Страница:
Священник сперва брезгливо поморщился, а затем, грустно вздохнув, произнес:
– Бедный Ицхак. Авва Ицхак, которого мы все так уважаем и так жалеем…
Аристарх решил тоже вздохнуть и тоже грустно.
– А что говорят в народе по поводу этого ареста? – спросил Натан.
– Вообще-то это не по моей специальности…
– Что, римлян не ругают?
– Нет. Потому что никто не догадывается, что это сделали римляне.
– А что говорят?
– Во-первых, все действительно жалеют преподобного авву Ицхака. Во-вторых, последними словами поносят предателей и говорят, что Бог их накажет, если раньше этого не сделают люди, особенно зилоты, которые, как тебе известно, преклоняются перед Иисусом, почитают за своего и называют национальным героем – Иисусом Мстителем. В-третьих, почти все говорят, что Иисуса Варавву нельзя считать разбойником, потому что он не убил ни одного человека. Он только грабил, и только иродиан, вернее, отбирал у них имущество, которое, дескать, они сами награбили и отняли у народа. И всё, что отбирал, Варавва раздавал нищим и вдовам… Сегодня в Городе появилось много таких, с позволения сказать, свидетелей, которые на каждом углу кричат о том, как Варавва их облагодетельствовал, как он кормил нищих, устраивая им пиры и раздавая одежды, как помог вдовам выбраться из нищеты, даря им деньги, серьги и кольца. Я сам видел одну женщину, которая, собрав вокруг себя толпу зевак, показывала им сосуд с благовониями и говорила, что его ей подарил сам Варавва и что она сейчас пойдет и продаст его, а на вырученные деньги накормит своих голодных детей, отпразднует Пасху и еще два месяца будет жить безбедно… Я пошел за стражниками, встретил двоих и велел им на всякий случай задержать болтливую женщину. Но они как-то странно на меня посмотрели и, дойдя до угла, пошли совсем в другом направлении, а не в том, в котором я им указал… Еще говорят, что Варавва даже боролся с настоящими разбойниками, защищая от них мирных жителей и караваны паломников. Но и разбойников он не убивал, а отпускал на свободу, взяв с них слово, что впредь они будут нападать только на иродиан. И если, дескать, они привезут ему голову Ирода Антипы или Иродиады, то он им заплатит какую-то баснословную сумму денег… Но про головы сейчас стараются не вспоминать. Потому что все надеются, что Иисуса Мстителя, то есть Варавву, обязательно отпустят в пятницу, перед Пасхой. Потому что другие арестованные и уже приговоренные к смертной казни – те настоящие преступники и убийцы. А кого-то надо отпускать. Вот Варавву и отпустят. И Пилат, как все знают, давно уже в ссоре с тетрархом Иродом Антипой.
– А правду говорят, что Иисус, сын аввы Ицхака, до того, как стать разбойником Вараввой, был учеником Иоанна, того самого, сына священника Захарии, который очищал людей в Иордане, которого потом арестовал Ирод Антипа и которому он отрубил голову? Представляешь, о ком я говорю? Этого Иоанна теперь многие почитают за пророка. А Иисус, говорят, был его учеником.
– Так он потому и нападает на иродиан, что хочет отомстить Ироду Антипе за смерть своего учителя. Так, по крайней мере, говорят. И это только усиливает популярность Вараввы. Чернь молится о его спасении. Зилоты и сикарии ради него готовы всем перерезать глотки. К нему и фарисеи относятся с сочувствием и утверждают, что он, дескать, человек правильный и благочестивый, а сбил его с пути истины сначала Иоанн, сын Захарии, а затем смерть наставника временно помрачила ему разум, но сердце и душа его остались чистыми и преданными Господу. Ну, а как к нему относятся в синедрионе, ты сам знаешь, отец Натан.
– И как относятся?
– Ты же сам только что сказал: «бедный Ицхак, которого мы так уважаем…» Все жалеют преподобного Камгифа, скорбят об участи его сына… Я почти уверен, что в пятницу Пилату придется отпустить именно его…
– А где его содержат? – поинтересовался Натан.
– Этого никто не знает, – улыбнулся Аристарх, и почему-то радостно. – Разумеется, не в нашей тюрьме. Думаю, что и не в крепости Антония. Его где-то прячут. И все его сторонники понимают, что сейчас его отыскать невозможно…
Аристарх замолчал и вопросительно смотрел на Натана. А тот глядел в сторону дороги, несколько раз задумчиво кивнув головой, словно соглашаясь со своими мыслями.
Похоже, Аристарх понял, что говорить больше не о чем и беседа окончена.
Но священник не уходил. Молчание, по-видимому, становилось для разговорчивого молодого человека всё более тягостным. И он сказал первое, что в этот момент пришло ему в голову:
– А вчера в Город пришел другой Иисус.
Натан даже головы не повернул в его сторону.
– Этого Иисуса недели две назад на малом синедрионе объявили в розыск. А он сам приперся. За ним шло человек сто галилеян. И здесь его встречали местные почитатели. Говорят, что некоторые даже постилали свои одежды под ноги его осла.
– Кто-кто пришел? Кого встречали? – рассеянно переспросил священник.
– Еще один Иисус. Его называют Назореем, хотя никакой он не назарей, а просто из города Назарета.
– Ну и с какой стати ты о нем вспомнил? Потому что он тоже Иисус? – Натан наконец посмотрел на своего собеседника, но во взгляде его впервые появилось некоторое раздражение.
– Да нет… Я так просто сказал… Хотел тебе доложить, – растерялся Аристарх. – Просто странно: человека объявили в розыск, ему угрожает серьезное обвинение, а он вдруг сам является и, более того, устраивает себе шумную церемонию встречи.
– Пасха приближается, – снова приветливо и грустно улыбнулся Натан. – Великий праздник Пасхи. Всё живое движется теперь к Иерусалиму… Видишь, даже неуловимого Иисуса сына Ицхака схватили в шатре паломника на Масличной горе! Не мог отказать себе в удовольствии и попался в лапы Максима…
– Да уж… – согласно вздохнул и тоже грустно закивал головой Аристарх.
– А этот другой Иисус что, ругает римлян? – спросил Натан как бы на всякий случай.
– Нет-нет. В этом пока не замечен. Но несколько раз выступал в Храме с какими-то странными речами. Мы его считали сумасшедшим. Но говорят, что он исцеляет людей, даже прокаженных. А теперь о нем поползли слухи, что якобы одного человека он воскресил из мертвых.
– Да что ты говоришь?! – рассмеялся священник. – Мертвого воскресил? Какой молодец!
Начальник по борьбе с антиримскими настроениями настороженно покосился на главного священника первой череды и напомнил:
– Однако малый синедрион объявил его в розыск. Сам первосвященник велел схватить его и примерно наказать в соответствии с нашими законами.
– За что? – спросил Натан и часто заморгал глазами, словно в них попала соринка.
– За то, что этот Назарей смущает народ. За то, что пытается объявить себя Мессией… Кстати, против него особенно настойчиво свидетельствуют фарисеи.
– Фарисеи против? Значит, наш человек, – серьезным тоном произнес священник, но глазами продолжал моргать. Потом закрыл пальцем левый глаз, правым насмешливо глянул на Аристарха и сказал: – Спасибо за беседу. Прогулка моя окончена. Хочу сегодня пораньше лечь спать.
НАТАН развернулся и направился в сторону ворот.
Аристарх проводил его внимательным и почтительным взглядом.
Потом мимо Аристарха прошел караван с двумя верблюдами, который останавливался возле Змеиного пруда, а теперь, похоже, искал более удобное место для ночлега.
Минут через пять Аристарх увидел, что от развилки к нему бегут двое стражников – пожилой Афронг и юный Малх. Они не успели пробежать и тридцати шагов, как из лучистых западных облаков вынырнул всадник.
Аристарх расправил складки своей мантии, края ее опустил как можно ниже, чтобы они закрывали сандалии, и принял горделивую позу.
Но всадник не заметил молодого начальника. Не переходя на рысь и лишь слегка сократив галоп перед воротами, седьмой долгожданный гонец ворвался в Город.
Аристарх огорчился. Но к нему уже подбегали его подчиненные. И тогда он обратил свой взор – суровый и деловитый – в небо.
В небе парила большая птица, более всего похожая на орла. Сперва она описывала круги над долиной. Затем птицу словно сдуло и отодвинуло на восток, и она стала кружить над Городом. Потом и от Города ее снесло, и она кружила в небе над Кедронским ущельем и над Масличной горой.
Центром ее кружения была одинокая смоковница, росшая недалеко от дороги – той самой, которая вела от Виффагии к вершине Масличной горы.
Глава третья
Солнце уже скрылось в облаках над долиной, но луна еще не показалась, хотя наверняка встала уже из Мертвого моря и теперь поднималась по небосклону, чтобы вскарабкаться над отрогами Иерихонской пустыни и явиться наконец Масличной горе. И вот, одно светило ушло, другое еще не выступило, но свет от обоих, пурпурный с запада и золотой с востока, уже соприкоснулся на фиолетовом небе, и пурпур приветствовал золото, уступая место и передавая вахту.
Перед деревом на коленях сидел человек без бороды и без усов, но не римлянин, так как одет был в иудейскую одежду и лицо у него было далеко не римское. На молящегося этот человек не был похож, так как он не стоял на коленях, а сидел на них, откинувшись на пятки, и губы его ничего не шептали и не просили. Лицо его было совершенно бесстрастным, настолько бесстрастным, что все черты его – щеки, нос, подбородок, уши и даже лоб, – казалось, не только замерли, но стерлись и расплылись в какую-то плоскую маску. Пустыми были глаза, но взгляд их устремлен был на ветви смоковницы и в то же время как бы сквозь них. И в этой пустой устремленности еще меньше было жизни. Улыбка застыла на его лице, точнее, как бы примерзла к нему со стороны, потому что в отдельности ни губы, ни глаза не улыбались.
Странный человек сидел на коленях под странным деревом, потому что все ветки на нем были покрыты крупными зелеными листьями, хотя до лета было еще далеко и все росшие вдоль дороги смоковницы только еще начинали одеваться в мелкую, клейкую листву.
За спиной у человека, шагах в десяти от него, скрестив на груди руки, стоял Филипп. Тело его было неподвижным, но выпуклые влажные глаза бегали из стороны в сторону и сверкали в надвигающейся темноте. Ноздри широкого курносого носа раздувались, отчего морщилась переносица, и на большом покатом лбу то возникала, то исчезала продольная складка. Зубы покусывали то нижнюю, то верхнюю губу, топорща усы и выпячивая вперед густую курчавую бороду. Видно было, что Филипп переполнен чувствами и они вот-вот взорвут его изнутри.
Сидевший под деревом не мог видеть Филиппа. Но вот он стал перебирать пальцами левой руки, затем правая рука начала слегка оглаживать колено, потом чуть сгорбилась спина, и вслед за этим медленный голос произнес:
– Филипп?… Если ты хочешь мне что-то сказать, то говори. А если нет – зачем стоишь у меня за спиной?
Филипп рванулся с места, подбежал к смоковнице и встал сбоку.
– Я тебе помешал? Прости меня. Я просто шел мимо… Помешал, конечно? – радостно тараторил Филипп.
– Когда я правильно сосредоточен, никто мне помешать не может, – отвечал ему сидевший под деревом. Он очень осторожно произносил слова, словно боялся потерять свою отрешенную улыбку. Взгляд его уже начал терять первозданную пустоту, и, чтобы избежать резкой перемены, человек бережно прикрыл глаза.
– Нет, помешал, я вижу! Ты молился, а я приперся и помешал. Прости меня, Толмид! – сокрушенно и еще более радостно бормотал Филипп.
– Повторяю, никто и ничто мне помешать не может, – не открывая глаз, продолжал тот, кого Филипп назвал Толмидом. – Я уже заканчивал. Я стал выходить из сосредоточения. И тут вдруг почувствовал: идут по дороге твои желания. Потом они свернули сюда и встали у меня спиной. Стоят и кричат мне в спину.
– Как ты догадался?! – торжествующе воскликнул Филипп. – Я действительно искал тебя. Потому что очень хочется рассказать тебе, именно с тобой поделиться…
– Говори, философ, – разрешил Толмид и впервые посмотрел на Филиппа.
И ФИЛИПП стал рассказывать.
Сперва он сообщил о том, что именно сегодня его разрозненные представления вдруг слились в единую и очень последовательную картину – так он выразился.
Затем он стал пересказывать то, что два часа назад пытался объяснить Иуде. О том, дескать, что именно Красота спасет мир. Но для этого она должна сначала соединиться со Светом, а потом проникнуться Добром и Любовью.
Филипп говорил взволнованно и увлеченно. А Толмид смотрел ему прямо в глаза пристальным, холодным взглядом, и холод был чистым и прозрачным, и не было в нем ни осуждения, ни одобрения, а потому холод этот иногда казался почти что теплым.
Два раза Толмид пытался прервать друга. И сначала попросил его: «Ты долго говоришь. Короче не можешь?» Филипп радостно согласился, но, стараясь говорить короче, стал рассуждать еще длиннее и подробнее. Второй раз Толмид заметил: «Ты мне уже об этом рассказывал. Что же тут нового?» И лучше бы он не делал этого замечания, потому что Филипп, вместо того чтобы кратко обрисовать новизну своих построений, вернулся в начало рассказа и стал повторять то, что он уже говорил, всё выдавая за новое и только теперь ему якобы открывшееся.
Толмид решил больше не делать замечаний. И лишь когда в десятый, наверное, раз Филипп заговорил о том, как Красота уже наполнила мир и вот-вот должна его спасти, Толмид не выдержал и спросил:
– Скажи, а болезнь тоже прекрасна?
– Смотря, какая болезнь, – не растерялся Филипп. – Бывают болезни, которые очищают человека. И претерпев эту болезнь, пройдя через связанные с нею страдания, человек…
– И старость прекрасна? – не дослушал Толмид.
– Старость тоже бывает разной. И человек, который прожил красивую жизнь, которому удалось наполнить ее светом и любовью…
– Значит, и смерть прекрасна? – спросил Толмид.
Филипп, который, рассуждая, смотрел то в небо, то на зеленую смоковницу, теперь исподлобья влажно глянул на собеседника и ласково сказал:
– Я не о том говорю, друг мой, что в жизни нашей…
– А я говорю о смерти, – перебил Толмид.
– Представь себе, и смерть бывает прекрасной! – вдруг упрямо и радостно воскликнул Филипп. – Иоанн мне рассказывал, что когда они с Петром и Иаковом вошли вслед за Учителем в горницу, в которой лежала мертвая дочь Иаира, то девочка поразила их своим видом: она была такой спокойной, торжественной, юной и прекрасной…
– А люди захотели, чтобы она вернулась к жизни. Учитель воскресил девочку, чтобы нарушить ее покой и вернуть к страданиям жизни, – перебил Толмид.
Филипп вздохнул, втянул голову в плечи и, помолчав, сказал:
– Опять ты за старое… Не хочешь ты меня понимать. И видеть Красоты и Света не хочешь.
– Не хочу, – признался Толмид. – Зачем себя обманывать? Красота не может спасти мир. Потому что ее слишком мало. Потому что она недолговечна. Какой красивый был сегодня закат. Но солнце село. И где теперь твоя красота?
– А ночь, которая наступает, разве она не прекрасна?
– Ночь спокойна. И спокойна она потому, что в ней мало света.
– В ней есть свет. Но это другой Свет. И тоже прекрасный… И не надо лукавить, Толмид. Я давно и хорошо тебя знаю. Сколько раз я видел, как ты часами сидишь и любуешься цветами. Ты намного больше, чем я, способен ценить Красоту.
– Я не любуюсь. Я смотрю на них и думаю о недолговечности. Цветок распустится, чтобы завянуть. Солнце взойдет, чтобы скрыться за тучами. Красота мимолетна. Радость обманчива. Уродство и страдания постоянны. Помнишь, в Книге Проповедника: «Знаю я все дела, которые делаются под солнцем, и все они – суета и томления духа!..» Суету можно назвать уродством, а томление духа – страданием.
– Знаю я твои истины! – с досадой взмахнул рукой Филипп.
– Не знаешь, – спокойно возразил Толмид. – Потому что, если б действительно знал, иначе бы рассуждал и не цеплялся за призраки. В нашей жизни постоянно только страдание. В страдании мы рождаемся и в страдании умираем. Мы пьем, чтобы не страдать от жажды. Мы едим, чтобы не страдать от голода. Мы тянемся к свету, потому что страдаем и слепнем в темноте. Всю жизнь мы пытаемся наших страданий избежать и от этого страдаем еще больше. «Потому что дни наши – скорби и труды наши – беспокойство; даже ночью сердца наши не знают покоя!»
– Неужто мы никогда не радуемся? Разве когда мы утоляем голод или жажду…
– Мы радуемся, что не страдаем и чтобы снова начать страдать. – Толмид то ли совсем не умел слушать собеседника, то ли так хорошо умел его слушать, что ему не надо было выслушивать его до конца. – И очень многие радуются, когда страдают другие, и эту свою радость называют состраданием. И мудрые, такие, как ты, Филипп, страдают намного чаще и больнее, чем глупые и слепые. Потому что «в большой мудрости больше печали, и кто умножает знания, умножает скорбь». Потому что «сердце мудрых – в доме плача, а сердце глупых – в доме веселья».
– Я знаю Книгу Проповедника. Это – мудрая книга, но в ней очень много грустного…
– Это веселая книга, потому что она искренне рассказывает нам о нашей жизни. К тому же Проповедник о многом умалчивает. Он, например, не говорит о том, что мы не только сами страдаем, но и других постоянно заставляем страдать. С матери нашей начинаем, которая рожает нас в муках. И дальше не останавливаемся. Из зависти, от гнева, а иногда даже по любви мы причиняем мучения окружающим нас людям. А если очень немногие из нас поймут и научатся не причинять страдания людям, то мучить животных мы будем всё равно: мы ведь едим их мясо, убиваем их, чтобы принести жертву – как будто Богу может быть радостно от этой крови, боли, криков и стонов… Помнишь, у Проповедника: «Одно дыхание на всех, и нет у человека преимущества перед скотом»?
– Ну, ты-то мяса не ешь вообще, – улыбнулся Филипп. Но Толмид как будто его не слышал:
– Сегодня утром, помнишь? Они бросали ветки под ноги ослу, на котором ехал Учитель… Зачем было калечить столько деревьев? Чтобы выразить свою любовь и радость? Приветствовать Красоту и Свет?… Кто им сказал, что деревья не чувствуют боли? Чувствуют. Я знаю. Я долго работал садовником.
– Ветки не многие ломали, – попытался заступиться Филипп. – Большинство резало траву и постилало Ему под ноги.
– Трава тоже чувствует боль, – сказал Толмид. – А мы ходим по ней и даже не задумываемся, что причиняем страдания.
– Ну, этак рассуждая… – начал Филипп. Но закончил за него его собеседник:
– Этак рассуждая, мы должны признать, что больше всего страданий мы причиняем тем, кто мал и совершенно беззащитен.
Немного помолчали.
Потом Филипп сказал:
– А избавиться от страданий можно только тогда, когда откажешься от своих желаний… Я знаю, это твоя вторая истина.
– Это – третья истина. Вторая говорит о причине страданий.
– Хорошо, пусть будет третья.
– Возьми, например, Иакова и Иоанна, братьев Зеведеевых, – продолжал Толмид. – В них уже давно поселилось желание быть ближе всего к Учителю. Учитель пошел им навстречу. Он взял их с собой, когда исцелил от смерти дочь Иаира. Он возвел их на гору Ермон, где, как ты помнишь, никто из нас, кроме Петра, не был и где произошло некое чудо, о котором они до сих пор не смеют рассказывать. Он дважды удовлетворил их желание. И что же? Своей славой они никак не могут насытиться, близостью к Нему никак не могут напиться. Им надо быть самыми первыми, чтобы даже Петр отошел в сторону.
– Ты имеешь в виду тот случай, который произошел вчера, нет, позавчера? Когда Саломия попросила Учителя, чтобы на Пиру ее сыновья сидели справа и слева от Иисуса?
– Не важно, кто просил. Я самой просьбы не слышал. Одни говорят, что братья просили, другие – что за них просила их мать. Не важно. Я видел глаза Иакова. В них были голод и жажда. И душа его страдала… Помнишь, у Проповедника: «Все труды человека – для тела его, а душа его не насыщается»? Так и ты, Филипп, давно уже говоришь о Красоте, но душа твоя этими разговорами никак не может насытиться.
Филипп нахмурился и посмотрел на собеседника если не с обидой, то с разочарованием. А Толмид продолжал:
– Ты можешь так привязаться к своей Красоте, так заболеть ею, что не сможешь от нее избавиться, когда вдруг увидишь, что Красота исчезла, пропала, словно мираж, а впереди тебя – только страдание, боль и унижение. И, испугавшись, отвернешься от Истины и останешься один в пустыне в обнимку со своей призрачной Красотой.
– Это невозможно, – радостно возразил Филипп. – Красота – она и есть Истина.
– Вот видишь, ты уже не в состоянии с ней расстаться. Потому что желание превратилось в болезнь, а болезнь стала грехом.
– Красота греховна? Стремление к Красоте – грех?! – еще радостнее воскликнул Филипп. – Ты думаешь, о чем говоришь?! Я, по крайней мере, ни разу не слышал, чтобы Учитель утверждал подобное.
– Всё может стать грехом, если желание будет слишком сильным, – невозмутимо отвечал Толмид.
– Всё? Даже любовь?!
– Я уже сказал: всё. Любовь – самый мучительный из грехов, если ты любишь то, что приковывает тебя к этому миру. От жадности, зависти, ненависти – от них намного легче избавиться, чем от призрачной любви.
– Призрачная любовь. Это надо будет запомнить. Это любопытно… Ты мне очень интересную мысль подарил. – До этого Филипп стоял, а теперь сел рядом с Толмидом, но не на колени, как тот, а поджав под себя ноги. – Ну, а дальше, как я помню, мы вступаем в царство третьей истины, которая гласит: чтобы избавиться от страданий, надо избавиться от желаний.
– Ты правильно помнишь, – сказал Толмид, глядя прямо перед собой и не обращая внимания на перемещения в пространстве своего собеседника.
– «И обратился я, чтобы внушить сердцу моему отречься от всего труда, которым я трудился под солнцем».
– Ты правильно цитируешь.
– Когда-то я тоже любил эту книгу, – грустно улыбнулся Филипп. – Я знал ее наизусть, как и ты. Но потом… Потом я из нее вырос.
– Я тоже вырос из нее.
– Я сказал «вырос» в значении «перерос», – уточнил Филипп. – А ты продолжаешь расти из Екклесиаста, как ветвистое дерево: из первой ветки растет вторая, из второй – третья… И вроде правильно всё растет. В мире нашем действительно много страданий и уродства, и происходят они главным образом от наших же собственных неправильных желаний, которые, да, очень скоро становятся болезнью и грехом… Всё правильно, друг мой. Но конечный вывод, третья твоя истина, вернее, третье правило – с ним я никак не могу согласиться. То есть логически всё верно, на практике же… Мы не можем отказаться от своих желаний, потому что все мы из желаний состоим. И мир весь состоит из желаний. Даже камень, если его поднять, а потом отпустить, обязательно упадет на землю. Потому что даже у камня есть желание – покоиться на чем-то твердом, а не висеть в воздухе… Понимаешь, отказаться от желаний – значит отказаться от самого себя.
– На самом деле нам не от чего отказываться, – сказал Толмид.
– То есть?
Толмид молчал и теперь смотрел на листья. Филипп тоже посмотрел на листья и увидел, что они шевелятся.
– Что значит «нам не от чего отказываться»? – повторил Филипп.
– Нельзя отказаться от того, чего нет… То, что ты называешь «нашим миром», на самом деле есть только обман, и можно сказать, что его нет вовсе.
Похоже, Филипп и с этой точкой зрения своего друга был знаком. Потому что он закивал головой; вернее, затряс тучным телом, так как шеи у него почти не было и, когда он хотел кивнуть головой, именно тело его кивало, и особенно выпирающий во все стороны живот. А возразил Филипп так, на всякий случай:
– И небо над нами тоже обман?
– В Законе написано, что небо есть «твердь небесная», – скучно и покорно начал отвечать Толмид. – Но разве оно похоже на твердь? Сколько раз люди поднимались в гору, но никакой тверди не видели… У нас горы низкие, хотя мы считаем их высокими. Но в Индии, говорят, есть очень высокие горы. И люди, которые поднимались на них, рассказывают, что, чем дальше восходишь, тем больше понимаешь, что небо – обман и нет никакой тверди…
Филипп сначала снисходительно улыбнулся, а потом откинулся назад, чтобы посмотреть на небо.
Там лунное золото уже успело соединиться с солнечной красной окалиной, и множество звезд появилось, похожих на сыпь или на осадок, за которым действительно меркло и исчезало небо.
– А твоя любимая смоковница тоже обман? – спросил Филипп, продолжая разглядывать небо.
– Конечно. Смотри, сколько на ней листьев. И ни одного плода. Я проверял – ни одного… И видишь, листья шевелятся, а ветра нет, – добавил Толмид.
– Бедный Ицхак. Авва Ицхак, которого мы все так уважаем и так жалеем…
Аристарх решил тоже вздохнуть и тоже грустно.
– А что говорят в народе по поводу этого ареста? – спросил Натан.
– Вообще-то это не по моей специальности…
– Что, римлян не ругают?
– Нет. Потому что никто не догадывается, что это сделали римляне.
– А что говорят?
– Во-первых, все действительно жалеют преподобного авву Ицхака. Во-вторых, последними словами поносят предателей и говорят, что Бог их накажет, если раньше этого не сделают люди, особенно зилоты, которые, как тебе известно, преклоняются перед Иисусом, почитают за своего и называют национальным героем – Иисусом Мстителем. В-третьих, почти все говорят, что Иисуса Варавву нельзя считать разбойником, потому что он не убил ни одного человека. Он только грабил, и только иродиан, вернее, отбирал у них имущество, которое, дескать, они сами награбили и отняли у народа. И всё, что отбирал, Варавва раздавал нищим и вдовам… Сегодня в Городе появилось много таких, с позволения сказать, свидетелей, которые на каждом углу кричат о том, как Варавва их облагодетельствовал, как он кормил нищих, устраивая им пиры и раздавая одежды, как помог вдовам выбраться из нищеты, даря им деньги, серьги и кольца. Я сам видел одну женщину, которая, собрав вокруг себя толпу зевак, показывала им сосуд с благовониями и говорила, что его ей подарил сам Варавва и что она сейчас пойдет и продаст его, а на вырученные деньги накормит своих голодных детей, отпразднует Пасху и еще два месяца будет жить безбедно… Я пошел за стражниками, встретил двоих и велел им на всякий случай задержать болтливую женщину. Но они как-то странно на меня посмотрели и, дойдя до угла, пошли совсем в другом направлении, а не в том, в котором я им указал… Еще говорят, что Варавва даже боролся с настоящими разбойниками, защищая от них мирных жителей и караваны паломников. Но и разбойников он не убивал, а отпускал на свободу, взяв с них слово, что впредь они будут нападать только на иродиан. И если, дескать, они привезут ему голову Ирода Антипы или Иродиады, то он им заплатит какую-то баснословную сумму денег… Но про головы сейчас стараются не вспоминать. Потому что все надеются, что Иисуса Мстителя, то есть Варавву, обязательно отпустят в пятницу, перед Пасхой. Потому что другие арестованные и уже приговоренные к смертной казни – те настоящие преступники и убийцы. А кого-то надо отпускать. Вот Варавву и отпустят. И Пилат, как все знают, давно уже в ссоре с тетрархом Иродом Антипой.
– А правду говорят, что Иисус, сын аввы Ицхака, до того, как стать разбойником Вараввой, был учеником Иоанна, того самого, сына священника Захарии, который очищал людей в Иордане, которого потом арестовал Ирод Антипа и которому он отрубил голову? Представляешь, о ком я говорю? Этого Иоанна теперь многие почитают за пророка. А Иисус, говорят, был его учеником.
– Так он потому и нападает на иродиан, что хочет отомстить Ироду Антипе за смерть своего учителя. Так, по крайней мере, говорят. И это только усиливает популярность Вараввы. Чернь молится о его спасении. Зилоты и сикарии ради него готовы всем перерезать глотки. К нему и фарисеи относятся с сочувствием и утверждают, что он, дескать, человек правильный и благочестивый, а сбил его с пути истины сначала Иоанн, сын Захарии, а затем смерть наставника временно помрачила ему разум, но сердце и душа его остались чистыми и преданными Господу. Ну, а как к нему относятся в синедрионе, ты сам знаешь, отец Натан.
– И как относятся?
– Ты же сам только что сказал: «бедный Ицхак, которого мы так уважаем…» Все жалеют преподобного Камгифа, скорбят об участи его сына… Я почти уверен, что в пятницу Пилату придется отпустить именно его…
– А где его содержат? – поинтересовался Натан.
– Этого никто не знает, – улыбнулся Аристарх, и почему-то радостно. – Разумеется, не в нашей тюрьме. Думаю, что и не в крепости Антония. Его где-то прячут. И все его сторонники понимают, что сейчас его отыскать невозможно…
Аристарх замолчал и вопросительно смотрел на Натана. А тот глядел в сторону дороги, несколько раз задумчиво кивнув головой, словно соглашаясь со своими мыслями.
Похоже, Аристарх понял, что говорить больше не о чем и беседа окончена.
Но священник не уходил. Молчание, по-видимому, становилось для разговорчивого молодого человека всё более тягостным. И он сказал первое, что в этот момент пришло ему в голову:
– А вчера в Город пришел другой Иисус.
Натан даже головы не повернул в его сторону.
– Этого Иисуса недели две назад на малом синедрионе объявили в розыск. А он сам приперся. За ним шло человек сто галилеян. И здесь его встречали местные почитатели. Говорят, что некоторые даже постилали свои одежды под ноги его осла.
– Кто-кто пришел? Кого встречали? – рассеянно переспросил священник.
– Еще один Иисус. Его называют Назореем, хотя никакой он не назарей, а просто из города Назарета.
– Ну и с какой стати ты о нем вспомнил? Потому что он тоже Иисус? – Натан наконец посмотрел на своего собеседника, но во взгляде его впервые появилось некоторое раздражение.
– Да нет… Я так просто сказал… Хотел тебе доложить, – растерялся Аристарх. – Просто странно: человека объявили в розыск, ему угрожает серьезное обвинение, а он вдруг сам является и, более того, устраивает себе шумную церемонию встречи.
– Пасха приближается, – снова приветливо и грустно улыбнулся Натан. – Великий праздник Пасхи. Всё живое движется теперь к Иерусалиму… Видишь, даже неуловимого Иисуса сына Ицхака схватили в шатре паломника на Масличной горе! Не мог отказать себе в удовольствии и попался в лапы Максима…
– Да уж… – согласно вздохнул и тоже грустно закивал головой Аристарх.
– А этот другой Иисус что, ругает римлян? – спросил Натан как бы на всякий случай.
– Нет-нет. В этом пока не замечен. Но несколько раз выступал в Храме с какими-то странными речами. Мы его считали сумасшедшим. Но говорят, что он исцеляет людей, даже прокаженных. А теперь о нем поползли слухи, что якобы одного человека он воскресил из мертвых.
– Да что ты говоришь?! – рассмеялся священник. – Мертвого воскресил? Какой молодец!
Начальник по борьбе с антиримскими настроениями настороженно покосился на главного священника первой череды и напомнил:
– Однако малый синедрион объявил его в розыск. Сам первосвященник велел схватить его и примерно наказать в соответствии с нашими законами.
– За что? – спросил Натан и часто заморгал глазами, словно в них попала соринка.
– За то, что этот Назарей смущает народ. За то, что пытается объявить себя Мессией… Кстати, против него особенно настойчиво свидетельствуют фарисеи.
– Фарисеи против? Значит, наш человек, – серьезным тоном произнес священник, но глазами продолжал моргать. Потом закрыл пальцем левый глаз, правым насмешливо глянул на Аристарха и сказал: – Спасибо за беседу. Прогулка моя окончена. Хочу сегодня пораньше лечь спать.
НАТАН развернулся и направился в сторону ворот.
Аристарх проводил его внимательным и почтительным взглядом.
Потом мимо Аристарха прошел караван с двумя верблюдами, который останавливался возле Змеиного пруда, а теперь, похоже, искал более удобное место для ночлега.
Минут через пять Аристарх увидел, что от развилки к нему бегут двое стражников – пожилой Афронг и юный Малх. Они не успели пробежать и тридцати шагов, как из лучистых западных облаков вынырнул всадник.
Аристарх расправил складки своей мантии, края ее опустил как можно ниже, чтобы они закрывали сандалии, и принял горделивую позу.
Но всадник не заметил молодого начальника. Не переходя на рысь и лишь слегка сократив галоп перед воротами, седьмой долгожданный гонец ворвался в Город.
Аристарх огорчился. Но к нему уже подбегали его подчиненные. И тогда он обратил свой взор – суровый и деловитый – в небо.
В небе парила большая птица, более всего похожая на орла. Сперва она описывала круги над долиной. Затем птицу словно сдуло и отодвинуло на восток, и она стала кружить над Городом. Потом и от Города ее снесло, и она кружила в небе над Кедронским ущельем и над Масличной горой.
Центром ее кружения была одинокая смоковница, росшая недалеко от дороги – той самой, которая вела от Виффагии к вершине Масличной горы.
Глава третья
ПОД СМОКОВНИЦЕЙ
Третий час вечера
БОЛЬШАЯ и одинокая смоковница, которую орел избрал центром своего кружения в сумеречном небе, росла возле дороги на восточном склоне Масличной горы. Вдоль дороги, ведущей от Виффагии к Городу, росло много смоковниц и маслин. Но неподалеку от вершины Масличной горы справа от дороги начинался колючий кустарник, в одном месте которого был проход. Если путник сходил с дороги и проходил сквозь этот проход, то шагов через двадцать упирался в большую одинокую смоковницу. А дальше пути уже не было, потому что сразу за деревом неожиданно спускался крутой овраг. Так вот над этой одинокой смоковницей и кружил орел, лишь изредка взмахивая крыльями, но не теряя высоты. На западе он пролетал над Кедроном, на юге – над садами Гефсимании, а на востоке – то ли над Виффагией, то ли над Вифанией, то ли где-то посредине между ними.Солнце уже скрылось в облаках над долиной, но луна еще не показалась, хотя наверняка встала уже из Мертвого моря и теперь поднималась по небосклону, чтобы вскарабкаться над отрогами Иерихонской пустыни и явиться наконец Масличной горе. И вот, одно светило ушло, другое еще не выступило, но свет от обоих, пурпурный с запада и золотой с востока, уже соприкоснулся на фиолетовом небе, и пурпур приветствовал золото, уступая место и передавая вахту.
Перед деревом на коленях сидел человек без бороды и без усов, но не римлянин, так как одет был в иудейскую одежду и лицо у него было далеко не римское. На молящегося этот человек не был похож, так как он не стоял на коленях, а сидел на них, откинувшись на пятки, и губы его ничего не шептали и не просили. Лицо его было совершенно бесстрастным, настолько бесстрастным, что все черты его – щеки, нос, подбородок, уши и даже лоб, – казалось, не только замерли, но стерлись и расплылись в какую-то плоскую маску. Пустыми были глаза, но взгляд их устремлен был на ветви смоковницы и в то же время как бы сквозь них. И в этой пустой устремленности еще меньше было жизни. Улыбка застыла на его лице, точнее, как бы примерзла к нему со стороны, потому что в отдельности ни губы, ни глаза не улыбались.
Странный человек сидел на коленях под странным деревом, потому что все ветки на нем были покрыты крупными зелеными листьями, хотя до лета было еще далеко и все росшие вдоль дороги смоковницы только еще начинали одеваться в мелкую, клейкую листву.
За спиной у человека, шагах в десяти от него, скрестив на груди руки, стоял Филипп. Тело его было неподвижным, но выпуклые влажные глаза бегали из стороны в сторону и сверкали в надвигающейся темноте. Ноздри широкого курносого носа раздувались, отчего морщилась переносица, и на большом покатом лбу то возникала, то исчезала продольная складка. Зубы покусывали то нижнюю, то верхнюю губу, топорща усы и выпячивая вперед густую курчавую бороду. Видно было, что Филипп переполнен чувствами и они вот-вот взорвут его изнутри.
Сидевший под деревом не мог видеть Филиппа. Но вот он стал перебирать пальцами левой руки, затем правая рука начала слегка оглаживать колено, потом чуть сгорбилась спина, и вслед за этим медленный голос произнес:
– Филипп?… Если ты хочешь мне что-то сказать, то говори. А если нет – зачем стоишь у меня за спиной?
Филипп рванулся с места, подбежал к смоковнице и встал сбоку.
– Я тебе помешал? Прости меня. Я просто шел мимо… Помешал, конечно? – радостно тараторил Филипп.
– Когда я правильно сосредоточен, никто мне помешать не может, – отвечал ему сидевший под деревом. Он очень осторожно произносил слова, словно боялся потерять свою отрешенную улыбку. Взгляд его уже начал терять первозданную пустоту, и, чтобы избежать резкой перемены, человек бережно прикрыл глаза.
– Нет, помешал, я вижу! Ты молился, а я приперся и помешал. Прости меня, Толмид! – сокрушенно и еще более радостно бормотал Филипп.
– Повторяю, никто и ничто мне помешать не может, – не открывая глаз, продолжал тот, кого Филипп назвал Толмидом. – Я уже заканчивал. Я стал выходить из сосредоточения. И тут вдруг почувствовал: идут по дороге твои желания. Потом они свернули сюда и встали у меня спиной. Стоят и кричат мне в спину.
– Как ты догадался?! – торжествующе воскликнул Филипп. – Я действительно искал тебя. Потому что очень хочется рассказать тебе, именно с тобой поделиться…
– Говори, философ, – разрешил Толмид и впервые посмотрел на Филиппа.
И ФИЛИПП стал рассказывать.
Сперва он сообщил о том, что именно сегодня его разрозненные представления вдруг слились в единую и очень последовательную картину – так он выразился.
Затем он стал пересказывать то, что два часа назад пытался объяснить Иуде. О том, дескать, что именно Красота спасет мир. Но для этого она должна сначала соединиться со Светом, а потом проникнуться Добром и Любовью.
Филипп говорил взволнованно и увлеченно. А Толмид смотрел ему прямо в глаза пристальным, холодным взглядом, и холод был чистым и прозрачным, и не было в нем ни осуждения, ни одобрения, а потому холод этот иногда казался почти что теплым.
Два раза Толмид пытался прервать друга. И сначала попросил его: «Ты долго говоришь. Короче не можешь?» Филипп радостно согласился, но, стараясь говорить короче, стал рассуждать еще длиннее и подробнее. Второй раз Толмид заметил: «Ты мне уже об этом рассказывал. Что же тут нового?» И лучше бы он не делал этого замечания, потому что Филипп, вместо того чтобы кратко обрисовать новизну своих построений, вернулся в начало рассказа и стал повторять то, что он уже говорил, всё выдавая за новое и только теперь ему якобы открывшееся.
Толмид решил больше не делать замечаний. И лишь когда в десятый, наверное, раз Филипп заговорил о том, как Красота уже наполнила мир и вот-вот должна его спасти, Толмид не выдержал и спросил:
– Скажи, а болезнь тоже прекрасна?
– Смотря, какая болезнь, – не растерялся Филипп. – Бывают болезни, которые очищают человека. И претерпев эту болезнь, пройдя через связанные с нею страдания, человек…
– И старость прекрасна? – не дослушал Толмид.
– Старость тоже бывает разной. И человек, который прожил красивую жизнь, которому удалось наполнить ее светом и любовью…
– Значит, и смерть прекрасна? – спросил Толмид.
Филипп, который, рассуждая, смотрел то в небо, то на зеленую смоковницу, теперь исподлобья влажно глянул на собеседника и ласково сказал:
– Я не о том говорю, друг мой, что в жизни нашей…
– А я говорю о смерти, – перебил Толмид.
– Представь себе, и смерть бывает прекрасной! – вдруг упрямо и радостно воскликнул Филипп. – Иоанн мне рассказывал, что когда они с Петром и Иаковом вошли вслед за Учителем в горницу, в которой лежала мертвая дочь Иаира, то девочка поразила их своим видом: она была такой спокойной, торжественной, юной и прекрасной…
– А люди захотели, чтобы она вернулась к жизни. Учитель воскресил девочку, чтобы нарушить ее покой и вернуть к страданиям жизни, – перебил Толмид.
Филипп вздохнул, втянул голову в плечи и, помолчав, сказал:
– Опять ты за старое… Не хочешь ты меня понимать. И видеть Красоты и Света не хочешь.
– Не хочу, – признался Толмид. – Зачем себя обманывать? Красота не может спасти мир. Потому что ее слишком мало. Потому что она недолговечна. Какой красивый был сегодня закат. Но солнце село. И где теперь твоя красота?
– А ночь, которая наступает, разве она не прекрасна?
– Ночь спокойна. И спокойна она потому, что в ней мало света.
– В ней есть свет. Но это другой Свет. И тоже прекрасный… И не надо лукавить, Толмид. Я давно и хорошо тебя знаю. Сколько раз я видел, как ты часами сидишь и любуешься цветами. Ты намного больше, чем я, способен ценить Красоту.
– Я не любуюсь. Я смотрю на них и думаю о недолговечности. Цветок распустится, чтобы завянуть. Солнце взойдет, чтобы скрыться за тучами. Красота мимолетна. Радость обманчива. Уродство и страдания постоянны. Помнишь, в Книге Проповедника: «Знаю я все дела, которые делаются под солнцем, и все они – суета и томления духа!..» Суету можно назвать уродством, а томление духа – страданием.
– Знаю я твои истины! – с досадой взмахнул рукой Филипп.
– Не знаешь, – спокойно возразил Толмид. – Потому что, если б действительно знал, иначе бы рассуждал и не цеплялся за призраки. В нашей жизни постоянно только страдание. В страдании мы рождаемся и в страдании умираем. Мы пьем, чтобы не страдать от жажды. Мы едим, чтобы не страдать от голода. Мы тянемся к свету, потому что страдаем и слепнем в темноте. Всю жизнь мы пытаемся наших страданий избежать и от этого страдаем еще больше. «Потому что дни наши – скорби и труды наши – беспокойство; даже ночью сердца наши не знают покоя!»
– Неужто мы никогда не радуемся? Разве когда мы утоляем голод или жажду…
– Мы радуемся, что не страдаем и чтобы снова начать страдать. – Толмид то ли совсем не умел слушать собеседника, то ли так хорошо умел его слушать, что ему не надо было выслушивать его до конца. – И очень многие радуются, когда страдают другие, и эту свою радость называют состраданием. И мудрые, такие, как ты, Филипп, страдают намного чаще и больнее, чем глупые и слепые. Потому что «в большой мудрости больше печали, и кто умножает знания, умножает скорбь». Потому что «сердце мудрых – в доме плача, а сердце глупых – в доме веселья».
– Я знаю Книгу Проповедника. Это – мудрая книга, но в ней очень много грустного…
– Это веселая книга, потому что она искренне рассказывает нам о нашей жизни. К тому же Проповедник о многом умалчивает. Он, например, не говорит о том, что мы не только сами страдаем, но и других постоянно заставляем страдать. С матери нашей начинаем, которая рожает нас в муках. И дальше не останавливаемся. Из зависти, от гнева, а иногда даже по любви мы причиняем мучения окружающим нас людям. А если очень немногие из нас поймут и научатся не причинять страдания людям, то мучить животных мы будем всё равно: мы ведь едим их мясо, убиваем их, чтобы принести жертву – как будто Богу может быть радостно от этой крови, боли, криков и стонов… Помнишь, у Проповедника: «Одно дыхание на всех, и нет у человека преимущества перед скотом»?
– Ну, ты-то мяса не ешь вообще, – улыбнулся Филипп. Но Толмид как будто его не слышал:
– Сегодня утром, помнишь? Они бросали ветки под ноги ослу, на котором ехал Учитель… Зачем было калечить столько деревьев? Чтобы выразить свою любовь и радость? Приветствовать Красоту и Свет?… Кто им сказал, что деревья не чувствуют боли? Чувствуют. Я знаю. Я долго работал садовником.
– Ветки не многие ломали, – попытался заступиться Филипп. – Большинство резало траву и постилало Ему под ноги.
– Трава тоже чувствует боль, – сказал Толмид. – А мы ходим по ней и даже не задумываемся, что причиняем страдания.
– Ну, этак рассуждая… – начал Филипп. Но закончил за него его собеседник:
– Этак рассуждая, мы должны признать, что больше всего страданий мы причиняем тем, кто мал и совершенно беззащитен.
Немного помолчали.
Потом Филипп сказал:
– А избавиться от страданий можно только тогда, когда откажешься от своих желаний… Я знаю, это твоя вторая истина.
– Это – третья истина. Вторая говорит о причине страданий.
– Хорошо, пусть будет третья.
– Возьми, например, Иакова и Иоанна, братьев Зеведеевых, – продолжал Толмид. – В них уже давно поселилось желание быть ближе всего к Учителю. Учитель пошел им навстречу. Он взял их с собой, когда исцелил от смерти дочь Иаира. Он возвел их на гору Ермон, где, как ты помнишь, никто из нас, кроме Петра, не был и где произошло некое чудо, о котором они до сих пор не смеют рассказывать. Он дважды удовлетворил их желание. И что же? Своей славой они никак не могут насытиться, близостью к Нему никак не могут напиться. Им надо быть самыми первыми, чтобы даже Петр отошел в сторону.
– Ты имеешь в виду тот случай, который произошел вчера, нет, позавчера? Когда Саломия попросила Учителя, чтобы на Пиру ее сыновья сидели справа и слева от Иисуса?
– Не важно, кто просил. Я самой просьбы не слышал. Одни говорят, что братья просили, другие – что за них просила их мать. Не важно. Я видел глаза Иакова. В них были голод и жажда. И душа его страдала… Помнишь, у Проповедника: «Все труды человека – для тела его, а душа его не насыщается»? Так и ты, Филипп, давно уже говоришь о Красоте, но душа твоя этими разговорами никак не может насытиться.
Филипп нахмурился и посмотрел на собеседника если не с обидой, то с разочарованием. А Толмид продолжал:
– Ты можешь так привязаться к своей Красоте, так заболеть ею, что не сможешь от нее избавиться, когда вдруг увидишь, что Красота исчезла, пропала, словно мираж, а впереди тебя – только страдание, боль и унижение. И, испугавшись, отвернешься от Истины и останешься один в пустыне в обнимку со своей призрачной Красотой.
– Это невозможно, – радостно возразил Филипп. – Красота – она и есть Истина.
– Вот видишь, ты уже не в состоянии с ней расстаться. Потому что желание превратилось в болезнь, а болезнь стала грехом.
– Красота греховна? Стремление к Красоте – грех?! – еще радостнее воскликнул Филипп. – Ты думаешь, о чем говоришь?! Я, по крайней мере, ни разу не слышал, чтобы Учитель утверждал подобное.
– Всё может стать грехом, если желание будет слишком сильным, – невозмутимо отвечал Толмид.
– Всё? Даже любовь?!
– Я уже сказал: всё. Любовь – самый мучительный из грехов, если ты любишь то, что приковывает тебя к этому миру. От жадности, зависти, ненависти – от них намного легче избавиться, чем от призрачной любви.
– Призрачная любовь. Это надо будет запомнить. Это любопытно… Ты мне очень интересную мысль подарил. – До этого Филипп стоял, а теперь сел рядом с Толмидом, но не на колени, как тот, а поджав под себя ноги. – Ну, а дальше, как я помню, мы вступаем в царство третьей истины, которая гласит: чтобы избавиться от страданий, надо избавиться от желаний.
– Ты правильно помнишь, – сказал Толмид, глядя прямо перед собой и не обращая внимания на перемещения в пространстве своего собеседника.
– «И обратился я, чтобы внушить сердцу моему отречься от всего труда, которым я трудился под солнцем».
– Ты правильно цитируешь.
– Когда-то я тоже любил эту книгу, – грустно улыбнулся Филипп. – Я знал ее наизусть, как и ты. Но потом… Потом я из нее вырос.
– Я тоже вырос из нее.
– Я сказал «вырос» в значении «перерос», – уточнил Филипп. – А ты продолжаешь расти из Екклесиаста, как ветвистое дерево: из первой ветки растет вторая, из второй – третья… И вроде правильно всё растет. В мире нашем действительно много страданий и уродства, и происходят они главным образом от наших же собственных неправильных желаний, которые, да, очень скоро становятся болезнью и грехом… Всё правильно, друг мой. Но конечный вывод, третья твоя истина, вернее, третье правило – с ним я никак не могу согласиться. То есть логически всё верно, на практике же… Мы не можем отказаться от своих желаний, потому что все мы из желаний состоим. И мир весь состоит из желаний. Даже камень, если его поднять, а потом отпустить, обязательно упадет на землю. Потому что даже у камня есть желание – покоиться на чем-то твердом, а не висеть в воздухе… Понимаешь, отказаться от желаний – значит отказаться от самого себя.
– На самом деле нам не от чего отказываться, – сказал Толмид.
– То есть?
Толмид молчал и теперь смотрел на листья. Филипп тоже посмотрел на листья и увидел, что они шевелятся.
– Что значит «нам не от чего отказываться»? – повторил Филипп.
– Нельзя отказаться от того, чего нет… То, что ты называешь «нашим миром», на самом деле есть только обман, и можно сказать, что его нет вовсе.
Похоже, Филипп и с этой точкой зрения своего друга был знаком. Потому что он закивал головой; вернее, затряс тучным телом, так как шеи у него почти не было и, когда он хотел кивнуть головой, именно тело его кивало, и особенно выпирающий во все стороны живот. А возразил Филипп так, на всякий случай:
– И небо над нами тоже обман?
– В Законе написано, что небо есть «твердь небесная», – скучно и покорно начал отвечать Толмид. – Но разве оно похоже на твердь? Сколько раз люди поднимались в гору, но никакой тверди не видели… У нас горы низкие, хотя мы считаем их высокими. Но в Индии, говорят, есть очень высокие горы. И люди, которые поднимались на них, рассказывают, что, чем дальше восходишь, тем больше понимаешь, что небо – обман и нет никакой тверди…
Филипп сначала снисходительно улыбнулся, а потом откинулся назад, чтобы посмотреть на небо.
Там лунное золото уже успело соединиться с солнечной красной окалиной, и множество звезд появилось, похожих на сыпь или на осадок, за которым действительно меркло и исчезало небо.
– А твоя любимая смоковница тоже обман? – спросил Филипп, продолжая разглядывать небо.
– Конечно. Смотри, сколько на ней листьев. И ни одного плода. Я проверял – ни одного… И видишь, листья шевелятся, а ветра нет, – добавил Толмид.