На улице поднялась пальба. Увидев окровавленного Власенко, казаки отшатнулись в испуге.
   – Всех сюда! – закричал он. – Всех до единого! Мигом! Казак с маху вскочил в седло и ринулся на улицу. Власенко снова зашел в дом, пошарил в углах и обнаружил большую бутыль керосина. Он выволок ее на середину комнаты, где только что обедал, рукоятью нагана разбил ее, опрокинул, залив белые скобленые половицы, забранные чистыми половиками. На столе увидел бутылку самогона, налил стакан и в два глотка осушил его. Огляделся, нашел коробок спичек на буфете…
   Пламя ударило фонтаном, опалив брови и усы…
   Отстреливаясь, во двор влетали казаки, с изумлением взирали на окровавленного подхорунжего, стоящего на крыльце. Из-за двери за его спиной, из окон валил дым. С крыши спрыгнул во двор и покатился кубарем казак. Привстав на корточки, крикнул, что по Сосновскому тракту пыль клубится, похоже, верховые скачут.
   – По коням! – скомандовал Власенко и, перевалившись в седло, подъехал к воротам. Но оттуда, прямо с площади, ударила, расщепляя доски высокого забора, пулеметная очередь.
   – Задами, огородами надо! – завопили казаки, разворачивая коней. Вспыхнула паника. Но уже через несколько минут, взломав ограду, уносились бандиты к реке, к дороге, по которой вчера ночью входили они в село в надежде передохнуть и подкормиться. А вслед им неслись громоподобные удары колокола и пули разом поднявшегося Мишарина.
   «Ушли», – отрешенно подумал Власенко, и это была его последняя мысль. Следующая пуля подсекла коня, и он грохнулся через голову, подмяв под себя уже мертвого всадника.
   После ухода Власенко в доме воцарилась долгая гнетущая тишина. Позже Сибирцев различил негромкие голоса на кухне и, словно вспомнив, очнулся.
   – Егор Федосеевич! – позвал он.
   Семенящей, робкой походкой приблизился дед. Но стоило только ему взглянуть на Сивачева, как на лице его отразился все тот же суеверный страх.
   – Последняя просьба к тебе, Егор Федосеевич, – мягко заговорил Сибирцев. – Можешь обратно в храм проникнуть? Тогда скажи Матвею, Баулину, Ныркову – кого встретишь первым, что казаки сейчас соберутся во дворе у Павла Родионовича. Только эти слова, Егор Федосеевич, и больше ничего. Сможешь?… Иначе село не спасем. Ступай, Егор Федосеевич, вся надежда на тебя. Ступай… А об том, что ты видел здесь, молчи. Забудь…
   И снова тишина. Только слышно, как почему-то сами по себе потрескивают давно рассохшиеся половицы, скрипит на сквозняке разбитая рама окна, шелестит листьями ветерок в саду.
   Вот сейчас услышит Сибирцев тяжелые, грузные шаги Елены Алексеевны… Нет, она в беспамятстве. Маша сказала: ей совсем плохо. Напротив, сгорбившись на стуле, застыл Яков, утопив в ладонях лицо. А время идет…
   Отдельные выстрелы, доносившиеся из села, стали перерастать в плотную, густую перестрелку. Вот снова заговорил пулемет. И вдруг, все перекрыв своим мощным гулом, в который раз ударил колокол. Пальба усилилась.
   «Пора! – сказал сам себе Сибирцев. – Больше рисковать нельзя. Чем обернется бой, неизвестно, а ждать уже поздно. Сивачев все понял, и рисковать им преступно. Значит, пора… Ах, Маша, Маша, поймешь ли ты?…»
   – Вставай, Сивачев, – твердо сказал он и поднялся. – Пойдем.
   – Сибирцев… – вырвалось у Якова. – Я же все сделал, что ты мне велел…
   – Я людей спасаю, Сивачев, село, а не тебя, бандита. Сибирцев махнул наганом на дверь, и Сивачев встал. На его заросшем сером лице не было теперь ничего, кроме безмерной усталости и отчаяния. Медленно шагнул он к выходу на террасу, задержался в дверном проеме, безразличными глазами окинул комнату и хрипло спросил:
   – Где ты меня?…
   – Иди, Сивачев.
   Сцепив пальцы за спиной, Яков, пошатываясь словно пьяный, стал спускаться по ступенькам в сад.
   – С матерью дай хоть проститься… – сказал, не поворачивая головы.
   – Убить ее хочешь?
   Понурив голову и ускоряя шаги, Сивачев пошел по заросшей дорожке сада.
   Сирень уже отцвела, осыпалась вишня, побурели в густой траве ее лепестки, еще вчера казавшиеся снежной метелью. Но настоянный жаркий аромат, духота притихшего сада кружили голову…
   Казалось, они вступили в царство умирания и теперь медленно спускались к реке вечности. Где-то далеко, словно за тридевять земель, стреляли, убивая друг друга, люди, однако там била жизнь, жестокая, но все-таки жизнь. А здесь, на склоне к речке, заросшем густой крапивой, стояла поразительная тишина, в которой глохли все живые звуки.
   «Трава, цветы, растения, – вспомнил Сибирцев услышанное когда-то, – перед смертью пахнут особенно сильно. Будто хотят отдать все, что не успели при жизни, все свои последние силы, свою кровь, свой нерастраченный дух».
   – Послушай, Яков, – сказал Сибирцев и увидел, что Сивачев вздрогнул, как от удара. – Мы одни здесь с тобой, Яков. Кончим мы твою банду. Все. А теперь я хочу, чтоб ты остался мужчиной до самого конца. Если можешь, конечно. Не знаю, хватит ли у тебя сил для этого, но надо нам, Яков, уходить мужчинами… Ты был когда-то офицером. На, возьми, – Сибирцев за ствол протянул Сивачеву его наган. – Знаешь сам, что с ним делать…
   Он в последний раз взглянул в запавшие глубокие глаза Якова, увидел его тяжеловатый и раздвоенный, как у Маши, упрямый подбородок и кивнул.
   – Прощай…
   Повернулся и медленно пошел вверх по склону. И вдруг он ощутил неимоверное облегчение, будто сбросил с плеч давний тяжеленный груз. Он снова увидел сейчас тоскливо-обреченный взгляд, какой бывает у загнанной, ждущей выстрела в ухо лошади, и понял, что поступил правильно. Кем бы ни был Яков, он был братом Маши. И он должен сам найти в себе силы…
   Громкий металлический щелчок прервал его мысли, спина почему-то мгновенно покрылась липким холодным потом. Сибирцев резко обернулся: Яков двумя руками держал направленный ему в спину револьвер. Его выпученные глаза побелели от ужаса.
   – А-а-а! – закричал Сивачев истошным пронзительным криком и, швырнув в Сибирцева револьвер, ринулся сквозь крапиву вниз к реке.
   – Зачем же ты так, Сивачев? – с горьким сожалением сказал Сибирцев. – Куда же ты, куда ты теперь бежишь, бандит, от кого и зачем?…
   Он словно нехотя достал свой наган, взвел курок и, когда из зарослей вынырнула спина бегущего, нажал на собачку. Крик тут же оборвался.
   Потом Сибирцев поднял револьвер Якова, оттянул курок и увидел, что перекосило патрон в барабане. «Какой же ты дурак, Сибирцев, – отстранение, как о постороннем, подумал он, – о какой чести может идти речь? Нужно было опять испытывать судьбу? Не понимаю, на кой черт…»
   Через сад он прошел к дому и увидел Машу. Она стояла на террасе, прижавшись щекой к деревянному столбику, и остановившимся взглядом наблюдала за Сибирцевым. Он подошел, поднял, держа за ствол, наган Якова, покачал его.
   – Нет, видно, я совсем неисправимый… – раздумчиво проговорил он. – В спину стрелял… Патрон перекосило, бывает же такое… – Сибирцев недоуменно пожал плечами и отшвырнул наган в кусты. Сел на нижнюю ступеньку, сжал виски ладонями, уперев локти в колени. – Возможно, я не имел права его судить… – пробормотал он. – Может быть, он искупил бы свою вину… Вину?… – повторил он удивленно. – Нет, он не хотел и не мог этого. Не мог… Его окружили, Маша, очень плохие люди, а он привык. Было поздно… Я знаю, что я не прав, но я не мог поступить иначе, Маша. Не мог.
   – Мама умерла, – негромко сказала Маша, не меняя позы. Сибирцев поднял голову, словно прислушиваясь к ее словам. – Когда ударил колокол, она открыла глаза и сказала мне: «Знаешь, Машенька, а ведь Яша сейчас умер».
   Сибирцев начал приподниматься, не спуская с нее глаз.
   – Она умерла тихо, как уснула… Яша правда умер?
   – Его давно нет, – ответил Сибирцев. – Он умер давным-давно. Когда мы с ним были совсем молодыми. Это было очень давно, Маша…
   – Я знаю, – устало сказала она. – Сегодня ночью я слышала весь ваш разговор…
   Над селом неистовствовал колокол…
   Отец Павел, привстав на козлах, хлестал кнутом коней, гнал бричку. Он слышал колокольный звон и видел густой дым, встающий над Мишарином. Сердце предвещало беду. Уже на подъезде к селу он вдруг понял, что горит его дом. И это открытие его сразило. Он упал на сиденье, и кони сами, замедлив бег, выкатили тарахтящую бричку на середину булыжной площади.
   Дом бушевал в огне, горели и бросали длинные языки пламени столетние липы на усадьбе, заворачивалось от жара кровельное железо на крыше, раскаленные добела листы его падали, разбрызгивая искры, на улицу.
   Павел Родионович, сойдя ватными ногами на землю, безумными глазами оглядел пожар и кинулся к дому. Его перехватили толпящиеся на площади мужики и бабы. Вовремя сдержали. От жара едва не занялась, но пошла дымными курчавинами поповская борода.
   – Господь с тобой, батюшка! – завыли старухи. – Куда ты в геенну огненную-то?… Отошла Варвара Митревна, царствие ей небесное, прими, господь, отошла, батюшка… Помолись за ее, усопшую!…
   Он позволил подвести себя к бричке. Кто-то помог прилечь на сиденье, чья-то рука положила на лоб холодную мокрую тряпицу. Сознание как будто покинуло его, но в горячечном пылающем мозгу бились слова Маркела: «Бог милостив, Паша, даст атаман прикурить твоим антихристам… Наша пора идет, Паша». Потом Павел Родионович услышал чей-то знакомый громкий голос: «Чего стоишь, дура, беги в кузню, багры тащи! Да ведра давайте! Огонь сдержать надо!»
   Он открыл глаза и застонал от ослепительного солнца. Наконец разглядел. Это кузнец Матвей командовал мужиками.
   – Водой заливай! Соседей, говорю, заливай, перекинется огонь– то! Ну чего рот раззявил? Полезай на крышу да ведро подхватывай! Эй, бабы, еще воды тащите! Кузнец подошел к бричке, хмуро взглянул на попа.
   – Прикатил, значица, Павел Родионыч? Ну-ну… Грех говорить, да чую, сам ты беду накликал. Ну да господь те судья… Не у одного тебя горе-то нынче. Эвон сколько мужиков бандюки положили. Загляни в храм-то, увидишь… А в доме твоем они самые вместе с атаманом своим пировали, стало быть. Вот так, святой отец! – Кузнец в сердцах махнул рукой и отошел к мужикам.
   «Сам накликал, – колоколом бились в мозгу слова кузнеца. – Надо ехать! – сверкнула мысль. – Бежать!… Но куда, куда теперь бежать?… Варя! Куда от нее? И где она? Нет… У престола господнего…»
   Павел Родионович услышал конский топот и с трудом повернул голову. На площадь влетела бричка с пулеметом на задке. Из нее выбрались двое. Одного он знал – злыдень Баулин. Другого, в кожаной тужурке и фуражке, видел впервые. Приехавшие размяли ноги и пошли к нему, о чем-то переговариваясь.
   – Гражданин Кишкин будете? – строго спросил незнакомый. – Настоятель местный?
   Павел Родионович слабо кивнул, прикрыв глаза ладонью.
   – Вы арестованы как злостный пособник бандитов, – продолжал незнакомец. – Ордер на арест предъявлю в Козлове, в чека.
   – Господи! – испуганно запротестовал Павел Родионович. – Да какой же я пособник? У меня у самого горе… Жена моя, Варюшка… Дом вот…
   – А про то нам ваш свояк Маркел расскажет, – неумолимо заявил незнакомец. – Баулин, запри его куда-нибудь… И чтоб глаз не спускал.
   «Все! – понял Павел Родионович, услыхав от чекиста имя Маркела. – Теперь конец…» И ему стало все равно.
   В воротах церковной ограды, куда повел его продармеец, приставленный Баулиным, он вдруг увидел Егора, стоящего посреди двора в полной растерянности.
   – Батюшка, – всхлипнул старик, утирая слезы рукавом рясы, – погорели мы с тобой, осиротели… И-эх! Бяда, милай!… Мою-то пристроечку тожа сожгли вороги. Сироты мы теперя…
   – Ну что ты, Егорий? – Отец Павел горько усмехнулся и потрепал его по плечу. – Несть числа человеческим страданиям. А ты – пристроечка…
   – Варвару-та Митарьну, – захлебываясь слезами, продолжал старик, – бандюки сильничали… Марфушка твоя сказывала, она сбяжала, умом тронулася. Сильничали, а посля сожгли… Уж так кричала, батюшка…
   Отец Павел окаменел.
   – А ето вот я у атамана в кармане взял. На выгоне он, батюшка, конем придавленный насмерть.
   Старик протянул отцу Павлу его золотой наперстный крест, кольца и сережки жены… Сережки с изумрудами! Они были в багровых пятнах засохшей крови. И крест, и кольца!., Ее обручальное кольцо…
   Павел Родионович ничего не сказал, повернулся и на ощупь, словно слепой, поднялся на паперть.
   – Возьми, батюшка! – крикнул вдогонку старик.
   Но он молча вошел в церковь и сел в темном углу притвора, опустив лицо в колени.
   …А ночью, воспользовавшись тем, что охрана заснула, он неслышно поднялся на колокольню и, обратясь к мерцающим внизу чадящим углам сгоревшего своего дома, прошептал:
   – Иду к тебе, Варюшка, иду, матушка… Прими душу мою…
   Можно было подумать, что это ветер осторожно тронул высохший древесный лист и плавно кинул его с высоты на затянутый ползучей травкой церковный двор…
   Играя плеткой и вытирая лысину клетчатым платком, Нырков бодро вошел в калитку и заспешил к террасе. Сибирцев сидел на нижней ступеньке, сжав виски ладонями.
   – Ну, Миша! – восторженно закричал Илья. – Отбились! Хана банде! Почти всех положили. Остальных доловим.
   Сибирцев предостерегающе поднял руку и с трудом встал.
   – Ты чего? – удивился Илья. – Что тут случилось?
   – Тише, Илья, – сказал Сибирцев и взял его под руку. – Пойдем-ка, брат, отсюда.
   Они вышли на дорогу и спустились к речке. Сели на выбеленный солнцем корявый ствол старой ивы, опрокинутый недалеко от брода.
   – Вот здесь Баулин наших, которые в засаде были, отыскал, – сокрушенно заговорил Нырков. – Зарезали их. У Федьки моего так цигарка в руках и осталась. По ней-то, видать, их и обнаружили… А говорил ведь им, чтоб ни-ни, никакого движения! Ножами их промеж лопаток. Знать, и охнуть не успели.
   Нырков стал подробно рассказывать, как отбивались в сельсовете, как потом в церкви пришла ему мысль послать в усадьбу старика в качестве связного. Бравый оказался дедка, в самый раз появился с весточкой от Сибирцева и здорово облегчил задачу. Бандиты сами в мышеловку попали – в поповскую усадьбу, да и у мужиков иного выхода не оставалось: поневоле взялись за оружие, даже те, кто хотел бы отсидеться, мол, моя хата с краю… А когда пулемет поставили на бричку и так чесанули, что щепки полетели, тут и вовсе среди бандитов паника поднялась. Ринулись кто куда. Многих положили, в плен взяли. Тот же дедка помог опознать среди убитых атамана. Валялся он на выгоне, придавленный насмерть конем.
   В церкви теперь как военный бивак. Тут тебе и пленные, и раненые, и покойников сложили, и лазарет, и охрана. Все тут. Даже арестантская. А пленные сейчас роют братскую могилу на площади перед сгоревшим сельсоветом. Надо мужиков хоронить. Двенадцать человек насчитали. Бабы воют, да что поделаешь? Могло быть и хуже…
   – Кабы не ты, Миша, запалили бы село. Как есть запалили бы. – Нырков с участием посмотрел на молчащего Сибирцева. – А, была не была, угости, что ли, папироской-то!
   Сибирцев протянул коробку «Дюбека». Илья закурил, закашлялся, отмахнулся ладонью
   от дыма.
   – Ну чего ты молчишь? Дело ведь какое сделали!… А без жертв, сам знаешь, не бывает.
   – Видишь ли, Илья, – Сибирцев тоже закурил и после паузы сказал: – Не знаю, как тебе объяснить… В общем, слушай… Тот, кого вы на выгоне нашли, он не атаман. Правая его рука, подхорунжий Власенко. А атаман всю ночь со мной был. И фамилия его, Илья, знаешь какая? Сивачев.
   – Погоди, – Нырков затоптал каблуком папиросу. – Какой Сивачев?… Так ведь эта усадьба… Нет, постой, ты чьи часы передавал?
   – Все верно, Сивачева. С которым мы вместе там были. Якова Сивачева. Сына Елены Алексеевны и Машиного брата… А он, видишь, где оказался?…
   – И что? – растерянно спросил Нырков.
   – Убил я его, Илья… А мать умерла.
   – Умерла… – повторил Нырков. – Ты что же, Миша, прямо… при ней?
   – Господь с тобой, – нахмурился Сибирцев, – там, у речки…
   – Да он же бандит! Да за одно это знаешь?!
   – То-то и оно, что знаю, Илья. Только это он для нас с тобой бандит, а для Елены Алексеевны – сын. Видишь теперь, как все обернулось? Тут, Илья, разобраться – одной головы мало.
   – Так… – протянул Нырков. – Чего же делать?
   – Почем я знаю, Илья?… – Сибирцев помолчал и перевел разговор на другое: – Поп-то не появлялся?
   – Прикатил, как же! Забыл сказать тебе. – Илья помрачнел, махнул рукой. – Дом его казаки подожгли, говорят, вместе с женой. Надругались над ней и убили, а после уж, видать, запалили… Одна коробка теперь осталась, все выгорело… А попа мы взяли. Под стражей он. Я как сказал ему про Маркела, так он и скис. В Козлов его заберем, там уж и размотаем.
   Сибирцев задумчиво покачал головой.
   – И у него, значит, тоже… – сказал как бы самому себе.
   – Постой, Миша, – вспомнил Нырков. – Так чего с бандитом-то твоим?
   – А ничего, – устало пожал плечами Сибирцев. – Попроси от моего имени Матвея, чтоб вырыли на кладбище две могилы. У них, у Сивачевых, там вроде бы свое место есть. Ограда, что та?…
   – Может, его как бандита вместе со всеми? Мужики собрались их за кладбищем тоже в одну могилу…
   – Не надо, Илья. Это ведь не для нас с тобой. Для Маши прошу. Все же он последний мужик в их роду… Как там Малышев?
   – Заговоренный, чертенок! – усмехнулся Илья. – Пулемет у него как игрушка. И когда успел выучиться, гимназер?…
   – Ты бы дал мне его, Илья. И еще пару мужиков из тех, что не местные. Баулинские. Гробы там сколотить, отвезти. Один не осилю.
   – А я на что? – обиделся Нырков. – Бандита вот только… душу воротит.
   – Ну вот, видишь?… Да и людей лишних, чтобы разговоры потом шли, тоже не надо.
   – Ладно, Миша. – Илья рубанул ладонью по коленке. – Все сделаем, и разговоров не будет. Раз ты считаешь, что так надо, значит, так и сделаем. Я тебе, Миша, по-честному скажу: другому бы – нипочем, а для тебя – все! Мужик ты, Миша, правильный, я это еще вон когда понял.
   Сибирцев с непонятным удивлением выслушал разгоряченные слова Ныркова, печально улыбнулся и легонько похлопал его по коленке.
   – Спасибо, Илья. Только никакой я не правильный. Дал я Сивачеву наган, хотел, чтоб он сам себя… Должны же были сохраниться в нем хоть остатки чести? А он мне в спину. Патрон вот перекосило, потому и сижу тут с тобой. Вот, брат, какие дела…
   – Да ты что? – изумился Нырков. – Ты в своем уме? Да тебя за такие штуки, знаешь?
   – Знаю, Илья, сам себя казню, а что поделаешь? Крепко оно, наверно, сидит в нас, это бывшее офицерство…
   – А сама-то… Маша… как?
   – Маша?… Как Маша? Не плачет. Она, я полагаю, все понимает, да не легче от того. Хочешь не хочешь, а это я ее одним ударом осиротил. Одной пулей, Илья… Ну пойду. Не забудь, пришли Малышева.
   Нырков укоризненно развел руками.
   – Завтра хороним? – словно не замечая этого жеста, поднялся Сибирцев.
   – Завтра, Миша.
   – И едем…
   – Едем, Миша. Все поедем. Все вместе.
   Сибирцев неопределенно кивнул и, пожав Ныркову руку, пошел к калитке. Нырков продолжал сидеть, глядя ему вслед печальным понимающим взглядом.
   И вот наступил последний день. С утра кто-то из селян принес весть, что батюшка, отец Павел, ночью выбросился с колокольни. Грех-то какой!… Нешто можно руки-то на себя накладывать?…
   «Можно», – думал Сибирцев. Уж кто-кто, а он-то мог понять Павла Родионовича. Видя в нем откровенного врага, Сибирцев в глубине души, куда не только чужому, но и самому себе, казалось, пути не было, сочувствовал и жалел этого человека. Потом продармейцы вместе с Малышевым, сквозь напускную печаль которого все время прорывалась ужасная гордость самим собой, привезли два гроба. Сказали, что могила готова и можно двигать на кладбище. Погода жаркая, и вопреки всем законам и обычаям в селе решено не ждать три дня, а хоронить нынче. И так уж дух стоит тяжелый.
   Сибирцев в этот день словно бы раздвоился. С одной стороны, он был как бы свидетелем и необходимым участником всего происходящего, но на самом же деле ни к чему не прикасался. Так уж получилось, что тело Сивачева, едва свечерело, принесли продармейцы. Обо всем остальном позаботился Нырков.
   Сибирцев выходил на террасу, курил без конца, снова возвращался в дом и слонялся из угла в угол, ничего не делая и чувствуя себя лишним.
   Солнце поднялось в зенит и палило неимоверно. Ветер кружил над дорогой столбы пыли, раскачивал липы в саду, срывая с ветвей рано побуревшие, засохшие листья. Сирень отцвела и обуглилась в одну ночь. И теперь ее кисти были ржавыми и неопрятными на вид.
   Сибирцев курил, облокотись о перила террасы. Смерть, пришедшая в дом, казалось ему, захватила своим крылом и сад. Было в этом что-то мистическое, потустороннее, чего никак не принимал умом Сибирцев, однако же… было. Всего каких-то три, даже два дня назад, а кажется, будто целая жизнь прошла, все было в цвету. Все сияло и светилось от радости, от ощущения бесконечного счастья. А теперь и на могилу-то веточки не сыщешь…
   – Пора бы везти, товарищ Сибирцев, – услышал он за спиной, обернулся и увидел Малышева.
   – Да, да, – спохватился он. – Надо бы Маше сказать…, Малышев кивнул и ушел в дом. Там задвигали стульями, что-то загремело, и тут же продармейцы с Малышевым вынесли закрытый гроб. Сибирцев хотел помочь им, подхватил, чтобы снести по ступеням, но Малышев просипел с натугой:
   – Вы не надо, мы сами.
   И он опять остался не у дел. Вошел в комнату. Маша сидела на стуле у изголовья матери. Гроб стоял на том столе, у которого Сибирцев провел ночь с Яковом. Лицо Елены Алексеевны было спокойным, плоским, и на глазах лежали медные монетки. Маша молчала, не поднимая головы.
   Возвратились продармейцы, помялись у входа. Маша поднялась, на миг прижалась лбом к материнской руке и отошла в сторону. Тогда они закрыли гроб крышкой и заколотили ее гвоздями.
   …На кладбище было безлюдно – весь народ собрался на площади. И когда опускали гробы в одну большую могилу – не было нужды рыть две, места за оградой хватало, – от площади донесся троекратный ружейный залп. Там хоронили погибших от рук бандитов. Продармейцы споро взялись за лопаты, а Сибирцев, кинув горсть земли, отошел в сторону и сел на плоский камень, лежащий между могилами.
   Трава выгорела от солнца, и камень был горячим. Кладбище казалось заброшенным, серые кресты на могилах перекосились, а от всего, окружающего сейчас Сибирцева, несло тоской и запустением.
   Ударил колокол, и звук его был тягучим и заунывным. Пахло пылью и пересохшим сеном.
   Маша стояла, опершись спиной об ограду. Голова ее была прикрыта черным платком, и вся она казалась отстраненной и одинокой, сама по себе со своим горем, со своей ненужностью.
   Когда продармейцы стали, пришлепывая лопатами, ровнять холмик, на кладбище появились Матвей Захарович и дед Егор. Они несли тяжелый железный крест, склепанный из широких полос, на концах его были приварены завитушки из гнутой проволоки. Они установили крест в изголовье, вогнали его в рыхлую землю и закрепили. Дед, увидев Сибирцева, подсунулся к нему.
   – Тама Матвейка-та исделал все, Михал Ляксаныч, – согнувшись, тонко прошептал он. – И написал, что-де с миром покоица Елена Ляксевна и сын ейнай Яшенька. А я, милай, никому, окромя Матвейки, не сказал про него-та, ни-ни. А пошто? Ей-то Машеньке-голубице, тады всю жизню хрест от людей нести… И-эх! Хоть и бяду они исделали, ей-та пошто?…
   – Правильно, Егор Федосеевнч, – сказал Сибирцев вставая. – Видишь, как все получилось-то? И не спасла твоя Варвара-великомученица.
   – И-эх, милай друг! – махнул рукой дед. – Варвара-то сама, вишь ты, в огне сгорела. А ить светлой души была, красавица…
   – Пойдем, Егор Федосеевич, может, найдем чем помянуть. Машу вел под руку дед Егор. Кузнец пожал руку Сибирцеву, кивнул и молча ушел. Ушли, закончив дело, и продармейцы с Малышевым. Сибирцев еще постоял у ограды, окинул взглядом многочисленную родню Сивачевых, вздохнул и отправился следом.
   Возле церкви встретили Ныркова. Он подошел и, сняв фуражку, вытер лысину клетчатым платком, неловко сунул его в карман.
   – Мария Григорьевна, – сказал он, глядя на Сибирцева, – мы с Мишей… с Михаилом Александровичем считаем, что вам надо бы ехать с нами. Зачем вам тут оставаться? А там у нас и дело найдется, и вообще…
   – Да… – подтвердил Сибирцев и закашлялся. – Разумеется, надо ехать Маше.
   Она долгим немигающим взглядом посмотрела Сибирцеву в глаза и опустила голову.
   – Спасибо, я подумаю.
   – Подумайте, ага, – заторопился Нырков. – Скоро и тронемся. Вот закончим дела и поедем. Нынче и поедем. – Он ободряюще кивнул Сибирцеву и надел фуражку. – Я заеду за вами.
   – Постой, Илья, еще два слова. Извините, Машенька… – Он отошел с Нырковым в сторону. – Как же это у тебя с попом-то получилось? Как не уследил?
   – Ей-богу, Миша, хоть убей, не пойму, – виновато забормотал Илья. – И охрану приставил, и глаз не спускать велел… Подозреваю, что это твой дедка помог ему. Век себе не прощу, такую птицу упустил.
   – Ну тогда слушай, Илья. Что прошляпили, то прошляпили. Но ведь Маркел-то существует. Как полагаешь, не следует ли мне теперь прямо к нему податься? Мол, еле ноги унес, а? Поп с ним наверняка обо мне говорил. Самого уже нет. Может, воспользоваться случаем, а?
   – Тебе бы в себя сейчас прийти, Миша…
   – А Машеньку ты возьмешь с собой. Это правильно.
   Сибирцев вернулся и, взяв Машу под руку, почувствовал, как она вздрогнула.
   – Машенька, – сказал он после долгой паузы, глядя себе под ноги, – я хочу вам сказать… – Он замолчал.
   – Я долго думала, Михаил Александрович, – заговорила она, – последние дни я только и делала, что думала, думала думала… Я никогда столько не думала, сколько… вчера. И я должна, обязана вам сказать, Михаил Александрович, что никогда в жизни понимаете, никогда не напомню… об этой ночи… И еще… Мне стыдно говорить, но я, Михаил Александрович… Я вас люблю…
   – Машенька… – Сибирцев ошарашенно остановился
   – А сейчас мне очень хочется плакать, Михаил Александрович… – и она прижалась лбом к его груди.
   Мимо прошли две старухи, видно, тоже с кладбища.
   – Так снесли-та кого, Катярина, ась?
   – Я ж те баила: Савичеву, оттеля, с усадьбы. И сынка ейнова.
   – А че с им-та?
   – Вроде бы ранетай, болел усе, болел, да, видать, и помер.
   – Ну тады прими их души…
   – Истин так.