Мюнхене магазина Кауфхоф (по нашему Торговый двор) в полной растерянности.
В самом деле, всего полно, а что купить, не представляю. Джинсы? Зажигалки? Калькуляторы? Жвачки?
Жвачки, правда, я слышал, в Советском Союзе появились отечественного производства. Они, конечно, пока уступают западным образцам, но я нисколько не сомневался, что в течение шестидесяти лет, в результате развития технической революции, исторических постановлений партии и правительства и трудового энтузиазма масс, в деле производства предметов жевания и снабжения ими широких слоев населения произойдут коренные перемены к лучшему.
Ну, и насчет джинсов я тоже думал, что через шестьдесят лет какой-нибудь прогресс неизбежно наступит и, уж во всяком случае, польские, скажем, джинсы или венгерские по крайней мере в Москве достать будет можно.
Пару джинсов я все же купил. А еще купил какие-то галстуки, шарфики, пару складных по пять марок зонтиков, электронные шахматы, две готовальни и всякую парфюмерию: губную помаду, лак для ногтей, пудру, румяна, тени для век, искусственные ресницы, такие вещи, я знаю, никогда не устаревают.
О себе я, конечно, тоже подумал и купил пленки для фотоаппарата и диктофона, ленты для пишущей машинки, блокноты и набор шариковых ручек. А кроме того, я запасся несколькими парами белья, носками, перчатками, мылом, зубной пастой, новой бритвой «Жиллет» и двумя пачками лезвий. Все это я купил на тот случай, если эти предметы в будущем окажутся хотя и несравненно лучшего качества, но будут для меня слишком уж непривычными.
Увидев майки с надписью «Мюнхен-1982», я, конечно, тут же взял штук пять. Затем в отделе карт и путеводителей я нашел планы разных городов мира, в том числе и Москвы. Решив, что этой вещью тоже следует обзавестись (хотя бы для того, чтобы сравнить Москву сегодняшнюю с Москвою тогдашней), я взял один из планов и стал разглядывать, удивляясь его подробности. В Москве, когда я там жил, тоже издавались подобные планы, но на них указывались только самые главные улицы, да и то не все. А на этом я находил и маленькие переулки, и даже тупики, в которых когда-то жил.
— Улицы имени писателя Карцева там нет? — услышал я сзади насмешливый голос и, вздрогнув, оглянулся.
Передо мной в светло-зеленом плаще и серой шляпе стоял, усмехаясь, Лешка Букашев, мой бывший друг, однокашник и собутыльник.
Когда-то мы вместе учились на факультете журналистики, а потом работали на радио, я в литературном отделе, а он в новостях. Вечера мы просиживали в Доме журналиста. Иногда вдвоем, иногда втроем. Он приводил с собой своего приятеля Эдика, курчавого молодого человека, который сам себя называл генетиком и иммортологом. Я этого Эдика спросил при первом знакомстве, занимается ли он продлением жизни. Он сказал, что задача продления жизни для него никакого интереса не представляет, это чепуха, которой занимаются геронтологи. Его же интересует не продленная, а вечная жизнь.
— То есть вы хотите найти эликсир жизни? — спросил я.
Он сказал, что он ищет нечто другое, но для дураков это можно назвать и эликсиром. Я хотел было обидеться, но он тут же смутился и сказал, что, говоря о дураках, он имел в виду не меня, а тех бюрократов, которые, не веря в решаемость проблемы, не дают ему лаборатории и вообще вставляют палки в колеса. Его однажды даже чуть не посадили за менделизм-морганизм, о нем писали фельетоны в «Крокодиле», и он был благодарен Лешке, который первый по радио отозвался о его опытах положительно.
Вообще Лешка был из тех людей, кто плохого зазря другому не сделает. Насчет хорошего он сам говорил о себе так: «Я готов творить добро в разумных пределах. Хочешь, я одолжу тебе трешку?»
По своим взглядам он был законченный циник и карьерист. Но карьера его сложилась только со второго захода. Первый заход он начал еще на первом курсе университета.
Я и сейчас хорошо помню его тогдашнего. Среди всех наших студентов он был один из самых старших и самых бедных. Он поступил в университет после армии и еще весь первый курс ходил в солдатских шмотках. Отца своего он не помнил, тот погиб во время войны. Лешкина мать Полина Петровна работала дворничихой на Сивцевом Вражке, где у нее была комната в семь с половиной квадратных метров без окон.
Он мне рассказывал, что с самого своего рождения никогда (даже в армии) не наедался досыта. И в университет он поступил вовсе не для того, чтобы овладеть журналистикой, а чтобы перейти в число людей, которые вкусно едят, хорошо одеваются и которых не бьют в милиции (его однажды били).
Но уже на первом курсе он понял, что люди, которых не бьют в милиции, тоже делятся на разные категории, и сказал мне, что настоящую карьеру можно сделать не по профессиональной, а по «партийно-половой линии». Я думал, что его наблюдения над жизнью имеют отрешенный характер, а потом увидел, что нет, он пытается употребить их для практических целей.
Едва поступив в университет, он ту же начал активничать в комитете комсомола, скоро стал комсоргом нашего курса и кандидатом в члены КПСС. Половой линии он тоже из виду не выпускал и сошелся с одной нашей студенткой, которая была внучкой исторического и героического большевика и, кроме того, как и Лешка, горела на комсомольской работе.
На втором курсе Лешка одновременно собирался жениться на этой студентке и перейти из кандидатов в полноправные члены партии. В это же время его рекомендовали в комсомольские вожаки факультета, то есть на пост, начиная с которого иные Лешкины предшественники добрались до самых верхов власти.
И вот его выдвинули и должны были голосовать и исключительно для проформы спросили публику, есть ли у кого-нибудь отвод.
И тут на трибуну вышла заплаканная Лешкина невеста и сказала, что, как ей ни трудно, она должна заявить товарищу Букашеву отвод, потому что он — человек с двойным дном: на публике говорит одно, а в частных разговорах другое. Например, в разговоре с ней он назвал Ленина Вовка-морковка.
Времена были уже либеральные, поэтому из университета Букашева не исключили. Но партийного билета он не получил, вождем его не избрали, и, больше того, в комсомоле он остался, но со строгачом в личном деле. Ни о какой большой карьере речи уже быть не могло, и на радио Лешка работал репортером самого низшего разряда, писал о передовиках производства, скоростных плавках и высоких удоях.
Служебное его положение и зарплата росли очень медленно, пока он опять, причем почти случайно, не вышел на партийно-половую линию.
Он где-то познакомился с дочкой заместителя министра иностранных дел и тут уж своего шанса не упустил. Женился, вступил в партию и стал быстро наверстывать упущенное.
Мы с ним тогда поссорились, и судьбы наши пошли в разные стороны. Я стал диссидентом, меня исключили из Союза писателей и даже собирались посадить, а он, наоборот, быстро шел в гору, стал политическим комментатором на телевидении, ездил за границу, выполняя там какие-то важные поручения, и даже, как я слышал, входил в группу сочинителей, писавших книги за Брежнева. Само собой понятно, что в те годы мы с ним в Москве не встречались, а вот здесь, в Мюнхене, встретились.
ГАВАЙСКИЕ ОСТРОВА
— Ну привет, — сказал он дружелюбно и протянул руку, которую мне, может, не стоило замечать. Но должен признаться, что моей принципиальности на такие церемониальные движения никогда не хватало.
Пожав его руку, я спросил, как он оказался в Мюнхене.
— Да так, — сказал он, по-прежнему усмехаясь. — Приехал посмотреть, где чего дают.
Желая как-то его уязвить, я спросил, неужели ему не хватает того, что дают в ГУМе.
— ГУМ, дружок, — сказал он мне назидательно и цинично, — существует для тех людей, кто невкусно ест, плохо одевается и кого бьют в милиции. Кроме того, там очереди, а я очередей не люблю. Ты не знаешь, где тут кассеты для видео?
Я сказал, что не знаю, и спросил, что он здесь делает.
— Это неинтересно, — отмахнулся он. — Мелкие интриги.
— А я думал, ты занимаешься большой политикой, — сказал я.
— Большая политика, — возразил он, — в основном из мелких интриг только и состоит.
Мы помолчали. Потом я спросил его, неужели он, такая важная шишка, не боится толкаться здесь в толпе, где может оказаться кто угодно.
— Нет, мой милый, не боюсь. Здесь, среди покупателей, есть несколько человек, которые не сводят с меня глаз и берегут мою жизнь больше, чем свою собственную.
— Ты имеешь в виду, что здесь есть ваши люди? — спросил я, упирая на слово «ваши».
— Ну да, наши и… — Он засмеялся. — И ваши тоже. Слушай, ты куда-нибудь торопишься?
— Нет, — сказал я. — А что?
— Так, может, нам пойти, трахнуть по кружке пивка?
— Несмотря на то что ваши люди за тобой следят, ты не боишься со мной общаться?
— Друг мой, — сказал он с некоторой внутренней гордостью.
— Уверяю тебя, что общение с тобой мне ничем повредить не может. Но тебе оно тоже ничем не грозит.
— А кто тебя знает, — сказал я, желая его обидеть. — Я же не знаю, с каким заданием ты приехал сюда.
— С каким бы ни приехал, — сказал он, не обижаясь, — ты можешь не сомневаться, что мокрыми делами я не занимаюсь. Для этого есть другие люди, с которыми я, впрочем, не знаком.
Мы сели в мою машину, и я повез его в ту самую пивную в Английском парке, где недавно мы пили с Руди.
Сейчас мы тоже заказали по массу. Заказывал Букашев. Я заметил, что он говорит по-немецки хотя и с акцентом, но без всяких ошибок. Официант был в коротких кожаных баварских штанах с застежками под коленями. Выслушав Букашева, он крикнул «Яволь» и побежал исполнять заказ, а Букашев стал меня расспрашивать о моей здешней жизни: как я здесь освоился, с кем общаюсь и говорю ли по— немецки. Я сказал, что мой немецкий гораздо хуже, чем его, но на бытовые темы кое— как объясняюсь. По-прежнему усмехаясь, Букашев заметил, что, как бы ни недоступен был для меня немецкий язык, он все же не труднее якутского, который при ином повороте судьбы мне пришлось бы осваивать. И даже намекнул, что в решении моей судьбы и ему пришлось принять некоторое участие, причем он как раз был против «якутского» варианта.
— Другие были за? — спросил я.
— Не все, но некоторые были.
— А ты почему был против?
— У меня было три причины, дружок, — ответил он невозмутимо. — Во-первых, я, если ты помнишь, смолоду готов был творить добро в пределах разумного. Во— вторых, у меня к тебе есть некоторые сентиментальные чувства. А в-третьих, мне, честно говоря, нравится, как ты пишешь. Я считаю, что, несмотря на все глупости, которые ты наделал, было бы просто обидно использовать такой талант на лесоповале.
Тут же он стал меня убеждать (и как мне показалось, вполне искренне), чтобы я не терял время, а писал.
— Для кого писать-то? — спросил я. — С моим читателем вы меня разлучили.
— Ну, не надо преувеличивать, — сказал он. — Отчасти разлучили, отчасти не разлучили. Страна у нас большая, границы длинные, народу ездит до черта, за всеми, кто чего везет, не уследишь. Я сам, между прочим, книжек твоих, так чтоб не соврать, штук пятьдесят-шестьдесят провез. Да и сейчас парочку с собой захвачу.
— Чудные вы, большевики, люди, — сказал я. — Сами писателя травите, сами изгоняете, потом сами же его книги возите контрабандой. Разве это не идиотизм?
— Идиотизм, — согласился охотно Букашев. — Идиотизм чистой воды. Но ничего сделать нельзя. Система, понимаешь ли, идиотская.
Я посмотрел на него недоуменно.
— Значит, ты тоже, — спросил я, — понимаешь, что система идиотская?
— А что? — сказал он. — Что тебя удивляет? Система идиотская, и я ей служу, но сам я не обязан быть идиотом. И другие не идиоты. Все все понимают, но ничего сделать не могут.
— Странно, — сказал я. — Если вы все понимаете, почему бы вам не попытаться как— то изменить положение? Власть-то в ваших руках.
— Власть-то в руках. Да только как ею воспользоваться? Ну вот представь себе, допустим, она тебе дана, эта власть. Что бы ты с нею делал?
— У-у! —завопил я так, что проходивший мимо с дюжиной кружек официант покосился на меня испуганно. — Да если бы у меня эта власть оказалась хотя бы на неделю, я прежде всего разогнал бы к черту всю вашу партию.
— Это понятно, — сказал Букашев, моим кощунством нисколько не возмутившись. — Ну разогнал бы, а дальше что?
— Не знаю, что дальше, — сказал я. — И даже знать не очень хочу. Но что бы ни было, все было бы лучше вашей бездарной власти.
— Ишь ты какой! — Он посмотрел на меня сквозь кружку. — Ты, я вижу, стал законченным антикоммунистом.
— Чушь! — возразил я. — Никем я не стал. Против так называемых идеалов коммунизма я ничего не имею. Свобода, равенство, братство, стирание границ, отмирание государства, от каждого по способностям, каждому по потребности. Что общего это имеет с тем, что вы наворотили?
— Ты прав, — сказал он, стирая с губ пену. — Общего, прямо скажем, немного. Но ведь нам же нет еще и семидесяти. Для истории это только миг. Дров, правда, наломать успели порядочно и глупостей наделали, потому что торопились и пытались перепрыгнуть через все ступеньки. А так не получается.
— Да и не может получиться, — сказал я. — Утопия есть утопия.
— Откуда ты знаешь, утопия или не утопия? — Букашев допил свое пиво и поставил кружку на стол. — Если напролом лезть, то утопия. А если все продумать и идти шаг за шагом…
— Слушай, — сказал я, — зачем ты мне эту хреновину порешь? Ты можешь в Москве плести чего хочешь по телевидению и здесь дурачить местных простаков, но не меня. Неужели ты надеешься меня убедить, что веришь сколько-нибудь в коммунизм?
— Миленький мой, я вообще ни во что не верю, — усмехнулся он. — Я не верю, а думаю. И мне кажется, что какие-то шансы еще есть.
— Шансы? — Я задохнулся от возмущения. — После всего того, что вы натворили? Какие там шансы?
— Я тебе говорю: какие-то. Маленькие. Может быть, даже совсем ничтожные. Но они есть. Слушай, браток, — схватил он за штаны пробегавшего мимо официанта, — притарань-ка нам еще пару пивка.
— Яволь! — охотно отозвался официант и со всех ног кинулся исполнять заказ.
Я изумленно посмотрел ему вслед и повернулся к Букашеву.
Пожав его руку, я спросил, как он оказался в Мюнхене.
— Да так, — сказал он, по-прежнему усмехаясь. — Приехал посмотреть, где чего дают.
Желая как-то его уязвить, я спросил, неужели ему не хватает того, что дают в ГУМе.
— ГУМ, дружок, — сказал он мне назидательно и цинично, — существует для тех людей, кто невкусно ест, плохо одевается и кого бьют в милиции. Кроме того, там очереди, а я очередей не люблю. Ты не знаешь, где тут кассеты для видео?
Я сказал, что не знаю, и спросил, что он здесь делает.
— Это неинтересно, — отмахнулся он. — Мелкие интриги.
— А я думал, ты занимаешься большой политикой, — сказал я.
— Большая политика, — возразил он, — в основном из мелких интриг только и состоит.
Мы помолчали. Потом я спросил его, неужели он, такая важная шишка, не боится толкаться здесь в толпе, где может оказаться кто угодно.
— Нет, мой милый, не боюсь. Здесь, среди покупателей, есть несколько человек, которые не сводят с меня глаз и берегут мою жизнь больше, чем свою собственную.
— Ты имеешь в виду, что здесь есть ваши люди? — спросил я, упирая на слово «ваши».
— Ну да, наши и… — Он засмеялся. — И ваши тоже. Слушай, ты куда-нибудь торопишься?
— Нет, — сказал я. — А что?
— Так, может, нам пойти, трахнуть по кружке пивка?
— Несмотря на то что ваши люди за тобой следят, ты не боишься со мной общаться?
— Друг мой, — сказал он с некоторой внутренней гордостью.
— Уверяю тебя, что общение с тобой мне ничем повредить не может. Но тебе оно тоже ничем не грозит.
— А кто тебя знает, — сказал я, желая его обидеть. — Я же не знаю, с каким заданием ты приехал сюда.
— С каким бы ни приехал, — сказал он, не обижаясь, — ты можешь не сомневаться, что мокрыми делами я не занимаюсь. Для этого есть другие люди, с которыми я, впрочем, не знаком.
Мы сели в мою машину, и я повез его в ту самую пивную в Английском парке, где недавно мы пили с Руди.
Сейчас мы тоже заказали по массу. Заказывал Букашев. Я заметил, что он говорит по-немецки хотя и с акцентом, но без всяких ошибок. Официант был в коротких кожаных баварских штанах с застежками под коленями. Выслушав Букашева, он крикнул «Яволь» и побежал исполнять заказ, а Букашев стал меня расспрашивать о моей здешней жизни: как я здесь освоился, с кем общаюсь и говорю ли по— немецки. Я сказал, что мой немецкий гораздо хуже, чем его, но на бытовые темы кое— как объясняюсь. По-прежнему усмехаясь, Букашев заметил, что, как бы ни недоступен был для меня немецкий язык, он все же не труднее якутского, который при ином повороте судьбы мне пришлось бы осваивать. И даже намекнул, что в решении моей судьбы и ему пришлось принять некоторое участие, причем он как раз был против «якутского» варианта.
— Другие были за? — спросил я.
— Не все, но некоторые были.
— А ты почему был против?
— У меня было три причины, дружок, — ответил он невозмутимо. — Во-первых, я, если ты помнишь, смолоду готов был творить добро в пределах разумного. Во— вторых, у меня к тебе есть некоторые сентиментальные чувства. А в-третьих, мне, честно говоря, нравится, как ты пишешь. Я считаю, что, несмотря на все глупости, которые ты наделал, было бы просто обидно использовать такой талант на лесоповале.
Тут же он стал меня убеждать (и как мне показалось, вполне искренне), чтобы я не терял время, а писал.
— Для кого писать-то? — спросил я. — С моим читателем вы меня разлучили.
— Ну, не надо преувеличивать, — сказал он. — Отчасти разлучили, отчасти не разлучили. Страна у нас большая, границы длинные, народу ездит до черта, за всеми, кто чего везет, не уследишь. Я сам, между прочим, книжек твоих, так чтоб не соврать, штук пятьдесят-шестьдесят провез. Да и сейчас парочку с собой захвачу.
— Чудные вы, большевики, люди, — сказал я. — Сами писателя травите, сами изгоняете, потом сами же его книги возите контрабандой. Разве это не идиотизм?
— Идиотизм, — согласился охотно Букашев. — Идиотизм чистой воды. Но ничего сделать нельзя. Система, понимаешь ли, идиотская.
Я посмотрел на него недоуменно.
— Значит, ты тоже, — спросил я, — понимаешь, что система идиотская?
— А что? — сказал он. — Что тебя удивляет? Система идиотская, и я ей служу, но сам я не обязан быть идиотом. И другие не идиоты. Все все понимают, но ничего сделать не могут.
— Странно, — сказал я. — Если вы все понимаете, почему бы вам не попытаться как— то изменить положение? Власть-то в ваших руках.
— Власть-то в руках. Да только как ею воспользоваться? Ну вот представь себе, допустим, она тебе дана, эта власть. Что бы ты с нею делал?
— У-у! —завопил я так, что проходивший мимо с дюжиной кружек официант покосился на меня испуганно. — Да если бы у меня эта власть оказалась хотя бы на неделю, я прежде всего разогнал бы к черту всю вашу партию.
— Это понятно, — сказал Букашев, моим кощунством нисколько не возмутившись. — Ну разогнал бы, а дальше что?
— Не знаю, что дальше, — сказал я. — И даже знать не очень хочу. Но что бы ни было, все было бы лучше вашей бездарной власти.
— Ишь ты какой! — Он посмотрел на меня сквозь кружку. — Ты, я вижу, стал законченным антикоммунистом.
— Чушь! — возразил я. — Никем я не стал. Против так называемых идеалов коммунизма я ничего не имею. Свобода, равенство, братство, стирание границ, отмирание государства, от каждого по способностям, каждому по потребности. Что общего это имеет с тем, что вы наворотили?
— Ты прав, — сказал он, стирая с губ пену. — Общего, прямо скажем, немного. Но ведь нам же нет еще и семидесяти. Для истории это только миг. Дров, правда, наломать успели порядочно и глупостей наделали, потому что торопились и пытались перепрыгнуть через все ступеньки. А так не получается.
— Да и не может получиться, — сказал я. — Утопия есть утопия.
— Откуда ты знаешь, утопия или не утопия? — Букашев допил свое пиво и поставил кружку на стол. — Если напролом лезть, то утопия. А если все продумать и идти шаг за шагом…
— Слушай, — сказал я, — зачем ты мне эту хреновину порешь? Ты можешь в Москве плести чего хочешь по телевидению и здесь дурачить местных простаков, но не меня. Неужели ты надеешься меня убедить, что веришь сколько-нибудь в коммунизм?
— Миленький мой, я вообще ни во что не верю, — усмехнулся он. — Я не верю, а думаю. И мне кажется, что какие-то шансы еще есть.
— Шансы? — Я задохнулся от возмущения. — После всего того, что вы натворили? Какие там шансы?
— Я тебе говорю: какие-то. Маленькие. Может быть, даже совсем ничтожные. Но они есть. Слушай, браток, — схватил он за штаны пробегавшего мимо официанта, — притарань-ка нам еще пару пивка.
— Яволь! — охотно отозвался официант и со всех ног кинулся исполнять заказ.
Я изумленно посмотрел ему вслед и повернулся к Букашеву.