Страница:
– И когда Он уйдет, ты знаешь? – спросил Иуда.
– Думаю, очень скоро. Вчера в Храме он сказал, что уже пришло время Ему прославиться. А потом заговорил о зерне, которое бросают в землю, и оно умирает.
– Он умрет?
– Он не может умереть, потому что смерти для Него нет. Он уйдет в Покой. И нас заберет с собой. Тех, кто слышит Его и видит.
– И как это произойдет, ты догадываешься?
– Он устроит последний пир. И на этом пире очистит, рассадит, причастит хлебом и чашей.
– Как это?… Что значит «рассадит», «причастит»?
– Сначала очистит – то есть в последний раз призовет нас избавиться от страстей и желаний. Филиппу, может быть, поможет освободиться от его привязанности к Красоте.
– Затем рассадит, – монотонно и устало продолжал Толмид. – Я так понимаю: мы жили еще до того, как родились, и, может быть, много раз жили. И в прежних жизнях тоже были желания, тоже были грехи, которые накопились, наполнили нас и перетекли в ту жизнь, которой мы теперь живем и мучаемся. Человек страдает за все свои прежние грехи и привязанности, а не только за те, которые он накопил, родившись в последний раз… Так вот, очистив нас настолько, насколько мы позволим Ему себя очистить, Учитель рассадит нас за столом и разделит на тех, кто уже сейчас сможет пойти за Ним, и на тех, кто пока еще не может. И ближе к себе посадит тех, кто очистился и готов. А может быть, наоборот – дальше от себя посадит, потому что они меньше других нуждаются в Его помощи, потому как уже оставили жизнь, познали Истину и собрались в путь.
И всех нас соединит хлебом – то есть покажет, что всё едино и нет никаких разделений. Нет красоты и уродства. Нет мудрости и глупости. Нет старого и нового. Нет болезни и нет здоровья. Нет любви и нет ненависти. Нет смерти, потому что нет жизни.
Наконец, всех причастит чашей. То есть все мы умрем. Но некоторые уйдут в Покой или в то, что Он иногда называет Жизнью Вечной, в которой уже нет ни жизни, ни смерти. А другие умрут, чтобы вновь родиться и мучиться в колесе страданий, на котором они распяты от самого начала мира.
Толмид замолчал. А Иуда сперва бережно и виновато покосился на Филиппа, а затем спросил у Толмида:
– Откуда тебе это известно?
– Я просто научился сосредоточиваться и заглядывать в прежние свои жизни, – отвечал Толмид. – И Совершенный об этом говорил, когда беседовал с Никодимом о рождении свыше. Тот, кто родится свыше, никогда уже не умрет, потому что он уже никогда не родится. Он уйдет в Покой и сам станет совершенным.
– Таким же совершенным, как Иисус?
– Подобным Ему. И может быть, да, таким же.
– А ты разве слышал, как Иисус беседовал с Никодимом? – спросил Иуда.
– Не слышал.
– Откуда же знаешь?
– Мне Иоанн рассказывал, сын Зеведея.
– Но Иоанна там тоже не было, – уверенно сказал Иуда.
– Значит, кто-то рассказал Иоанну, Иоанн пересказал мне… И разве обязательно надо присутствовать, чтобы знать и слышать?
– А ты что всё время молчишь? – вдруг ласково спросил Иуда, обращаясь к Филиппу.
Филипп насупленно молчал.
– Ты на меня обиделся? – Иуда улыбнулся, медленно и осторожно, словно боялся поспешной улыбкой испортить красоту своего лица. – Ты же слышал, что нет на самом деле ни любви, ни ненависти. Стало быть, не на что обижаться.
– Любви и ненависти нет в Покое, – поправил его Толмид. – А в нашем мире есть и любовь, и ненависть. И тот, кто сильно умеет любить, сильно умеет ненавидеть. И обычно сильнее ненавидит того, кого до этого больше других любил. Я не прав, Филипп?
Иуда перестал улыбаться.
Филипп же расхохотался:
– Ну, раз ко мне обращаются с вопросами, значит, мне опять разрешено говорить. И вот что я вам скажу, дорогие друзья мои. Толмид обвиняет меня в том, что я, дескать, философ и только и делаю, что сочиняю различные теории. А сам такую теорию нафантазировал, нагородил и нагромоздил!
– То, о чем я говорил, – не теория, а путь, которым надо идти и которым идет Учитель, – возразил Толмид.
– Вот-вот, – сотрясаясь толстым животом и выпучивая глаза, продолжал веселиться Филипп. – Вот именно – путь! И на этом пути выясняется, что Иисус, наш Благой Учитель, – лишь новое воплощение какого-то индийского принца, который много веков назад ушел в Покой, где нет ни рождения, ни смерти, а потом вдруг решил вновь родиться, видимо, для того, чтобы наставить нашего Толмида на путь истинный и забрать его с собой в Покой, потому что нам с тобой, Иуда…
– Я никогда не говорил, – перебил его Толмид, – что Иисус и тот Пробужденный, который жил в Индии, – одно и то же лицо. Это – великая тайна. И нам о ней нельзя рассуждать.
– Понял, Иуда?! – воскликнул Филипп. – Нам с тобой рассуждать ни в коем случае нельзя! Потому что мы с тобой слишком привязаны к красоте здешнего мира, я – потому что урод, ты – потому что сам красоту эту олицетворяешь!.. А ты разве не привязался к своему Покою?! – вдруг набросился Филипп на Толмида. – Ты так в него вцепился, так возлюбил Покой в себе и себя в Покое, что куда уж мне с моей Красотой!..
– К Покою нельзя привязаться, потому что его нет в нашем мире, – невозмутимо возразил Толмид.
– Ну вот! Я же говорю! – вскричал Филипп и, обернувшись к Иуде, торжествующе выкатил на него глаза. – Никакими аргументами, никакой силой эту его теорию теперь из него не вырвешь. И вот, он вспоминает и иногда рассказывает мне о том, что в какой-то из его прежних жизней было с ним в Индии, или в Египте, или еще где-то. А то, что в этой жизни к Иисусу привел его я и что Учитель первым призвал меня… Вернее, до меня были Петр и Андрей… Об этом он не помнит! И я рассказал ему о беседе Учителя с Никодимом, потому что Иоанн Зеведит, который при этой беседе присутствовал, сперва пересказал ее мне, а я в свою очередь поделился со своим другом Толмидом. И, ясное дело, совсем иначе ему пересказал, потому что Благой Учитель говорил о рождении свыше как о Рождении в Красоте и Свете…
ФИЛИПП вдруг замолчал, ибо что-то в зеленом взгляде Иуды прервало его красноречие.
– Что ты так не меня смотришь?
– Беседа Иисуса с Никодимом происходила в моем доме, – тихо ответил Иуда. – Иоанна там не было. И быть не могло, потому что в ту Пасху только три ученика следовали за Иисусом: ты, Нафанаил и я. Мы жили у меня. Но в ту ночь я попросил вас переночевать в другом месте, потому что Никодим попросил, чтобы никто, кроме меня, при этой встрече не присутствовал.
– Прости, я, наверно, запамятовал… Действительно, Иоанна тогда не было с нами.
– Я пересказал беседу Иоанну, а потом многие стали о ней рассказывать, будто сами были свидетелями, – грустно произнес Иуда и добавил: – Кстати говоря, первым Иисус призвал не Петра и даже не Андрея. Крестившись в Иордане, Он перешел на правый берег и пошел в сторону пустыни. И за Ним пошел я, потому что Он позвал меня взглядом… Так что первым Иисус призвал меня… Через сорок дней Он призвал Андрея. Андрей позвал Петра. Петр привел тебя…
– Меня никто не приводил к Учителю, – возразил Филипп. – Он сам меня нашел. Я и не знал тогда Петра. И с Андреем мы познакомились, когда вместе пошли в Кану… А почему ты никогда нам об этом не рассказывал? О том, что первым последовал за Учителем?
Иуда не ответил. Он смотрел на луну, которая в это время всплыла наконец на востоке – медленная, непривычно большая, круглая и похожая на золотой щит, который осветили несколько факелов.
Глава пятая
Фиолетовый мрак окутывал Яффские ворота. Но даже во мраке угадывалось людское движение. Что-то перемещалось, кружило, стучало и шуршало в воротах. То и дело из мрака в сторону лунного света, который начинался с развилки Хевронской и Яффской дорог, выдвигались людские фигуры: то стражники в легком облачении с мечами, но без копий, то люди в богатых одеждах. Сделав несколько шагов в сторону долины, они поворачивали и вновь углублялись во мрак, теряя очертания, но лишь усиливая ощущение движения в воротах и в непосредственной близости от них.
На развилке стояли ярко освещенные луной храмовые стражники в высоких тюрбанах и с копьями. Когда на дороге показывались паломники, стражники поднимали копья, прижимая их горизонтально к груди, так что острия смотрели на юг, а древки – на север, подходили к паломникам, что-то говорили им, и после этого люди либо сворачивали на Хевронскую дорогу и шли в сторону Змеиного пруда, либо сходили с дороги и по бездорожью направлялись к водоему Езекии и Ефраимовым воротам. Ясно было, что стражники воспрещают им идти к Яффским воротам и заставляют входить в Город иным путем.
Впрочем, ввиду позднего часа паломников было немного. Сперва подошла пешая группа человек из десяти, затем появился караван с десятью ослами. Те, что с ослами, повернули на юг, а пешие покорно побрели по камням на север и скоро пропали за поворотом стены.
Из мрака Яффских ворот тогда вышел молодой человек в фиолетовой мантии и быстрым шагом, подобрав длинный подол, направился к развилке. Это был Аристарх – начальник отдела по борьбе с антиримскими настроениями.
Следом за ним из сумрака на свет выступил человек лет шестидесяти в белом тюрбане и белом талифе с кистями – отец Натан, священник первой череды и министр внешних сношений. Но он не пошел за Аристархом, а, сделав несколько шагов, остановился.
Скоро к нему подошли и встали рядом еще два человека. Один не то чтобы низкорослый, но очень широкий и плотный, почти квадратный, с такой же почти квадратной головой и небрежно одетый. Другой – статный, величавый, одетый в виссон и порфиру, причем пурпурный цвет его мантии был заметен и выделялся даже в слабом лунном свете.
Следом за этими двумя тотчас же выдвинулись из мрака ворот еще несколько. Они растеклись полукругом и угрожающе замерли так, как умеют выдвигаться и замирать только охранники. Уже по этому можно было уверенно заключить, что один из двоих – первосвященник, и, пожалуй, тот, кто в порфире и в виссоне.
Все трое молча стояли друг подле друга, глядя на запад, а со стороны развилки на них медленно наползал лунный свет.
Он почти добрался до ног стоявшего чуть впереди отца Натана, когда стражники на развилке вдруг подхватили копья и бросились бежать в сторону ворот, а за ними устремился было Аристарх, но чуть не упал, забыв подобрать полы своей мантии. Слышно было, как он сперва выкрикнул проклятие, а затем, задрав подол почти до колен, вприпрыжку кинулся догонять бежавших.
Авва Натан радостно улыбнулся и посмотрел на квадратного господина. А тот обернулся на охранников. Одного его взгляда было достаточно, чтобы те свернули свой полукруг и исчезли во мраке ворот. Ни один меч не брякнул.
Но когда стражники с копьями, пробежав мимо стоявших, добрались до ворот, шума и стука в гулких воротах было достаточно.
– Едут! – подбегая, объявил запыхавшийся Аристарх.
Никто ему не ответил. На него даже не посмотрели.
Первосвященник взял под руку широкого и плотного начальника и стал прогуливаться с ним вдоль стены: десяток шагов в одну сторону и десяток шагов – в другую. За ними шел Натан, а следом – Аристарх. Когда двое поворачивали, Натан с Аристархом расступались и пропускали их, а потом сперва шел Натан, а Аристарх замыкал шествие.
И все хранили молчание.
Развилка была на пригорке. Дорога на запад примерно стадию шла ровно, а затем ныряла в низину. И эта низина с развилки была видна, а от ворот – не просматривалась. Так что гулявшие вдоль стены заметили всадников, когда те вынырнули из-за бугра и оказались почти у самой развилки.
Ехали короткой рысью, а на развилке, сократив коней, предусмотрительно перевели их в шаг. Лошади были германские: густо гривые, коротконогие и очень выносливые. Всадников было три ряда: по три человека в ряду, то есть девять человек в общей сложности.
Судя по посадке – отборные кавалеристы. Судя по доспехам, перьям на шлемах и львиным мордам на груди – римляне. Всадники переднего ряда, а также всадники с боков в руках держали горящие факелы.
Сразу же обращал на себя внимание всадник, ехавший в середине конного квадрата. Во-первых, он был на голову выше остальных кавалеристов. Во-вторых, львиные морды его доспехов были серебряными, а не медными, как у его попутчиков, и перья на шлеме были орлиные, и гребень шлема был густо ими утыкан. В-третьих, на нем единственном был багряный плащ офицера. Наконец, казалось, что семь факелов горят лишь для того, чтобы освещать его мужественное лицо и его доблестную фигуру, так как равнина и дорога были ярко освещены луной, и в этом желтом сиянии свет факелов был тускл и напрасен.
Гулявшие вдоль стены, похоже, не заметили кавалькаду. Во всяком случае, едва римляне показались на развилке, первосвященник и его свита в очередной раз развернулись и направились в сторону Навозных ворот, но с таким расчетом, чтобы вернуться и оказаться возле Яффских ворот именно в тот момент, когда туда подъедут всадники. Молчавший до этого первосвященник вдруг начал о чем-то оживленно беседовать с квадратным своим спутником, и их примеру тотчас же последовали отец Натан и Аристарх.
Казалось, первосвященник так увлекся беседой, что конников заметил в самый последний момент и, если бы передний ряд вовремя не остановился, прямо-таки угодил бы под копыта лошадей.
Вздрогнув от неожиданности, первосвященник резко оттолкнул от себя широкоплечего, воздел руки к небу и воскликнул:
– О, Господи! Как ты меня напугал!
Голос у первосвященника был редкостный – бархатный, глубокий и проникновенный бас. Такой даже у актеров редко услышишь. И фразу свою первосвященник произнес не на арамейском или греческом, а на латыни. И так составил фразу, что было непонятно, к кому он обращается: к Господу Богу или к господину, который вдруг приехал и так его напугал.
Никто из римлян ему не ответил. Всадники переднего ряда обернулись и бросили вопросительные взгляды на своего рослого начальника. Тот в свою очередь покосился на воина, который был у него с правой стороны.
И именно к этому правому воину во втором ряду обратился теперь первосвященник, торжественно произнеся:
– Приветствую тебя, владыка! Желаю здравствовать и добро пожаловать в Священный Город!
Тот, на которого смотрели и к которому обратился первосвященник, одет был в солдатские доспехи, и меч у него был простой, и бляшки на портупее были медными. И выглядел он моложе своих товарищей – лет двадцать пять ему можно было дать, никак не более того. Лишь опытный взгляд по некоторым признакам мог определить, что этот юнец держится в седле, пожалуй, лучше своих спутников: прямая и расслабленная спина, локти красиво прижаты к телу, повод в постоянном контакте со ртом лошади, носок смотрит вверх, а пятка – вниз. По внешнему же виду он походил на ординарца центуриона или префекта конницы, того рослого, бывалого и мужественного командира, который находился в центре кавалькады.
В ответ на приветствие первосвященника лицо этого якобы ординарца капризно скривилось. Юный римлянин сперва прищурился, затем поднял брови так сильно, что шлем сдвинулся к затылку, вытянул вперед руку с факелом, словно хотел получше разглядеть стоявших перед ним пешеходов, и на ломаном греческом воскликнул:
– Аристарх? Это ты? Ты что тут делаешь, радетельник римлян?
Тот, кого он первым заметил и к кому обратился, просиял весь от радости, рванулся вперед из-за спины отца Натана и хотел было что-то сказать, но вовремя спохватился, испуганно посмотрел на первосвященника и закрыл рот.
А римский солдат продолжал разглядывать иудеев и восклицать удивленно и радостно, но с той же капризной миной на лице:
– И ты, Натан? Какое… – Римлянин замялся, подыскивая нужное греческое слово, а потом произнес то, что отыскалось: – Какое столкновение!
Отец Натан тут же выступил вперед и поклонился.
– И рядом к тебе… Точно! Самый саган! Амос – начальник храмовной стражи, – продолжал узнавать людей и коверкать греческий язык капризный юноша.
Квадратный Амос также поклонился отрывисто и сурово. А всадник вдруг перестал щуриться, морщить лицо и тихо сказал, на этот раз по-латыни:
– Не может быть. Иосиф. Сам первосвященник иудейский стоит у меня на пути.
Юный римлянин улыбнулся. И очень милой была его улыбка, от которой на щеках появились две ямочки.
– Это я, Пилат. А вместе со мной отец Амос и отец Натан. Ты не ошибся. И все мы тебя приветствуем и очень рады тебя видеть, – сказал Иосиф Каиафа, первосвященник Храма.
Пилат, продолжая симпатично улыбаться, сначала передал факел рослому центуриону, затем долгим взглядом окинул Город: с любопытством оглядел Яффские ворота, возвел очи к возвышавшемуся над ними дворцу Ирода Великого, скользнул глазами вдоль городской стены сперва направо, затем налево и лишь тогда произнес по-гречески:
– Я всех вас также приветствую.
Эту фразу префект произнес без единой ошибки, с отменным выговором и произношением.
И тут же римские всадники, словно по команде, ударили кулаками в щитки на груди и выбросили руки в приветственном жесте.
Пилат перестал улыбаться и обиженно спросил по-латыни:
– Значит, встречаете?
– Боже упаси! – удивленно воскликнул первосвященник. – Мы гуляли. Вечер прекрасный. Беседовали. И вот, случайно встретили тебя.
Каиафа говорил на латыни почти без акцента. Но фразы строил короткие.
– Прогуливались и беседовали? На ночь глядя?
– Прогулка перед сном – дело полезное.
– И часто ты так прогуливаешься в ночи с начальником храмовой стражи, с Натаном и Аристархом? – спросил Пилат.
– Врачи советуют прогуливаться как можно чаще.
– У Яффских ворот? В пыли, которую поднимают караваны паломников? Вместо того чтобы выйти из дому и гулять вдоль Кедрона или перейти через реку и прогуливаться в зелени прекрасных садов… Как зовут шарлатана, который рекомендовал тебе, Иосиф, избрать для прогулки такой идиотский маршрут?… И вырядиться так не он ли тебе посоветовал?
Первосвященник медлил с ответом. И тотчас выступил вперед отец Натан, который на греческом принялся объяснять Пилату:
– Сегодня был удивительной красоты закат. А с восточной стороны Города им трудно любоваться. К тому же у первосвященника были дела в Верхнем городе…
Иосиф Каиафа не дал Натану договорить.
– Мы не встречали тебя, Пилат. Мы знаем, что ты – очень добродетельный и скромный человек и не любишь, когда тебя встречают. Потому что тебе кажется, что ты беспокоишь и тревожишь людей, хотя на самом деле ты никого не тревожишь и не беспокоишь. Мы уважаем и всегда уважали твои чувства, Пилат. Но мы очень рады, что случайно встретили тебя и можем проводить до дворца. И просим тебя, нет, требуем, чтобы ты тоже уважал наши искренние чувства к тебе.
В эту маленькую речь первосвященник вложил всю красоту и проникновение своего бархатного голоса, словно любуясь его регистрами и с гордостью выговаривая давно написанные и заученные слова.
Пилат поморщился, но тут же превратил искривленную ухмылку сперва в радостную усмешку, а затем в лучезарную улыбку.
Никто и опомниться не успел, как юный префект соскочил с лошади: привычно и легко, как театральный гимнаст, умело и ловко, как опытный наездник, не звякнув мечом и почти не подняв пыли, когда сапоги его ударились о землю.
То ли от неожиданности, то ли по другой какой причине, но первосвященник поспешно отступил назад, а когда Пилат царственно поднял и протянул ему руку, сперва сделал еще несколько шагов назад, замер в нерешительности, а потом с некой обреченностью во взгляде выступил вперед и пожал протянутую руку.
Пилат, продолжая улыбаться, задержал рукопожатие, с ног до головы оглядел Каиафу и восхищенно произнес:
– Хорош ты, первосвященник! Хорош и великолепен! И сколько, интересно, стоит твое одеяние?
– Оно дорого стоит, – ответно улыбнулся Каиафа. – Но оно принадлежит Храму, а не мне.
– А Храм принадлежит твоему тестю? – улыбался Пилат.
– Храм принадлежит Богу! – ответил первосвященник, и улыбка исчезла с его лица.
Пилат отпустил руку Каиафы и, сняв шлем, передал его одному из всадников, тому, кто уже принял под уздцы его лошадь.
Теперь римлянина можно было вполне разглядеть. Он был белокур. Лоб у него был большой и красивый, глаза – голубые, нос – обыкновенный и не такой, какой принято называть римским. В лице его, казалось, не было ничего особенного и обращающего на себя внимание, однако оно сразу же запоминалось, и перепутать его было невозможно.
Без шлема Его Императорского Величества префект Иудеи выглядел еще моложавее – наивным и капризным юношей.
– Ну что же, раз хотите провожать – провожайте, – сказал Пилат и направился в сторону ворот.
Рядом с ним, стараясь не отставать, пошел Каиафа. Следом за ним, выстроившись в ряд, – Амос, Натан и Аристарх, а позади них – римские кавалеристы с горящими факелами.
Первые трое всадников хотели было обогнать Пилата и поехать впереди, но префект обернулся к ним, покачал головой, и солдаты тотчас вернулись в строй.
– Как доехал? Надеюсь, всё было благополучно? – участливо спросил первосвященник.
Пилат ему не ответил. И они молча вступили в темные и гулкие Яффские ворота. А когда вышли из ворот и пошли по непривычно пустынной улице, Пилат сказал:
– Закатом, говоришь, любовались? У меня в Кесарии закаты намного лучше. Потому что солнце садится в море. И нет этой уродливой пустыни, которая тянется, тянется одна и та же…
Пилат замолчал, улыбчиво глядя на первосвященника. Тот выждал, не продолжит ли префект оборванную фразу. А потом как бы отечески и наставительно возразил на греческом, чтобы не испытывать затруднения в подборе слов:
– Пустыня по-своему прекрасна. На закате – особенно. К тому же, правду сказать, ту местность, через которую пролегал твой путь, неправильно называть пустыней. Настоящие пустыни начинаются к югу и к востоку от Города. Там – действительно пустыни…
– Вся Иудея – сплошная пустыня, – по-латыни возразил Пилат. – К востоку, к западу – какая разница. Голо и пусто. Тоскливо, Иосиф. Камни, похожие на овец, и овцы, похожие на камни. И пыль, пыль. Люди цвета пыли, грязные и немые. И солнце, словно в дыму. Что тут может быть красивого?
Каиафа сперва внимательно посмотрел в лицо Пилату, а затем снисходительно потупил взгляд:
– Не обижайся, Иосиф. Ты сам виноват: приучил меня доверять тебе и говорить с тобой искренне. Я очень ценю за это наши отношения. Ибо искренность между политиками – вещь дорогая и редкая. Не так ли?
– Спасибо за твои слова, Пилат, – откликнулся первосвященник. – Наши чувства взаимны. И оба мы знаем об этом.
– Нет, есть симпатичные места, – сказал Пилат. – К Кесарии я привык, и мне там даже нравится. На берегу Иордана я знаю несколько уголков, где можно развеяться и отдохнуть душой. Сядешь под пальмой с блюдом свежих фиников и с чашей хорошего вина… В Галилее красиво! Зелень свежая. Множество ярких птиц. Озеро очень живописное, особенно западный его берег… Но я редко бываю в Галилее. И, мягко говоря, по мало приятным поводам.
Каиафа согласно закивал головой.
– Но ехать по Иудее, ты прости меня, сущая тоска, – сказал Пилат и рассмеялся. – Иногда даже хочется, чтобы кто-нибудь напал, например, разбойник какой-нибудь выскочил со своей бандой. Ну, чтобы стряхнуть с себя тоску, развеяться и вспомнить молодость!
– Бог с тобой! – укоризненно воскликнул первосвященник. – Никогда не говори так! Накличешь беду… Я давно хотел тебя упрекнуть. Ездишь с горсткой людей. А вдруг, упаси господь, и вправду на разбойников наткнешься?!
– Но они сначала на Лонгина набросятся! – радостно воскликнул Пилат и так, похоже, увлекся, что перешел на греческий и забыл, что на этом языке ему надо коверкать слова. – Мы ведь эти переодевания затеяли для того, чтобы Лонгина приняли за меня, а меня – за одного из его охранников.
– Если они нападут слева, твой центурион и другие всадники тебя в первый момент прикроют. А если они нападут справа? Они прежде всего убьют тебя.
– И ты думаешь, что я, римский всадник, который два года прослужил в Германии и сражался с самыми свирепыми воинами в мире, дам себя убить каким-то вшивым… прости, жалкому сброду, который никогда не видел настоящей войны и вооружен ржавыми ножами и сухими палками? Да каждый воин из моей охраны перебьет с десяток этих вонючих бродяг и останется без единой царапины!
Каиафа с высоты своего роста посмотрел на молодого человека не то чтобы высокомерно, а с ласковым сожалением.
– Не сердись, Пилат. Ты сам только что напомнил об искренности наших отношений. И вот совершенно искренне, ни в коем случае не желая тебя обидеть, я тебе говорю: твои рассуждения, твоя охрана и весь этот маскарад, который вы устраиваете, – ребячество и непростительная для императорского магистрата беспечность! Банды разбойников достигают иногда ста человек. Многие отменно вооружены, и притом римским оружием… Если тебе самому не дорога твоя жизнь, то подумай, что значит она для Иудеи, для Рима, который послал тебя защищать и оберегать нашу страну, Священный наш Город, а не бравировать своей храбростью и щеголять беззаботностью. Вспомни, как несколько лет назад какой-то сумасшедший крестьянин одним ударом ножа зарезал римского наместника… забыл его имя…
– Думаю, очень скоро. Вчера в Храме он сказал, что уже пришло время Ему прославиться. А потом заговорил о зерне, которое бросают в землю, и оно умирает.
– Он умрет?
– Он не может умереть, потому что смерти для Него нет. Он уйдет в Покой. И нас заберет с собой. Тех, кто слышит Его и видит.
– И как это произойдет, ты догадываешься?
– Он устроит последний пир. И на этом пире очистит, рассадит, причастит хлебом и чашей.
– Как это?… Что значит «рассадит», «причастит»?
– Сначала очистит – то есть в последний раз призовет нас избавиться от страстей и желаний. Филиппу, может быть, поможет освободиться от его привязанности к Красоте.
– Затем рассадит, – монотонно и устало продолжал Толмид. – Я так понимаю: мы жили еще до того, как родились, и, может быть, много раз жили. И в прежних жизнях тоже были желания, тоже были грехи, которые накопились, наполнили нас и перетекли в ту жизнь, которой мы теперь живем и мучаемся. Человек страдает за все свои прежние грехи и привязанности, а не только за те, которые он накопил, родившись в последний раз… Так вот, очистив нас настолько, насколько мы позволим Ему себя очистить, Учитель рассадит нас за столом и разделит на тех, кто уже сейчас сможет пойти за Ним, и на тех, кто пока еще не может. И ближе к себе посадит тех, кто очистился и готов. А может быть, наоборот – дальше от себя посадит, потому что они меньше других нуждаются в Его помощи, потому как уже оставили жизнь, познали Истину и собрались в путь.
И всех нас соединит хлебом – то есть покажет, что всё едино и нет никаких разделений. Нет красоты и уродства. Нет мудрости и глупости. Нет старого и нового. Нет болезни и нет здоровья. Нет любви и нет ненависти. Нет смерти, потому что нет жизни.
Наконец, всех причастит чашей. То есть все мы умрем. Но некоторые уйдут в Покой или в то, что Он иногда называет Жизнью Вечной, в которой уже нет ни жизни, ни смерти. А другие умрут, чтобы вновь родиться и мучиться в колесе страданий, на котором они распяты от самого начала мира.
Толмид замолчал. А Иуда сперва бережно и виновато покосился на Филиппа, а затем спросил у Толмида:
– Откуда тебе это известно?
– Я просто научился сосредоточиваться и заглядывать в прежние свои жизни, – отвечал Толмид. – И Совершенный об этом говорил, когда беседовал с Никодимом о рождении свыше. Тот, кто родится свыше, никогда уже не умрет, потому что он уже никогда не родится. Он уйдет в Покой и сам станет совершенным.
– Таким же совершенным, как Иисус?
– Подобным Ему. И может быть, да, таким же.
– А ты разве слышал, как Иисус беседовал с Никодимом? – спросил Иуда.
– Не слышал.
– Откуда же знаешь?
– Мне Иоанн рассказывал, сын Зеведея.
– Но Иоанна там тоже не было, – уверенно сказал Иуда.
– Значит, кто-то рассказал Иоанну, Иоанн пересказал мне… И разве обязательно надо присутствовать, чтобы знать и слышать?
– А ты что всё время молчишь? – вдруг ласково спросил Иуда, обращаясь к Филиппу.
Филипп насупленно молчал.
– Ты на меня обиделся? – Иуда улыбнулся, медленно и осторожно, словно боялся поспешной улыбкой испортить красоту своего лица. – Ты же слышал, что нет на самом деле ни любви, ни ненависти. Стало быть, не на что обижаться.
– Любви и ненависти нет в Покое, – поправил его Толмид. – А в нашем мире есть и любовь, и ненависть. И тот, кто сильно умеет любить, сильно умеет ненавидеть. И обычно сильнее ненавидит того, кого до этого больше других любил. Я не прав, Филипп?
Иуда перестал улыбаться.
Филипп же расхохотался:
– Ну, раз ко мне обращаются с вопросами, значит, мне опять разрешено говорить. И вот что я вам скажу, дорогие друзья мои. Толмид обвиняет меня в том, что я, дескать, философ и только и делаю, что сочиняю различные теории. А сам такую теорию нафантазировал, нагородил и нагромоздил!
– То, о чем я говорил, – не теория, а путь, которым надо идти и которым идет Учитель, – возразил Толмид.
– Вот-вот, – сотрясаясь толстым животом и выпучивая глаза, продолжал веселиться Филипп. – Вот именно – путь! И на этом пути выясняется, что Иисус, наш Благой Учитель, – лишь новое воплощение какого-то индийского принца, который много веков назад ушел в Покой, где нет ни рождения, ни смерти, а потом вдруг решил вновь родиться, видимо, для того, чтобы наставить нашего Толмида на путь истинный и забрать его с собой в Покой, потому что нам с тобой, Иуда…
– Я никогда не говорил, – перебил его Толмид, – что Иисус и тот Пробужденный, который жил в Индии, – одно и то же лицо. Это – великая тайна. И нам о ней нельзя рассуждать.
– Понял, Иуда?! – воскликнул Филипп. – Нам с тобой рассуждать ни в коем случае нельзя! Потому что мы с тобой слишком привязаны к красоте здешнего мира, я – потому что урод, ты – потому что сам красоту эту олицетворяешь!.. А ты разве не привязался к своему Покою?! – вдруг набросился Филипп на Толмида. – Ты так в него вцепился, так возлюбил Покой в себе и себя в Покое, что куда уж мне с моей Красотой!..
– К Покою нельзя привязаться, потому что его нет в нашем мире, – невозмутимо возразил Толмид.
– Ну вот! Я же говорю! – вскричал Филипп и, обернувшись к Иуде, торжествующе выкатил на него глаза. – Никакими аргументами, никакой силой эту его теорию теперь из него не вырвешь. И вот, он вспоминает и иногда рассказывает мне о том, что в какой-то из его прежних жизней было с ним в Индии, или в Египте, или еще где-то. А то, что в этой жизни к Иисусу привел его я и что Учитель первым призвал меня… Вернее, до меня были Петр и Андрей… Об этом он не помнит! И я рассказал ему о беседе Учителя с Никодимом, потому что Иоанн Зеведит, который при этой беседе присутствовал, сперва пересказал ее мне, а я в свою очередь поделился со своим другом Толмидом. И, ясное дело, совсем иначе ему пересказал, потому что Благой Учитель говорил о рождении свыше как о Рождении в Красоте и Свете…
ФИЛИПП вдруг замолчал, ибо что-то в зеленом взгляде Иуды прервало его красноречие.
– Что ты так не меня смотришь?
– Беседа Иисуса с Никодимом происходила в моем доме, – тихо ответил Иуда. – Иоанна там не было. И быть не могло, потому что в ту Пасху только три ученика следовали за Иисусом: ты, Нафанаил и я. Мы жили у меня. Но в ту ночь я попросил вас переночевать в другом месте, потому что Никодим попросил, чтобы никто, кроме меня, при этой встрече не присутствовал.
– Прости, я, наверно, запамятовал… Действительно, Иоанна тогда не было с нами.
– Я пересказал беседу Иоанну, а потом многие стали о ней рассказывать, будто сами были свидетелями, – грустно произнес Иуда и добавил: – Кстати говоря, первым Иисус призвал не Петра и даже не Андрея. Крестившись в Иордане, Он перешел на правый берег и пошел в сторону пустыни. И за Ним пошел я, потому что Он позвал меня взглядом… Так что первым Иисус призвал меня… Через сорок дней Он призвал Андрея. Андрей позвал Петра. Петр привел тебя…
– Меня никто не приводил к Учителю, – возразил Филипп. – Он сам меня нашел. Я и не знал тогда Петра. И с Андреем мы познакомились, когда вместе пошли в Кану… А почему ты никогда нам об этом не рассказывал? О том, что первым последовал за Учителем?
Иуда не ответил. Он смотрел на луну, которая в это время всплыла наконец на востоке – медленная, непривычно большая, круглая и похожая на золотой щит, который осветили несколько факелов.
Глава пятая
ПРИЕХАЛ
Второй час второй стражи
ЩИТ ЛУНЫ, прикрепленный к черному бархатному небу над Масличной горой, сверкал в невидимых лучах недавно ушедшего солнца, заливая желтым вычурным светом и Город, и Храм, и долину к западу от него. Но сама западная стена от Рыбных до Навозных ворот пребывала еще в лунной тени.Фиолетовый мрак окутывал Яффские ворота. Но даже во мраке угадывалось людское движение. Что-то перемещалось, кружило, стучало и шуршало в воротах. То и дело из мрака в сторону лунного света, который начинался с развилки Хевронской и Яффской дорог, выдвигались людские фигуры: то стражники в легком облачении с мечами, но без копий, то люди в богатых одеждах. Сделав несколько шагов в сторону долины, они поворачивали и вновь углублялись во мрак, теряя очертания, но лишь усиливая ощущение движения в воротах и в непосредственной близости от них.
На развилке стояли ярко освещенные луной храмовые стражники в высоких тюрбанах и с копьями. Когда на дороге показывались паломники, стражники поднимали копья, прижимая их горизонтально к груди, так что острия смотрели на юг, а древки – на север, подходили к паломникам, что-то говорили им, и после этого люди либо сворачивали на Хевронскую дорогу и шли в сторону Змеиного пруда, либо сходили с дороги и по бездорожью направлялись к водоему Езекии и Ефраимовым воротам. Ясно было, что стражники воспрещают им идти к Яффским воротам и заставляют входить в Город иным путем.
Впрочем, ввиду позднего часа паломников было немного. Сперва подошла пешая группа человек из десяти, затем появился караван с десятью ослами. Те, что с ослами, повернули на юг, а пешие покорно побрели по камням на север и скоро пропали за поворотом стены.
Из мрака Яффских ворот тогда вышел молодой человек в фиолетовой мантии и быстрым шагом, подобрав длинный подол, направился к развилке. Это был Аристарх – начальник отдела по борьбе с антиримскими настроениями.
Следом за ним из сумрака на свет выступил человек лет шестидесяти в белом тюрбане и белом талифе с кистями – отец Натан, священник первой череды и министр внешних сношений. Но он не пошел за Аристархом, а, сделав несколько шагов, остановился.
Скоро к нему подошли и встали рядом еще два человека. Один не то чтобы низкорослый, но очень широкий и плотный, почти квадратный, с такой же почти квадратной головой и небрежно одетый. Другой – статный, величавый, одетый в виссон и порфиру, причем пурпурный цвет его мантии был заметен и выделялся даже в слабом лунном свете.
Следом за этими двумя тотчас же выдвинулись из мрака ворот еще несколько. Они растеклись полукругом и угрожающе замерли так, как умеют выдвигаться и замирать только охранники. Уже по этому можно было уверенно заключить, что один из двоих – первосвященник, и, пожалуй, тот, кто в порфире и в виссоне.
Все трое молча стояли друг подле друга, глядя на запад, а со стороны развилки на них медленно наползал лунный свет.
Он почти добрался до ног стоявшего чуть впереди отца Натана, когда стражники на развилке вдруг подхватили копья и бросились бежать в сторону ворот, а за ними устремился было Аристарх, но чуть не упал, забыв подобрать полы своей мантии. Слышно было, как он сперва выкрикнул проклятие, а затем, задрав подол почти до колен, вприпрыжку кинулся догонять бежавших.
Авва Натан радостно улыбнулся и посмотрел на квадратного господина. А тот обернулся на охранников. Одного его взгляда было достаточно, чтобы те свернули свой полукруг и исчезли во мраке ворот. Ни один меч не брякнул.
Но когда стражники с копьями, пробежав мимо стоявших, добрались до ворот, шума и стука в гулких воротах было достаточно.
– Едут! – подбегая, объявил запыхавшийся Аристарх.
Никто ему не ответил. На него даже не посмотрели.
Первосвященник взял под руку широкого и плотного начальника и стал прогуливаться с ним вдоль стены: десяток шагов в одну сторону и десяток шагов – в другую. За ними шел Натан, а следом – Аристарх. Когда двое поворачивали, Натан с Аристархом расступались и пропускали их, а потом сперва шел Натан, а Аристарх замыкал шествие.
И все хранили молчание.
Развилка была на пригорке. Дорога на запад примерно стадию шла ровно, а затем ныряла в низину. И эта низина с развилки была видна, а от ворот – не просматривалась. Так что гулявшие вдоль стены заметили всадников, когда те вынырнули из-за бугра и оказались почти у самой развилки.
Ехали короткой рысью, а на развилке, сократив коней, предусмотрительно перевели их в шаг. Лошади были германские: густо гривые, коротконогие и очень выносливые. Всадников было три ряда: по три человека в ряду, то есть девять человек в общей сложности.
Судя по посадке – отборные кавалеристы. Судя по доспехам, перьям на шлемах и львиным мордам на груди – римляне. Всадники переднего ряда, а также всадники с боков в руках держали горящие факелы.
Сразу же обращал на себя внимание всадник, ехавший в середине конного квадрата. Во-первых, он был на голову выше остальных кавалеристов. Во-вторых, львиные морды его доспехов были серебряными, а не медными, как у его попутчиков, и перья на шлеме были орлиные, и гребень шлема был густо ими утыкан. В-третьих, на нем единственном был багряный плащ офицера. Наконец, казалось, что семь факелов горят лишь для того, чтобы освещать его мужественное лицо и его доблестную фигуру, так как равнина и дорога были ярко освещены луной, и в этом желтом сиянии свет факелов был тускл и напрасен.
Гулявшие вдоль стены, похоже, не заметили кавалькаду. Во всяком случае, едва римляне показались на развилке, первосвященник и его свита в очередной раз развернулись и направились в сторону Навозных ворот, но с таким расчетом, чтобы вернуться и оказаться возле Яффских ворот именно в тот момент, когда туда подъедут всадники. Молчавший до этого первосвященник вдруг начал о чем-то оживленно беседовать с квадратным своим спутником, и их примеру тотчас же последовали отец Натан и Аристарх.
Казалось, первосвященник так увлекся беседой, что конников заметил в самый последний момент и, если бы передний ряд вовремя не остановился, прямо-таки угодил бы под копыта лошадей.
Вздрогнув от неожиданности, первосвященник резко оттолкнул от себя широкоплечего, воздел руки к небу и воскликнул:
– О, Господи! Как ты меня напугал!
Голос у первосвященника был редкостный – бархатный, глубокий и проникновенный бас. Такой даже у актеров редко услышишь. И фразу свою первосвященник произнес не на арамейском или греческом, а на латыни. И так составил фразу, что было непонятно, к кому он обращается: к Господу Богу или к господину, который вдруг приехал и так его напугал.
Никто из римлян ему не ответил. Всадники переднего ряда обернулись и бросили вопросительные взгляды на своего рослого начальника. Тот в свою очередь покосился на воина, который был у него с правой стороны.
И именно к этому правому воину во втором ряду обратился теперь первосвященник, торжественно произнеся:
– Приветствую тебя, владыка! Желаю здравствовать и добро пожаловать в Священный Город!
Тот, на которого смотрели и к которому обратился первосвященник, одет был в солдатские доспехи, и меч у него был простой, и бляшки на портупее были медными. И выглядел он моложе своих товарищей – лет двадцать пять ему можно было дать, никак не более того. Лишь опытный взгляд по некоторым признакам мог определить, что этот юнец держится в седле, пожалуй, лучше своих спутников: прямая и расслабленная спина, локти красиво прижаты к телу, повод в постоянном контакте со ртом лошади, носок смотрит вверх, а пятка – вниз. По внешнему же виду он походил на ординарца центуриона или префекта конницы, того рослого, бывалого и мужественного командира, который находился в центре кавалькады.
В ответ на приветствие первосвященника лицо этого якобы ординарца капризно скривилось. Юный римлянин сперва прищурился, затем поднял брови так сильно, что шлем сдвинулся к затылку, вытянул вперед руку с факелом, словно хотел получше разглядеть стоявших перед ним пешеходов, и на ломаном греческом воскликнул:
– Аристарх? Это ты? Ты что тут делаешь, радетельник римлян?
Тот, кого он первым заметил и к кому обратился, просиял весь от радости, рванулся вперед из-за спины отца Натана и хотел было что-то сказать, но вовремя спохватился, испуганно посмотрел на первосвященника и закрыл рот.
А римский солдат продолжал разглядывать иудеев и восклицать удивленно и радостно, но с той же капризной миной на лице:
– И ты, Натан? Какое… – Римлянин замялся, подыскивая нужное греческое слово, а потом произнес то, что отыскалось: – Какое столкновение!
Отец Натан тут же выступил вперед и поклонился.
– И рядом к тебе… Точно! Самый саган! Амос – начальник храмовной стражи, – продолжал узнавать людей и коверкать греческий язык капризный юноша.
Квадратный Амос также поклонился отрывисто и сурово. А всадник вдруг перестал щуриться, морщить лицо и тихо сказал, на этот раз по-латыни:
– Не может быть. Иосиф. Сам первосвященник иудейский стоит у меня на пути.
Юный римлянин улыбнулся. И очень милой была его улыбка, от которой на щеках появились две ямочки.
– Это я, Пилат. А вместе со мной отец Амос и отец Натан. Ты не ошибся. И все мы тебя приветствуем и очень рады тебя видеть, – сказал Иосиф Каиафа, первосвященник Храма.
Пилат, продолжая симпатично улыбаться, сначала передал факел рослому центуриону, затем долгим взглядом окинул Город: с любопытством оглядел Яффские ворота, возвел очи к возвышавшемуся над ними дворцу Ирода Великого, скользнул глазами вдоль городской стены сперва направо, затем налево и лишь тогда произнес по-гречески:
– Я всех вас также приветствую.
Эту фразу префект произнес без единой ошибки, с отменным выговором и произношением.
И тут же римские всадники, словно по команде, ударили кулаками в щитки на груди и выбросили руки в приветственном жесте.
Пилат перестал улыбаться и обиженно спросил по-латыни:
– Значит, встречаете?
– Боже упаси! – удивленно воскликнул первосвященник. – Мы гуляли. Вечер прекрасный. Беседовали. И вот, случайно встретили тебя.
Каиафа говорил на латыни почти без акцента. Но фразы строил короткие.
– Прогуливались и беседовали? На ночь глядя?
– Прогулка перед сном – дело полезное.
– И часто ты так прогуливаешься в ночи с начальником храмовой стражи, с Натаном и Аристархом? – спросил Пилат.
– Врачи советуют прогуливаться как можно чаще.
– У Яффских ворот? В пыли, которую поднимают караваны паломников? Вместо того чтобы выйти из дому и гулять вдоль Кедрона или перейти через реку и прогуливаться в зелени прекрасных садов… Как зовут шарлатана, который рекомендовал тебе, Иосиф, избрать для прогулки такой идиотский маршрут?… И вырядиться так не он ли тебе посоветовал?
Первосвященник медлил с ответом. И тотчас выступил вперед отец Натан, который на греческом принялся объяснять Пилату:
– Сегодня был удивительной красоты закат. А с восточной стороны Города им трудно любоваться. К тому же у первосвященника были дела в Верхнем городе…
Иосиф Каиафа не дал Натану договорить.
– Мы не встречали тебя, Пилат. Мы знаем, что ты – очень добродетельный и скромный человек и не любишь, когда тебя встречают. Потому что тебе кажется, что ты беспокоишь и тревожишь людей, хотя на самом деле ты никого не тревожишь и не беспокоишь. Мы уважаем и всегда уважали твои чувства, Пилат. Но мы очень рады, что случайно встретили тебя и можем проводить до дворца. И просим тебя, нет, требуем, чтобы ты тоже уважал наши искренние чувства к тебе.
В эту маленькую речь первосвященник вложил всю красоту и проникновение своего бархатного голоса, словно любуясь его регистрами и с гордостью выговаривая давно написанные и заученные слова.
Пилат поморщился, но тут же превратил искривленную ухмылку сперва в радостную усмешку, а затем в лучезарную улыбку.
Никто и опомниться не успел, как юный префект соскочил с лошади: привычно и легко, как театральный гимнаст, умело и ловко, как опытный наездник, не звякнув мечом и почти не подняв пыли, когда сапоги его ударились о землю.
То ли от неожиданности, то ли по другой какой причине, но первосвященник поспешно отступил назад, а когда Пилат царственно поднял и протянул ему руку, сперва сделал еще несколько шагов назад, замер в нерешительности, а потом с некой обреченностью во взгляде выступил вперед и пожал протянутую руку.
Пилат, продолжая улыбаться, задержал рукопожатие, с ног до головы оглядел Каиафу и восхищенно произнес:
– Хорош ты, первосвященник! Хорош и великолепен! И сколько, интересно, стоит твое одеяние?
– Оно дорого стоит, – ответно улыбнулся Каиафа. – Но оно принадлежит Храму, а не мне.
– А Храм принадлежит твоему тестю? – улыбался Пилат.
– Храм принадлежит Богу! – ответил первосвященник, и улыбка исчезла с его лица.
Пилат отпустил руку Каиафы и, сняв шлем, передал его одному из всадников, тому, кто уже принял под уздцы его лошадь.
Теперь римлянина можно было вполне разглядеть. Он был белокур. Лоб у него был большой и красивый, глаза – голубые, нос – обыкновенный и не такой, какой принято называть римским. В лице его, казалось, не было ничего особенного и обращающего на себя внимание, однако оно сразу же запоминалось, и перепутать его было невозможно.
Без шлема Его Императорского Величества префект Иудеи выглядел еще моложавее – наивным и капризным юношей.
– Ну что же, раз хотите провожать – провожайте, – сказал Пилат и направился в сторону ворот.
Рядом с ним, стараясь не отставать, пошел Каиафа. Следом за ним, выстроившись в ряд, – Амос, Натан и Аристарх, а позади них – римские кавалеристы с горящими факелами.
Первые трое всадников хотели было обогнать Пилата и поехать впереди, но префект обернулся к ним, покачал головой, и солдаты тотчас вернулись в строй.
– Как доехал? Надеюсь, всё было благополучно? – участливо спросил первосвященник.
Пилат ему не ответил. И они молча вступили в темные и гулкие Яффские ворота. А когда вышли из ворот и пошли по непривычно пустынной улице, Пилат сказал:
– Закатом, говоришь, любовались? У меня в Кесарии закаты намного лучше. Потому что солнце садится в море. И нет этой уродливой пустыни, которая тянется, тянется одна и та же…
Пилат замолчал, улыбчиво глядя на первосвященника. Тот выждал, не продолжит ли префект оборванную фразу. А потом как бы отечески и наставительно возразил на греческом, чтобы не испытывать затруднения в подборе слов:
– Пустыня по-своему прекрасна. На закате – особенно. К тому же, правду сказать, ту местность, через которую пролегал твой путь, неправильно называть пустыней. Настоящие пустыни начинаются к югу и к востоку от Города. Там – действительно пустыни…
– Вся Иудея – сплошная пустыня, – по-латыни возразил Пилат. – К востоку, к западу – какая разница. Голо и пусто. Тоскливо, Иосиф. Камни, похожие на овец, и овцы, похожие на камни. И пыль, пыль. Люди цвета пыли, грязные и немые. И солнце, словно в дыму. Что тут может быть красивого?
Каиафа сперва внимательно посмотрел в лицо Пилату, а затем снисходительно потупил взгляд:
– Не обижайся, Иосиф. Ты сам виноват: приучил меня доверять тебе и говорить с тобой искренне. Я очень ценю за это наши отношения. Ибо искренность между политиками – вещь дорогая и редкая. Не так ли?
– Спасибо за твои слова, Пилат, – откликнулся первосвященник. – Наши чувства взаимны. И оба мы знаем об этом.
– Нет, есть симпатичные места, – сказал Пилат. – К Кесарии я привык, и мне там даже нравится. На берегу Иордана я знаю несколько уголков, где можно развеяться и отдохнуть душой. Сядешь под пальмой с блюдом свежих фиников и с чашей хорошего вина… В Галилее красиво! Зелень свежая. Множество ярких птиц. Озеро очень живописное, особенно западный его берег… Но я редко бываю в Галилее. И, мягко говоря, по мало приятным поводам.
Каиафа согласно закивал головой.
– Но ехать по Иудее, ты прости меня, сущая тоска, – сказал Пилат и рассмеялся. – Иногда даже хочется, чтобы кто-нибудь напал, например, разбойник какой-нибудь выскочил со своей бандой. Ну, чтобы стряхнуть с себя тоску, развеяться и вспомнить молодость!
– Бог с тобой! – укоризненно воскликнул первосвященник. – Никогда не говори так! Накличешь беду… Я давно хотел тебя упрекнуть. Ездишь с горсткой людей. А вдруг, упаси господь, и вправду на разбойников наткнешься?!
– Но они сначала на Лонгина набросятся! – радостно воскликнул Пилат и так, похоже, увлекся, что перешел на греческий и забыл, что на этом языке ему надо коверкать слова. – Мы ведь эти переодевания затеяли для того, чтобы Лонгина приняли за меня, а меня – за одного из его охранников.
– Если они нападут слева, твой центурион и другие всадники тебя в первый момент прикроют. А если они нападут справа? Они прежде всего убьют тебя.
– И ты думаешь, что я, римский всадник, который два года прослужил в Германии и сражался с самыми свирепыми воинами в мире, дам себя убить каким-то вшивым… прости, жалкому сброду, который никогда не видел настоящей войны и вооружен ржавыми ножами и сухими палками? Да каждый воин из моей охраны перебьет с десяток этих вонючих бродяг и останется без единой царапины!
Каиафа с высоты своего роста посмотрел на молодого человека не то чтобы высокомерно, а с ласковым сожалением.
– Не сердись, Пилат. Ты сам только что напомнил об искренности наших отношений. И вот совершенно искренне, ни в коем случае не желая тебя обидеть, я тебе говорю: твои рассуждения, твоя охрана и весь этот маскарад, который вы устраиваете, – ребячество и непростительная для императорского магистрата беспечность! Банды разбойников достигают иногда ста человек. Многие отменно вооружены, и притом римским оружием… Если тебе самому не дорога твоя жизнь, то подумай, что значит она для Иудеи, для Рима, который послал тебя защищать и оберегать нашу страну, Священный наш Город, а не бравировать своей храбростью и щеголять беззаботностью. Вспомни, как несколько лет назад какой-то сумасшедший крестьянин одним ударом ножа зарезал римского наместника… забыл его имя…