Китекэт снова запихнул брюки в шкаф. Он слегка дрожал.
   — Как на тебя действует этот тип, Берти? — спросил он вполголоса, как под сводами собора. — Меня он парализует. Не знаю, знаком ли ты с творчеством Джозефа Конрада, у него в книжке, «Лорд Джим» называется, про одного человека говорится: «Будь вы хоть императором Востока и Запада, в его присутствии вы все равно ощутили бы свое ничтожество». Вот и с Силверсмитом так. Я при нем жутко робею. Моя бессмертная душа съеживается под его взглядом до размеров сухой горошины. Ну вылитый актер старой закалки, из тех, что наводили на меня ужас, когда я только ступил на театральные подмостки. Ладно. Распечатывай.
   — Что? Телеграммы?
   — А ты думал, я о чем?
   — Но они на имя Гасси.
   — Понятно, что на имя Гасси. Но предназначены тебе.
   — Это еще неизвестно.
   — Естественно, тебе. Одна, наверно, от Дживса с сообщением об успехе предприятия.
   — Да, но вторая-то? Это может быть на фунт нежностей от Мадлен лично ему.
   — Оставь, пожалуйста.
   Но я был тверд.
   — Нет, Китекэт, кодекс чести Вустеров не позволяет мне это сделать. Кодекс Вустеров строже, чем кодекс Китекэтов. Вустер никогда не распечатывает телеграммы, адресованные другому, пусть даже в данную минуту он сам и есть этот другой, если я понятно выражаюсь. Я должен вручить их Гасси.
   — Ну, хорошо, раз ты так к этому относишься. А я пошел, надо пролить немного солнечного света в жизнь Куини.
   Он рванул вон из комнаты, а я сел и продолжал хранить твердость. Часы показывали три сорок пять. Я непоколебимо хранил ее примерно до без пяти четыре. С кодексом Вустеров трудность состоит в том, что, когда начнешь его анализировать, имея перед собой две телеграммы, одна из которых почти наверняка содержит жизненно важные сведения, задаешься вопросом, так ли уж он, в конце концов, хорош, этот кодекс? Закрадывается сомнение, а вдруг — как знать? — вдруг Вустеры — просто ослы, раз позволяют собою командовать такому кодексу. К четырем я уже был не так тверд, как поначалу. В десять минут пятого у меня уже ощутимо чесались пальцы.
   Было ровно четыре пятнадцать, когда я открыл первую телеграмму. Как и предвидел Китекэт, это оказалось сообщение от Дживса, сформулированное со всей конспиративной осмотрительностью, отправленное из Брамли-он-Си и подписанное: «Склады Боджера». В нем завуалировано докладывалось, что дело устроилось ко всеобщему удовлетворению согласно плану. Товар в пути и будет доставлен в товарном вагоне до наступления ночи. Отлично.
   Я поднес к телеграмме горящую спичку и обратил ее в пепел, осторожность никогда не помешает, но и после этого с недоумением заметил, рассматривая вторую телеграмму, что пальцы у меня все еще чешутся. Я взял ее и задумчиво подержал в руках.
   Догадываюсь, что вы на это скажете. Вы скажете, что, вскрыв и изучив первую телеграмму, я мог преспокойно отложить и не вскрывать вторую. И вы совершенно правы. Но ведь знаете, как оно бывает в жизни. Спросите первого встречного молодого льва, всякий вам подтвердит, что, раз отведав крови, оторваться уже невозможно; и то же самое с распечатыванием телеграмм. Совесть шептала мне, что эта телеграмма, пришедшая на имя Гасси и к нему обращенная, предназначена исключительно для его глаз, и я был с этим полностью согласен. Но не вскрыть ее я так же не мог, как вы не можете не сунуть в рот еще один соленый орешек.
   Я распечатал ее, и краска стыда немедленно залила мне щеки, как только глаз прочел подпись «Мадлен». Ну а уж потом глаз прочел и весь текст, будь он проклят. Там было написано следующее:
 
   «Финк— Ноттлу
   «Деверил-Холл»
   Кингс— Деверил
   Хэмпшир
   Письмо получила. Не понимаю почему не дошла успокоительная телеграмма. Очевидно вы скрываете крайнюю серьезность происшествия. Лихорадочном волнении. Опасаюсь худшего. Буду «Деверил-Холле» завтра днем. Приветы. Поцелуи.
   Мадлен».

ГЛАВА 14

   Да, вот такая торпеда взорвалась у меня под бушпритом. У меня было чувство, как, знаете, бывает, будто какой-то шутник вдруг вынул из моих ног все косточки и заменил просто студнем. Перечитал телеграмму: вправду ли там значилось то, что мне привиделось? Оказалось — вправду, и тогда я поднял ладони и упрятал в них лицо.
   Что меня больше всего угнетало, так это отсутствие советчиков. Когда судьба, дав тебе в глаз, тут же еще добавит под зад коленкой, всегда хочется окликнуть своих и все с ними обсудить, а тут своих — ни души, и скликать некого. Дживс в Лондоне, Китекэт в Бейсингстоке. Я был прямо как премьер-министр, когда он объявляет важное заседание кабинета, а выясняется, что министр внутренних дел и лорд председатель совета рванули проветриться в Париж, а министр сельского хозяйства и рыболовства со всей остальной бражкой — на собачьих бегах.
   Однако делать, похоже, было нечего, оставалось ждать, когда Китекэт, просидев в кинозале «Последние новости», а потом кинофильм, а потом еще короткометражную комедию «Дурацкая симфония», двинется домой. И хотя рассудок мне подсказывал, что вернется он в лучшем случае часа через два и что даже по возвращении он, с вероятностью ста против восьми, ничего конструктивного предложить не сможет, я тем не менее занял позицию в воротах и ходил туда-сюда, обшаривая взором горизонт, подобно сестре… как бишь ее… про которую мы когда-то читали.
   Было уже, прямо скажем, не рано, и местное содружество пернатых давно пропело отбой, когда наконец на дороге показался мой «бентли». Я помахал, Китекэт нажал на тормоза.
   — А, Берти, привет, — произнес он полушепотом, а почему так, мне стало понятно, когда он сошел на землю, и я отвел его в сторону, и он все мне объяснил.
   — Неудачно получилось, — сказал он, бросая сострадательный взгляд на свою спутницу, которая сидела, глядя прямо перед собой и время от времени поднося к глазам платочек. — При той популярности, какой пользуются кинобоевики, я мог бы это предвидеть. Весь фильм кишел полисменами, они дюжинами носились туда-сюда и приговаривали: «Долго в молчанку играть будешь?» Бедняжка Куини не смогла этого выдержать. Это же как нож острый в старую рану вонзить и повернуть. Теперь уже лучше, но еще сморкается.
   Я думаю, если взять свору собак-ищеек и прочесать все западные кварталы лондонского центра самым частым гребнем, едва ли найдется четыре человека, более склонных, чем Бертрам Вустер, проявить сочувствие женскому горю, и в обычных обстоятельствах я бы, бесспорно, присвистнул тихонько и проговорил: «Ай-яй-яй». Но сейчас у меня не было буквально ни одной свободной минуты на сочувствие пострадавшим горничным. Весь запас сочувствия в моем распоряжении имел одного адресата — Вустера Б.
   — Прочти, — сказал я.
   Китекэт подмигнул.
   — Что я вижу? — произнес он так называемым сардоническим тоном. — Выходит, кодекс Вустеров дал течь? Я так и думал.
   Наверно, он готов был еще пораспространяться на эту тему и вволю поиронизировать на мой счет, но тут взгляд его скользнул по документу, и общее содержание ударило его под дых.
   — Гм, — вымолвил Китекэт. — С этим надо будет разобраться.
   — Да уж, -подтвердил я.
   — Тут потребуется рука мастера. Придется хорошенько пораскинуть мозгами.
   — Я уже не один час тут раскидываю.
   — Да, но твои мозги — дешевый эрзац, от них мало проку. Совсем другое дело, если сливки своего интеллекта приведет в действие такой человек, как я.
   — Эх, был бы тут Дживс!
   — Да, Дживс бы сейчас не помешал. Жаль, что его нет среди нас.
   — И жаль еще, — не удержался напомнить я, хотя человек с тонким вкусом предпочитает не тыкать по больному месту, — что ты все это начал, подбив Гасси забраться в фонтан на Трафальгарской площади.
   — Что верно, то верно. Поступок, достойный сожаления. Но в тот момент он, надо сказать, просто напрашивался. Тут у тебя под рукой и фонтан, и Гасси, и вполне возможно, что такая возможность никогда больше не повторится. При том, что последствия, я не отрицаю, оказались плачевными, ей-богу, дело того стоило. Кто не видел, как Гасси Финк-Ноттл, во фраке и всей вечерней выкладке, в пять часов утра ловит тритонов в фонтане на Трафальгарской площади, тот не жил по-настоящему. Ему нечего будет поведать внукам. Но если разбираться, на ком сколько вины, то надо углубиться дальше в прошлое. Корень зла — в том обеде, которым ты уговорил меня накормить Гасси. Чистое безумие. Ты должен бы знать, что ничем хорошим это не кончится.
   — Да ладно. К чему теперь слова?
   — Правда твоя. Нужны не слова, а дела. Твердые и решительные. Наполеоновские поступки. Ты, как я понимаю, должен будешь скоро возвращаться, чтобы переодеться к обеду?
   — Да, наверно.
   — И через какое время после обеда ты окажешься у себя в комнате?
   — Как только выдерусь.
   — Тогда жди меня там, и я полагаю, что представлю тебе в готовом виде полный план действий. А сейчас мне надо вернуться к Куини. Ей скоро заступать на дежурство, она, наверно, захочет привести себя в порядок и запудрить следы слез. Вот бедняжечка! Если бы ты знал, как сжимается мое сердце от сострадания этой девушке, Берти, ты бы содрогнулся.
   Ну, и конечно, раз необходимость требовала нашей скорейшей встречи, именно в этот вечер оказалось невозможно под шумок удалиться пораньше. Это был не обыкновенный обед, а прямо целый пир, и гости съехались со всей округи. К корыту был созван добрый десяток наиболее важных тузов Хэмпшира, они присосались, как пиявки и сидели, когда любой порядочный вышибала давно бы уже их всех выставил. Понятно, если потрудиться проехать двадцать миль ради обеда, не захочешь перехватить на бегу котлетку и сразу мчаться обратно. Просидишь музыкальный вечер и дождешься, пока предложат выпивку в половине одиннадцатого.
   Словом, так ли, нет, а последний автомобиль отъехал где-то около полуночи. И когда я, освободившись, наконец дорвался до своей комнаты, никаких признаков Китекэта там не оказалось.
   Зато на подушке лежала от него записка, и я дрожащими пальцами развернул ее.
   Она была помечена одиннадцатью часами и выдержана в укоризненном тоне. Китекэт упрекал меня за то, что я, как он выразился, обжираюсь и упиваюсь с важными господами, когда должен был бы сидеть за столом совещания и заниматься честным трудом. Неужели я думаю, что он всю ночь так и просидит на заду у меня в комнате? — вопрошал Китекэт и выражал пожелание, чтобы мне завтра мучиться с перепою и маяться животом от обжорства. Больше он ждать не может, а намерен взять мой автомобиль и ехать в Лондон, чтобы завтра чуть свет оказаться в Уимблдон-Коммон для встречи и беседы с Мадлен Бассет. В ходе этой беседы, уже бодрее продолжал Китекэт, он все устроит, можешь положиться на мамочку Китекэта, потому что у него появилась идея, не идея, а роскошь, а я могу не напрягать мозжечок и спать спокойно. Сам Дживс, заключал Китекэт, даже натолкай он в себя рыбы под завязку, вряд ли придумал бы, по его мнению, что-нибудь лучше.
   Что же, это, бесспорно, успокаивало — если, конечно, Китекэт и вправду такой умный, как ему кажется. Кто его знает, этого Китекэта. Я один раз прочел его школьную характеристику, когда забрался ночью в кабинет преподобного Обри Апджона в поисках печенья, так преподобный Обри Апджон написал про него: «блестящие способности, но плохо соображает», а если существовал козломордый школьный директор, который знал свое дело, исправно звонил в колокольчик и заслуженно получал за это сигару — или кокосовый орех, — то таким директором был наш директор.
   Как бы то ни было, сообщение Китекэта, не стану отрицать, сняло у меня тяжесть с души. Установлено, что сердце, согбенное заботой, и за малейшую хватается надежду, и мое не составляло исключения. В самом благодушном настроении я снял форму одежды вечернюю и облачился в пижаму. Мне даже сдается, хотя ручаться не могу, что я пропел пару тактов из последней популярной шансонетки.
   Надев халат, я приготовился выкурить на сон грядущий заключительную сигарету, как вдруг двери распахнулись и явился Гасси.
   Он был раздражен. Хэмпширские тузы ему не понравились, и он выражал досаду из-за того, что пришлось на общение с ними потратить целый вечер, который он мог бы провести у Коры Тараторы.
   — Нельзя же было удирать со званого обеда, — заметил я.
   — Вот и Таратора так сказала. Она сказала, так не делают, и еще много чего сказала, в том числе noblesse oblige. У нее потрясающе строгие принципы. Не часто встретишь такую красивую девушку, и чтоб у нее были строгие принципы. А какая она хорошенькая, а, Берти? Правильнее было даже сказать, не хорошенькая, а прекрасная, как ангел.
   Я согласился, что мордочка у нее такая, что встретишь — не испугаешься, а Гасси сразу на меня набросился:
   — Что значит — не испугаешься? Она — девушка небесной красоты. Я такой красивой в жизни не видал. И подумать только, что она — сестра Перебрайта. Казалось бы, любая сестра Перебрайта должна быть так же безобразна, как и он.
   — Я бы сказал, что Китекэт вполне недурен собой.
   — Не разделяю твоего мнения. Он — исчадье ада, и это сказывается на его внешности. «В этом фонтане водятся тритоны, Гасси, — так он мне сказал. — Лезь за ними скорее, не теряй ни секунды». И не хотел слушать никаких возражений. Подгонял меня охотничьими возгласами. «Ату! — говорит. — У-лю-лю». Да, но я пришел к тебе, Берти, вот по какому делу, — внезапно переменил он тему, видно, обращение к минувшему причиняло ему боль. — Хочу попросить у тебя на завтра твой сизый галстук в розовых ромбах. Завтра утром я собираюсь побывать в доме священника и хочу выглядеть как можно лучше.
   Помимо промелькнувшей мысли, что Гасси оптимист, если верит, что сизый галстук в розовых ромбах способен настолько улучшить созданное Природой, чтобы он перестал являть собой обыкновенную рыборылую кикимору, я еще подумал при этих его словах, что, слава Богу, я успел переговорить с Тараторой и заручился ее обещанием немедленно окатить Гасси холодной водой и положить на лед.
   Ибо было очевидно, что времени терять больше нельзя. Каждое слово, произносимое этим ультратритонолюбом, только яснее показывало, до какого градуса он дошел. Толковать с Огастусом Финк-Ноттлом про Кору Таратору было все равно что получать из первых рук от Марка Антония информацию насчет Клеопатры, и теперь каждое мгновение, проведенное им вне холодильника, было сопряжено с опасностью. Не подлежало сомнению, что «Лиственницы» в Уимблдон-Коммон перестали для него что-либо значить, теперь это был не приют священный, где обитает девушка его мечты, а просто адрес в телефонной книге.
   Я выдал ему галстук, он поблагодарил и потопал к двери.
   — Да, между прочим, — задержался он на пороге, — помнишь, ты приставал ко мне, чтобы я обязательно написал Мадлен? Ну, так вот. Я выполнил твою просьбу. Сегодня после обеда отправил ей письмо. Что это ты побледнел, как Умирающий гусь?
   Я побледнел, как Умирающий гусь, потому что вдруг представил себе, что получается. Как отнесется Мадлен Бассет к тому, что вслед за письмом о вывихнутом запястье получит второе, написанное почерком самого Гасси, а в нем ни словом не упоминается ни понесшая лошадь, ни златовласое дитя, не умеющее произносить шипящие?
   Я рассказал Гасси о деятельности объединения Китекэт — Вустер, и он неодобрительно поморщился. Крайне любезно, сказал он, писать за других любовные письма, да еще в сомнительном вкусе.
   — Впрочем, — добавил он, — это уже не имеет, в сущности, никакого значения, потому что я в своем письме написал, что все отменяется.
   Я пошатнулся и упал бы, если бы мне под руку не подвернулся комод.
   — Отменяется?!
   — Я расторг помолвку. За последнее время я убедился, что Мадлен хотя вполне достойная девушка, но все же не то, совсем не то. Мое сердце принадлежит Тараторе. Еще раз спокойной ночи, Берти. Спасибо за галстук.
   Он вышел, напевая сентиментальный мотив.

ГЛАВА 15

   «Лиственницы» — это одно из тех завидных жилищ с большими участками, с отдельным водоснабжением как «хол.», так и «гор.», всеми необходимыми службами и проч., которые расположены в Уимблдон-Коммон с левой стороны, как выезжаешь из Лондона через Патни-Хилл. Кто там домовладельцы, не имею понятия, но очевидно, что люди с полной мошной, и кому принадлежат «Лиственницы», я тоже не знал. Знал только, что завтра утренняя почта доставит по этому адресу письмо, которое Гасси написал и отправил своей невесте Мадлен Бассет, и в мои намерения входило, если только это вообще в пределах человеческих возможностей, перехватить его письмо и уничтожить.
   Поднимая руку на Почтовую Службу Его Величества, я вполне мог схлопотать за это что-нибудь около сорока лет отсидки, но риск, на мой взгляд, того стоил. Сорок лет, если на то пошло, скоро пройдут, а иначе как помешав этому письму достичь адресата, я не видел способа получить отсрочку, позарез необходимую, чтобы осмотреться и подумать. Вот почему следующее утро застало на территории «Лиственниц», вдобавок к стриженой лужайке, беседке, цветникам, кустам и разнообразным деревьям, еще и Вустера с сердцем в пятках и со склонностью подлетать на высоту от двенадцати до восемнадцати дюймов всякий раз, как ранняя пташка вдруг чирикнет, склюнув червяка. Названный Вустер сидел, скрючившись, в самой сердцевине куста, росшего поблизости от стеклянных дверей в сад, за которыми, если только архитектор ничего не напутал, располагалась столовая. Этот Вустер сбежал из Кингс-Деверила «молочным» поездом в два пятьдесят четыре утра.
   Я говорю «сбежал», но правильнее, наверно, будет — «уполз». Потому что молоко передвигается от станции к станции неспешно, и я едва успел к заветному часу просочиться в ворота и занять выжидательную позицию. Когда я расположился за кустом, вернее — в кусте, солнце уже показалось и было совсем светло, как поется в песне Эсмонда Хаддока на слова его тети Шарлотты. И я задумался, уже в который раз, о том, как хладнокровна и равнодушна Природа, когда требуется подмога угодившему в беду человеческому сердцу.
   На самом деле общему положению вещей гораздо больше подошел бы в качестве аккомпанемента вой урагана и свист метели, но так уж сложилось, что то утро было ясным и солнечным — или погожим и лучезарным, если продолжить в стиле тети Шарлотты. Я сижу, у меня нервная система в полном расстройстве, и тут вдруг мне за шиворот падает одна из наименее симпатичных Божьих тварей о ста четырнадцати ногах и принимается делать утреннюю зарядочку на моей чувствительной коже. И что же Природа? Да ничего. Ей дела мало. Небо продолжает голубеть, и дурацкое солнце, уже упомянутое мною, знай себе улыбается в вышине.
   Жуки за шиворотом — это крайне неприятно и требует мужества и выносливости. Но тот, кто берется за работу, предполагающую сидение в кустарнике, более или менее сам идет на контакты с жуками. Куда мучительнее, чем деятельность этого представителя животного мира у меня на спине, был вопрос: ну, явится почтальон, а дальше что? Вполне возможно, что все обитатели «Лиственниц» завтракают в постели. Тогда горничная отнесет взрывчатку Финк-Ноттла на подносе в комнату Мадлен, и рухнули все мои планы и расчеты.
   Как раз когда меня посетила эта мысль, сильно подорвавшая святую веру в победу, что-то неожиданно пихнуло меня в коленку. Я чуть было не потерял сознание. Мне показалось, что я подвергся нападению многочисленной вражеской засады, и под этим впечатлением я оставался, наверно, секунды две, показавшиеся мне, впрочем, годами. Потом пятна перед глазами растаяли, мир прекратил медленное вальсообразное кружение, и я смог убедиться, что в мою жизнь вторгся всего-навсего небольшой рыжий кот. Переведя дыхание, я протянул руку и почесал его за ухом, я всегда пользуюсь этим приемом, когда остаюсь один в кошачьем обществе. И в это время стеклянные двери из столовой в сад со стуком и дребезгом распахнулись.
   А немного спустя отворилась и входная дверь, на крыльцо вышла служанка и стала неспешно вытряхивать половик.
   Получив возможность заглянуть в столовую, я различил там накрытый к завтраку стол, и на душе у меня полегчало. Мадлен Бассет не такая девушка, чтобы праздно валяться в постели, когда другие встали, сказал я себе. Если вся бражка кормится внизу, она будет среди ближних своих. Стало быть, один из приборов, которые я сейчас вижу, это ее прибор, и рядом с ним вскоре окажется роковое письмо. Я поиграл мышцами, чтобы быть готовым к немедленному действию, приподнялся на носки, сгруппировался; но тут сбоку, с юго-западной стороны, раздался свист и возглас: «Э-гей!» Прибыл почтальон. Он стоял на нижней ступеньке крыльца и благосклонно глядел на горничную.
   — Привет, красотка!
   Ох, не понравилось мне это. Сердце неприятно сжалось. Он был мне сейчас отчетливо виден во весь рост, — эдакий молодой красавец почтальон, крепкий из себя и откровенный сердцеед, из тех работников связи, что в свободные часы лихо выплясывают на местных танцульках, а разнося почту, считают впустую потраченным день, когда не удалось для начала в качестве десятиминутной разминки полюбезничать с кем-нибудь, кто подвернется из прислуги. Я-то, по правде сказать, рассчитывал увидеть кого-то постарше и не такого развязного плейбоя. Когда у руля подобная фигура, жди, что утренняя доставка почты затянется на неопределенное время. А ведь каждая минута приближала выход на сцену Мадлен Бассет и ее присных.
   Так что мне было от чего трепетать. Летели мгновенья, а этот молодой бодрячок почтальон стоял как вкопанный и знай себе точил лясы, словно он не при исполнении обязанностей, а сам себе хозяин и просто от нечего делать вышел прогуляться с утра пораньше. Я от души возмутился, что государственный служащий, на чье жалованье идут и мои денежки, так безответственно разбазаривает рабочее время, и даже склонялся к тому, чтобы написать об этом письмо в «Таймс».
   Но вот он наконец все-таки опомнился, передал с рук на руки пук корреспонденции и, отпустив прощальную реплику, прошел дальше своим путем, а горничная нырнула в дом и вскоре появилась в столовой. Там она прочитала две-три открытки, явно сочла их не стоящими внимания, поскольку на лице у нее выразилась скука, после чего сделала то, что ей полагалось сделать с самого начала, а именно разложила открытки и письма у соответствующих приборов.
   Я насторожился, почувствовав, что дела пришли в движение. Сейчас, полагал я, горничная уйдет туда, куда призывает ее долг, и освободит территорию. Подобно боевому скакуну, который, заслышав военную трубу, говорит себе: «Ага!» — я снова напряг мускулатуру. Не обращая внимания на кота, который совсем запанибрата вился у меня между колен, вероятно видя во мне подарок свыше для всего уимблдонского животного мира, я изготовился к прыжку.
   Представьте же себе мое отчаяние и сокрушение духа, когда эта недисциплинированная горничная, нет чтобы скрыться за внутренней дверью, наоборот, вышла на террасу, закурила зловонную сигарету и встала у стены, попыхивая, задумчиво глядя в небеса и грезя о почтальонах.
   Не знаю, что еще способно так болезненно действовать на нервы, как внезапная преграда у самой цели. Без преувеличения скажу, что прямо корчился от бессильной ярости. Обычно с горничными у меня отношения складываются самые дружественные и сердечные. Встречаясь с горничной, я радостно улыбаюсь и говорю: «Доброе утро», а она радостно улыбается мне и отвечает: «Доброе утро», и все, меж нами мир и благодать. Но этой горничной я бы с удовольствием съездил кирпичом по макушке.
   Я сидел, скрючившись, и про себя чертыхался. Она стояла и с упоением курила. Сколько времени я так чертыхался, а она курила, трудно сказать, и я уже думал, что это унизительное положение продлится вечно, как вдруг она вздрогнула, торопливо оглянулась через плечо и, отшвырнув сигарету, рванула в сад и скрылась за углом дома. Ситуация, отчасти напоминавшая историю с нимфой, застигнутой во время купания.
   Вскоре вслед за тем я смог увидеть воочию, что ее спугнуло. Поначалу-то я подумал, что в ней внезапно заговорила совесть, но оказалось, дело не в этом: кто-то вышел на крыльцо. Сердце мое выполнило двойной кульбит, так как я увидел, что появилась Мадлен Бассет.
   Я уже готов был проговорить: «Это конец», — ведь еще мгновенье, и она войдет в столовую, где ознакомится с последними известиями из «Деверил-Холла», но тут моя joie de vivre «Радость жизни (фр.)», достигшая было нижнего предела, снова взмыла кверху — я увидел, что помянутая Бассет повернула от крыльца не направо, а налево. Только теперь я заметил то, что в первый ужасный миг не успел осознать: в руке она держала корзинку и садовые ножницы. Напрашивалось предположение, что она отправилась срезать перед завтраком букет цветов. Так оно и было. Бассет скрылась из виду, и я снова остался наедине с котом.
   В делах людей, как справедливо заметил однажды Дживс, бывают спады и подъемы благоприятные, сулящие удачу, и было очевидно, что сейчас именно такой благоприятный подъем. Настал, несомненно, что называется, критический момент. Любой знающий советчик, окажись он поблизости, наверняка призвал бы меня не зевать и немедленно им воспользоваться.
   Но я ослаб от переживаний. Вид Мадлен Бассет так близко, что можно было бы запросто забросить камешек ей в пасть — хотя я, конечно, не из таких, — оказал размягчающее действие на мои сухожилия. Я был обессилен, не в состоянии даже пнуть кота, который, очевидно, счел остолбеневшего Бертрама деревом и стал точить об мою ногу когти.