Повели и меня, вместе с другим участником происшествия, разбитым и стонущим.
В тусклом помещении с загаженным полом сержанты, усадив своих подопечных на скамьи вдоль стен, пишут протоколы, выпытывая у виновных их паспортные данные, а также перечень имущества, находящегося при них. Затем ведут и встают в очередь, опять же к окошку, за которым сидит дежурный офицер с красной повязкой и помогающий ему старшина. Но из этого окошка выдают отнюдь не пиво. И я, державшийся довольно равнодушно, начинаю трястись.
Дежурный офицер (то ли майор, то ли младший лейтенант) – знак звезды прыгает на его плечах, вводя в заблуждение своими размерами (дежурный офицер, ведающий судьбы, изрекает мой срок), и усатый конвоир-сержант, подталкивая в спину, гонит меня из помещения. Но мне не хочется: ох, как не хочется, и я пытаюсь тормозить.
Скользя безнадежным взглядом, замечаю: дюжий старшина, шкаф в мундире, сидит в сторонке, покачивая нечищенным сапогом. Его исполненная пунцовой и сытой важности личность не выражает никакого чувства по поводу заикающегося, похожего на бред повествования, которое расходует перед ним какой-то потрепанный бедолага.
Что-то озаряется, старшина мне знаком, и я кричу:
– Шмякин!
Тот поворачивается, он изумлен. Тряхнув лбом, сдвигает на брови козырек фуражки и орет во всю глотку:
– Охромеев! Ты тут чего?
Слабо улыбаюсь и развожу руками.
– Погоди.
Идет к окошку. Дежурный раздражается:
– А раньше ты где был? Я его уже оформил.
– Этого взамен возьмешь, – невозмутимо говорит Шмякин, указывая на приведенного им бродягу. – Ему один хрен. Как его ни запиши.
Обмен происходит, Шмякин выводит меня на улицу. Радуюсь: ночь, город. Дождь поливает вволю, как ему хочется.
– Спасибо, – бормочу я, – если бы не ты…
– Не траться! – орет Шмякин. – Чешем ко мне. Надо встречу спрыснуть. Я ведь не из «уличников». Я к ним забрел бомжишку сдать. Из охранников я.
– Что ж ты, тюрьму охраняешь?
– Кроме тюрьмы есть что охранять, – наставительно произносит Шмякин и поднимает палец. – Объекты особой государственной важности. Понял?
– В котельную мне надо, – вспоминаю я.
– Что, котлы взорвутся?
– Да нет, еще не пустили. Готовим.
– Ну и забудь свою котельную.
Шмякин подвел меня к дому. Шесть этажей темны. Только на первом тускло размазывается по стеклу свет. Окно в решетке. Что тут охраняют?
Шмякин позвонил, нас пускают в заскрежетавшую дверь. Лычки младшего сержанта, усы.
Коридор, двери, таблички с цифрами. Шмякин вводит меня в комнату:
– Ну, располагайся. Ведь как чуял. У меня тут как раз бутылек конфискованный.
Из сейфа достает водку. Голый стол, желтая лакированная скука. Со стены смотрит Дзержинский. Неизменный. Незаменимый.
Шмякин разлил в стаканы:
– Ну, поехали! – крякнул. – Закуска – извини. Хочешь, вот со вчера корка завалялась.
После третьего стакана Шмякин принялся рассказывать, как он проходил у врачей обязательную каждый год проверку своего здоровья.
– Слушай, Охромеев, хохма, – масляно заливается Шмякин. – Поначалу надо было анализы сдать. Ну, нацедил я мочи поллитровую банку. Старуха в халате говорит: «Ты что? Жеребец? Это же лошадиная доза!..» «Ничего, – отвечаю, – анализы лучше получатся». Пошел я дальше – сидит девица, кровь из пальца шлангом высасывает. Ну, улыбаюсь, тары-бары, куда, говорю, вечером закатимся? Она – тоже развеселилась. Глазищи – у! Раскрашенные во всю рожу. Как у коровы. Не прочь, в общем. И сама не заметила, как у меня чуть не канистру крови выкачала. Еле выбрался по стенке, как пьяный.
Я слушаю шмякинскую муру, крошу корку в пальцах. Шмякин продолжает:
– Вот, в кабинете хирурга, знаешь, подольше задержаться пришлось. Хирург, такая, знаешь, матрена, раздевайся, говорит. Снимай все – до носков. Что ж. Понятно. Посмотреть у меня есть на что. В кабинете сразу откуда-то взялись три медсестрички, инструменты на столах переставлять им понадобилось. Сунула голову в дверь и четвертая, как будто с вопросом. А хирург брови нахмурила и спрашивает:
– А это что же у тебя на конце-то такое, а? Нарост какой-то?
– А это, – говорю, – мы на флоте из баловства. Шарики это у меня под кожей. (Помнишь, Охромеев, пьяному мне зашили тогда, стервецы, в конец шарикоподшипник).
У хирургши и очки на затылок полезли:
– Это для чего ж у тебя такое?
Медсестры инструменты перестали передвигать, уставились на меня, слушают.
– Ну как же! Все для любви, – отвечаю. – Чтоб, значит, женщинам приятней было.
– И что? Приятно им?
– Еще бы. Катаются, как на роликах. Можно сказать, визжат от удовольствия.
Хирург аж на копытах вздыбилась:
– И тебе не стыдно?! Вот такие, как ты, и портят нашу сестру! Ну что, скажи, женщине после тебя делать?.. Разве она сможет жить с каким другим?
– А мне-то что, – говорю, – после меня хоть потоп.
Хирургша визжит:
– Это надо у тебя вырезать!
А медсестры за меня заступаться стали:
– Клавдия Ивановна, но ведь у него это совсем вросло. Вы же видите. – А сами так и стреляют глазами. – Теперь операцию делать опасно. Пусть уж так и остается.
– Ха-ха-ха, – заливается Шмякин. Его глаза-щелочки масляно смеются. Мне становится не по себе. Сейчас он похож на веселящегося спрута в милицейской фуражке.
Допили остатки. Я заскучал. Шмякин меня подбадривает:
– Охромеев, не унывай. Сейчас еще добудем. На! Переоблачайся! – и Шмякин извлекает из сейфа полный комплект милицейской формы.
Выбрались наружу, на улицу. Шмякин уверенно зашагал к какой-то известной ему цели, увлекая за собой и меня, наряженного в новенькую форму с широким, как у ворона, глянцевым козырьком.
Шмякин останавливается и поводит носом, втягивая воздух. Заворачиваем за угол дома и направляемся в скверик. Там, на утопающей в грязи скамейке, мокнут под дождем два мужика. Они так и застывают со стаканами в руке. У одного из кармана плаща торчит еще не откупоренная водочная головка.
– Давай сюда, – требует Шмякин и показывает глазами на оттопыренный карман.
– Не отдам! – вдруг истошно завопил мужик. – Менты проклятые! Ведь на последнюю копейку купил, на кровную!..
– Ну-ну. Поразговаривай у меня, – лениво замечает Шмякин, – жду одну минуту.
– Сказал – не дам, и не дам, – продолжает кричать мужик. – Делайте со мной, что хотите!
– Не дашь? – меланхолично спрашивает Шмякин и икает.
– Не дам. Хоть застрели! – взвизгнул мужик.
– Последнее твое слово?
– Ага, последнее.
– Ну, ничего, – говорит Шмякин, – последнее, так последнее. – Достает из кобуры пистолет и стреляет мужику в ухо.
Взяв из кармана распластанного трупа бутылку водки, Шмякин размашисто шагает из сквера. Я, ошеломленный, выпучив глаза, следую за ним, гремя сапогами и оставляя на асфальте бурые комья грязи.
РОДИНА-МАТЬ
ЕВА
В тусклом помещении с загаженным полом сержанты, усадив своих подопечных на скамьи вдоль стен, пишут протоколы, выпытывая у виновных их паспортные данные, а также перечень имущества, находящегося при них. Затем ведут и встают в очередь, опять же к окошку, за которым сидит дежурный офицер с красной повязкой и помогающий ему старшина. Но из этого окошка выдают отнюдь не пиво. И я, державшийся довольно равнодушно, начинаю трястись.
Дежурный офицер (то ли майор, то ли младший лейтенант) – знак звезды прыгает на его плечах, вводя в заблуждение своими размерами (дежурный офицер, ведающий судьбы, изрекает мой срок), и усатый конвоир-сержант, подталкивая в спину, гонит меня из помещения. Но мне не хочется: ох, как не хочется, и я пытаюсь тормозить.
Скользя безнадежным взглядом, замечаю: дюжий старшина, шкаф в мундире, сидит в сторонке, покачивая нечищенным сапогом. Его исполненная пунцовой и сытой важности личность не выражает никакого чувства по поводу заикающегося, похожего на бред повествования, которое расходует перед ним какой-то потрепанный бедолага.
Что-то озаряется, старшина мне знаком, и я кричу:
– Шмякин!
Тот поворачивается, он изумлен. Тряхнув лбом, сдвигает на брови козырек фуражки и орет во всю глотку:
– Охромеев! Ты тут чего?
Слабо улыбаюсь и развожу руками.
– Погоди.
Идет к окошку. Дежурный раздражается:
– А раньше ты где был? Я его уже оформил.
– Этого взамен возьмешь, – невозмутимо говорит Шмякин, указывая на приведенного им бродягу. – Ему один хрен. Как его ни запиши.
Обмен происходит, Шмякин выводит меня на улицу. Радуюсь: ночь, город. Дождь поливает вволю, как ему хочется.
– Спасибо, – бормочу я, – если бы не ты…
– Не траться! – орет Шмякин. – Чешем ко мне. Надо встречу спрыснуть. Я ведь не из «уличников». Я к ним забрел бомжишку сдать. Из охранников я.
– Что ж ты, тюрьму охраняешь?
– Кроме тюрьмы есть что охранять, – наставительно произносит Шмякин и поднимает палец. – Объекты особой государственной важности. Понял?
– В котельную мне надо, – вспоминаю я.
– Что, котлы взорвутся?
– Да нет, еще не пустили. Готовим.
– Ну и забудь свою котельную.
Шмякин подвел меня к дому. Шесть этажей темны. Только на первом тускло размазывается по стеклу свет. Окно в решетке. Что тут охраняют?
Шмякин позвонил, нас пускают в заскрежетавшую дверь. Лычки младшего сержанта, усы.
Коридор, двери, таблички с цифрами. Шмякин вводит меня в комнату:
– Ну, располагайся. Ведь как чуял. У меня тут как раз бутылек конфискованный.
Из сейфа достает водку. Голый стол, желтая лакированная скука. Со стены смотрит Дзержинский. Неизменный. Незаменимый.
Шмякин разлил в стаканы:
– Ну, поехали! – крякнул. – Закуска – извини. Хочешь, вот со вчера корка завалялась.
После третьего стакана Шмякин принялся рассказывать, как он проходил у врачей обязательную каждый год проверку своего здоровья.
– Слушай, Охромеев, хохма, – масляно заливается Шмякин. – Поначалу надо было анализы сдать. Ну, нацедил я мочи поллитровую банку. Старуха в халате говорит: «Ты что? Жеребец? Это же лошадиная доза!..» «Ничего, – отвечаю, – анализы лучше получатся». Пошел я дальше – сидит девица, кровь из пальца шлангом высасывает. Ну, улыбаюсь, тары-бары, куда, говорю, вечером закатимся? Она – тоже развеселилась. Глазищи – у! Раскрашенные во всю рожу. Как у коровы. Не прочь, в общем. И сама не заметила, как у меня чуть не канистру крови выкачала. Еле выбрался по стенке, как пьяный.
Я слушаю шмякинскую муру, крошу корку в пальцах. Шмякин продолжает:
– Вот, в кабинете хирурга, знаешь, подольше задержаться пришлось. Хирург, такая, знаешь, матрена, раздевайся, говорит. Снимай все – до носков. Что ж. Понятно. Посмотреть у меня есть на что. В кабинете сразу откуда-то взялись три медсестрички, инструменты на столах переставлять им понадобилось. Сунула голову в дверь и четвертая, как будто с вопросом. А хирург брови нахмурила и спрашивает:
– А это что же у тебя на конце-то такое, а? Нарост какой-то?
– А это, – говорю, – мы на флоте из баловства. Шарики это у меня под кожей. (Помнишь, Охромеев, пьяному мне зашили тогда, стервецы, в конец шарикоподшипник).
У хирургши и очки на затылок полезли:
– Это для чего ж у тебя такое?
Медсестры инструменты перестали передвигать, уставились на меня, слушают.
– Ну как же! Все для любви, – отвечаю. – Чтоб, значит, женщинам приятней было.
– И что? Приятно им?
– Еще бы. Катаются, как на роликах. Можно сказать, визжат от удовольствия.
Хирург аж на копытах вздыбилась:
– И тебе не стыдно?! Вот такие, как ты, и портят нашу сестру! Ну что, скажи, женщине после тебя делать?.. Разве она сможет жить с каким другим?
– А мне-то что, – говорю, – после меня хоть потоп.
Хирургша визжит:
– Это надо у тебя вырезать!
А медсестры за меня заступаться стали:
– Клавдия Ивановна, но ведь у него это совсем вросло. Вы же видите. – А сами так и стреляют глазами. – Теперь операцию делать опасно. Пусть уж так и остается.
– Ха-ха-ха, – заливается Шмякин. Его глаза-щелочки масляно смеются. Мне становится не по себе. Сейчас он похож на веселящегося спрута в милицейской фуражке.
Допили остатки. Я заскучал. Шмякин меня подбадривает:
– Охромеев, не унывай. Сейчас еще добудем. На! Переоблачайся! – и Шмякин извлекает из сейфа полный комплект милицейской формы.
Выбрались наружу, на улицу. Шмякин уверенно зашагал к какой-то известной ему цели, увлекая за собой и меня, наряженного в новенькую форму с широким, как у ворона, глянцевым козырьком.
Шмякин останавливается и поводит носом, втягивая воздух. Заворачиваем за угол дома и направляемся в скверик. Там, на утопающей в грязи скамейке, мокнут под дождем два мужика. Они так и застывают со стаканами в руке. У одного из кармана плаща торчит еще не откупоренная водочная головка.
– Давай сюда, – требует Шмякин и показывает глазами на оттопыренный карман.
– Не отдам! – вдруг истошно завопил мужик. – Менты проклятые! Ведь на последнюю копейку купил, на кровную!..
– Ну-ну. Поразговаривай у меня, – лениво замечает Шмякин, – жду одну минуту.
– Сказал – не дам, и не дам, – продолжает кричать мужик. – Делайте со мной, что хотите!
– Не дашь? – меланхолично спрашивает Шмякин и икает.
– Не дам. Хоть застрели! – взвизгнул мужик.
– Последнее твое слово?
– Ага, последнее.
– Ну, ничего, – говорит Шмякин, – последнее, так последнее. – Достает из кобуры пистолет и стреляет мужику в ухо.
Взяв из кармана распластанного трупа бутылку водки, Шмякин размашисто шагает из сквера. Я, ошеломленный, выпучив глаза, следую за ним, гремя сапогами и оставляя на асфальте бурые комья грязи.
РОДИНА-МАТЬ
– Шевелись, Охромеев! Что ты, как мертвый! – кричит в ухо старшина Жудяк.
В темных водах витрин плывет моя голова, окровавленная околышем.
Транспорт гудит, зыбь зонтов, погодка.
Узнаю: Невский, Гостиный Двор. Сворачиваем на Садовую. Идем. Крыша галереи вдруг обрывается, дождь стрекочет по плащу автоматной очередью.
Тут – вправо. Жудяк пинает дверь, приглашает. Делаю шаг, и на меня, как из обрушенной бочки – шум, гам, гогот. Небольшое помещение полно горластого милицейства. Пахнет сапогами. Красный телефон визжит на столе, как зарезанный. Из облака дыма протягивается рука в повязке, рвет трубку:
– Дежурный по батальону сержант Фролов. А, товарищ полковник!.. Да заглохните вы, оглоеды! – кричит окружающим дежурный. Опять прижимает трубку к уху, пальцы заросли рыжим волосом: – Алло, товарищ полков… будь сделано…
Я озираюсь. Повернуть обратно, назад? Поздно!
Жудяк облапывает меня медведем и ведет к дежурному сержанту, который бросил трубку и, впав в задумчивость, курит, пуская дым в левую сторону, туда, где за решеткой угрюмо пустует клетка для задержанных.
Жудяк орет, глуша все голоса:
– Фролов, ты что спишь стоя, как лошадь? Можешь зафиксировать. Это мой подопечный. Сегодня он будет при мне, в резерве.
Появляется капитан с нетвердой походкой, лицо вытянутое, скучное, тощ, как резиновая палка. Хрипло вскрикивает:
– Соколы! Выходи строиться!
– Суконцев. Зампослужбе, – уведомляет меня Жудяк.
Милиционеры один за другим ныряют в низкую дверь, пропадая в зевающей темноте. Жудяк и меня толкает кулачищем в спину: я проваливаюсь.
Темная подворотня, резкая сырость, сквозняк. Подворотня отгорожена от улицы двустворчатой железной дверью, висит замок. Голая лампочка-заморыш пытается с потолка освещать шеренгу. Стук дождя, шарканье, отрывки фраз.
Дежурный Фролов рад стараться. Выпучив глаза, горланит иерихонским петухом:
– Наряд, становись, равняйсь, смирно!..
Капитан Суконцев страдальчески морщится. Его уху достается, он машет усталой рукой:
– Вольно, вольно… Фролов, читай информацию.
Тот распахивает толстенную в черной обложке библию и, помогая себе фонариком, начинает перечислять происшествия за сутки. Мрачной чередой идут грабежи, насилия, убийства. Шеренга пытается в темноте зафиксировать информацию в своих служебных книжках. Шуршат плащи. Это святое дело милиционеров, Жудяк пихает в бок: пиши! Я пробую, держа на весу новенькую служебную книжку, чиркать на ее первом листе, но только зря терзаю страницу.
– Терпите, соколы, – икает капитан Суконцев. – Негде нам, бедным, приютиться, чтобы по-человечески… – опять икает, – инструктаж произвести. – Его вытянутое серое лицо даже и не пытается прятать равнодушие к совершаемой церемонии. До нас доносится с его стороны приятно контрастирующий с обстановкой аромат коньяка.
– Это его дежурный запах, – косит ухмылку Жудяк.
Суконцев продолжает бороться с икотой:
– Вы уж того… Вам пятьдесят рублей прибавили. Должны быть теперь счастливы, – как говорится, до задницы. А вы, знай, дрыхнете на своих постах, как медведи. Вот Быков на Кировском мосту: фуражку под голову, и храпит так, что мост трясется со всем проезжающим транспортом. Вот, – говорит Суконцев, приложив ладонь к уху и прислушиваясь, – так и есть – храпит!
Шеренга заливается, громче всех лучистоглазый Фролов.
Суконцев обращается к нему:
– Я, Фролов, никогда не пойму, отчего ты такой веселый после ночного дежурства: радуешься, что смена, или стакан уже успел на грудь принять?
Фролов скалит зубы:
– Как же, стакан!
Суконцев замечает меня, тычет пальцем:
– Вот, прошу любить и жаловать, в наши ряды влился новый сотрудник… Как тебя величать-то?
– Охромеев, – негромко произношу я свою фамилию.
– Так вот, Охромеев. Наставником молодому кадру назначается всеми нами уважаемый командир отделения старшина Жудяк.
Жудяк приосанивается. Он доволен.
Суконцев продолжает:
– Эх вы, соколы мои красноперые. Никто ж от вас особенно и не требует, чтобы вы ловили на улицах бандитов и подбирали пьяных. Разве уж никак нельзя обойти, тогда, конечно… У нас другой профиль работы. Наша задача – обеспечить охрану государственных объектов особой важности… Теперь напомним тему развода. Сегодня тема развода: вежливое обращение с гражданами. Короче говоря, в двух словах: если вы хотите взять за шкирку какого-нибудь нарушившего порядок гражданина, то сотрудник милиции прежде всего обязан приложить руку к козырьку и представиться: сержант Сидоров. Затем доходчиво и убедительно, без оскорбительных слов и жестов, не унижая человеческого достоинства гражданина, объяснить ему смысл его правонарушения, а тогда уж, без лишних слов, брать за жабры и тащить в отделение.
Суконцеву наконец надоедает говорить. Борьба с икотой становится затруднительна, она прерывает фразы в самый неподходящий момент. Но Суконцев вдруг преображается, вскидывает голову, будто его тряхануло током, и громко командует:
– Наряд, смирно! – и начинает скороговоркой произносить, чтобы успеть до следующего ика, заключительную формулу так называемого развода:
– Приказываю заступить на охрану общественного порядка и соцсобственности в городе-герое Ленинграде, на защиту жизни, здоровья и личного имущества граждан, а также… и так далее… Суконцев, застигнутый новым спазмом кишок, громко икает с утроенной из-за задержки утробной силой.
Комната милиции. Дежурный Фролов, весь так и искрясь веселостью, сдает смену другому сержанту, мрачному, как пуленепробиваемый сейф. Снимает ремень с кобурой, повязку.
Капитан Суконцев откинулся на стуле, шуршит газетой, бросает на стол. Сидит вялый, глиняный, с широкой безусой губой, зевает, как могила.
Жудяк гудит мне в ухо:
– У-у, нагулялся! Видишь, совсем разваливается. Опять всю ночь девок на служебной машине возил.
Дверь взвизгивает от удара сапога. Влетает, нагнув голову, нечто обезьяноподобное, поперек погона толстая медная лычка, старший сержант. Подбегает к нам, срывает фуражку, швыряет на стол. Фуражка с высоким околышем, как стакан, козырек расколот.
– Чтоб его в рот… Я этого козла с говном съем. Дай закурить.
У Жудяка усы встают вертикально:
– Бойцов, ты чего? С цепи сорвался?
Тот сидит на столе, нога на ногу, глаза в опухших мешках. Мундир, как будто корова жевала. Ногти булыжником бум-бум-бум по столу. С яростью закуривает протянутую Жудяком папиросу:
– Что ты думаешь! Опять этот х… на службу не изволил. Ну, достукается. Я его в рот вы-бубу… – бурно всасывает дым и в неожиданном молчании начинает выпускать роскошные пушистые эллипсы, плывущие, покачиваясь, к потолку.
– Артист! – говорит Жудяк. И мне: – Знакомься. Бойцов, командир второго отделения. Мы с ним в пару тянем. – И Бойцову, похлопывая меня по плечу:
– Не обижай парня. Он у меня, так сказать, под крылом.
Бойцов смотрит оценивающе. Не тронутое бритвой лицо с сивыми колючками на подбородке улыбчиво расплывается:
– Мы его враз службе обучим. Мент будет – первый сорт. Верно говорю?
Я издаю стонущее мычание:
– Да не получится из меня… – Делаю движение, пытаясь, как паутину, совлечь этот нелепый затянувшийся маскарад.
– Ты чего? – Лапа Жудяка у меня на плече. – Раздеваться решил, что ли? Тут тебе не пляж. А ну сядь.
Дверь с улицы опять распахивается. Входит красавец-майор, рост, плечи, распахнутая во все лицо улыбка. С ним маленький лейтенант в очках-колесах. У лейтенанта под мышкой папка, он важно держит голову и при каждом шаге подрыгивает коленкой.
– Вот и наша лягуха скачет, – объявляет Жудяк.
Капитан Суконцев открывает усталые глаза.
Майор что-то говорит лейтенанту, светясь золотозубой улыбкой с высоты своего роста. У лейтенанта тонкогубый рот растягивается, как резиновый, в ответной косой ухмылочке. Проходя мимо Суконцева, лейтенант взглядывает и отворачивается.
Скрываясь за майором в кабинете с табличкой «командир батальона», лейтенант, булавочно стрельнув сквозь очки, визгливо кидает Бойцову с Жудяком:
– Ждать здесь!
Суконцев тем временем встает, потягивается:
– Высшее начальство на месте. Теперь имею полное право всхрапнуть, э-э-э, в домашней обстановке. – Исчезает в дверях на улицу.
Жудяк пихает:
– Начальство ты должен знать назубок. Майор Румянцев, Сан Саныч. Наш царь и бог. А тот, с ним, твой взводный Тищенко.
И Бойцову:
– Ох, подроет он Суконцева. Вот увидишь.
– Не-е! – возражает Бойцов, – не подроет.
– Румянцева от нас усылают, – назидательно информирует Жудяк. – На его место парторг Жлоба. А Тищенко его давний дружок. Да что ты, Тищенко не знаешь. Он в любую ж… без мыла влезет.
Лейтенант Тищенко, взводный, выходит своей дрыгающей походкой из кабинета. Теперь он без фуражки, на темени блестит, как рубль, небольшая проплешина. Тищенко приглашает дежурных, производящих смену, зайти для доклада к командиру батальона. Лучеглазый Фролов и тот, сейф, отправляются на ковер к Румянцеву.
Тищенко подходит к нам. Двумя пальцами, снизу вверх, как вилкой, вздергивает очки.
– Бойцов, где прошлое дежурство был? За весь день – четыре проверки.
Бойцов взрывается:
– Шура! Соси ты хер! Понял? Бегаю, как пес, по постам. Ноги по коленки стер. Пожрать некогда. Жена неделями не обласканная. Дети уже не признают. А ты еще – соль на раны.
– Фу! – морщится, отворачиваясь, Тищенко. – Несет, как от винного завода. – Озирая сквозь очки обоих своих командиров отделений, заключает: – Слушайте, братцы-кролики, больше я вас выгораживать не собираюсь. И парня вы мне испортите. Это уж к бабушке не ходи. Короче. Выметайтесь посты проверять. Чтобы минимум восемь проверок на пост. Охромеев, с ними будешь. Изучай, золотце, службу. Потом на хороший объект поставлю. Жудяк! Ты у меня за него в ответе.
Жудяк зевает:
– Чего там. Что с ним сделается…
Бойцов достает из коробки две спички, одну обламывает, короткую и длинную зажимает в кулак, торчат одинаковые концы:
– Короткая – север. Длинная – юг.
Жудяк тащит. Длинная! Бойцов скалит зубы:
– Ничего. Тебе молодой поможет.
– Нам юг, – говорит Жудяк. – Там постов больше.
Что ж. Влекусь в сапогах вслед за бодро шагающим Жудяком по внутреннему двору Гостиного. Дождь долбит. Тоска асфальтовая в этом тылу торговли. И Жудяк в той же асфальтовой форме – избранный цвет представителей власти. Сам я, как это делается в фильмах ужасов, с головы до ног залит асфальтом. Спина Жудяка – глухая плоскость стены, шея кирпичной кладки, затылок булыжный. Жудяк двигается враскачку, грузно ставит скошенные каблуки, цокает подковками, поигрывает пузатым медным свистком на цепочке. То накрутит на палец, то опять раскрутит.
Двор пересекает толстый страж, ведет на ремешке овчарку. Милицейский бушлат треснул по шву у подмышки. На голове величиной с тыкву едва держится крошечная фуражонка, повернутая козырьком вбок. Овчарка раскормленная, глаза в мрачных кругах, по кличке Фемида.
Жудяк орет:
– Эй, Петренко! Пузо вперед! Ать-два! Дрых всю ночь в залах вместе с Фемидой, а теперь идешь дожимать в собачник? Шикарная у тебя служба. Так и гуляете вдвоем: от лежака до кормушки и обратно…
Кличку «Фемида» присвоил овчарке замполит Кузмичев. – Культурный он у нас, академии кончал, – объясняет на ходу Жудяк.
Добродушное лицо Петренко, заросшее ночной щетиной, ухмыляется.
Жудяк продолжает:
– У вас половину Гостиного из-под носа утащат, вы и не почуете. Что ты, что Фемида.
Петренко, добродушно улыбаясь, замечает:
– Смотри, Жудяк, она шуток не понимает, – он показывает глазами на овчарку. – Перехватит разок – мало не покажется.
– Где вам! – пренебрежительно машет рукой Жудяк, – обожрались оба на казенных харчах. Только вот я не понимаю: как Фемида терпит, что ты у нее половину мяса хряпаешь? Будь я на ее месте, я бы тебе давно тыкву откусил.
Петренко не обижается, треплет овчарку по загривку:
– Мы с ней друзья. Она за меня любому глотку перервет. Ты, Жудяк, лучше ее не дразни, – и шествует дальше в свой собачник.
В залах Гостиного двора гудит торговля. Жудяк водит меня за собой, из отдела в отдел, с этажа на этаж, ищет постовых милиционеров, охраняющих социмущество и общественный порядок в торговой фирме. Пятерых он в конце концов обнаружил, кого где: один смотрел утреннюю передачу в отделе телевизоров, другой завтракал в буфете, третий добирал пару часов сна в подсобном помещении, четвертый и пятый добросовестно исполняли свой долг, следя за колыханием жужжащей толпы в залах. Но вот на след шестого, некоего Молочкова, никак не удается напасть.
– Где этот мерзавец прячется! – кипятится Жудяк. – Я из него кефир сделаю!
Наконец находим этого самого Молочкова в отделе нижнего белья и сорочек. Он сидит на низенькой скамейке рядом с продавщицей цветущего возраста, одетой в розовый рабочий халатик, и в чем-то ее горячо убеждает. Девица криво усмехается, клонит густо нагуталиненные ресницы.
Жудяк кричит:
– Ай да Мол очков! Ты, я вижу, вплотную решил приступить к работе в органе внутренних дел. Так ты скоро у нас и отличником станешь.
По радиотрансляции просят сотрудников милиции срочно прибыть в зал верхней женской одежды.
– Что там еще стряслось? – Жудяк спешит в зал. Я и Молочков за ним.
В зале картина: две продавщицы пытаются удержать на месте толстую тетку с одутловатым лицом, вцепясь с двух сторон в полы роскошной норковой шубы. Тетка хрипло вскрикивает, машет руками, старается вырваться. Будто две птички отчаянно атакуют разбойницу-ворону. Еще одна продавщица брезгливо держит пальчиками какую-то чумазую хламиду.
Жудяк спокойно, с суровой важностью представителя власти, приближается к участникам происшествия. Он говорит:
– А! Старые знакомые! Ты что, мать, к зиме готовишься? Шкурку решила поменять?
Та видит Жудяка, делает торжественное лицо, поднимает руку с грязными растопыренными пальцами и патетически восклицает хриплым, пропитым голосом:
– Сынки! Защитники наши! Родина-мать вас не забудет!.. – Ее поза, действительно, довольно верно изображает известную символическую скульптуру Родины-матери.
Жудяк без церемоний берет «родину-мать» за шиворот новенькой незаконно присвоенной шубы и выводит из зала. Молочков следует за ним, держа в руке ее природную одежду, какое-то рванье, вонючее, как из сортирной ямы. Я иду за Молочковым.
Опять мы оказываемся в комнате милиции. Там с повязкой дежурного уже не Фролов, а тот, сейф.
Жудяк ему:
– Охранкин, держи щуку! Это тебе в твой аквариум, как говорится, на разживу. Только смотри, чтобы она не разнесла его вдребезги!
Жудяк присаживается, достает из служебной сумки бланк протокола:
– Оформим-ка эту хищницу государственного имущества!
Охранкин, тем временем, скрежещет замком «аквариума», распахивает железную дверцу, и пинком в спину толкает внутрь освобожденную от шубы воровку. Опять закрывает дверь, лязгая ключом.
Железная клетка, которая до сих пор пустовала и казалась каким-то ирреальным сооружением из-за отсутствия в ней чего-либо живого, теперь имеет вполне нормальный рабочий вид и оглашается хриплыми воплями. Вплюснув в решетку свою фиолетовую физиономию, «родина-мать» кричит:
– Сынки! Сволочи! X… мороженые! Посс… пустите! Имею полное законное право посс…ть!
Жудяк, не обращая на ее вопли внимания, продолжает деловито составлять протокол.
В темных водах витрин плывет моя голова, окровавленная околышем.
Транспорт гудит, зыбь зонтов, погодка.
Узнаю: Невский, Гостиный Двор. Сворачиваем на Садовую. Идем. Крыша галереи вдруг обрывается, дождь стрекочет по плащу автоматной очередью.
Тут – вправо. Жудяк пинает дверь, приглашает. Делаю шаг, и на меня, как из обрушенной бочки – шум, гам, гогот. Небольшое помещение полно горластого милицейства. Пахнет сапогами. Красный телефон визжит на столе, как зарезанный. Из облака дыма протягивается рука в повязке, рвет трубку:
– Дежурный по батальону сержант Фролов. А, товарищ полковник!.. Да заглохните вы, оглоеды! – кричит окружающим дежурный. Опять прижимает трубку к уху, пальцы заросли рыжим волосом: – Алло, товарищ полков… будь сделано…
Я озираюсь. Повернуть обратно, назад? Поздно!
Жудяк облапывает меня медведем и ведет к дежурному сержанту, который бросил трубку и, впав в задумчивость, курит, пуская дым в левую сторону, туда, где за решеткой угрюмо пустует клетка для задержанных.
Жудяк орет, глуша все голоса:
– Фролов, ты что спишь стоя, как лошадь? Можешь зафиксировать. Это мой подопечный. Сегодня он будет при мне, в резерве.
Появляется капитан с нетвердой походкой, лицо вытянутое, скучное, тощ, как резиновая палка. Хрипло вскрикивает:
– Соколы! Выходи строиться!
– Суконцев. Зампослужбе, – уведомляет меня Жудяк.
Милиционеры один за другим ныряют в низкую дверь, пропадая в зевающей темноте. Жудяк и меня толкает кулачищем в спину: я проваливаюсь.
Темная подворотня, резкая сырость, сквозняк. Подворотня отгорожена от улицы двустворчатой железной дверью, висит замок. Голая лампочка-заморыш пытается с потолка освещать шеренгу. Стук дождя, шарканье, отрывки фраз.
Дежурный Фролов рад стараться. Выпучив глаза, горланит иерихонским петухом:
– Наряд, становись, равняйсь, смирно!..
Капитан Суконцев страдальчески морщится. Его уху достается, он машет усталой рукой:
– Вольно, вольно… Фролов, читай информацию.
Тот распахивает толстенную в черной обложке библию и, помогая себе фонариком, начинает перечислять происшествия за сутки. Мрачной чередой идут грабежи, насилия, убийства. Шеренга пытается в темноте зафиксировать информацию в своих служебных книжках. Шуршат плащи. Это святое дело милиционеров, Жудяк пихает в бок: пиши! Я пробую, держа на весу новенькую служебную книжку, чиркать на ее первом листе, но только зря терзаю страницу.
– Терпите, соколы, – икает капитан Суконцев. – Негде нам, бедным, приютиться, чтобы по-человечески… – опять икает, – инструктаж произвести. – Его вытянутое серое лицо даже и не пытается прятать равнодушие к совершаемой церемонии. До нас доносится с его стороны приятно контрастирующий с обстановкой аромат коньяка.
– Это его дежурный запах, – косит ухмылку Жудяк.
Суконцев продолжает бороться с икотой:
– Вы уж того… Вам пятьдесят рублей прибавили. Должны быть теперь счастливы, – как говорится, до задницы. А вы, знай, дрыхнете на своих постах, как медведи. Вот Быков на Кировском мосту: фуражку под голову, и храпит так, что мост трясется со всем проезжающим транспортом. Вот, – говорит Суконцев, приложив ладонь к уху и прислушиваясь, – так и есть – храпит!
Шеренга заливается, громче всех лучистоглазый Фролов.
Суконцев обращается к нему:
– Я, Фролов, никогда не пойму, отчего ты такой веселый после ночного дежурства: радуешься, что смена, или стакан уже успел на грудь принять?
Фролов скалит зубы:
– Как же, стакан!
Суконцев замечает меня, тычет пальцем:
– Вот, прошу любить и жаловать, в наши ряды влился новый сотрудник… Как тебя величать-то?
– Охромеев, – негромко произношу я свою фамилию.
– Так вот, Охромеев. Наставником молодому кадру назначается всеми нами уважаемый командир отделения старшина Жудяк.
Жудяк приосанивается. Он доволен.
Суконцев продолжает:
– Эх вы, соколы мои красноперые. Никто ж от вас особенно и не требует, чтобы вы ловили на улицах бандитов и подбирали пьяных. Разве уж никак нельзя обойти, тогда, конечно… У нас другой профиль работы. Наша задача – обеспечить охрану государственных объектов особой важности… Теперь напомним тему развода. Сегодня тема развода: вежливое обращение с гражданами. Короче говоря, в двух словах: если вы хотите взять за шкирку какого-нибудь нарушившего порядок гражданина, то сотрудник милиции прежде всего обязан приложить руку к козырьку и представиться: сержант Сидоров. Затем доходчиво и убедительно, без оскорбительных слов и жестов, не унижая человеческого достоинства гражданина, объяснить ему смысл его правонарушения, а тогда уж, без лишних слов, брать за жабры и тащить в отделение.
Суконцеву наконец надоедает говорить. Борьба с икотой становится затруднительна, она прерывает фразы в самый неподходящий момент. Но Суконцев вдруг преображается, вскидывает голову, будто его тряхануло током, и громко командует:
– Наряд, смирно! – и начинает скороговоркой произносить, чтобы успеть до следующего ика, заключительную формулу так называемого развода:
– Приказываю заступить на охрану общественного порядка и соцсобственности в городе-герое Ленинграде, на защиту жизни, здоровья и личного имущества граждан, а также… и так далее… Суконцев, застигнутый новым спазмом кишок, громко икает с утроенной из-за задержки утробной силой.
Комната милиции. Дежурный Фролов, весь так и искрясь веселостью, сдает смену другому сержанту, мрачному, как пуленепробиваемый сейф. Снимает ремень с кобурой, повязку.
Капитан Суконцев откинулся на стуле, шуршит газетой, бросает на стол. Сидит вялый, глиняный, с широкой безусой губой, зевает, как могила.
Жудяк гудит мне в ухо:
– У-у, нагулялся! Видишь, совсем разваливается. Опять всю ночь девок на служебной машине возил.
Дверь взвизгивает от удара сапога. Влетает, нагнув голову, нечто обезьяноподобное, поперек погона толстая медная лычка, старший сержант. Подбегает к нам, срывает фуражку, швыряет на стол. Фуражка с высоким околышем, как стакан, козырек расколот.
– Чтоб его в рот… Я этого козла с говном съем. Дай закурить.
У Жудяка усы встают вертикально:
– Бойцов, ты чего? С цепи сорвался?
Тот сидит на столе, нога на ногу, глаза в опухших мешках. Мундир, как будто корова жевала. Ногти булыжником бум-бум-бум по столу. С яростью закуривает протянутую Жудяком папиросу:
– Что ты думаешь! Опять этот х… на службу не изволил. Ну, достукается. Я его в рот вы-бубу… – бурно всасывает дым и в неожиданном молчании начинает выпускать роскошные пушистые эллипсы, плывущие, покачиваясь, к потолку.
– Артист! – говорит Жудяк. И мне: – Знакомься. Бойцов, командир второго отделения. Мы с ним в пару тянем. – И Бойцову, похлопывая меня по плечу:
– Не обижай парня. Он у меня, так сказать, под крылом.
Бойцов смотрит оценивающе. Не тронутое бритвой лицо с сивыми колючками на подбородке улыбчиво расплывается:
– Мы его враз службе обучим. Мент будет – первый сорт. Верно говорю?
Я издаю стонущее мычание:
– Да не получится из меня… – Делаю движение, пытаясь, как паутину, совлечь этот нелепый затянувшийся маскарад.
– Ты чего? – Лапа Жудяка у меня на плече. – Раздеваться решил, что ли? Тут тебе не пляж. А ну сядь.
Дверь с улицы опять распахивается. Входит красавец-майор, рост, плечи, распахнутая во все лицо улыбка. С ним маленький лейтенант в очках-колесах. У лейтенанта под мышкой папка, он важно держит голову и при каждом шаге подрыгивает коленкой.
– Вот и наша лягуха скачет, – объявляет Жудяк.
Капитан Суконцев открывает усталые глаза.
Майор что-то говорит лейтенанту, светясь золотозубой улыбкой с высоты своего роста. У лейтенанта тонкогубый рот растягивается, как резиновый, в ответной косой ухмылочке. Проходя мимо Суконцева, лейтенант взглядывает и отворачивается.
Скрываясь за майором в кабинете с табличкой «командир батальона», лейтенант, булавочно стрельнув сквозь очки, визгливо кидает Бойцову с Жудяком:
– Ждать здесь!
Суконцев тем временем встает, потягивается:
– Высшее начальство на месте. Теперь имею полное право всхрапнуть, э-э-э, в домашней обстановке. – Исчезает в дверях на улицу.
Жудяк пихает:
– Начальство ты должен знать назубок. Майор Румянцев, Сан Саныч. Наш царь и бог. А тот, с ним, твой взводный Тищенко.
И Бойцову:
– Ох, подроет он Суконцева. Вот увидишь.
– Не-е! – возражает Бойцов, – не подроет.
– Румянцева от нас усылают, – назидательно информирует Жудяк. – На его место парторг Жлоба. А Тищенко его давний дружок. Да что ты, Тищенко не знаешь. Он в любую ж… без мыла влезет.
Лейтенант Тищенко, взводный, выходит своей дрыгающей походкой из кабинета. Теперь он без фуражки, на темени блестит, как рубль, небольшая проплешина. Тищенко приглашает дежурных, производящих смену, зайти для доклада к командиру батальона. Лучеглазый Фролов и тот, сейф, отправляются на ковер к Румянцеву.
Тищенко подходит к нам. Двумя пальцами, снизу вверх, как вилкой, вздергивает очки.
– Бойцов, где прошлое дежурство был? За весь день – четыре проверки.
Бойцов взрывается:
– Шура! Соси ты хер! Понял? Бегаю, как пес, по постам. Ноги по коленки стер. Пожрать некогда. Жена неделями не обласканная. Дети уже не признают. А ты еще – соль на раны.
– Фу! – морщится, отворачиваясь, Тищенко. – Несет, как от винного завода. – Озирая сквозь очки обоих своих командиров отделений, заключает: – Слушайте, братцы-кролики, больше я вас выгораживать не собираюсь. И парня вы мне испортите. Это уж к бабушке не ходи. Короче. Выметайтесь посты проверять. Чтобы минимум восемь проверок на пост. Охромеев, с ними будешь. Изучай, золотце, службу. Потом на хороший объект поставлю. Жудяк! Ты у меня за него в ответе.
Жудяк зевает:
– Чего там. Что с ним сделается…
Бойцов достает из коробки две спички, одну обламывает, короткую и длинную зажимает в кулак, торчат одинаковые концы:
– Короткая – север. Длинная – юг.
Жудяк тащит. Длинная! Бойцов скалит зубы:
– Ничего. Тебе молодой поможет.
– Нам юг, – говорит Жудяк. – Там постов больше.
Что ж. Влекусь в сапогах вслед за бодро шагающим Жудяком по внутреннему двору Гостиного. Дождь долбит. Тоска асфальтовая в этом тылу торговли. И Жудяк в той же асфальтовой форме – избранный цвет представителей власти. Сам я, как это делается в фильмах ужасов, с головы до ног залит асфальтом. Спина Жудяка – глухая плоскость стены, шея кирпичной кладки, затылок булыжный. Жудяк двигается враскачку, грузно ставит скошенные каблуки, цокает подковками, поигрывает пузатым медным свистком на цепочке. То накрутит на палец, то опять раскрутит.
Двор пересекает толстый страж, ведет на ремешке овчарку. Милицейский бушлат треснул по шву у подмышки. На голове величиной с тыкву едва держится крошечная фуражонка, повернутая козырьком вбок. Овчарка раскормленная, глаза в мрачных кругах, по кличке Фемида.
Жудяк орет:
– Эй, Петренко! Пузо вперед! Ать-два! Дрых всю ночь в залах вместе с Фемидой, а теперь идешь дожимать в собачник? Шикарная у тебя служба. Так и гуляете вдвоем: от лежака до кормушки и обратно…
Кличку «Фемида» присвоил овчарке замполит Кузмичев. – Культурный он у нас, академии кончал, – объясняет на ходу Жудяк.
Добродушное лицо Петренко, заросшее ночной щетиной, ухмыляется.
Жудяк продолжает:
– У вас половину Гостиного из-под носа утащат, вы и не почуете. Что ты, что Фемида.
Петренко, добродушно улыбаясь, замечает:
– Смотри, Жудяк, она шуток не понимает, – он показывает глазами на овчарку. – Перехватит разок – мало не покажется.
– Где вам! – пренебрежительно машет рукой Жудяк, – обожрались оба на казенных харчах. Только вот я не понимаю: как Фемида терпит, что ты у нее половину мяса хряпаешь? Будь я на ее месте, я бы тебе давно тыкву откусил.
Петренко не обижается, треплет овчарку по загривку:
– Мы с ней друзья. Она за меня любому глотку перервет. Ты, Жудяк, лучше ее не дразни, – и шествует дальше в свой собачник.
В залах Гостиного двора гудит торговля. Жудяк водит меня за собой, из отдела в отдел, с этажа на этаж, ищет постовых милиционеров, охраняющих социмущество и общественный порядок в торговой фирме. Пятерых он в конце концов обнаружил, кого где: один смотрел утреннюю передачу в отделе телевизоров, другой завтракал в буфете, третий добирал пару часов сна в подсобном помещении, четвертый и пятый добросовестно исполняли свой долг, следя за колыханием жужжащей толпы в залах. Но вот на след шестого, некоего Молочкова, никак не удается напасть.
– Где этот мерзавец прячется! – кипятится Жудяк. – Я из него кефир сделаю!
Наконец находим этого самого Молочкова в отделе нижнего белья и сорочек. Он сидит на низенькой скамейке рядом с продавщицей цветущего возраста, одетой в розовый рабочий халатик, и в чем-то ее горячо убеждает. Девица криво усмехается, клонит густо нагуталиненные ресницы.
Жудяк кричит:
– Ай да Мол очков! Ты, я вижу, вплотную решил приступить к работе в органе внутренних дел. Так ты скоро у нас и отличником станешь.
По радиотрансляции просят сотрудников милиции срочно прибыть в зал верхней женской одежды.
– Что там еще стряслось? – Жудяк спешит в зал. Я и Молочков за ним.
В зале картина: две продавщицы пытаются удержать на месте толстую тетку с одутловатым лицом, вцепясь с двух сторон в полы роскошной норковой шубы. Тетка хрипло вскрикивает, машет руками, старается вырваться. Будто две птички отчаянно атакуют разбойницу-ворону. Еще одна продавщица брезгливо держит пальчиками какую-то чумазую хламиду.
Жудяк спокойно, с суровой важностью представителя власти, приближается к участникам происшествия. Он говорит:
– А! Старые знакомые! Ты что, мать, к зиме готовишься? Шкурку решила поменять?
Та видит Жудяка, делает торжественное лицо, поднимает руку с грязными растопыренными пальцами и патетически восклицает хриплым, пропитым голосом:
– Сынки! Защитники наши! Родина-мать вас не забудет!.. – Ее поза, действительно, довольно верно изображает известную символическую скульптуру Родины-матери.
Жудяк без церемоний берет «родину-мать» за шиворот новенькой незаконно присвоенной шубы и выводит из зала. Молочков следует за ним, держа в руке ее природную одежду, какое-то рванье, вонючее, как из сортирной ямы. Я иду за Молочковым.
Опять мы оказываемся в комнате милиции. Там с повязкой дежурного уже не Фролов, а тот, сейф.
Жудяк ему:
– Охранкин, держи щуку! Это тебе в твой аквариум, как говорится, на разживу. Только смотри, чтобы она не разнесла его вдребезги!
Жудяк присаживается, достает из служебной сумки бланк протокола:
– Оформим-ка эту хищницу государственного имущества!
Охранкин, тем временем, скрежещет замком «аквариума», распахивает железную дверцу, и пинком в спину толкает внутрь освобожденную от шубы воровку. Опять закрывает дверь, лязгая ключом.
Железная клетка, которая до сих пор пустовала и казалась каким-то ирреальным сооружением из-за отсутствия в ней чего-либо живого, теперь имеет вполне нормальный рабочий вид и оглашается хриплыми воплями. Вплюснув в решетку свою фиолетовую физиономию, «родина-мать» кричит:
– Сынки! Сволочи! X… мороженые! Посс… пустите! Имею полное законное право посс…ть!
Жудяк, не обращая на ее вопли внимания, продолжает деловито составлять протокол.
ЕВА
Мрачный денек. Дождь поливает, как из шланга. Топай тут в сапогах. Мучается старшина Матусевич. Со мной неприветлив. Разговаривает резкими фразами:
– Мудак Тищенко – зачем тебя прислал? Некуда ему людей девать… Со-о-бор! Чего в нем? Целый день экскурсии. Налетают, как вороны. Ах, красота! Ах, архитектура! – Матусевич в ожесточении плюет на паперть. – Со-о-бор! Религия была. Теперь тут сплошной атеизм. Музей сделали. Понимать надо – памятник, народное достояние. Экспонаты не лапать. – Матусевич морщится, отворачивается от дождя и ветра. – Не Ташкент. А еще ремонт внутри затеяли. Зарылся бы там где-нибудь. А то – тарарахают с утра дверями на весь собор. Доски таскают, бочки катают. Пойдет гулять сквознячок, засифонит в куполе. Куда денешься?
Пройдя со мной великанскую рощу колонн, Матусевич не без труда открывает массивную, визжащую дверь с бронзовой ручкой. В коридоре тьма, хоть в глаза выстрели. Наконец он нащупывает вторую дверь, и мы попадаем в замкнутый сумрак собора, под его неприветливые пещерные своды. У Матусевича физиономия принимает уныло-свинцовое выражение. Что ж, мне тоже радоваться нечему. Нам предстоит суточное заключение в этом каменном мешке.
На возвышении, к которому ведут ступени, стоит стол, излучает бодрое сияние лампа под жестяной шляпой наподобие гриба. За столом угнездилась вахтенная старушка Софья Семеновна в пуховом платке и ватнике. Она выдает гигантские железные ключи взбирающимся к ней по ступеням работникам музея. Софья Семеновна жалостливо спрашивает меня:
– За что же тебя сюда, сынок?
С простыми работниками музея и со случайными захожими людьми, не знающими, что – ремонт, а потому экскурсии отменены, Софья Семеновна сурова, требует пропуск и звонко вразумляет упрямцев под акустическими сводами.
Чтобы не мерзнуть, я странствую по собору, стукаю сапогами, созерцаю иконы и фрески. Иисус Христос смотрит со стены страшными всевидящими глазами. Я отворачиваюсь. Подхожу к реставраторам. Они возятся на полу с каменными плитами, звякают зубильцами.
Матусевич зовет, машет рукой. Иду. Помогаю открывать створы дверей наружу. Сиплые ватники таскают доски. А бандитский ветер, ворвавшись в собор, сырыми холодными пальцами хватает меня за горло. Я кашляю и проклинаю все соборы в мире. Стукаю сапогом о сапог. Кружу по собору, заглядывая во все закоулки.
Смотрю: фанерой отгорожено пространство. Там темно. Валяются обломки скульптур, руки, ноги, мраморы без голов, в пыли, в хламе. В нише странная кровать на львиных лапах. Мрачно блестит позолота. На кровати, как будто спит, целехонькая мраморная красотка. Вот ведь. И не холодно-то ей ничуть.
Матусевич подходит:
– Что? На голых баб заглядываешься? Вишь: Ева!
– Мудак Тищенко – зачем тебя прислал? Некуда ему людей девать… Со-о-бор! Чего в нем? Целый день экскурсии. Налетают, как вороны. Ах, красота! Ах, архитектура! – Матусевич в ожесточении плюет на паперть. – Со-о-бор! Религия была. Теперь тут сплошной атеизм. Музей сделали. Понимать надо – памятник, народное достояние. Экспонаты не лапать. – Матусевич морщится, отворачивается от дождя и ветра. – Не Ташкент. А еще ремонт внутри затеяли. Зарылся бы там где-нибудь. А то – тарарахают с утра дверями на весь собор. Доски таскают, бочки катают. Пойдет гулять сквознячок, засифонит в куполе. Куда денешься?
Пройдя со мной великанскую рощу колонн, Матусевич не без труда открывает массивную, визжащую дверь с бронзовой ручкой. В коридоре тьма, хоть в глаза выстрели. Наконец он нащупывает вторую дверь, и мы попадаем в замкнутый сумрак собора, под его неприветливые пещерные своды. У Матусевича физиономия принимает уныло-свинцовое выражение. Что ж, мне тоже радоваться нечему. Нам предстоит суточное заключение в этом каменном мешке.
На возвышении, к которому ведут ступени, стоит стол, излучает бодрое сияние лампа под жестяной шляпой наподобие гриба. За столом угнездилась вахтенная старушка Софья Семеновна в пуховом платке и ватнике. Она выдает гигантские железные ключи взбирающимся к ней по ступеням работникам музея. Софья Семеновна жалостливо спрашивает меня:
– За что же тебя сюда, сынок?
С простыми работниками музея и со случайными захожими людьми, не знающими, что – ремонт, а потому экскурсии отменены, Софья Семеновна сурова, требует пропуск и звонко вразумляет упрямцев под акустическими сводами.
Чтобы не мерзнуть, я странствую по собору, стукаю сапогами, созерцаю иконы и фрески. Иисус Христос смотрит со стены страшными всевидящими глазами. Я отворачиваюсь. Подхожу к реставраторам. Они возятся на полу с каменными плитами, звякают зубильцами.
Матусевич зовет, машет рукой. Иду. Помогаю открывать створы дверей наружу. Сиплые ватники таскают доски. А бандитский ветер, ворвавшись в собор, сырыми холодными пальцами хватает меня за горло. Я кашляю и проклинаю все соборы в мире. Стукаю сапогом о сапог. Кружу по собору, заглядывая во все закоулки.
Смотрю: фанерой отгорожено пространство. Там темно. Валяются обломки скульптур, руки, ноги, мраморы без голов, в пыли, в хламе. В нише странная кровать на львиных лапах. Мрачно блестит позолота. На кровати, как будто спит, целехонькая мраморная красотка. Вот ведь. И не холодно-то ей ничуть.
Матусевич подходит:
– Что? На голых баб заглядываешься? Вишь: Ева!