томиками "Дневника писателя", являвшегося для него, по его словам, кладезем
премудрости, я задавал себе вопрос, а не еврейский ли по своей сути писатель
Федор Михайлович Достоевский? Тем более, что я оказался не одинок в этом
предположении: один истинно русский человек - офицер, служивший на питерской
гауптвахте, куда в марте 1874 года по пустяшному делу на пару дней угодил
великий писатель, вспоминал: "Я тогда почему-то думал, что Достоевский из
жидов. С наружности он, что ли, на них походил...".
Эпиграфом к этому очерку поставлена строка из Корана. Вероятно, можно
было подобрать что-нибудь подходящее из христианских откровений, но так
получилось, что Коран я знаю лучше Ветхого Завета и Евангелия. К тому же сам
Достоевский утверждал: "Я столь же русский, сколько и татарин" и даже
принимался толковать Коран, правда, очень по-своему. И вообще, где бы ни
прозвучали слова Всевышнего, они верны, так как Он - один. В связи с этим
можно привести еще один стих Корана, имеющий некоторое отношение к судьбе
Достоевского: "Что каждая душа приобретает, то остается на ней, и не понесет
носящая ношу другой" (Коран, 6:164). Некоторые серьезные толкователи
считают, что здесь имеется в виду "ноша грехов". Достоевский же, можно
сказать, попытался взвалить на себя ноши других людей или даже ношу грехов
всего человечества, и душа его, как и предупреждал Всевышний, не вынесла
этой тяжести.
Все, имеющее начало, имеет и конец. И конец в случае эпилепсии намного
печальнее, даже чем начало и чем течение болезни. "Вялость" мысли и
"сверхценные идеи" постепенно превращаются в бред. Имеется в виду не
разговорный смысл этого слова, а психологический термин, означающий не
соответствующие реальности представления и умозаключения индивидуума,
патологически убежденного в их правильности и подкрепляющего их рядом
субъективных доказательств, сведенных в "логическую" систему. Многие беловые
и черновые тексты Достоевского образуют такие "логические" системы
нереальных представлений и могут служить уникальным материалом для
психодиагностики и исследования деформированной личности их автора.
Признаками изменений личности являются также фобии, к которым Достоевский
был склонен с детства. Изменялся только источник страха - от детской
"волкофобии" к юношескому страху смерти и преждевременного погребения, и
далее к более конкретным "ужасам", угрожающим уже не ему одному, а целому
народу, всей империи и даже всему человечеству, - "жидам", католикам,
протестантам, социалистам, "полячишкам", которые желают владычествовать над
славянами, туркам, европейцам, профессорам, интеллигентам, либералам,
семинаристам, "нигилятине" и т.д., и т.п.
Все это делает бессмысленным и потому невозможным какой-либо серьезный
разговор о политических, этических и философских высказываниях Достоевского
- обо всем, что лежит за пределами его художественного творчества.
Итогом же эпилептических изменений личности считается слабоумие. В
октябре 1859 года, когда этот печальный финал еще казался очень далеким,
38-летний Достоевский писал в прошении Александру II: "Болезнь моя
усиливается более и более. От каждого припадка я, видимо, теряю память,
воображение, душевные и телесные силы. Исход моей болезни - расслабление,
смерть или сумасшествие. ... А между тем врачи обнадеживают меня
излечением...".
Тогда это был лишь аргумент, подкрепляющий обращенную к царю просьбу о
разрешении проживать в Петербурге. Но время шло, излечения не предвиделось,
и в бумагах Достоевского появилась запись, свидетельствующая о том, что
страх перед ожидавшем его будущем не покидал его: 16 февраля 1870 года, в
начале работы над "Бесами", когда эпилепсия особенно сильно напоминала ему о
себе, в его воображении возникает такой автобиографический сюжет:
"Великолепная мысль. Иметь в виду. Идея романа. Романист (писатель). В
старости, а главное от припадков, впал в отупение способностей и затем в
нищету. Сознавая свои недостатки, предпочитает перестать писать и принимает
на бедность".
Этот сюжет не реализовался ни в его творчестве (о чем, вероятно, не
следует жалеть, поскольку в нем, по замыслу автора, могли в неблагоприятном
освещении предстать многие достойные люди из литературного круга 40-60-х
годов), ни, к счастью, в его жизни, хотя последний выпуск "Дневника
писателя" (январь 1881 г.) и подготовительные материалы к нему, в которых
встречаются весьма удивительные мысли о "восточном вопросе" типа: "имя
белого царя должно стоять превыше ханов и эмиров, превыше индейской
императрицы, превыше даже самого калифова имени. Пусть калиф, но белый царь
есть царь и калифу. Вот какое убеждение надо чтоб утвердилось! И оно
утверждается и нарастает ежегодно, и оно нам необходимо, ибо оно их приучает
к грядущему". "Пусть приучаются к мысли, что мусульманский Восток и Азия
принадлежат Белому царю", - свидетельствующие о том, что Достоевский был уже
близок к такому печальному пределу. Во всяком случае, под приведенными выше
фразами мог бы подписаться Поприщин.
Однако Всевышний милосердно избавил писателя от этой скорбной участи.
(Сходство "Дневника писателя" с "Записками сумасшедшего" Гоголя
отмечалось современниками Достоевского еще при появлении первых глав этого
пестрого сочинения в "Гражданине", - см., например, заметку Л. Панютина в
"Голосе" от 14 января 1873 г. Как бы в ответ на это сопоставление
Достоевский в очередной главе, опубликованной в "Гражданине" 21 мая 1873 г.,
то ли в шутку, то ли всерьез сам уподобляет себя Поприщину.)

    x x x



P.S. Первоначально я назвал этот очерк "История болезни", но потом,
просматривая необъятную библиографию публикаций, имеющих отношение к жизни и
трудам Достоевского, я обнаружил в журнале "Клиническая медицина"
двадцатилетней давности статью А.Е. Горбулина "К истории болезни Ф.М.
Достоевского" (1986, Э 12). Это оказалась небольшая заметка
клинициста-пульмонолога, посвященная различным легочным заболеваниям
писателя, одно из которых и стало непосредственной причиной его смерти.
Что касается эпилепсии, то этот врач рассматривал ее лишь как один из
факторов, оказывавших влияние только на физическое состояние больного, и его
представления о количестве припадков, терзавших душу и мозг Достоевского,
оказались крайне поверхностными, а иногда и ошибочными: так, например, он
сообщает, что к выходу "Братьев Карамазовых", т.е. к 1880 г., Достоевского
уже три года не мучили припадки эпилепсии и делает вывод о спонтанном
улучшении в течении заболевания, в то время как только отмеченных в разных
записях в 1880г. было шесть припадков, из которых три было очень сильных - в
том числе случившийся 20 февраля, после того как Достоевский узнал о
покушении Млодецкого на Лорис-Меликова. Однако даже этот припадок не помешал
ему на удивление многих отправиться лично созерцать казнь Млодецкого 22
февраля. А один из сильнейших припадков, последствия которого продолжались
целую неделю, был отмечен писателем 6 ноября, т.е. менее чем за три месяца
до кончины. И по поводу этого припадка сам Достоевский отмечает, что с
годами припадки действуют все сильнее. Какое уж тут "спонтанное улучшение"!
Тем не менее, слова "история болезни" применительно к Достоевскому
прозвучали относительно недавно, и мне не захотелось их повторять. И после
непродолжительных раздумий я решил обратиться к более архаическому
наименованию того же самого медицинского документа - "скорбный лист" (по В.
Далю - краткие заметки о болезни и ходе ее), что, может быть, судя по
приведенному в начале этого очерка изречению В. Короленко, даже в большей
степени соответствует его содержанию.
В заключение хочу сказать, что сам я, зная многое, все же вот уже более
полувека не могу преодолеть наваждение, заставляющее меня время от времени
покидать нашу реальную Вселенную, блистающую всеми красками бытия, и хотя бы
на несколько мгновений погружаться в мир, созданный Достоевским, где, как
говорил Набоков, "ничего не меняется". Может быть так получается от того,
что я родился и прожил всю свою жизнь в Харькове - городе здоровом,
нормальном и спокойном, в котором нет зловещих петербуржских подворотен и
нет поводов для каких-либо "надрывов", поскольку люди здесь просто живут и
умирают в отведенные Всевышним сроки.
Лео Яковлев
Октябрь 2005 г.