– Сапогов, накорми парня, – приказал кокарда. – А потом найдешь ему свободную койку.
   – Григорьич, не беспокойся. Это мы в один секунд, – откликнулся Сапогов.
   И вот я уже хлебал густой жирный борщ и посматривал на второе блюдо, где меня дожидался кусок жареного мяса с картофелем. Пока я ел, Сапогов очень уж пристально разглядывал меня каким-то неприятным масляным взглядом. И вид у него был совершенно уголовный. Мне стало не по себе, и кровь бросилась мне в лицо и в шею. Когда я расправился с пищей, Сапогов, улыбаясь, перемигнулся со своим дружком и кивнул на меня:
   – Ну, куда мы эту красную девицу спать уложим?
   Я уже собирался выразить свое возмущение, но Сапогов поманил меня пальцем, и я пошел. Я очень хотел спать. Опять начались блуждания в лабиринтах коридоров. Наконец Сапогов толкнул дверь ногой и ввел меня в комнату, где помещались четыре кровати. На двух спали в форме, в сапогах, с паровозным храпом, со свистом. Две кровати были свободны. На столе горел ночник.
   – Выбирай любую, – сказал Сапогов, – там все есть, белье чистое. Форму в шкаф вешай.
   Сапогов ушел, я разделся и нырнул под одеяло. За стеной шумели пьяные голоса. Рокотала гитара. Я стал погружаться в сон, поплыли образы… И вдруг словно что-то кольнуло меня в сердце, и я очнулся и стряхнул липкую паутину сна. Дверь была приоткрыта, и за ней вполголоса спорили несколько человек. Один говорил: «Его майор привел. Григорьич тоже предупреждал – не трогать». «Что нам твой майор, – говорил второй, – а Григорьич просто старая кокарда». «И так без баб живем, – говорил третий. – Тоже мне, идеальное государство. В лагере, пока в уголовниках числились, и то лучше было. А ну, ребята, вставим ему по пистолету в зад…»
   Тут я все понял слишком ясно, и когда они бросились на меня, я успел забиться под кровать. Они стали ловить меня руками и тащить за ногу. Я вырвался и юркнул под другую кровать.
   – Тащи его, гада! Степа, не дай ему уйти!.. – кричали озверелые содомиты и топотали сапогами. Казалось, их тысячи!
   Мне уже удалось выскочить в дверь, и я помчался по коридору, не чуя ног. За мной гнался грохот тысяч сапог. Все! Конец! Некуда. Впереди тупиковая стена. Что делать? У меня не было даже ножа – чтобы перерезать себе горло. И в полном отчаянии я ударился с ревом всем телом о крашенную в грязно-голубой цвет стену. Она треснула и рассыпалась, как стеклянная, и я полетел наружу, в небо…
   Я летел в широком ночном пространстве, набирая высоту, уходя в холодную черноту и мрак. А Город подо мной взрывался и рушился, вскидывая столбы огня; низвергалось с грохотом, как водопад, гигантское здание.
   Меня обвевало свободное черное пространство широкого мира, где не маячило в ночи ни одного огонька.

ЧЕЛОВЕКОПАД

   – Ефрейтор, подъем! На вокзале ночевать нельзя! Дрыхнет, как в казарме, и в ус не дует!
   Хрипунов встрепенулся, приподнял голову. Около его жесткого ложа в зале ожидания стоял старик в малиновом женском пальто. Старик был внушителен, покрытое седой щетиной лицо выражало властность. На голове шерстяная шапочка со свисающей у виска кистью. Из-под длинного, до пят, пальто виднелись сине-белые спортивные тапочки.
   – А куда я пойду? Негде мне. – Хрипунов нехотя оставил лежачее положение, сидел, нахохленный, с поднятым воротником шинели.
   – Встать, когда с тобой разговаривает комендант вокзала! – закричал непонятный старик и топнул ногой в спортивном тапочке.
   Хрипунов встал, невольно подчиняясь властному голосу, рука у него сама собой потянулась к съехавшей на затылок шапке – отдать честь.
   Облаченный в странную форму комендант смягчился.
   – Ну, что, дембель-штемпель? Чего тебе в нашем великом городе на Неве понадобилось?
   Хрипунов усмехнулся:
   – Ясно – чего. Пристроиться бы где. Работенку…
   Старик-комендант поиграл кисточкой у своего виска.
   – А что ты умеешь? Ракеты с атомными головками пускать?
   Упоминание о ракетах задело Хрипунова за незажившее:
   – Ра-ке-ты! А ну их на хрен, товарищ комендант! Наелся я ими за два года, во! На колбасу бы их, свиней жирно-железных!
   Комендант слушал, поеживаясь в своем несколько потертом и утратившем яркость малиновой краски пальто, снятом напрокат с чьих-то женских плеч.
   – Шоферить могу, – заявил Хрипунов, – на худой конец – слесарем-токарем.
   Комендант почесал грязным пальнем щетину у себя на щеке:
   – Сначала ты мне показался умней, – заметил он. – Нашел занятие для мужчины: подбирать объедки с барского стола, что начальник цеха кинет. – Критически оглядел крепкое, коренастое телосложение Хрипунова. – Хочешь, в телохранители к себе возьму? Дам два пистолета в обе руки. Только должен предупредить: у меня ведь, знаешь, свой взгляд на обязанности телохранителя: будешь идти впереди меня по вокзалу и стрелять во всех подряд, без разбору – малый, старый, инвалид, ветеран, беременная богоматерь или младенец-Иисус в коляске. Пали пулями, не бойся. Всю ответственность беру на себя. Ничего, я думаю, тебе эта работа понравится. Платить буду, как маршалу Советского Союза. Ну как? Не очень-то привередничай! У меня на это место конкурс объявлен, каждый день приходят, спрашивают, – раздражаясь, закричал комендант и опять уже хотел топнуть ногой в тапочке. Хрипунов затруднялся в ответе, он взирал на коменданта в большом замешательстве.
   Привлеченные громким криком, в зал вошли два патрульных милиционера, в ремнях-кобурах, с рациями. При их виде настроение коменданта резко переменилось. Он скинул свой головной убор с кисточкой на пол и пошел вприсядку, сопровождая ее голосистой песней: эх, калинка, калинка, малинка моя! В саду ягода-малинка моя!..
   Милиционеры молча подступили к ударившемуся в плясовую стихию коменданту, крепко схватили его под руки и поволокли через зал к выходу. Один из милиционеров, пожилой старшина-усач обернулся:
   – Что, солдат, не видал еще такого дива? Вот Калинку-малинку к майору отведем, и ты дуй с нами. Майор с тобой поговорить хочет.
   Стражи порядка протащили самозабвенно заливающегося соловьем Калинку-малинку через два проходных зала и втолкнули в комнату милиции. Следом вошел и Хрипунов. В комнате за столом сидел строгий дежурный майор с повязкой. Увидев его, Калинка-малинка закричал плачущим голосом:
   – Начальник! За что меня твои холуи по почкам бьют? Я никому ничего плохого не сделал. Что я, не человек? Да ты знаешь, кто я? Перед вами чемпион по фигурному катанию на льду! У меня золотая медаль! – в диком визге возгласил новоявленный чемпион.
   – Ну ты и заливать, Калинка-малинка, – сказал невозмутимый майор. – Не люблю, когда мне лапшу на уши вешают. Ладно. Покажешь медаль – отпустим. Честное милицейское.
   Калинка-малинка рванул свою элегантную, позаимствованную у какой-то модницы на зимний сезон покрышку, под которой обнаружилась голая, в татуировках грудь.
   – Нету! – завопил он. – Стибрили, сволочи! Это они у меня медаль срезали! – бешено тыкал он пальцем в приведших его милиционеров.
   – Поговори у меня! – огрызнулся старшина-усач. Снял шапку с гербом, погладил себя по плешивой голове и опять водрузил шапку на место. – Куда его, Василь Васильич?
   – Куда-куда. Как будто не знаешь. На чемпионат фигурного катания. – Майор отвернулся, листал на столе какую-то папку.
   Вокзальную знаменитость поволокли обратно на холодок, и он снова принялся исполнять свою прерываемую пинками программную песню. – В саду ягода-малинка моя… – затихало в глубине зала.
   Майор сердечно взглянул на Хрипунова:
   – Что, гвардеец, пойдешь к нам работать? Жилье дадим, зарплата твердая.
   – К вам так к вам, – дал квакающее, бездумное согласие Хрипунов. Глаза у него были по-лягушачьи выпучены от недавнего зрелища и все еще не вернулись в нормальное состояние.
   – Ну, тогда будь здоров. До скорой встречи. Иди, тебя на улице мотоцикл ждет. В общежитие отвезет – переночевать.
   Выйдя из вокзала на улицу, Хрипунов увидел милицейский мотоцикл с коляской. Шофер в шлеме-яйце – готовый к старту космонавт.
   – Лезь в люльку! – мотоциклист махнул рукой в могучей кожаной рукавице.
   Хрипунов повиновался, устроясь в полулежачем положении в промерзлой коляске. Яйцеголовый дал газ, и мотоцикл помчался по ночному городу.
   Город казался беспределен, как вселенная, он состоял из множества светлооконных галактик и то разряжался на широких площадях, набережных и мостах через масляно-огнистые каналы, то опять сгущался в тесных, высотно-коробчатых жилых кварталах. «Хана копытам, – подумал Хрипунов, пытаясь пошевелить окоченелыми пальцами в солдатских башмаках. – Еще пять минут такой прогулки – придется ампутировать».
   Дома расступались – идущие на парад, единообразные, в суровых бетонных шинелях армейские колонны, холод нарастал, и на каждом повороте подстерегало дорожно-транспортное происшествие, обещая превратить двоих седоков в кумачовую кляксу на тротуаре.
   Стоп! Мотоцикл замер у протяженного угрюмого здания в десять этажей. Окна голые, без занавесок, блестели лампами и все, как одно, смотрели на Хрипунова, ошеломляя его своей грозной, вызывающей незадернутостью. Мотоциклист тоже, как бы завороженный, с большим любопытством взирал на дом, задрав яйцевидную голову.
   – Чего это сегодня в общаге так тихо? Перерезали они там все друг друга, что ли? – проговорил он озадаченно. – Как сюда подъезжаю – так обязательно с этажей кого-нибудь выкидывают. В день получки сюда ближе чем на сто метров и не суйся. Тут такой человекопад к вечеру начинается – сохрани меня боже и мое родное министерство внутренних дел! Валятся ребятки со всех этажей, от первого до десятого. Тут специально ограждения с красными флажками вокруг здания ставят – чтобы прохожие не пострадали, два вахтера в свистки свистят, предупреждают граждан, чтобы обходили опасное место. И машины скорой помощи дежурят всю ночь на подхвате. А сегодня что-то очень уж тихо, – повторил в недоумении мотоциклист. – Ох, чует мое сердце, не к добру это!..
   Дверь парадной зевала настежь, как разинутый в столбняке рот. Мотоциклист повел Хрипунова внутрь общежития и вверх по лестнице. На ступенях попадались интересные вещи: пуговицы, кокарды, фуражки без козырьков, черствые, заплесневелые огрызки, а то и даже целые батоны, окурки, резинки презервативов. Мотоциклист брезгливо отшвыривал их носком сапога. На полушубке у него медно поблескивали широкие лычки старшего сержанта.
   – Никакого проку от уборщиц, – проворчал он. – Казалось бы – самых страхолюдных берем, все равно наши жеребцы к себе в комнаты затащат, так что потом неделями не отыскать.
   Сверху раздался отчаянный визг, борьба, что-то с шумом рухнуло. Хрипунов и сержант-мотоциклист шарахнулись по сторонам лестницы. Между ними пролетела, оседлав швабру, девушка: в чем мать родила, на лоб нахлобучена милицейская фуражка, козырек закрывал все лицо. Девушку догоняло, грохоча по ступеням, большое цинковое ведро.
   – Убью, стерва! – кричал с площадки разъяренный мужской голос. – Часок поспать не даст после дежурства, швабра проклятая! Совсем заездила!..
   Голос умолк, хлопнула дверь. Сержант-мотоциклист постоял, подумал, в недоумении почесал затылок.
   – Что-то я ее раньше здесь не видел. Новенькая, должно быть, – предположил он.
   Поднявшись на площадку, сержант опять остановился, сняв шлем, почесал красный, морщинистый лоб.
   – Куда же тебя, солдат, на ночь поместить, чтобы ты у меня дожил до утра целый и невредимый? – размышлял он вслух. – Я-то с тобой тут, понимаешь, не могу. У меня семья, дети. Сын первый год в школу пошел. А двоек уже нахватал, как собака блох. Такой, я тебе скажу, говнюк. Завтра утречком я за тобой заеду, в контору нашу повезу оформляться. Только вот куда ж тебя тут переночевать устроить?..
   Сержант все еще чесал свой многомудрый лоб, когда дверь из коридора распахнулась, брякнув о косяк от крепкого ножного удара, и на площадку вывалились три веселых милиционера в смешанной форме одежды. Один держал на плече гитару, как будто дубину. Гитарист этот, капля в каплю – Сенька Погребняк, корешок хрипуновский.
   – Игореха! Ты, что ли? – изумился Погребняк.
   – А то кто ж? Вот пришел посмотреть – как ты тут живешь.
   Погребняк передал гитару стоявшему рядом с ним милиционеру и бросился обнимать друга.
   Эх, Игореха, счастье моей поросячьей жизни! Теперь мы с тобой в пару в патруль будем ходить…
   Сержант-мотоциклист, сложив ладони, любовался встрече двух боевых друзей-товарищей, лицо у него сияло, как начищенный к строевому смотру сапог.
   – Вот и ладушки, – проговорил он умильно. – Сдаю, так сказать, с рук на руки на сохранение, чтоб к утру цел-невредим в наличности был по первому предъявлению. Бумажку надо будет заполнить, контрактик подписать на три годика.
   – Не волнуйся, Столбов, – потрепал сержанта по плечу Погребняк. – У меня как в ломбарде. Волос с головы не упадет. А ты к семье катись, сынка нянчить. Пусть он тебя за нос потаскает, козла старого.
   Столбов пошел вниз по лестнице, но его все-таки мучило беспокойство, и он еще два раза оглянулся на оставленную компанию, прежде чем исчез из вида.
   – Айда ко мне! Обмоем событие! Игореха, кореш мой незабвенный! – кричал разгоряченный Сенька Погребняк, таща Хрипунова по зашарпанному коридору.
   В комнате, обклеенной мрачновато-полосатыми обоями – четыре койки вдоль стен, на постели наспех кинуты мятые покрывала-попоны. С потолка свешивается, даруя уютное сороковаттное освещение, лупоглазая лампочка в оригинальном абажуре, устроенном из старой милицейской фуражки. В углу у дверей шкаф, задубелый ветеран с девяностолетним стажем службы, весь сверху донизу покрытый ножевыми шрамами, пулевыми отверстиями и вмятинами от неизвестных твердых предметов. От шкафа до шпингалета на окне через все помещение протянута бельевая веревка с гирляндой непросушенных, пахучих, как протухшая рыба, носков. Посередине – застеленный газетами стол, полбуханки хлеба, изуверски, в рваных зубцах вскрытая «килька в томате», три стакана.
   – Переселенность у нас, – пожаловался Погребняк, усаживая Хрипунова за стол. Сдвинул локтем все, что на столе, освободив место для трапезы. – Но ты, Игореха, не бери в голову. Не твоя это забота. Койка тебе здесь законно будет. Выкинем одного дундука в окно – только и всего. – Погребняк подошел к одной из коек, пошарил в наволочке подушки, словно искал щуку в бредне. – Есть голубушка! – обрадованно закричал он, вытаскивая бутылку водки. Подбрасывал ее и целовал то в один стеклянный бок, то в другой.
   – Не нашли тебя, кровиночку мою, поганцы сивобрюхие! – приговаривал Погребняк вне себя от радости, поставил бутылку на стол.
   – Вот мы тебя сейчас и приласкаем, светик ты мой ненаглядный.
   Хрипунов снисходительно посмеивался, наблюдая дурачества своего дружка.
   – Досталось мне тут, Игореха, на первых порах. Ох, досталось! – стал рассказывать Погребняк, когда друзья врезали по стакану. – Одели меня в форму, а на ответственные посты, понимаешь, нельзя ставить и пушку нельзя давать. Спецшколу еще надо, говорят, пройти в городе Пушкине. Поручили Столбову в школу эту отвезти, да по дороге преподать кой-какие практические уроки. Столбов и говорит, зайдем к Лялину, он тут недалеко живет, на Дзержинского. Двадцать пять лет протрубил в рядах правопорядка. Он за час лучше всяких школ тебя подкует… А мне-то что? Ну, идем мы, значит, к этому Лялину. Дом какой-то такой старинный, внутри лестница-винтовуха и перильце медное, чтобы держаться. Раныпе-то люди не дураки были – все у них было предусмотрено. Столбов по пути меня настраивает: войдем, не пугайся. У него не квартира, а слесарно-токарная мастерская: станки, верстаки всякие, инструмент. Лялин этот, видишь ли, в свободное от службы время любимым делом занимается. Хобби у него такое: штучки разные мастерит ножички, наручники… Загляденье, я тебе скажу, хоть на всемирную выставку посылай…
   – Сенька, не тарахти! – рассердился Хрипунов. – Спать хочу до смерти. Говори, чем вся эта твоя баланда кончилась.
   – Сейчас, сейчас, – заторопился Погребняк. – Чем кончилась? Зажали мне башку в слесарных тисках и накачали винищем, так что из всех дырок текло. А потом поставили на пост у Исаакиевского собора, чтоб всю ночь в свисток свистел, бандитов отпугивал от архитектурного сокровища. Это, говорят, испытание молодого сотрудника на стойкость…
   – Пустобрех ты, Сенька. И могила тебя не исправит, – встав из-за стола, объявил Хрипунов. – Показывай – на какой лежак кости кинуть.
   – А на какой глаз положишь, – отвечал Погребняк. – Вон хоть у окна. Там белье почище, всего-то месяц не меняли.
   Хрипунов разделся и по солдатской привычке аккуратно сложил обмундирование стопочкой на стуле. Распростертый под суровым, плотно обволакивающим шерстяным одеялом, он тут же заснул…
   Спал Хрипунов, должно быть, недолго. Свет в комнате погашен, кто-то тряс его за плечо, голос Погребняка:
   – Игореха, подъем! Столбов тебя уже оформил. Сейчас в спецшколу повезет.
   Разбуженный Хрипунов сидел на постели, ничего не понимая, злился:
   – Офонарели вы, что ли? Какая спецшкола посреди ночи? Спать хочу, как покойник.
   – Нет, Игореха, нельзя. Потом отоспишься, – упрашивал Погребняк.
   – Столбов тебя на мотоцикле отвезет. Пока доберетесь, и утро.
   Хрипунов взглянул: в проеме дверей молчаливо ждал Столбов в мотоциклетном шлеме.
   Опять они помчались по ночному городу, сворачивая с улицы на улицу. Затормозили у какого-то дома.
   – Заглянем к Лялину, – сказал Столбов. – Заправиться надо перед дальней дорогой.
   Подворотня, сырость, кошки. На дверях столбики цифр. Остановились в конце двора, в тупике перед дверью с одной единственной цифрой, намалеванной от руки во всю дверную ширь – это была криво ухмыляющаяся девятка. Столбов пнул створку сапогом, пригласил Хрипунова внутрь.
   Лестница-винтовуха, медное перильце. На каждой площадке Хрипунов заглядывал в низкое, запыленное окошко. Там повторял себя золотой, как гигантское яйцо, срезанный нагроможденным морем городских крыш, купол. Исаакиевский собор. Столбов тоже смотрел:
   – Ах, ты, халупа позолоченная! – высказывал он свой восторг. – Ну, идем, идем, солдат, Лялин ждет.
   На последнем этаже Столбов нажал кнопку. Звонок запищал комариком. В распахнутых дверях – майор с вокзала. Лялин.
   – Т-с-с-с! Идите тихо, чтобы жиды не видели, – зашептал майор Лялин и повел гостей за собой, бесшумно ступая щегольскими, блестящими сапогами. Пропустив в комнату, закрыл изнутри на ключ. Там – очертания какого-то станка, инструменты на столах.
   Столбов и майор Лялин схватили Хрипунова с двух сторон – не вырваться.
   – Какой ему курс обучения? – спросил майор Лялин. – Сержантский, офицерскую школу или, может, сразу академию?
   – Офицерскую он, пожалуй, не выдержит, – засомневался Столбов. – Это ж пять закруток. Не голова будет, а блин. Не говоря уж об академии. Жми сержантскую. Это всего две закрутки.
   Зажали голову Хрипунова в станок, стали поворачивать стальную ручку. Череп затрещал, глаза полезли из орбит, сознание вот-вот потухнет. Диктующий с учебной трибуны голос:
   – Раздел первый. Статья третья. Принципы деятельности органов правопорядка: деятельность органов правопорядка строится на принципах законности, гуманизма, обеспечения прав человека и уважения его личности…
   Хрипунов в ужасе вскочил с постели. В комнате было темно. Потом раздался звон разбитого стекла, яростная матерщина, пьяный вопль и шум выброшенного наружу тела. Это, должно быть, начинался человекопад.

ЦИРКУЛЯР № 12

   Лейтенант Глухов посмотрел на часы: 20:00. Развод. Лицо у Глухова суровое, рыжие усики. Глухов раскрыл книгу информации о преступлениях в городе и произнес:
   – Приготовьте служебные книжки. Циркуляр номер одиннадцать. Выборгское шоссе, в придорожной канаве обнаружен труп… Записывайте, записывайте, чтобы все подробности были. Проверю.
   Старший сержант Зубков молчание не мог выдержать более двух минут. Он зашептал в ухо старшине Овчинникову:
   – После смены на рыбалку? А? Крючки, червячки…
   – Зубков! – загремел голос лейтенанта. – Записывайте приметы трупа: 30–35 лет, плотного телосложения, лоб высокий с залысинами, брови сросшиеся, глаза голубые, шапка-петушок черного цвета… – отчетливо, неторопливо диктовал лейтенант.
   Кот серый в полоску гулял по проходам между столов, терся о сапоги.
   – Кис-кис, – зашептал Зубков, – хочешь рыбки?
   Лейтенант Глухов отложил книгу информации.
   – Тема развода: задержание лиц, подозреваемых в совершении преступления. Должны знать назубок. Время поджимает, – и, отвернув рукав мундира, опять посмотрел на часы.
   В оружейной комнате получали свои пистолеты и колодки с патронами. Зубков никак не мог извлечь патрон из колодки и кричал:
   – Хоть зубами тащи, в медную его мать! Дежурный! Чем жо… за телефоном просиживать – дырки бы в колодках сверлом расточил.
   – Тебе не угодишь, – заворчал черноусый и бритоголовый, как черкес, дежурный Хазин. – То у тебя маленькая дырка, то большая. Это, наверное, патрон у тебя к ночи распухает.
   Хмурый Овчинников убрал снаряженный пистолет в кобуру, поправил завернувшийся клапан на кармане шинели. Сказал:
   – Приснилось: оса в шею ужалила. А жжет, будто в самом деле…
   – И, морщась, потер толстую шею за воротником.
   – Меньше пить надо, – заметил Зубков. – Ты же меры не знаешь. При таких запоях и не то еще причудится! Эх, старшина, старшина!
   – И перчатки где-то посеял, – продолжал Овчинников.
   Люди в форме вышли на улицу, стали расходиться по своим постам. Зубков и Овчинников – вместе. До охраняемого объекта им недалеко, минут пятнадцать.
   Зубков говорил:
   – Червяков купил у старика-ханыги – жирные, как сосиски, сам бы ел. Клев-то будет? Как думаешь?
   – Будет. Только успевай вытаскивать, – пробурчал немногословный Овчинников.
   Поворот. Фонарь. Вывеска. Подмигнула оловянными буквами РЫБА. До места десять шагов, в переулок.
   Мутно-зеленый дом, отремонтированный. Резкий запах свежей нитрокраски. Вагончик с лесенкой. Рядом отсвечивали стеклами «жигули». Шофер спал, прислонясь головой к стенке кабины. Дом заселен, окна веселые. На втором этаже, в обрамлении пышных штор – хрустальным каскадом – люстра.
   – Живут! – восхитился Зубков. – Как в музее! Пошел я вчера…
   Из темной подворотни появился плотный, коренастый мужчина в куртке, в шапке-петушок черного цвета. Руки обременены увесистыми тюками.
   – Постой, – оборвал Овчинников напарника.
   – Эй, трудяга, не тяжело нести? Покажи-ка паспорт.
   Коренастый опустил тюки, полез в куртку. Рука выскочила обратно, грянул выстрел.
   Овчинников схватился за шею и стал садиться. Пальцы, пытаясь удержать кровь, оделись в липкую, красную перчатку.
   Второй выстрел последовал за первым, прервав Зубкова на полуслове. С дырой между бровей он уже ничего не мог сказать.
   Третий выстрел прозвучал почти одновременно со вторым. Овчинников выдернул из кобуры пистолет и разрядил в темнеющую перед ним фигуру половину обоймы.
   «Жигули» за спиной Овчинникова газанули и с бешеной скоростью понеслись по улице.
   Утром лейтенант Глухов говорил перед заступавшим на службу нарядом:
   – Мать вашу в парашу! Это называется – задержать преступника! Вчера тему развода объявлял. Перестреляли, как птенчиков. Взрослые мужики, пятнадцать лет стажа. Выполняли бы устав, не лежали бы сейчас – один в морге, другой – в госпитале. Записывайте: циркуляр номер двенадцать. Приметы преступника. Нет, трупа, то есть. 30–35 лет, плотного телосложения, коренастый, лоб высокий с залысинами, брови сросшиеся, на голове шапка-петушок черного цвета…
   – Да это мы записывали, – заметил кто-то. – Что они, оживают каждый раз, что ли?..
   – Разговоры! – крикнул Глухов. – Записывайте, записывайте. Чтоб все подробности были. У каждого проверю. Приметы второго преступника, скрывшегося на машине, не установлены.

ГДЕ КИРИЛЛОВ?

   Я ищу сержанта Кириллова. Но его нет. Сегодня строевой смотр. Объявлено: чтобы весь личный состав батальона в 8:00 стоял во дворе, стриженый, отутюженный, с сиянием бодрости в глазах. Чтобы все до одного прибыли под страхом расстрела! Где же Кириллов? Опаздывает? Появится с минуты на минуту? У нас с ним кой-какие счеты…
   Серые милицейские шеренги во дворе. Шинель, портупея, кобура. Усы, носы. Сверху – непрестанный мокрый снег. Тает, течет, сырые рукава.
   – А начальства-то, начальства! Как воронья! – ахает Бубнов, старший сержант, фуражка на затылке. – Может, комиссия из Москвы?
   – Бубнов возбужден. Подбородок-кактус, небритые колючки.
   В начале строя возникает громадный рыжий лев-майор в окружении свиты. Это новый командир батальона Трофимец. С ним два тощих, высоких капитана и зам по службе лейтенант Голяшкин, плоскотелый, колода с семенящими ножками.
   Голяшкин, густо покраснев, кричит команду:
   – Ры-ыв-няйсь! Сми-ррр-но! Равнение налево!
   Трофимец рявкает:
   – Здравствуйте, товарищи милцнеры!
   В ответ раздается нестройное, вялое:
   – Ав-ав-ав, – и бессильно обрывается.