Страница:
Короче говоря, как-то зимой к вечеру мы собрались и, прихватив с собою бутылку «Кубанской», поперлись к черту на рога в Бескудниково.
Вывалились из электрички на обледенелую платформу: колючий снег в морду сыплет, темень (все фонари перебиты), пахнет промерзшей помойкой и еще чем-то мерзким.
А потом под лай местных собак тащились по каким-то закоулкам и колдобинам, где не сломать ногу можно было только при очень большой способности к эквилибристике.
Ну, в конце концов нашли этот детский сад и этот жуткий подвал, пропахший мышами и потной одеждой.
В одной из комнат подвала и жил этот новоявленный гений и кумир Зильберовича.
Комната метров примерно семь-восемь квадратных. Стены покрыты зелеными обоями, местами ободранными, а местами сырыми и заиндевевшими. Под самым потолком маленькое окошко, да еще и с решеткой, как в камере. Обстановка: железная ржавая кровать, покрытая серым суконным одеялом, кухонный некрашеный стол со шкафчиком для посуды и выдвижным ящиком, в котором лежали самодельный нож, сделанный из полотна слесарной ножовки, алюминиевая вилка, давно потерявшая один из своих четырех зубов, и кружка, тоже алюминиевая, литая, с выцарапанными на ней инициалами хозяина «С. К.».
Туалетная полочка представляла собой кусок доски, обитой кровельным железом, когда-то выкрашенным в голубое, но краска сильно облезла. На полке лежали кусок зеркала размером с ладонь, часть безопасной бритвы (зажимы для лезвия и само лезвие, но без ручки), помазок (тоже без ручки
— одна щетина), а в прямоугольной консервной банке из-под шпрот лежал размокший кусок мыла, такого черного и такого вонючего, какой и в советских магазинах мог бы найти не каждый.
Украшений на стенах никаких, кроме маленькой иконки в дальнем углу.
Еще были две лампочки. Одна, голая, под потолком и другая, так сказать, настольная. Собственно говоря, это была даже не лампочка, а какая-то безобразнейшая конструкция, скрученная из проволоки и обернутая тяп-ляп газетой с горелыми пятнами. Следует еще упомянуть две облезлые табуретки, тумбочку и большой кованый сундук с висячим замком. В углу у дверей садовый умывальник с алюминиевым тазом под ним и вешалка, на которой висела пропитанная угольной пылью телогрейка. Другая телогрейка, почище, была на хозяине. А еще были на нем ватные штаны и валенки с галошами.
Был он роста высокого, сутулый, щеки впалые, зубы железные.
— Познакомься, Симыч, это мой друг. Он, между прочим, в отличие от тебя, член Союза писателей, — громко сказал Зильберович в обычной своей развязной манере.
Симыч неуверенно протянул мне руку и вместо «здрасьте» сказал:
— Хорошо.
И при этом глянул на меня быстро и настороженно, как это обычно делают бывшие зэки.
Говорят, у современных самолетов есть специальная локаторная система распознавания встречаемых в воздухе объектов: свой чужой.
У зэков это не система, а выработанное годами чутье.
У меня есть основание думать, что Симыч не принял меня за чужого. Хотя повел себя для первого знакомства довольно странно. Без видимой иронии, но с какой-то все-таки подковыркой стал спрашивать:
— А вы, значит, вот просто официально считаетесь писателем? И у вас даже документ есть, что вы писатель?
— Ну да, — сказал я, — да, считаюсь. И даже есть документ.
— А вы свои книги пишите прямо на печатном станке или как?
— Нет, — говорю, — ну зачем же. У меня есть пишущая машинка «Эрика», — я на ней так вот чик-чик-чик-чик и пишу.
Зильберович почувствовал, что у нас разговор уходит в какую-то нехорошую сторону и перебил:
— Симыч, а ты вот этой ручкой пишешь?
Только когда он это спросил, я заметил, что на столе рядом с лампой стояла чернильница-невыливайка, а из нее торчала толстая деревянная ручка с обкусанным концом. Последний раз я такую видел в конторе какого-то колхоза на целине.
— Да-да, — сказал Симыч и взглянул на меня с вызовом. — Именно ей и пишу.
— Симыч, — сказал Зильберович, — а ведь я ж тебе подарил самописку. Где она?
— А, самописку. — Он выдвинул ящик стола и извлек пластмассовый футлярчик с маркой «Союз».
— А зачем же ты пишешь этой дрянью? — спросил Зильберович.
Откровенно говоря, манеры Зильберовича меня тоже иногда раздражали, но в данном случае он, мне кажется, не сказал ничего особенного. Но Симыч почему-то вдруг разозлился, посмотрел на бедного Лео, как будто хотел прожечь его взглядом насквозь.
— Такой дрянью, — сказал он с ненавистью, — и даже худшей дрянью, и даже гусиной дрянью написана вся мировая литература. Никакими ни машинками, ни эриками и ни гариками, а такой вот дрянью.
Потом он все же подобрел и даже разрешил Зильберовичу открыть бутылку. Сам он, правда, выпил всего ничего, а остальное выдули мы с Зильберовичем. Причем пили по очереди из хозяйской кружки. И закусили плавленым сырком с луком.
Мне казалось, что наши отношения уже установились, но, когда Зильберович попросил Симыча что-нибудь почитать, тот опять взбеленился и, стреляя в Лео глазами, стал утверждать, что читать ему нечего, потому что он вообще ничего не пишет. А если что-то иногда и маракует, то исключительно для себя. Видно, он мне все-таки не доверял.
Зато Зильберовичу доверился настолько, что даже сообщил ему жгучую тайну своего сундука. Тайна заключалась в том, что все тринадцать написанных глыб и заготовки к сорока семи ненаписанным хранились именно в этом сундуке под висячим амбарным замком. О чем, разумеется, Зильберович (большой хранитель тайн!) и поведал мне той вьюжной ночью, когда мы, спотыкаясь в заледеневших колдобинах, плелись назад к электричке.
— Ну теперь ты понял? — сказал Зильберович, волнуясь. — Ты понял, что Симыч — гений?
— Мистер Зильберович, — сказал я ему на это, — а вы не могли бы, хотя бы по пьянке, любезно объяснить мне, какое у вас отношение к женскому полу?
— Что ты имеешь в виду? — Лео остановился и повернул ко мне свое синее в темноте лицо с длинным носом.
— Я имею в виду, почему ты, при твоих внешних данных, с таким выдающимся рубильником, который, согласно легенде, должен соответствовать другим частям тела, бегаешь все время за гениями, хотя мог бы бегать за бабами? Скажи честно, ты педик или импо?
— Слушай, — сказал Зильберович, ежась от холода и придерживая отвороты пальто, — а тебе обязательно все нужно знать?
— Мне не нужно, но интересно, — сказал я. Но ты можешь не отвечать.
— Могу не отвечать, — сказал он, — а могу и ответить. Или, вернее, спросить. Вот ты можешь мне сказать, зачем все это нужно и что в этих бабах хорошего?
— Ну ты даешь! — сказал я, немного опешив. — Хорошего, конечно, ничего нет, но интересно. Зов природы. Да ты что, дурак? — рассердился я. — Не понимаешь?
— Нет, сказал Зильберович. — Не понимаю. Ты думаешь, я ненормальный? Нормальный. У меня все работает, и я все испробовал. Ну да, ну приятно. Но из-за пяти минут удовольствия столько суеты до и после.
А ты, значит, с бабами суетиться не хочешь?
— Не хочу, тряхнул головой Зильберович.
— А с гениями хочешь?
— А с гениями хочу.
— Ну и дурак, — сказал я Зильберовичу.
— Сам дурак, — ответил мне Зильберович.
Это был единственный раз, когда я поинтересовался личной жизнью Зильберовича.
ВОЖАК И СТАДО
ЛИРИЧЕСКОЕ ОТСТУПЛЕНИЕ О БОРОДЕ
ЖЕНИХ
У ВАС ЕСТЬ АЙДЕНТИФИКЕЙШЕН?
Вывалились из электрички на обледенелую платформу: колючий снег в морду сыплет, темень (все фонари перебиты), пахнет промерзшей помойкой и еще чем-то мерзким.
А потом под лай местных собак тащились по каким-то закоулкам и колдобинам, где не сломать ногу можно было только при очень большой способности к эквилибристике.
Ну, в конце концов нашли этот детский сад и этот жуткий подвал, пропахший мышами и потной одеждой.
В одной из комнат подвала и жил этот новоявленный гений и кумир Зильберовича.
Комната метров примерно семь-восемь квадратных. Стены покрыты зелеными обоями, местами ободранными, а местами сырыми и заиндевевшими. Под самым потолком маленькое окошко, да еще и с решеткой, как в камере. Обстановка: железная ржавая кровать, покрытая серым суконным одеялом, кухонный некрашеный стол со шкафчиком для посуды и выдвижным ящиком, в котором лежали самодельный нож, сделанный из полотна слесарной ножовки, алюминиевая вилка, давно потерявшая один из своих четырех зубов, и кружка, тоже алюминиевая, литая, с выцарапанными на ней инициалами хозяина «С. К.».
Туалетная полочка представляла собой кусок доски, обитой кровельным железом, когда-то выкрашенным в голубое, но краска сильно облезла. На полке лежали кусок зеркала размером с ладонь, часть безопасной бритвы (зажимы для лезвия и само лезвие, но без ручки), помазок (тоже без ручки
— одна щетина), а в прямоугольной консервной банке из-под шпрот лежал размокший кусок мыла, такого черного и такого вонючего, какой и в советских магазинах мог бы найти не каждый.
Украшений на стенах никаких, кроме маленькой иконки в дальнем углу.
Еще были две лампочки. Одна, голая, под потолком и другая, так сказать, настольная. Собственно говоря, это была даже не лампочка, а какая-то безобразнейшая конструкция, скрученная из проволоки и обернутая тяп-ляп газетой с горелыми пятнами. Следует еще упомянуть две облезлые табуретки, тумбочку и большой кованый сундук с висячим замком. В углу у дверей садовый умывальник с алюминиевым тазом под ним и вешалка, на которой висела пропитанная угольной пылью телогрейка. Другая телогрейка, почище, была на хозяине. А еще были на нем ватные штаны и валенки с галошами.
Был он роста высокого, сутулый, щеки впалые, зубы железные.
— Познакомься, Симыч, это мой друг. Он, между прочим, в отличие от тебя, член Союза писателей, — громко сказал Зильберович в обычной своей развязной манере.
Симыч неуверенно протянул мне руку и вместо «здрасьте» сказал:
— Хорошо.
И при этом глянул на меня быстро и настороженно, как это обычно делают бывшие зэки.
Говорят, у современных самолетов есть специальная локаторная система распознавания встречаемых в воздухе объектов: свой чужой.
У зэков это не система, а выработанное годами чутье.
У меня есть основание думать, что Симыч не принял меня за чужого. Хотя повел себя для первого знакомства довольно странно. Без видимой иронии, но с какой-то все-таки подковыркой стал спрашивать:
— А вы, значит, вот просто официально считаетесь писателем? И у вас даже документ есть, что вы писатель?
— Ну да, — сказал я, — да, считаюсь. И даже есть документ.
— А вы свои книги пишите прямо на печатном станке или как?
— Нет, — говорю, — ну зачем же. У меня есть пишущая машинка «Эрика», — я на ней так вот чик-чик-чик-чик и пишу.
Зильберович почувствовал, что у нас разговор уходит в какую-то нехорошую сторону и перебил:
— Симыч, а ты вот этой ручкой пишешь?
Только когда он это спросил, я заметил, что на столе рядом с лампой стояла чернильница-невыливайка, а из нее торчала толстая деревянная ручка с обкусанным концом. Последний раз я такую видел в конторе какого-то колхоза на целине.
— Да-да, — сказал Симыч и взглянул на меня с вызовом. — Именно ей и пишу.
— Симыч, — сказал Зильберович, — а ведь я ж тебе подарил самописку. Где она?
— А, самописку. — Он выдвинул ящик стола и извлек пластмассовый футлярчик с маркой «Союз».
— А зачем же ты пишешь этой дрянью? — спросил Зильберович.
Откровенно говоря, манеры Зильберовича меня тоже иногда раздражали, но в данном случае он, мне кажется, не сказал ничего особенного. Но Симыч почему-то вдруг разозлился, посмотрел на бедного Лео, как будто хотел прожечь его взглядом насквозь.
— Такой дрянью, — сказал он с ненавистью, — и даже худшей дрянью, и даже гусиной дрянью написана вся мировая литература. Никакими ни машинками, ни эриками и ни гариками, а такой вот дрянью.
Потом он все же подобрел и даже разрешил Зильберовичу открыть бутылку. Сам он, правда, выпил всего ничего, а остальное выдули мы с Зильберовичем. Причем пили по очереди из хозяйской кружки. И закусили плавленым сырком с луком.
Мне казалось, что наши отношения уже установились, но, когда Зильберович попросил Симыча что-нибудь почитать, тот опять взбеленился и, стреляя в Лео глазами, стал утверждать, что читать ему нечего, потому что он вообще ничего не пишет. А если что-то иногда и маракует, то исключительно для себя. Видно, он мне все-таки не доверял.
Зато Зильберовичу доверился настолько, что даже сообщил ему жгучую тайну своего сундука. Тайна заключалась в том, что все тринадцать написанных глыб и заготовки к сорока семи ненаписанным хранились именно в этом сундуке под висячим амбарным замком. О чем, разумеется, Зильберович (большой хранитель тайн!) и поведал мне той вьюжной ночью, когда мы, спотыкаясь в заледеневших колдобинах, плелись назад к электричке.
— Ну теперь ты понял? — сказал Зильберович, волнуясь. — Ты понял, что Симыч — гений?
— Мистер Зильберович, — сказал я ему на это, — а вы не могли бы, хотя бы по пьянке, любезно объяснить мне, какое у вас отношение к женскому полу?
— Что ты имеешь в виду? — Лео остановился и повернул ко мне свое синее в темноте лицо с длинным носом.
— Я имею в виду, почему ты, при твоих внешних данных, с таким выдающимся рубильником, который, согласно легенде, должен соответствовать другим частям тела, бегаешь все время за гениями, хотя мог бы бегать за бабами? Скажи честно, ты педик или импо?
— Слушай, — сказал Зильберович, ежась от холода и придерживая отвороты пальто, — а тебе обязательно все нужно знать?
— Мне не нужно, но интересно, — сказал я. Но ты можешь не отвечать.
— Могу не отвечать, — сказал он, — а могу и ответить. Или, вернее, спросить. Вот ты можешь мне сказать, зачем все это нужно и что в этих бабах хорошего?
— Ну ты даешь! — сказал я, немного опешив. — Хорошего, конечно, ничего нет, но интересно. Зов природы. Да ты что, дурак? — рассердился я. — Не понимаешь?
— Нет, сказал Зильберович. — Не понимаю. Ты думаешь, я ненормальный? Нормальный. У меня все работает, и я все испробовал. Ну да, ну приятно. Но из-за пяти минут удовольствия столько суеты до и после.
А ты, значит, с бабами суетиться не хочешь?
— Не хочу, тряхнул головой Зильберович.
— А с гениями хочешь?
— А с гениями хочу.
— Ну и дурак, — сказал я Зильберовичу.
— Сам дурак, — ответил мне Зильберович.
Это был единственный раз, когда я поинтересовался личной жизнью Зильберовича.
ВОЖАК И СТАДО
Сейчас я вовсе не собираюсь пересказывать всю историю Симыча, она достаточно хорошо и широко известна. О Карнавалове уже написаны тысячи или даже десятки тысяч статей, диссертаций и монографий. О нем было даже снято несколько документальных фильмов и один художественный (правда, довольно слабый). Все люди моего поколения хорошо помнят, как Карнавалов, начав печататься за границей, тут же стал всемирно известным. Вся советская власть — и Союз писателей, и журналисты, и КГБ, и милиция — вступила с ним в сражение не на жизнь, а на смерть, но ничего не могла поделать.
В самом начале, когда он напечатал первую свою глыбу, власти просто растерялись. Это было время, когда наше правительство заигрывало с Западом, рассчитывало там что-нибудь купить и украсть и после всех историй с Солженицыным и другими каких бы то ни было скандалов с писателями избегало.
Поэтому было указано с Карнаваловым поступить гуманно. Провести с ним беседу, пусть покается в «Литературной газете» и даст слово больше на Западе не печататься. Поэтому когда его первый раз вызвали к следователю, разговор был мягкий Следователь оказался очень большим почитателем литературного таланта автора глыб.
— Я, конечно, не специалист, — сказал следователь, — я просто читатель. Но мне ваш роман очень понравился. Над некоторыми страницами я даже плакал. — При этом он даже пошмыгал носом и протер очки, показывая, как он плакал. — Жаль только, что роман опубликован в очень неудачное время В другое время мы бы это даже приветствовали, но сейчас, когда международная обстановка осложнилась, наши враги, конечно, постараются использовать ваш роман в очень нехороших целях.
Чтобы этого не случилось, следователь предложил немедленно дать международным империалистам самый решительный отпор на страницах «Литературной газеты».
Симыч обещал это сделать, но, придя домой, созвал прямо у себя в котельной пресс-конференцию для иностранных журналистов. И произнес перед ними очень сильную речь против коммунизма и коммунистов, которых он называл или заглотными коммунистами, или просто заглотчиками.
Резонанс был необычный. Симыч немедленно прославился не только как самый лучший в мире писатель, но и герой Об этом отважном русском заговорил весь мир. А как только мир утихал и власти рассчитывали, что, когда совсем всякий шум прекратится, тут же его и слопать, он, не будь дурак, немедленно печатал новую глыбу. Шум начинался еще больший, и предполагаемый его арест мог вызвать международный скандал крупнее даже, чем вторжение в Чехословакию или Афганистан. Власти крутились и так и сяк Предлагали ему уехать по-хорошему. Он не только не сделал этого, но, помня историю с Солженицыным, обратился ко всему миру с просьбой не соглашаться принимать его, если заглотчики вздумают выпихнуть его из страны насильно.
Власти просто взвыли, не зная, что делать. Арест не проходил. Поклонники Карнавалова (а их у него появилось тысячи) следили за его деятельностью и действиями властей Власти опасались что открытый арест Карнавалова может даже привести к бунту Автомобильная катастрофа была бы шита белыми нитками Оставалась только тайная высылка, но как и куда его выслать, если все западные правительства отказывались? Тогда-то в КГБ и была блестяще проведена оригинальнейшая акция.
Симыча арестовали в одиннадцать вечера в обстановке строжайшей секретности. Родственников изолировали, телефон выключили не только у него самого, но и у всех соседей. В печать ничего бы не просочилось, если бы не случайно проезжавший мимо корреспондент агентства ЮПИ. Он видел, как Симыча выводили из дому и заталкивали в воронок. Но пока он проверял эти сведения, пока передал их по телетайпу, Симыча над Голландией уже выталкивали с парашютом из самолета. Как стало потом известно, голландская полиция, обнаружив на своей территории столь необычного десантника, пыталась в ту же ночь перетолкнуть его в Бельгию, но бельгийцы, каким-то образом пронюхав о задуманной операции, сосредоточили на границе свои войска и затолкали его обратно Голландцам ничего не осталось, как сделать хорошую мину при плохой игре. Утром правительство этой страны выпустило заявление, что хотя Нидерланды обладают очень незначительной территорией, тем не менее на ней найдется достаточно места для письменного стола господина Карнавалова. Впрочем, уже через несколько дней Карнавалов обнаружил желание переселиться в Канаду, поскольку природа этой страны больше всего напоминала ему ту, среди которой он вырос. Так что все в конце концов завершилось ко всеобщему удовольствию.
Кажется, я залез куда-то не туда и начинаю рассказывать то, что и без меня всем известно. А моя задача состоит вовсе не в этом. Собственно говоря, никакой задачи у меня даже вовсе и нет, я просто вспоминаю отдельные моменты наших с ним отношений, не всегда самые важные и порой даже не очень связанные между собой.
Все-таки время, когда мы познакомились, было, как потом стали говорить, оттепельное.
Все оттаивало и все оттаивали. Даже бывшие зэки. И даже скрытнейший из скрытных Сим Симыч.
Я у него и после бывал С Зильберовичем и без Зильберовича. В конце концов, заметив, что я не имею против него никаких злостных намерений, Симыч и мне стал доверять и даже давал читать не только «КПЗ», но и из других глыб отдельные главы.
Он уходил в свою котельную шуровать уголь, а я сидел за его кухонным столом и читал взахлеб.
Между прочим, я еще тогда обратил внимание на одну главу из «КПЗ». Она была большая, страниц около ста, и из всего повествования выбивалась. В начале ее даже было сказано, что она не для любителей легкого чтения, а только для пытчивого читателя. Слово «пытчивый» Симыч извлек, конечно, из словаря Даля, который он регулярно читал и в работе своей постоянно использовал. Так вот я оказался достаточно пытчивым и всю эту главу терпеливо прочел. Хотя она была больше похожа не на главу из романа, а на научное исследование. Называлась она «Вожак и стадо». Там опять упоминался этот пресловутый сперматозоид, который один из двухсот миллионов куда-то там пробивается. И было сказано, что природа делит все живые существа, начиная со сперматозоидов и кончая высшими животными, на вожаков и членов стада. Много места уделялось поведению баранов, волков, гусей, тюленей, и все отмеченные автором законы переносились, понятно, на человеческое общество. Где тоже есть природное разделение на вожаков и стадо.
У нас с Симычем тогда и произошел первый серьезный спор по этому поводу. Он как раз вернулся из котельной и, стоя посреди комнаты, ел перловую кашу из своей миски. Меня он не угощал, но я, правда, этого есть и сам не стал бы. Я ему сказал, что глава мне очень понравилась, но все-таки животный мир и человеческое общество имеют существенные различия. И хотя у человека есть тоже стадное чувство, но у него все-таки более развиты индивидуальные качества, стремление к свободе, и вообще, сказал я, люди не должны слепо подчиняться природе, и человеческое общество должно основываться на основах плюрализма. Это словечко «плюрализм» тогда вошло в наших кругах в моду, и все его употребляли к месту и не к месту. И я его тоже ляпнул очень неосмотрительно. Я еще не знал, что это самое ненавистное для него слово. Мои слова его так возмутили, что он весь затрясся и даже чуть кашей не подавился.
Плюралисты! закричал он. — Да они даже хуже заглотчиков. Ты сам не знаешь, что ты болтаешь. Возьми хотя бы стадо гусей. Вот они куда-то летят. У них всегда есть вожак. А если не будет вожака, а будут одни плюралисты, они разлетятся в разные стороны и все погибнут.
— А вот как раз пример очень неудачный, — возразил я. — У гусей как раз устроено не совсем так. У них сначала один ведет стадо, потом другой, у них есть такая гусиная демократия.
— Дерьмократия! — рявкнул Симыч. — В демократии ничего хорошего нет. Если случается пожар, тогда все демократы и все плюралисты ищут того одного, который их выведет. Эти хваленые демократии уже давно разлагаются, гибнут, погрязли в роскошной жизни и порнографии. А нашему народу это не личит. Наш народ всегда выдвигает из своей среды одного того, который знает, куда идти.
Я тогда первый раз заподозрил, что под этим одним он имеет в виду себя.
Сейчас некоторые говорят, что это он, попав на Запад, так сильно переменился. А я говорю, он всегда был такой. Однажды, я помню (в этот раз, кстати, он тоже ел перловую кашу), мы говорили об Афганистане и я сказал, что эта война ужасная. А он сказал, ужасная, но необходимая. Потому что, когда мы заглотчиков прогоним, нам все равно будет нужен выход к Индийскому океану.
Я ему сказал:
— Симыч, прежде чем заботиться о выходе к Индийскому океану, ты бы хоть немножко выход из своего подвала привел в порядок. Доски какие-нибудь положил бы, а то ведь такая грязища, что утонуть можно.
Но это, конечно, споры были единичные. А вообще и его глыбами, и поведением я был настолько покорен, что сразу поставил Симыча над всеми другими и в его присутствии ужасно робел.
В самом начале, когда он напечатал первую свою глыбу, власти просто растерялись. Это было время, когда наше правительство заигрывало с Западом, рассчитывало там что-нибудь купить и украсть и после всех историй с Солженицыным и другими каких бы то ни было скандалов с писателями избегало.
Поэтому было указано с Карнаваловым поступить гуманно. Провести с ним беседу, пусть покается в «Литературной газете» и даст слово больше на Западе не печататься. Поэтому когда его первый раз вызвали к следователю, разговор был мягкий Следователь оказался очень большим почитателем литературного таланта автора глыб.
— Я, конечно, не специалист, — сказал следователь, — я просто читатель. Но мне ваш роман очень понравился. Над некоторыми страницами я даже плакал. — При этом он даже пошмыгал носом и протер очки, показывая, как он плакал. — Жаль только, что роман опубликован в очень неудачное время В другое время мы бы это даже приветствовали, но сейчас, когда международная обстановка осложнилась, наши враги, конечно, постараются использовать ваш роман в очень нехороших целях.
Чтобы этого не случилось, следователь предложил немедленно дать международным империалистам самый решительный отпор на страницах «Литературной газеты».
Симыч обещал это сделать, но, придя домой, созвал прямо у себя в котельной пресс-конференцию для иностранных журналистов. И произнес перед ними очень сильную речь против коммунизма и коммунистов, которых он называл или заглотными коммунистами, или просто заглотчиками.
Резонанс был необычный. Симыч немедленно прославился не только как самый лучший в мире писатель, но и герой Об этом отважном русском заговорил весь мир. А как только мир утихал и власти рассчитывали, что, когда совсем всякий шум прекратится, тут же его и слопать, он, не будь дурак, немедленно печатал новую глыбу. Шум начинался еще больший, и предполагаемый его арест мог вызвать международный скандал крупнее даже, чем вторжение в Чехословакию или Афганистан. Власти крутились и так и сяк Предлагали ему уехать по-хорошему. Он не только не сделал этого, но, помня историю с Солженицыным, обратился ко всему миру с просьбой не соглашаться принимать его, если заглотчики вздумают выпихнуть его из страны насильно.
Власти просто взвыли, не зная, что делать. Арест не проходил. Поклонники Карнавалова (а их у него появилось тысячи) следили за его деятельностью и действиями властей Власти опасались что открытый арест Карнавалова может даже привести к бунту Автомобильная катастрофа была бы шита белыми нитками Оставалась только тайная высылка, но как и куда его выслать, если все западные правительства отказывались? Тогда-то в КГБ и была блестяще проведена оригинальнейшая акция.
Симыча арестовали в одиннадцать вечера в обстановке строжайшей секретности. Родственников изолировали, телефон выключили не только у него самого, но и у всех соседей. В печать ничего бы не просочилось, если бы не случайно проезжавший мимо корреспондент агентства ЮПИ. Он видел, как Симыча выводили из дому и заталкивали в воронок. Но пока он проверял эти сведения, пока передал их по телетайпу, Симыча над Голландией уже выталкивали с парашютом из самолета. Как стало потом известно, голландская полиция, обнаружив на своей территории столь необычного десантника, пыталась в ту же ночь перетолкнуть его в Бельгию, но бельгийцы, каким-то образом пронюхав о задуманной операции, сосредоточили на границе свои войска и затолкали его обратно Голландцам ничего не осталось, как сделать хорошую мину при плохой игре. Утром правительство этой страны выпустило заявление, что хотя Нидерланды обладают очень незначительной территорией, тем не менее на ней найдется достаточно места для письменного стола господина Карнавалова. Впрочем, уже через несколько дней Карнавалов обнаружил желание переселиться в Канаду, поскольку природа этой страны больше всего напоминала ему ту, среди которой он вырос. Так что все в конце концов завершилось ко всеобщему удовольствию.
Кажется, я залез куда-то не туда и начинаю рассказывать то, что и без меня всем известно. А моя задача состоит вовсе не в этом. Собственно говоря, никакой задачи у меня даже вовсе и нет, я просто вспоминаю отдельные моменты наших с ним отношений, не всегда самые важные и порой даже не очень связанные между собой.
Все-таки время, когда мы познакомились, было, как потом стали говорить, оттепельное.
Все оттаивало и все оттаивали. Даже бывшие зэки. И даже скрытнейший из скрытных Сим Симыч.
Я у него и после бывал С Зильберовичем и без Зильберовича. В конце концов, заметив, что я не имею против него никаких злостных намерений, Симыч и мне стал доверять и даже давал читать не только «КПЗ», но и из других глыб отдельные главы.
Он уходил в свою котельную шуровать уголь, а я сидел за его кухонным столом и читал взахлеб.
Между прочим, я еще тогда обратил внимание на одну главу из «КПЗ». Она была большая, страниц около ста, и из всего повествования выбивалась. В начале ее даже было сказано, что она не для любителей легкого чтения, а только для пытчивого читателя. Слово «пытчивый» Симыч извлек, конечно, из словаря Даля, который он регулярно читал и в работе своей постоянно использовал. Так вот я оказался достаточно пытчивым и всю эту главу терпеливо прочел. Хотя она была больше похожа не на главу из романа, а на научное исследование. Называлась она «Вожак и стадо». Там опять упоминался этот пресловутый сперматозоид, который один из двухсот миллионов куда-то там пробивается. И было сказано, что природа делит все живые существа, начиная со сперматозоидов и кончая высшими животными, на вожаков и членов стада. Много места уделялось поведению баранов, волков, гусей, тюленей, и все отмеченные автором законы переносились, понятно, на человеческое общество. Где тоже есть природное разделение на вожаков и стадо.
У нас с Симычем тогда и произошел первый серьезный спор по этому поводу. Он как раз вернулся из котельной и, стоя посреди комнаты, ел перловую кашу из своей миски. Меня он не угощал, но я, правда, этого есть и сам не стал бы. Я ему сказал, что глава мне очень понравилась, но все-таки животный мир и человеческое общество имеют существенные различия. И хотя у человека есть тоже стадное чувство, но у него все-таки более развиты индивидуальные качества, стремление к свободе, и вообще, сказал я, люди не должны слепо подчиняться природе, и человеческое общество должно основываться на основах плюрализма. Это словечко «плюрализм» тогда вошло в наших кругах в моду, и все его употребляли к месту и не к месту. И я его тоже ляпнул очень неосмотрительно. Я еще не знал, что это самое ненавистное для него слово. Мои слова его так возмутили, что он весь затрясся и даже чуть кашей не подавился.
Плюралисты! закричал он. — Да они даже хуже заглотчиков. Ты сам не знаешь, что ты болтаешь. Возьми хотя бы стадо гусей. Вот они куда-то летят. У них всегда есть вожак. А если не будет вожака, а будут одни плюралисты, они разлетятся в разные стороны и все погибнут.
— А вот как раз пример очень неудачный, — возразил я. — У гусей как раз устроено не совсем так. У них сначала один ведет стадо, потом другой, у них есть такая гусиная демократия.
— Дерьмократия! — рявкнул Симыч. — В демократии ничего хорошего нет. Если случается пожар, тогда все демократы и все плюралисты ищут того одного, который их выведет. Эти хваленые демократии уже давно разлагаются, гибнут, погрязли в роскошной жизни и порнографии. А нашему народу это не личит. Наш народ всегда выдвигает из своей среды одного того, который знает, куда идти.
Я тогда первый раз заподозрил, что под этим одним он имеет в виду себя.
Сейчас некоторые говорят, что это он, попав на Запад, так сильно переменился. А я говорю, он всегда был такой. Однажды, я помню (в этот раз, кстати, он тоже ел перловую кашу), мы говорили об Афганистане и я сказал, что эта война ужасная. А он сказал, ужасная, но необходимая. Потому что, когда мы заглотчиков прогоним, нам все равно будет нужен выход к Индийскому океану.
Я ему сказал:
— Симыч, прежде чем заботиться о выходе к Индийскому океану, ты бы хоть немножко выход из своего подвала привел в порядок. Доски какие-нибудь положил бы, а то ведь такая грязища, что утонуть можно.
Но это, конечно, споры были единичные. А вообще и его глыбами, и поведением я был настолько покорен, что сразу поставил Симыча над всеми другими и в его присутствии ужасно робел.
ЛИРИЧЕСКОЕ ОТСТУПЛЕНИЕ О БОРОДЕ
Больше всего меня поражало в нем полное отсутствие какой бы то ни было суетности и стремления к тому, чтобы печататься, стать известным, получать гонорары, жить в хорошей квартире, лучше питаться и одеваться. Потом я был очень удивлен, когда Симыч, уже на пороге славы, стал придавать значение своей внешности и даже отрастил бороду. Про его бороду я вообще думал, что она ему не идет и даже противоречит его внутреннему облику. Но затем мне пришлось признать, что и в этом случае он совершенно точно знал, что делал. Точно знал, когда ходить с бородой, когда без. Если бы, еще будучи истопником, он отрастил бороду любой длины, она вряд ли принесла ему хоть какую-то выгоду. Ну в крайнем случае прослыл бы среди жителей Бескудникова городским сумасшедшим. Понятно, ради подобной репутации он никогда не пошел бы на те неудобства, которые связаны с ношением бороды, тем более что, учитывая характер его тогдашних обязанностей, это и в пожарном отношении было бы крайне небезопасно. А вот когда пришла слава, а с нею толпы поклонников и журналистов, когда настало время фотографий на обложках и телевизионных интервью, тогда борода пришлась как раз к месту. Размноженная миллионами телеэкранов, она производила неотразимое впечатление.
Вообще-то говоря, у меня о бороде есть целое исследование, которое каждый желающий может получить почти в любой библиотеке мира. Но для тех, кому лень ходить по библиотекам, я объясню кратко, что, по моему глубокому убеждению, борода играет очень важную роль в распространении передовых идей, учений и овладении умами. Я думаю, что марксизм никогда бы не мог покорить массы, если бы Маркс в свое время был побрит хотя бы насильно. Ленин, Кастро, Хомейни не смогли бы произвести революции, будучи бритыми. Конечно, захватывать власть в той или иной стране или покорять территории удавалось иногда усатым и даже безусым. Но ни одному безбородому еще не удалось прослыть пророком.
Нелишне заметить, что борода бороде рознь. Чтобы выделиться из общего ряда, носитель бороды должен избегать всякого намека на подражание. Никогда не следует отращивать бороду, которую можно назвать марксовой, ленинской, хошиминовской или толстовской. В таком случае вас могут зачислить не в пророки, а только в последователи. Сим Симыч это хорошо понял, но оптимальное решение нашел не сразу. Поначалу он зашел слишком далеко и отрастил бороду такой длины, что при быстрой ходьбе иногда сам же на нее наступал. Это было и неудобно, и бессмысленно, потому что при съемках крупным планом борода не вписывалась в кадр. Пришлось укоротить, и с тех пор истинно карнаваловской считается борода, которая лишь слегка прикрывает колени.
Некоторые могут меня спросить, не слишком ли много внимания уделяю я бороде. Как бы пророк ни дурил, главное в нем все же не внешность, а его мысли и идеи. Это всеобщее заблуждение, которое я много лет и, правду сказать, вполне безуспешно пытаюсь развеять. Мысли и идеи пророков второстепенны. Пророк прежде всего действует не на мозги, а на гормональную сферу, для чего как раз и нужны борода и соответствующие ей жесты, ужимки и гримасы. Толпа, возбужденная сексуально, ошибочно полагает, что овладела идеями, ради которых стоит крушить церкви, строить каналы и уничтожать себе подобных. Интересно, что, развязывая сексуальную энергию масс, сами пророки очень часто бывают импотентами и говорят женскими голосами. Впрочем, к Симычу это утверждение относится лишь отчасти. Голос у него, правда, тонкий, но все остальное, как я слышал, в полном порядке, и именно это, противореча моей концепции, мешало мне признать его настоящим пророком.
Вообще-то говоря, у меня о бороде есть целое исследование, которое каждый желающий может получить почти в любой библиотеке мира. Но для тех, кому лень ходить по библиотекам, я объясню кратко, что, по моему глубокому убеждению, борода играет очень важную роль в распространении передовых идей, учений и овладении умами. Я думаю, что марксизм никогда бы не мог покорить массы, если бы Маркс в свое время был побрит хотя бы насильно. Ленин, Кастро, Хомейни не смогли бы произвести революции, будучи бритыми. Конечно, захватывать власть в той или иной стране или покорять территории удавалось иногда усатым и даже безусым. Но ни одному безбородому еще не удалось прослыть пророком.
Нелишне заметить, что борода бороде рознь. Чтобы выделиться из общего ряда, носитель бороды должен избегать всякого намека на подражание. Никогда не следует отращивать бороду, которую можно назвать марксовой, ленинской, хошиминовской или толстовской. В таком случае вас могут зачислить не в пророки, а только в последователи. Сим Симыч это хорошо понял, но оптимальное решение нашел не сразу. Поначалу он зашел слишком далеко и отрастил бороду такой длины, что при быстрой ходьбе иногда сам же на нее наступал. Это было и неудобно, и бессмысленно, потому что при съемках крупным планом борода не вписывалась в кадр. Пришлось укоротить, и с тех пор истинно карнаваловской считается борода, которая лишь слегка прикрывает колени.
Некоторые могут меня спросить, не слишком ли много внимания уделяю я бороде. Как бы пророк ни дурил, главное в нем все же не внешность, а его мысли и идеи. Это всеобщее заблуждение, которое я много лет и, правду сказать, вполне безуспешно пытаюсь развеять. Мысли и идеи пророков второстепенны. Пророк прежде всего действует не на мозги, а на гормональную сферу, для чего как раз и нужны борода и соответствующие ей жесты, ужимки и гримасы. Толпа, возбужденная сексуально, ошибочно полагает, что овладела идеями, ради которых стоит крушить церкви, строить каналы и уничтожать себе подобных. Интересно, что, развязывая сексуальную энергию масс, сами пророки очень часто бывают импотентами и говорят женскими голосами. Впрочем, к Симычу это утверждение относится лишь отчасти. Голос у него, правда, тонкий, но все остальное, как я слышал, в полном порядке, и именно это, противореча моей концепции, мешало мне признать его настоящим пророком.
ЖЕНИХ
Я рассказываю о событиях, свидетелем которых мне пришлось быть, так непоследовательно, потому что в результате всего случившегося со мною я утратил внутреннее ощущение разницы между прошлым и будущим.
Когда Симыч стал знаменитым, его сразу признали все поголовно. Говорить о нем можно было только в самых возвышенных тонах, не допуская ни малейшей критики. А уж когда он женился на Жанете, при ней вообще нельзя было сказать, что, допустим, мне какая-то отдельная фраза или строчка из Симыча не понравилась. Все, что делал Симыч, было настолько безусловно замечательно, что даже определение «гениально» казалось недостаточным.
Но она, между прочим, оценила его не сразу. Я помню тот период, когда он меня не только удивив, но даже потряс тем, что втюрился в нее с первого взгляда и сразу решил соблазнить ее своим «КПЗ», который в канцелярской папке с коричневыми тесемочками сам лично принес ей для прочтения.
Жанета теперь об этом совершенно не помнит, но тогда она к «КПЗ» отнеслась очень сурово.
— Ну скажи, — говорила она мне, — почему он пишет так длинно и почему у него герои все такие бескрылые, бесхребетные и ущербные? Куда они зовут и к чему ведут? Почему он всю нашу жизнь изображает только черными красками? Неужели он не мог найти в ней ничего положительного? Ну, конечно, все знают, отдельные ошибки и злоупотребления были, и партия о них сказала со всей прямотой. Но в конце концов, сколько же можно об одном и том же? Ведь не только же плохое у нас было. Ведь сколько построено новых городов, заводов, электростанций…
Подобные речи я слышал от Жанеты задолго до этого разговора. Раньше, правда, она их произносила увереннее. А теперь и в ней появились некоторые сомнения в правоте «нашего дела». От одних идеалов она незаметно для себя отдалялась, но к другим еще не пришла.
Как сейчас помню, оказавшись однажды на Стромынке и не имея в кармане двух копеек, решил я проведать Зильберовича без звонка.
Поднявшись на четвертый этаж, у самых дверей Зильберовича нос к носу столкнулся я с человеком во всем белом и парусиновом: парусиновые брюки, парусиновый пиджак, парусиновые ботинки, начищенные зубным порошком, и картуз образца ранних тридцатых годов (где он только его раздобыл?)
— тоже из парусины.
— Сим Симыч, добрый день! — поздоровался я.
Он посмотрел на меня как-то странно, словно не узнавая, и, ничего не ответив, медленно и на ощупь, как слепой, стал спускаться по лестнице.
Дверь мне открыла Клеопатра Казимировна. Она была ужасно взволнована и шепотом сказала мне, что минуту назад «это чучело» сделало ее Неточке (так она называла свою дочь) предложение.
— Но это же просто наглость! — возмущалась она. — Не имея никакого положения да еще в таком возрасте…
Кстати, насчет возраста: Симычу тогда всего-то было сорок четыре года, но выглядел он гораздо старше.
Клеопатра Казимировна сказала мне, что Лео скоро придет, а Неточка у себя. И ушла на кухню. Жанета в ситцевом халате сидела на подоконнике и смотрела на улицу (наверное, хотела увидеть, как он выходит из подъезда).
На круглом столе посреди комнаты стояла нераскупоренная бутылка алжирского вина и маникюрный набор в коробочке, обтянутой красным бархатом.
Жанета со мной обычно особенно не откровенничала, а тут вдруг разговорилась и рассказала подробно, как Симыч пришел, как волновался, как долго пил чай и не уходил, как наконец поднялся и по-старомодному предложил ей руку и сердце. А когда она отвергла предложение, он разозлился и пообещал, что она еще горько пожалеет о своем решении, потому что о нем скоро узнает весь мир.
— Ты себе представляешь? — сказала она мне, волнуясь, возмущаясь и проявляя в то же время какую-то странную для нее неуверенность. — О нем узнает весь мир! Ты можешь себе это представить?
— Могу, — сказал я коротко.
— Почему? — удивилась она. — В мире есть десятки или сотни тысяч писателей, и каждый из них рассчитывает прославиться на весь мир.
— Ну да, — сказал я, — каждый рассчитывает. Но кто-то из них рассчитывает все же не зря. Ты же читала у него, что только один из двухсот миллионов сперматозоидов выбивается в люди.
— Ты думаешь, ваш Симыч и есть тот один? — спросила она, скрывая за насмешкой сомнение.
— Он очень упорный, — сказал я уклончиво.
— Он сумасшедший, — сказала она. — Ты знаешь, что он мне наплел? Что он чуть ли не царского происхождения. Это он-то, этот счетовод в парусиновом картузе.
Эти свои слова, я думаю, она давно позабыла, а я никогда бы не решился их ей напомнить.
Когда Симыч стал знаменитым, его сразу признали все поголовно. Говорить о нем можно было только в самых возвышенных тонах, не допуская ни малейшей критики. А уж когда он женился на Жанете, при ней вообще нельзя было сказать, что, допустим, мне какая-то отдельная фраза или строчка из Симыча не понравилась. Все, что делал Симыч, было настолько безусловно замечательно, что даже определение «гениально» казалось недостаточным.
Но она, между прочим, оценила его не сразу. Я помню тот период, когда он меня не только удивив, но даже потряс тем, что втюрился в нее с первого взгляда и сразу решил соблазнить ее своим «КПЗ», который в канцелярской папке с коричневыми тесемочками сам лично принес ей для прочтения.
Жанета теперь об этом совершенно не помнит, но тогда она к «КПЗ» отнеслась очень сурово.
— Ну скажи, — говорила она мне, — почему он пишет так длинно и почему у него герои все такие бескрылые, бесхребетные и ущербные? Куда они зовут и к чему ведут? Почему он всю нашу жизнь изображает только черными красками? Неужели он не мог найти в ней ничего положительного? Ну, конечно, все знают, отдельные ошибки и злоупотребления были, и партия о них сказала со всей прямотой. Но в конце концов, сколько же можно об одном и том же? Ведь не только же плохое у нас было. Ведь сколько построено новых городов, заводов, электростанций…
Подобные речи я слышал от Жанеты задолго до этого разговора. Раньше, правда, она их произносила увереннее. А теперь и в ней появились некоторые сомнения в правоте «нашего дела». От одних идеалов она незаметно для себя отдалялась, но к другим еще не пришла.
Как сейчас помню, оказавшись однажды на Стромынке и не имея в кармане двух копеек, решил я проведать Зильберовича без звонка.
Поднявшись на четвертый этаж, у самых дверей Зильберовича нос к носу столкнулся я с человеком во всем белом и парусиновом: парусиновые брюки, парусиновый пиджак, парусиновые ботинки, начищенные зубным порошком, и картуз образца ранних тридцатых годов (где он только его раздобыл?)
— тоже из парусины.
— Сим Симыч, добрый день! — поздоровался я.
Он посмотрел на меня как-то странно, словно не узнавая, и, ничего не ответив, медленно и на ощупь, как слепой, стал спускаться по лестнице.
Дверь мне открыла Клеопатра Казимировна. Она была ужасно взволнована и шепотом сказала мне, что минуту назад «это чучело» сделало ее Неточке (так она называла свою дочь) предложение.
— Но это же просто наглость! — возмущалась она. — Не имея никакого положения да еще в таком возрасте…
Кстати, насчет возраста: Симычу тогда всего-то было сорок четыре года, но выглядел он гораздо старше.
Клеопатра Казимировна сказала мне, что Лео скоро придет, а Неточка у себя. И ушла на кухню. Жанета в ситцевом халате сидела на подоконнике и смотрела на улицу (наверное, хотела увидеть, как он выходит из подъезда).
На круглом столе посреди комнаты стояла нераскупоренная бутылка алжирского вина и маникюрный набор в коробочке, обтянутой красным бархатом.
Жанета со мной обычно особенно не откровенничала, а тут вдруг разговорилась и рассказала подробно, как Симыч пришел, как волновался, как долго пил чай и не уходил, как наконец поднялся и по-старомодному предложил ей руку и сердце. А когда она отвергла предложение, он разозлился и пообещал, что она еще горько пожалеет о своем решении, потому что о нем скоро узнает весь мир.
— Ты себе представляешь? — сказала она мне, волнуясь, возмущаясь и проявляя в то же время какую-то странную для нее неуверенность. — О нем узнает весь мир! Ты можешь себе это представить?
— Могу, — сказал я коротко.
— Почему? — удивилась она. — В мире есть десятки или сотни тысяч писателей, и каждый из них рассчитывает прославиться на весь мир.
— Ну да, — сказал я, — каждый рассчитывает. Но кто-то из них рассчитывает все же не зря. Ты же читала у него, что только один из двухсот миллионов сперматозоидов выбивается в люди.
— Ты думаешь, ваш Симыч и есть тот один? — спросила она, скрывая за насмешкой сомнение.
— Он очень упорный, — сказал я уклончиво.
— Он сумасшедший, — сказала она. — Ты знаешь, что он мне наплел? Что он чуть ли не царского происхождения. Это он-то, этот счетовод в парусиновом картузе.
Эти свои слова, я думаю, она давно позабыла, а я никогда бы не решился их ей напомнить.
У ВАС ЕСТЬ АЙДЕНТИФИКЕЙШЕН?
Мы ехали по местной дороге No 4, точно соблюдая инструкцию: впереди голубой «шевроле» с заляпанным грязью номером, за ним я во взятой напрокат «тоете». Как и было предписано, я старался держать дистанцию, не слишком приближаясь к «шевроле», но и не упуская его из виду.
Я думал, куда, интересно, смотрит канадская полиция и почему она не обращает внимания на то, что номер заляпан, хотя в окрестностях Торонто, судя по поблекшей траве, дождей давно не было. И конечно, думал я о Симыче, о его странных чудачествах и привычках и об этой идиотской игре в шпионы, при которой надо закрывать окна машины и заляпывать номер.
Я думал, куда, интересно, смотрит канадская полиция и почему она не обращает внимания на то, что номер заляпан, хотя в окрестностях Торонто, судя по поблекшей траве, дождей давно не было. И конечно, думал я о Симыче, о его странных чудачествах и привычках и об этой идиотской игре в шпионы, при которой надо закрывать окна машины и заляпывать номер.