это - Гений Домашнего Очага. Я вам ее сейчас вкратце опишу. Она
удивительно душевна. Немыслимо обаятельна. И невероятно самоотверженна. В
совершенстве владеет трудным искусством семейной жизни. Каждый божий день
приносит себя в жертву. Если к столу подают курицу, она берет себе ножку;
если в комнате дует, садится на сквозняке. Словом, устроена она так, что
вообще не имеет собственных мнений и желаний, а только сочувствует
желаниям и мнениям других. Но главное, как вы сами понимаете, это - что
она чиста. Чистота - ее лучшее украшение, стыдливый румянец заменил ей
хорошие манеры. В те дни - последние дни королевы Виктории - каждый дом
имел своего Гения, свою Хранительницу Домашнего Очага. И, едва начав
писать, я натолкнулась на нее с первых же слов. Тень от ее крыльев упала
на страницу, шелест юбок послышался за спиной. Словом, только я взялась за
перо, чтобы написать отзыв на роман знаменитого автора, как она подкралась
ко мне сзади и зашептала: "Милочка, ведь ты женщина. А хочешь писать о
книге, которую сочинил мужчина. Будь душевной, будь кроткой; льсти;
лицемерь; пускай в ход все хитрости и уловки, свойственные нашему полу.
Только бы никто не догадался, что у тебя есть собственное мнение. Но
главное, будь чистой". И вздумала было водить моим пером. Здесь я опишу
единственный свой поступок, которым считаю себя вправе гордиться, хотя на
самом деле заслуга тут скорее не моя, а того из моих добрых предков, кто
оставил мне в наследство некоторую сумму - скажем, пятьсот фунтов в год, -
так что нежность - не единственный источник моего благосостояния. Я
обернулась и схватила ее за горло. Я хотела ее смерти. В оправдание,
доведись мне предстать перед судом, могу только сказать, что действовала в
целях самозащиты. Не убей ее я, она бы убила меня. Вырвала бы сердце из
моей работы. Ибо, как я убедилась, едва взявшись за перо и бумагу, даже
рецензию на роман невозможно написать, если не имеешь собственного мнения,
если не выскажешь того, что ты лично считаешь правдой об отношениях между
людьми, нравственности, сексе. Но все эти вопросы, согласно доброй
хранительнице домашнего очага, женщины свободно и откровенно обсуждать не
вправе: им полагается пленять, мирить или, попросту говоря, лгать, иначе
они обречены. Вот почему, заметив тень ее крыла или отсвет ее ореола на
странице, я тут же швыряла в нее чернильницей. Но ее не так-то просто было
убить. Будучи вымышленной, она оказалась почти непрошибаемой. Ведь призрак
убить куда труднее, чем реальность. Думаешь, что разделалась с ним, а он
опять тут как тут. Льщу себя надеждой, что в конце концов я победила, но
битва была жестокая и отняла у меня уйму времени, которое полезнее было бы
употребить на греческую грамматику или на блуждания по белу свету в
поисках приключений. Зато это был ценный жизненный опыт, и он выпадал на
долю всех писательниц той эпохи. Убийство Гения Домашнего Очага составляло
для женщины неотъемлемую часть занятий литературой.
Однако вернемся к истории моей жизни. Гений Домашнего Очага был убит;
что же осталось? Остался, можно сказать, самый заурядный, обыденный
предмет: молодая женщина с чернильницей, сидящая в спальне. Иными словами,
избавившись от фальши, женщина осталась сама собой. Да, но что такое - она
сама? Что такое - женщина? Уверяю вас, что этого я не знаю. И вы, я думаю,
тоже не знаете. Я думаю, что этого никто не знает и не может узнать,
покуда она сама не выразит себя во всех искусствах и профессиях, доступных
роду человеческому. Поэтому-то я приехала сюда - из уважения к вам, за то
что вы своими успехами и неуспехами поставляете нам сейчас эту чрезвычайно
важную информацию.
Но вернемся снова к моему профессиональному опыту. Я заработала первой
рецензией один фунт десять шиллингов и шесть пенсов и на эти деньги купила
персидского кота. А потом меня разобрало честолюбие: кот это, конечно,
очень хорошо. Но кота мне мало. Я хочу автомобиль. Вот так я и стала
романисткой. Потому что, как это ни странно, за увлекательную историю люди
готовы вознаградить вас автомобилем. А еще страннее то, что, оказывается,
самое приятное на свете - рассказывать истории. Это гораздо приятнее, чем
писать рецензии на знаменитые романы. Однако, если я послушаюсь вашего
секретаря и стану делиться с вами своим профессиональным опытом
романистки, мне надо будет рассказать об одном очень странном
происшествии. Для того чтобы правильно понять мой рассказ, вы должны
сначала представить себе, в каком состоянии находится человек, который
пишет романы. Думаю, я не выдам профессиональной тайны, если скажу, что
романист старается писать, по возможности, бессознательно. Он стремится
все время проводить как во сне. Чтобы жизнь текла размеренно и спокойно.
Чтобы видеть одни и те же лица, читать одни и те же книги, делать одно и
то же на протяжении месяцев, пока он занят работой, когда важно не
допускать посторонних вторжений в свой иллюзорный мир, а в тишине и
спокойствии беспрепятственно и таинственно принюхиваться, осматриваться,
пробираться ощупью и вдруг бросаться рывком, выслеживая и настигая сей
пугливый обманчивый призрак - воображение. Полагаю, что это одинаково
относится и к женщинам и к мужчинам. Но как бы там ни было, представьте
себе меня, в трансе, за работой над романом. Вообразите девушку с пером в
руке, которое она подолгу, может быть, часами, даже не макает в
чернильницу. Мне самой она приводит на ум рыболова, который замечтался на
берегу озера, выставив над водой праздное удилище. Ее вольное воображение
свободно плавало среди камней и расселин в подводном царстве подсознания.
Но дальше случилось нечто, по-видимому, гораздо более обычное для женщин,
чем для мужчин. Катушка стала раскручиваться, и леска побежала у девушки
между пальцев. Воображение вырвалось на свободу. Оно прощупывало омуты,
провалы, темные глубины, в которых дремлют самые крупные рыбины. А потом -
всплеск! Взрыв! Брызги и пена! Воображение наткнулось на твердую преграду.
Девушка очнулась от грез. И пришла чуть ли не в отчаяние. Выражаясь не
фигурально, она додумалась до некоей истины касательно человеческого тела,
человеческих страстей, о чем ей, как женщине, говорить не полагалось.
Мужчины, твердил ей разум, будут скандализованы. Представив себе, что
именно скажут мужчины о женщине, которая открыто заговорит о своих
страстях, она пробудилась от артистического транса. И больше не могла
писать. Не могла жить в прежнем полусне. Воображение ее перестало
работать. Это, боюсь, достаточно часто случается с
женщинами-писательницами, - им мешают консервативные взгляды, присущие
противоположному полу. Ибо мужчины самим себе позволяют в этом отношении
большую свободу, и правильно делают, но безотчетно приходят в страшную
ярость и не могут с собой совладать, когда речь идет об аналогичной
свободе для женщин. Так что вот вам два достоверных случая из моего опыта.
Две трудности, которые встретились мне на моем профессиональном пути. С
одной - ликвидацией Гения Домашнего Очага - я, мне кажется, справилась.
Той женщины больше не существует. Другая проблема - правда о самой себе, о
своем теле, - все еще остается нерешенной. По-моему, с ней еще не
справилась ни одна женщина. Слишком велики препятствия, хотя в чем они
заключаются, сформулировать довольно трудно. Если посмотреть снаружи,
кажется, писать романы - чего проще? И какие такие особые препятствия
существуют в этом для женщин в сравнении с мужчинами? Но при взгляде
изнутри дело выглядит совсем иначе; женщине приходится побеждать много
призраков, бороться со многими предрассудками. Боюсь, что далеко еще до
той поры, когда женщине, приступающей к работе над книгой, не надо будет
сокрушать фантомы и разбивать лоб о каменную стену. И если таково
положение в литературе, самой доступной для женщин профессии, что можно
сказать о новых профессиях, которые вы сейчас осваиваете впервые в
истории?
Этот вопрос я хотела бы задать вам, будь у меня время. Собственно, я
потому так подробно и остановилась на своих профессиональных трудностях,
что они, пусть в какой-то иной форме, но должны будут встретиться и вам.
Даже если теоретически путь открыт и нет ничего, что мешало бы женщине
стать, скажем, врачом, юристом, служащим, все равно перед ней еще встанет
немало призраков и препятствий. И обсуждать их, исследовать их, по-моему,
крайне важно, только так и можно будет объединить усилия и одолеть
трудности. Но кроме того, необходимо уяснить, какие цели мы преследуем,
когда боремся с этими грозными препятствиями. Цели эти не самоочевидны, их
надо постоянно проверять и анализировать. Достигнутые сегодня успехи, как
я представляю себе сейчас, в этом зале, окруженная женщинами, впервые в
истории овладевшими множеством разных профессий, имеют огромное значение.
Вы добились права иметь свою отдельную комнату в доме, где до сих пор все
принадлежало только мужчинам. Получили возможность хотя и с трудом, но
оплачивать свое жилище. Стали зарабатывать свои пятьсот фунтов в месяц.
Такая свобода - только начало; комната у вас отдельная, но в ней еще
пусто. Вам предстоит ее обставить, украсить и с кем-то разделить. Что вы в
нее поставите, чем украсите? С кем разделите и на каких условиях? Это, на
мой взгляд, вопросы первостепенной важности; и впервые в истории ответы на
них вы можете дать сами. Я бы с большим удовольствием еще осталась здесь и
обсудила с вами эти вопросы и ответы - но не сегодня. На сегодня мое время
истекло, и я умолкаю.
1931
Тургенев умер пятьдесят с лишним лет назад, умер во Франции и был
похоронен в России, как оно и следовало, ибо, сколь ни был он обязан
Франции, он, однако, всей душой принадлежал своей родине. Влияние обеих
стран легко заметить, стоит только на минуту задержать взгляд на его
фотографии, прежде чем приступить к чтению его книг. Великолепный господин
во фраке, костюме парижской цивилизации, словно устремил взгляд куда-то за
крыши домов, в широкие дали. Он напоминает зверя в клетке, сохранившего
память о родной природе. "Это обаятельный колосс, нежный беловолосый
великан, похожий на древнего духа гор и лесов, - писали о нем братья
Гонкуры, познакомившись с ним на обеде в 1863 году. - Он красив, красив
чрезвычайно и величественно, в глазах у него - синева небес, в выговоре -
напевная прелесть русского акцента, та мелодичность, которая свойственна
только речи ребенка или негра". Позднее Генри Джеймс тоже отметил его
"славянскую ленивую физическую мощь, сдержанную силу, о которой он никогда
не вспоминал, верно, из скромности: по временам он краснел, как
шестнадцатилетний мальчик". Сочетание примерно тех же свойств встречаем мы
и в его книгах. Поначалу, может быть, после долгого перерыва в знакомстве,
они кажутся немного жидковатыми по фактуре, слегка легковесными, вроде
отдельных зарисовок. К примеру, "Рудин" - читатель отнесет этот роман к
французской школе, поместит среди подражаний, а не оригиналов, и заметит
при этом, что автор избрал для себя превосходный образец, хотя, следуя
ему, отчасти пожертвовал собственным своеобразием и вдохновением. Но
переворачиваешь страницу за страницей, и первоначальное поверхностное
впечатление становится более глубоким и острым. Сцена необыкновенно
раздвигается, расширяется в нашем сознании и дает нам новые впечатления,
чувства и образы, как, бывает, смысл какого то мига в реальной жизни
становится понятным, лишь когда он уже давно миновал. Замечаешь, что люди
хотя и говорят самыми естественными голосами, сказанное всегда получается
неожиданным; звуки речи замирают, а содержание словно бы продолжается.
Более того, персонажам и говорить необязательно, чтобы мы их заметили:
"Волынцев вздрогнул и поднял голову, как будто его разбудили", - и мы
почувствовали его присутствие, хотя он не произнес ни слова. Потом мы на
минутку выглядываем в окно, и опять к нам возвращается это ощущение
глубины, его сообщают деревья и облака, лай собаки или песня соловья. Мы
окружены со всех сторон - речью, и безмолвием, и внешним описанием
предметов. Сцена на диво полна.
Легко видеть, что для достижения такой сложной простоты Тургеневу
пришлось вначале многим пожертвовать. Он знает о своих персонажах все, но
при письме явственно отбирает лишь то, что необходимо. И когда мы
дочитываем до конца "Рудина", "Отцов и детей", "Дым", "Накануне" и другие
книги, у нас остаются вопросы, ответов на которые мы не знаем.
Произведения Тургенева так невелики по объему и так содержательны. Так
полны бурных чувств и так спокойны. Форма их в каком-то смысле так
совершенна, а в каком-то не выдержанна. В них говорится о России
пятидесятых и шестидесятых годов прошлого века, но также и о нас, какие мы
сегодня. Можно ли узнать от самого Тургенева, какими принципами он
руководствовался? Была ли у него, при всей видимой легкости и
непринужденности письма, собственная теория искусства? Романист обитает,
разумеется, на более глубоком уровне, чем критик, естественно ожидать
поэтому, что его утверждения будут сбивчивы и противоречивы. Всплывая на
поверхность, они словно бы успевают подвергнуться разрушению и распадаются
в свете разума. Однако Тургенев очень живо интересовался литературой как
искусством, и некоторые из его замечаний помогут нам составить
представление о его знаменитых романах. Так, например, однажды начинающий
прозаик принес ему на отзыв рукопись романа. Тургенев сделал замечание,
что в уста героини вложены неверные слова. "А что же она должна была
говорить?" - спросил автор. Тургенев взорвался: "Найти точное выражение
мысли - вот ваша задача!" Молодой человек возразил, что это ему как раз и
не удается. "Не важно. Надо найти... Не подумайте, что я знаю верные слова
и не хочу вам сказать. Но если специально искать, найти абсолютно точное
выражение все равно невозможно. Оно должно родиться само, из глубины. А
иногда это выражение или слово приходится создавать". Тургенев посоветовал
автору отложить рукопись на месяц-другой, пока нужные слова не подвернутся
на язык. Ну а если этого не случится, "если вас так и не осенит, можете
считать, что ничего путного вы никогда не создадите". Как можно из этого
заключить, Тургенев не считал нужные слова плодом наблюдений, он считал,
что они родятся из глубин подсознательного. Если специально искать, ничего
не найдешь. С другой стороны, дальше он говорит об искусстве романиста и
особо подчеркивает важность наблюдений. Романист должен вести тщательное
наблюдение за собой и за другими людьми. "Печаль пройдет, а прекрасная
страница останется". Надо наблюдать постоянно, объективно, беспристрастно.
Но это еще только начало, "...надо еще читать, постоянно учиться, вникать
во все окружающее, стараться не только схватывать жизнь в любых ее
проявлениях, но и понимать ее, проникать в законы, по которым она движется
и действие которых не всегда заметно..." Так, по его словам, работал он
сам, пока не состарился и не обленился. Но для такой работы, добавляет он,
нужны крепкие мышцы; и если вдуматься в требования, которые он выдвигает,
видишь, что это не преувеличение.
Ведь он требует от романиста не только многого, но и, казалось бы,
несовместимого. Автор должен беспристрастно наблюдать факты - и в то же
время истолковывать их. Обычно писатели делают либо одно, либо другое - и
получается, соответственно, либо фотография, либо стихи. А сочетают факты
и толкования лишь немногие; и своеобразие Тургенева как раз состоит в этой
двойственности: на тесном пространстве кратких глав он одновременно
производит два противоположных действия. Зоркий его глаз замечает все до
мельчайших подробностей. Вот Соломин берет перчатки - "пару только что
вымытых замшевых перчаток, каждый палец которых, расширенный к концу,
походил на бисквит". Изобразив эти перчатки со всей доскональностью,
Тургенев останавливается; теперь очередь за толкователем, который
показывает, что даже пара перчаток имеет значение для характеристики или
идеи. Но самой по себе идеи не достаточно, толкователю не позволяется
свободно возноситься к эмпиреям воображения, его снова тянет к земле
наблюдатель и напоминает ему про другую правду, правду факта. Даже
героизированный Базаров и тот укладывает в чемодан выходные брюки с самого
верху, когда хочет произвести впечатление на женщину. Фактограф и
интерпретатор работают в тесном соавторстве. И мы глядим на один предмет с
двух разных точек зрения - вот почему краткие тургеневские главы вмещают
так много: они полны контрастов. В пределах одной страницы мы встречаем
иронию и страсть; поэзию и банальность; протекающий кран и трели соловья.
Но сложенная из контрастов сцена производит единое впечатление, все, что
нам дано увидеть, слито в общую картину.
Подобное равновесие двух противоположных начал встречается, конечно,
крайне редко, особенно в английской литературе. И разумеется, требует
жертв. Прославленные персонажи наших книг: Микоберы, Пекснифы, Бекки Шарп
- не выдержали бы такого подхода, им нужны развязанные руки, чтобы
теснить, подавлять и полностью затмевать соперников. У Тургенева же ни
один персонаж, за исключением, может быть, Базарова и Харлова из "Степного
короля Лира", не выделяется и не возвышается над остальными и не
запоминается отдельно от книги, в которой действует. Рудины, Лаврецкие,
Литвиновы, Елены, Лизы, Марианны незаметно переходят друг в друга и при
всех мелких различиях складываются вместе в один тонкий и глубокий тип, их
нельзя считать четко индивидуализированными образами. Кроме того,
романисты-поэты вроде Эмили Бронте, Гарди или Мелвилла, для которых факты
- это символы, бесспорно заставляют нас в "Грозовом перевале",
"Возвращении на родину" и "Моби Дике" испытывать гораздо более сильные и
пылкие переживания, чем Тургенев в своих романах. И однако же, книги
Тургенева не только трогают своей поэтичностью, они ценны для нас еще и в
другом отношении. Они словно принадлежат нашему, сегодняшнему времени, так
хорошо они сохранились и не утратили совершенства формы.
Дело в том, что Тургеневу в большой мере свойственно еще одно редкое
качество: чувство симметрии, равновесия. Он дает нам, по сравнению с
другими романистами, более обобщенную и гармоничную картину мира - не
только потому, что обладает широким кругозором (он рисует жизнь разных
слоев общества: крестьян, интеллигентов, аристократов, купцов), но
чувствуется, что он еще привносит в свое изображение стройность и
упорядоченность. Симметрия у Тургенева, как убеждаешься, когда читаешь,
например, "Дворянское гнездо", торжествует вовсе не потому, что он такой
уж великолепный рассказчик. Наоборот, иные из его вещей рассказаны плохо.
В них встречаются петли и отступления, "...мы должны попросить у читателя
позволение прервать на время нить нашего рассказа", - вполне способен
заявить он. И дальше на сорока страницах - запутанные невразумительные
сведения про прадедов и прабабок, покуда мы наконец снова не очутимся с
Лаврецким в городе О., "где расстались с ним и куда просим теперь
благосклонного читателя вернуться вместе с нами". Хороший рассказчик,
представляющий себе книгу как последовательность эпизодов, никогда бы не
пошел на такой разрыв. Но для Тургенева его книги - вовсе не
последовательность эпизодов, он рассматривал их как последовательность
эмоций, исходящих от центрального персонажа. Какой-нибудь Базаров или
Харлов, представленный вживе пусть всего лишь однажды, в углу
железнодорожного вагона, сразу приобретает первостепенное значение и
словно магнит притягивает к себе разные предметы, казалось бы, ничем между
собой не связанные, но, как ни странно, складывающиеся в одну картину.
Связаны здесь не сами предметы, а чувства, и когда, прочитав книгу,
испытываешь эстетическое удовлетворение, достигается оно потому, что у
Тургенева, несмотря на все слабости повествовательной техники,
необыкновенно тонкий слух на эмоции, и даже когда он пользуется резким
контрастом или от описания действий героев вдруг переходит к красотам
лесов и небес, все равно благодаря глубокому авторскому пониманию
получается правдивая, слитная картина. Он никогда не отвлекается на
несущественное, на передачу ложного чувства или на лишнюю смену декораций.
Именно поэтому его романы не просто симметричны, но и по-настоящему нас
волнуют. Его герои и героини относятся к тем немногим героям
художественной литературы, в чью любовь мы верим. Это чистая и сильная
страсть. Любовь Елены к Инсарову, ее тревога, когда он не приходит,
отчаяние, которое она испытывает, укрываясь в часовне от дождя, смерть
Базарова и горе его стариков родителей, - все это остается с нами, как
пережитое. Но при всем том личность не выступает на первый план,
одновременно происходят и разные другие события. Гудит жизнь в полях;
лошадь грызет удила; кружась, порхает бабочка и садится на цветок. Мы
видим, хоть и не приглядываемся, что жизнь идет своим чередом, и от этого
только глубже наше сочувствие людям, составляющим всего лишь малую часть
большого мира. В какой-то мере это, конечно, обусловлено еще и тем, что
герои Тургенева сами глубоко сознают свою связь с миром за пределами их
личности. "К чему молодость, к чему я живу, зачем у меня душа, зачем все
это?" - спрашивает Елена в своем дневнике. Этот вопрос постоянно у нее на
устах. Ее разговору, легкому, забавному и полному точных наблюдений, он
придает дополнительную глубину. Тургенев не ограничивается, как мог бы
ограничиваться в Англии, одним блестящим живописанием нравов. Его герои не
только задумываются о смысле собственной жизни, но задаются вопросом и о
предначертаниях России. Интеллигенты посвящают России все свои заботы; за
разговорами о ее будущем они просиживают ночи над неизменным самоваром,
покуда не разгорится заря. "Жуют, жуют они этот несчастный вопрос, как
дети кусок гуммиластика", - говорит Потугин в "Дыме". Тургенев, телом в
изгнании, душой не мог оторваться от России - он почти болезненно
чувствителен, как бывает с людьми, страдающими от ощущения своей
неполноценности и не находящими выхода своим страстям. Тем не менее он не
воюет ни на чьей стороне, не становится выразителем чьих-то идей. Ирония
его никогда не покидает; он постоянно помнит, что есть и другая сторона,
противоположная. В самый разгар политических дебатов нам вдруг показывают
Фомушку и Фимушку, "кругленьких, пухленьких, настоящих
попугайчиков-переклиток", которые живут весело, припеваючи, невзирая на
положение в стране. К тому же, напоминает нам Тургенев, понять крестьян,
как ни изучай их, дело трудное. "Я не умел опроститься", - пишет
интеллигентный Нежданов, перед тем как убить себя. И хотя Тургенев мог бы
сказать вместе с Марианной: "...я страдаю за всех притесненных, бедных,
жалких на Руси", - он считал, что в интересах дела, равно как и в
интересах искусства, - воздерживаться от рассуждений и доказательств.
"Нет, когда мысль высказана, не следует на ней настаивать. Пусть читатель
сам обдумает и сам поймет. Поверьте мне, так будет лучше и для идей,
которые вам дороги". Он насильно заставлял себя стоять в стороне, смеялся
над интеллигентами, показывая несерьезность их аргументов и конечную
бессмысленность усилий. И благодаря такой отстраненности его переживания и
неудачи нам теперь только понятнее. Однако, хотя теоретически, в борьбе с
собой, он и придерживался этого метода, все равно личность автора
присутствует во всех его романах, никакой теории не под силу ее изгнать.
И, перечитывая его еще и еще раз, даже в переводах, мы говорим себе, что
этого не мог написать никто, кроме Тургенева. Место его рождения,
национальность, впечатления детства, темперамент отпечатаны на всем, что
он создал.
Конечно, темперамент - дар судьбы, от него не убежишь, но писатель
может выбрать ему то или иное применение, и это очень важно. Автор при
любых обстоятельствах будет стоять за личным местоимением 1-го лица
единственного числа: но в одном человеке этих "я" несколько. Будет ли
автор тем "я", который перенес обиды и оскорбления и стремится утвердить
себя, завоевать себе, своим взглядам, признание и власть; или же он эту
сторону своей личности подавит и выдвинет на передний план второе свое
"я", чтобы глядеть на мир по возможности честно и объективно, не
самоутверждаясь и ничего не провозглашая и не отстаивая?
Тургенев в выборе не сомневался, он не желал писать "умело и
пристрастно, внушая читателю предвзятые понятия о том или ином предмете
или человеке". Он дал высказаться своему второму "я", свободному от всего
лишнего, ненужного и поэтому почти обезличенному в своей
индивидуализированности. Вот как он сам это описывает в рассказе об
актрисе Виолетте:
"Она отбросила все постороннее, все ненужное и нашла себя: редкое,
высочайшее счастье для художника! Она вдруг переступила ту черту, которую
определить невозможно, но за которой живет красота".
Потому-то романы Тургенева и не устарели: в них слишком мало личных
пристрастий и переживаний, привязывающих искусство к данному месту и
времени; в них говорит не пророк, окутанный грозовой тучей, а свидетель,
стремящийся понять. В его романах есть, разумеется, свои слабости:
постареть и облениться, говоря его же словами, суждено каждому; иногда он
пишет поверхностно, сумбурно, пожалуй сентиментально. Но книги его живут
на тех высотах, "где живет красота", потому что он предпочел говорить в
них голосом своего глубинного, истинного писательского существа. И при
всем том, как он ни иронизирует, как ни старается держаться в стороне, мы
ощущаем в них искренность и силу чувства.
1933
удивительно душевна. Немыслимо обаятельна. И невероятно самоотверженна. В
совершенстве владеет трудным искусством семейной жизни. Каждый божий день
приносит себя в жертву. Если к столу подают курицу, она берет себе ножку;
если в комнате дует, садится на сквозняке. Словом, устроена она так, что
вообще не имеет собственных мнений и желаний, а только сочувствует
желаниям и мнениям других. Но главное, как вы сами понимаете, это - что
она чиста. Чистота - ее лучшее украшение, стыдливый румянец заменил ей
хорошие манеры. В те дни - последние дни королевы Виктории - каждый дом
имел своего Гения, свою Хранительницу Домашнего Очага. И, едва начав
писать, я натолкнулась на нее с первых же слов. Тень от ее крыльев упала
на страницу, шелест юбок послышался за спиной. Словом, только я взялась за
перо, чтобы написать отзыв на роман знаменитого автора, как она подкралась
ко мне сзади и зашептала: "Милочка, ведь ты женщина. А хочешь писать о
книге, которую сочинил мужчина. Будь душевной, будь кроткой; льсти;
лицемерь; пускай в ход все хитрости и уловки, свойственные нашему полу.
Только бы никто не догадался, что у тебя есть собственное мнение. Но
главное, будь чистой". И вздумала было водить моим пером. Здесь я опишу
единственный свой поступок, которым считаю себя вправе гордиться, хотя на
самом деле заслуга тут скорее не моя, а того из моих добрых предков, кто
оставил мне в наследство некоторую сумму - скажем, пятьсот фунтов в год, -
так что нежность - не единственный источник моего благосостояния. Я
обернулась и схватила ее за горло. Я хотела ее смерти. В оправдание,
доведись мне предстать перед судом, могу только сказать, что действовала в
целях самозащиты. Не убей ее я, она бы убила меня. Вырвала бы сердце из
моей работы. Ибо, как я убедилась, едва взявшись за перо и бумагу, даже
рецензию на роман невозможно написать, если не имеешь собственного мнения,
если не выскажешь того, что ты лично считаешь правдой об отношениях между
людьми, нравственности, сексе. Но все эти вопросы, согласно доброй
хранительнице домашнего очага, женщины свободно и откровенно обсуждать не
вправе: им полагается пленять, мирить или, попросту говоря, лгать, иначе
они обречены. Вот почему, заметив тень ее крыла или отсвет ее ореола на
странице, я тут же швыряла в нее чернильницей. Но ее не так-то просто было
убить. Будучи вымышленной, она оказалась почти непрошибаемой. Ведь призрак
убить куда труднее, чем реальность. Думаешь, что разделалась с ним, а он
опять тут как тут. Льщу себя надеждой, что в конце концов я победила, но
битва была жестокая и отняла у меня уйму времени, которое полезнее было бы
употребить на греческую грамматику или на блуждания по белу свету в
поисках приключений. Зато это был ценный жизненный опыт, и он выпадал на
долю всех писательниц той эпохи. Убийство Гения Домашнего Очага составляло
для женщины неотъемлемую часть занятий литературой.
Однако вернемся к истории моей жизни. Гений Домашнего Очага был убит;
что же осталось? Остался, можно сказать, самый заурядный, обыденный
предмет: молодая женщина с чернильницей, сидящая в спальне. Иными словами,
избавившись от фальши, женщина осталась сама собой. Да, но что такое - она
сама? Что такое - женщина? Уверяю вас, что этого я не знаю. И вы, я думаю,
тоже не знаете. Я думаю, что этого никто не знает и не может узнать,
покуда она сама не выразит себя во всех искусствах и профессиях, доступных
роду человеческому. Поэтому-то я приехала сюда - из уважения к вам, за то
что вы своими успехами и неуспехами поставляете нам сейчас эту чрезвычайно
важную информацию.
Но вернемся снова к моему профессиональному опыту. Я заработала первой
рецензией один фунт десять шиллингов и шесть пенсов и на эти деньги купила
персидского кота. А потом меня разобрало честолюбие: кот это, конечно,
очень хорошо. Но кота мне мало. Я хочу автомобиль. Вот так я и стала
романисткой. Потому что, как это ни странно, за увлекательную историю люди
готовы вознаградить вас автомобилем. А еще страннее то, что, оказывается,
самое приятное на свете - рассказывать истории. Это гораздо приятнее, чем
писать рецензии на знаменитые романы. Однако, если я послушаюсь вашего
секретаря и стану делиться с вами своим профессиональным опытом
романистки, мне надо будет рассказать об одном очень странном
происшествии. Для того чтобы правильно понять мой рассказ, вы должны
сначала представить себе, в каком состоянии находится человек, который
пишет романы. Думаю, я не выдам профессиональной тайны, если скажу, что
романист старается писать, по возможности, бессознательно. Он стремится
все время проводить как во сне. Чтобы жизнь текла размеренно и спокойно.
Чтобы видеть одни и те же лица, читать одни и те же книги, делать одно и
то же на протяжении месяцев, пока он занят работой, когда важно не
допускать посторонних вторжений в свой иллюзорный мир, а в тишине и
спокойствии беспрепятственно и таинственно принюхиваться, осматриваться,
пробираться ощупью и вдруг бросаться рывком, выслеживая и настигая сей
пугливый обманчивый призрак - воображение. Полагаю, что это одинаково
относится и к женщинам и к мужчинам. Но как бы там ни было, представьте
себе меня, в трансе, за работой над романом. Вообразите девушку с пером в
руке, которое она подолгу, может быть, часами, даже не макает в
чернильницу. Мне самой она приводит на ум рыболова, который замечтался на
берегу озера, выставив над водой праздное удилище. Ее вольное воображение
свободно плавало среди камней и расселин в подводном царстве подсознания.
Но дальше случилось нечто, по-видимому, гораздо более обычное для женщин,
чем для мужчин. Катушка стала раскручиваться, и леска побежала у девушки
между пальцев. Воображение вырвалось на свободу. Оно прощупывало омуты,
провалы, темные глубины, в которых дремлют самые крупные рыбины. А потом -
всплеск! Взрыв! Брызги и пена! Воображение наткнулось на твердую преграду.
Девушка очнулась от грез. И пришла чуть ли не в отчаяние. Выражаясь не
фигурально, она додумалась до некоей истины касательно человеческого тела,
человеческих страстей, о чем ей, как женщине, говорить не полагалось.
Мужчины, твердил ей разум, будут скандализованы. Представив себе, что
именно скажут мужчины о женщине, которая открыто заговорит о своих
страстях, она пробудилась от артистического транса. И больше не могла
писать. Не могла жить в прежнем полусне. Воображение ее перестало
работать. Это, боюсь, достаточно часто случается с
женщинами-писательницами, - им мешают консервативные взгляды, присущие
противоположному полу. Ибо мужчины самим себе позволяют в этом отношении
большую свободу, и правильно делают, но безотчетно приходят в страшную
ярость и не могут с собой совладать, когда речь идет об аналогичной
свободе для женщин. Так что вот вам два достоверных случая из моего опыта.
Две трудности, которые встретились мне на моем профессиональном пути. С
одной - ликвидацией Гения Домашнего Очага - я, мне кажется, справилась.
Той женщины больше не существует. Другая проблема - правда о самой себе, о
своем теле, - все еще остается нерешенной. По-моему, с ней еще не
справилась ни одна женщина. Слишком велики препятствия, хотя в чем они
заключаются, сформулировать довольно трудно. Если посмотреть снаружи,
кажется, писать романы - чего проще? И какие такие особые препятствия
существуют в этом для женщин в сравнении с мужчинами? Но при взгляде
изнутри дело выглядит совсем иначе; женщине приходится побеждать много
призраков, бороться со многими предрассудками. Боюсь, что далеко еще до
той поры, когда женщине, приступающей к работе над книгой, не надо будет
сокрушать фантомы и разбивать лоб о каменную стену. И если таково
положение в литературе, самой доступной для женщин профессии, что можно
сказать о новых профессиях, которые вы сейчас осваиваете впервые в
истории?
Этот вопрос я хотела бы задать вам, будь у меня время. Собственно, я
потому так подробно и остановилась на своих профессиональных трудностях,
что они, пусть в какой-то иной форме, но должны будут встретиться и вам.
Даже если теоретически путь открыт и нет ничего, что мешало бы женщине
стать, скажем, врачом, юристом, служащим, все равно перед ней еще встанет
немало призраков и препятствий. И обсуждать их, исследовать их, по-моему,
крайне важно, только так и можно будет объединить усилия и одолеть
трудности. Но кроме того, необходимо уяснить, какие цели мы преследуем,
когда боремся с этими грозными препятствиями. Цели эти не самоочевидны, их
надо постоянно проверять и анализировать. Достигнутые сегодня успехи, как
я представляю себе сейчас, в этом зале, окруженная женщинами, впервые в
истории овладевшими множеством разных профессий, имеют огромное значение.
Вы добились права иметь свою отдельную комнату в доме, где до сих пор все
принадлежало только мужчинам. Получили возможность хотя и с трудом, но
оплачивать свое жилище. Стали зарабатывать свои пятьсот фунтов в месяц.
Такая свобода - только начало; комната у вас отдельная, но в ней еще
пусто. Вам предстоит ее обставить, украсить и с кем-то разделить. Что вы в
нее поставите, чем украсите? С кем разделите и на каких условиях? Это, на
мой взгляд, вопросы первостепенной важности; и впервые в истории ответы на
них вы можете дать сами. Я бы с большим удовольствием еще осталась здесь и
обсудила с вами эти вопросы и ответы - но не сегодня. На сегодня мое время
истекло, и я умолкаю.
1931
Тургенев умер пятьдесят с лишним лет назад, умер во Франции и был
похоронен в России, как оно и следовало, ибо, сколь ни был он обязан
Франции, он, однако, всей душой принадлежал своей родине. Влияние обеих
стран легко заметить, стоит только на минуту задержать взгляд на его
фотографии, прежде чем приступить к чтению его книг. Великолепный господин
во фраке, костюме парижской цивилизации, словно устремил взгляд куда-то за
крыши домов, в широкие дали. Он напоминает зверя в клетке, сохранившего
память о родной природе. "Это обаятельный колосс, нежный беловолосый
великан, похожий на древнего духа гор и лесов, - писали о нем братья
Гонкуры, познакомившись с ним на обеде в 1863 году. - Он красив, красив
чрезвычайно и величественно, в глазах у него - синева небес, в выговоре -
напевная прелесть русского акцента, та мелодичность, которая свойственна
только речи ребенка или негра". Позднее Генри Джеймс тоже отметил его
"славянскую ленивую физическую мощь, сдержанную силу, о которой он никогда
не вспоминал, верно, из скромности: по временам он краснел, как
шестнадцатилетний мальчик". Сочетание примерно тех же свойств встречаем мы
и в его книгах. Поначалу, может быть, после долгого перерыва в знакомстве,
они кажутся немного жидковатыми по фактуре, слегка легковесными, вроде
отдельных зарисовок. К примеру, "Рудин" - читатель отнесет этот роман к
французской школе, поместит среди подражаний, а не оригиналов, и заметит
при этом, что автор избрал для себя превосходный образец, хотя, следуя
ему, отчасти пожертвовал собственным своеобразием и вдохновением. Но
переворачиваешь страницу за страницей, и первоначальное поверхностное
впечатление становится более глубоким и острым. Сцена необыкновенно
раздвигается, расширяется в нашем сознании и дает нам новые впечатления,
чувства и образы, как, бывает, смысл какого то мига в реальной жизни
становится понятным, лишь когда он уже давно миновал. Замечаешь, что люди
хотя и говорят самыми естественными голосами, сказанное всегда получается
неожиданным; звуки речи замирают, а содержание словно бы продолжается.
Более того, персонажам и говорить необязательно, чтобы мы их заметили:
"Волынцев вздрогнул и поднял голову, как будто его разбудили", - и мы
почувствовали его присутствие, хотя он не произнес ни слова. Потом мы на
минутку выглядываем в окно, и опять к нам возвращается это ощущение
глубины, его сообщают деревья и облака, лай собаки или песня соловья. Мы
окружены со всех сторон - речью, и безмолвием, и внешним описанием
предметов. Сцена на диво полна.
Легко видеть, что для достижения такой сложной простоты Тургеневу
пришлось вначале многим пожертвовать. Он знает о своих персонажах все, но
при письме явственно отбирает лишь то, что необходимо. И когда мы
дочитываем до конца "Рудина", "Отцов и детей", "Дым", "Накануне" и другие
книги, у нас остаются вопросы, ответов на которые мы не знаем.
Произведения Тургенева так невелики по объему и так содержательны. Так
полны бурных чувств и так спокойны. Форма их в каком-то смысле так
совершенна, а в каком-то не выдержанна. В них говорится о России
пятидесятых и шестидесятых годов прошлого века, но также и о нас, какие мы
сегодня. Можно ли узнать от самого Тургенева, какими принципами он
руководствовался? Была ли у него, при всей видимой легкости и
непринужденности письма, собственная теория искусства? Романист обитает,
разумеется, на более глубоком уровне, чем критик, естественно ожидать
поэтому, что его утверждения будут сбивчивы и противоречивы. Всплывая на
поверхность, они словно бы успевают подвергнуться разрушению и распадаются
в свете разума. Однако Тургенев очень живо интересовался литературой как
искусством, и некоторые из его замечаний помогут нам составить
представление о его знаменитых романах. Так, например, однажды начинающий
прозаик принес ему на отзыв рукопись романа. Тургенев сделал замечание,
что в уста героини вложены неверные слова. "А что же она должна была
говорить?" - спросил автор. Тургенев взорвался: "Найти точное выражение
мысли - вот ваша задача!" Молодой человек возразил, что это ему как раз и
не удается. "Не важно. Надо найти... Не подумайте, что я знаю верные слова
и не хочу вам сказать. Но если специально искать, найти абсолютно точное
выражение все равно невозможно. Оно должно родиться само, из глубины. А
иногда это выражение или слово приходится создавать". Тургенев посоветовал
автору отложить рукопись на месяц-другой, пока нужные слова не подвернутся
на язык. Ну а если этого не случится, "если вас так и не осенит, можете
считать, что ничего путного вы никогда не создадите". Как можно из этого
заключить, Тургенев не считал нужные слова плодом наблюдений, он считал,
что они родятся из глубин подсознательного. Если специально искать, ничего
не найдешь. С другой стороны, дальше он говорит об искусстве романиста и
особо подчеркивает важность наблюдений. Романист должен вести тщательное
наблюдение за собой и за другими людьми. "Печаль пройдет, а прекрасная
страница останется". Надо наблюдать постоянно, объективно, беспристрастно.
Но это еще только начало, "...надо еще читать, постоянно учиться, вникать
во все окружающее, стараться не только схватывать жизнь в любых ее
проявлениях, но и понимать ее, проникать в законы, по которым она движется
и действие которых не всегда заметно..." Так, по его словам, работал он
сам, пока не состарился и не обленился. Но для такой работы, добавляет он,
нужны крепкие мышцы; и если вдуматься в требования, которые он выдвигает,
видишь, что это не преувеличение.
Ведь он требует от романиста не только многого, но и, казалось бы,
несовместимого. Автор должен беспристрастно наблюдать факты - и в то же
время истолковывать их. Обычно писатели делают либо одно, либо другое - и
получается, соответственно, либо фотография, либо стихи. А сочетают факты
и толкования лишь немногие; и своеобразие Тургенева как раз состоит в этой
двойственности: на тесном пространстве кратких глав он одновременно
производит два противоположных действия. Зоркий его глаз замечает все до
мельчайших подробностей. Вот Соломин берет перчатки - "пару только что
вымытых замшевых перчаток, каждый палец которых, расширенный к концу,
походил на бисквит". Изобразив эти перчатки со всей доскональностью,
Тургенев останавливается; теперь очередь за толкователем, который
показывает, что даже пара перчаток имеет значение для характеристики или
идеи. Но самой по себе идеи не достаточно, толкователю не позволяется
свободно возноситься к эмпиреям воображения, его снова тянет к земле
наблюдатель и напоминает ему про другую правду, правду факта. Даже
героизированный Базаров и тот укладывает в чемодан выходные брюки с самого
верху, когда хочет произвести впечатление на женщину. Фактограф и
интерпретатор работают в тесном соавторстве. И мы глядим на один предмет с
двух разных точек зрения - вот почему краткие тургеневские главы вмещают
так много: они полны контрастов. В пределах одной страницы мы встречаем
иронию и страсть; поэзию и банальность; протекающий кран и трели соловья.
Но сложенная из контрастов сцена производит единое впечатление, все, что
нам дано увидеть, слито в общую картину.
Подобное равновесие двух противоположных начал встречается, конечно,
крайне редко, особенно в английской литературе. И разумеется, требует
жертв. Прославленные персонажи наших книг: Микоберы, Пекснифы, Бекки Шарп
- не выдержали бы такого подхода, им нужны развязанные руки, чтобы
теснить, подавлять и полностью затмевать соперников. У Тургенева же ни
один персонаж, за исключением, может быть, Базарова и Харлова из "Степного
короля Лира", не выделяется и не возвышается над остальными и не
запоминается отдельно от книги, в которой действует. Рудины, Лаврецкие,
Литвиновы, Елены, Лизы, Марианны незаметно переходят друг в друга и при
всех мелких различиях складываются вместе в один тонкий и глубокий тип, их
нельзя считать четко индивидуализированными образами. Кроме того,
романисты-поэты вроде Эмили Бронте, Гарди или Мелвилла, для которых факты
- это символы, бесспорно заставляют нас в "Грозовом перевале",
"Возвращении на родину" и "Моби Дике" испытывать гораздо более сильные и
пылкие переживания, чем Тургенев в своих романах. И однако же, книги
Тургенева не только трогают своей поэтичностью, они ценны для нас еще и в
другом отношении. Они словно принадлежат нашему, сегодняшнему времени, так
хорошо они сохранились и не утратили совершенства формы.
Дело в том, что Тургеневу в большой мере свойственно еще одно редкое
качество: чувство симметрии, равновесия. Он дает нам, по сравнению с
другими романистами, более обобщенную и гармоничную картину мира - не
только потому, что обладает широким кругозором (он рисует жизнь разных
слоев общества: крестьян, интеллигентов, аристократов, купцов), но
чувствуется, что он еще привносит в свое изображение стройность и
упорядоченность. Симметрия у Тургенева, как убеждаешься, когда читаешь,
например, "Дворянское гнездо", торжествует вовсе не потому, что он такой
уж великолепный рассказчик. Наоборот, иные из его вещей рассказаны плохо.
В них встречаются петли и отступления, "...мы должны попросить у читателя
позволение прервать на время нить нашего рассказа", - вполне способен
заявить он. И дальше на сорока страницах - запутанные невразумительные
сведения про прадедов и прабабок, покуда мы наконец снова не очутимся с
Лаврецким в городе О., "где расстались с ним и куда просим теперь
благосклонного читателя вернуться вместе с нами". Хороший рассказчик,
представляющий себе книгу как последовательность эпизодов, никогда бы не
пошел на такой разрыв. Но для Тургенева его книги - вовсе не
последовательность эпизодов, он рассматривал их как последовательность
эмоций, исходящих от центрального персонажа. Какой-нибудь Базаров или
Харлов, представленный вживе пусть всего лишь однажды, в углу
железнодорожного вагона, сразу приобретает первостепенное значение и
словно магнит притягивает к себе разные предметы, казалось бы, ничем между
собой не связанные, но, как ни странно, складывающиеся в одну картину.
Связаны здесь не сами предметы, а чувства, и когда, прочитав книгу,
испытываешь эстетическое удовлетворение, достигается оно потому, что у
Тургенева, несмотря на все слабости повествовательной техники,
необыкновенно тонкий слух на эмоции, и даже когда он пользуется резким
контрастом или от описания действий героев вдруг переходит к красотам
лесов и небес, все равно благодаря глубокому авторскому пониманию
получается правдивая, слитная картина. Он никогда не отвлекается на
несущественное, на передачу ложного чувства или на лишнюю смену декораций.
Именно поэтому его романы не просто симметричны, но и по-настоящему нас
волнуют. Его герои и героини относятся к тем немногим героям
художественной литературы, в чью любовь мы верим. Это чистая и сильная
страсть. Любовь Елены к Инсарову, ее тревога, когда он не приходит,
отчаяние, которое она испытывает, укрываясь в часовне от дождя, смерть
Базарова и горе его стариков родителей, - все это остается с нами, как
пережитое. Но при всем том личность не выступает на первый план,
одновременно происходят и разные другие события. Гудит жизнь в полях;
лошадь грызет удила; кружась, порхает бабочка и садится на цветок. Мы
видим, хоть и не приглядываемся, что жизнь идет своим чередом, и от этого
только глубже наше сочувствие людям, составляющим всего лишь малую часть
большого мира. В какой-то мере это, конечно, обусловлено еще и тем, что
герои Тургенева сами глубоко сознают свою связь с миром за пределами их
личности. "К чему молодость, к чему я живу, зачем у меня душа, зачем все
это?" - спрашивает Елена в своем дневнике. Этот вопрос постоянно у нее на
устах. Ее разговору, легкому, забавному и полному точных наблюдений, он
придает дополнительную глубину. Тургенев не ограничивается, как мог бы
ограничиваться в Англии, одним блестящим живописанием нравов. Его герои не
только задумываются о смысле собственной жизни, но задаются вопросом и о
предначертаниях России. Интеллигенты посвящают России все свои заботы; за
разговорами о ее будущем они просиживают ночи над неизменным самоваром,
покуда не разгорится заря. "Жуют, жуют они этот несчастный вопрос, как
дети кусок гуммиластика", - говорит Потугин в "Дыме". Тургенев, телом в
изгнании, душой не мог оторваться от России - он почти болезненно
чувствителен, как бывает с людьми, страдающими от ощущения своей
неполноценности и не находящими выхода своим страстям. Тем не менее он не
воюет ни на чьей стороне, не становится выразителем чьих-то идей. Ирония
его никогда не покидает; он постоянно помнит, что есть и другая сторона,
противоположная. В самый разгар политических дебатов нам вдруг показывают
Фомушку и Фимушку, "кругленьких, пухленьких, настоящих
попугайчиков-переклиток", которые живут весело, припеваючи, невзирая на
положение в стране. К тому же, напоминает нам Тургенев, понять крестьян,
как ни изучай их, дело трудное. "Я не умел опроститься", - пишет
интеллигентный Нежданов, перед тем как убить себя. И хотя Тургенев мог бы
сказать вместе с Марианной: "...я страдаю за всех притесненных, бедных,
жалких на Руси", - он считал, что в интересах дела, равно как и в
интересах искусства, - воздерживаться от рассуждений и доказательств.
"Нет, когда мысль высказана, не следует на ней настаивать. Пусть читатель
сам обдумает и сам поймет. Поверьте мне, так будет лучше и для идей,
которые вам дороги". Он насильно заставлял себя стоять в стороне, смеялся
над интеллигентами, показывая несерьезность их аргументов и конечную
бессмысленность усилий. И благодаря такой отстраненности его переживания и
неудачи нам теперь только понятнее. Однако, хотя теоретически, в борьбе с
собой, он и придерживался этого метода, все равно личность автора
присутствует во всех его романах, никакой теории не под силу ее изгнать.
И, перечитывая его еще и еще раз, даже в переводах, мы говорим себе, что
этого не мог написать никто, кроме Тургенева. Место его рождения,
национальность, впечатления детства, темперамент отпечатаны на всем, что
он создал.
Конечно, темперамент - дар судьбы, от него не убежишь, но писатель
может выбрать ему то или иное применение, и это очень важно. Автор при
любых обстоятельствах будет стоять за личным местоимением 1-го лица
единственного числа: но в одном человеке этих "я" несколько. Будет ли
автор тем "я", который перенес обиды и оскорбления и стремится утвердить
себя, завоевать себе, своим взглядам, признание и власть; или же он эту
сторону своей личности подавит и выдвинет на передний план второе свое
"я", чтобы глядеть на мир по возможности честно и объективно, не
самоутверждаясь и ничего не провозглашая и не отстаивая?
Тургенев в выборе не сомневался, он не желал писать "умело и
пристрастно, внушая читателю предвзятые понятия о том или ином предмете
или человеке". Он дал высказаться своему второму "я", свободному от всего
лишнего, ненужного и поэтому почти обезличенному в своей
индивидуализированности. Вот как он сам это описывает в рассказе об
актрисе Виолетте:
"Она отбросила все постороннее, все ненужное и нашла себя: редкое,
высочайшее счастье для художника! Она вдруг переступила ту черту, которую
определить невозможно, но за которой живет красота".
Потому-то романы Тургенева и не устарели: в них слишком мало личных
пристрастий и переживаний, привязывающих искусство к данному месту и
времени; в них говорит не пророк, окутанный грозовой тучей, а свидетель,
стремящийся понять. В его романах есть, разумеется, свои слабости:
постареть и облениться, говоря его же словами, суждено каждому; иногда он
пишет поверхностно, сумбурно, пожалуй сентиментально. Но книги его живут
на тех высотах, "где живет красота", потому что он предпочел говорить в
них голосом своего глубинного, истинного писательского существа. И при
всем том, как он ни иронизирует, как ни старается держаться в стороне, мы
ощущаем в них искренность и силу чувства.
1933