Тем, у кого нет денег и связей, положено служить. Ростопчин исправно заступал на караулы, кутал горло шарфиком от влажно-ледяного ноябрьского, иссушающего, перехватывающего дух прикосновением раскаленного железа январского ветра. Служили и иначе: из караульни носа не высовывая, шампанского повелев доставить да любовницу пригласив, иль за томиком Державина. За такое, кажется, и не карали - от кого сторожить государыню, если в Зимний сторонних людей пускать перестали вовсе, истопниками да горничными берут детей тех же дворцовых слуг, и то через тайную канцелярию. Одно время ловили страшного якобинца Бассевиля: донесли, будто едет он из Франции с бесшумным пистолетом и сундуком ядов, а приметы - кургузый сюртук и шляпа круглая. Мчались в Ригу, Вильно гонцы с наказом императрицы - Бассевиля через границу не пускать, а пуще всего беречься ядов его, и пузырьки, что при сем якобинце окажутся, не откупоривать. Но страхи страхами, а подле себя как не сделать поблажки офицерам гвардейским, что один другого знатнее, один другого ладнее?
   По два или три раза за месяц ездя в Гатчину, Федор Васильевич привык понемногу к шутовской форме солдат в будках у дороги, к болтающимся над головой, когда проезжаешь, ярко раскрашенным шлагбаумам.
   Кормили отвратно, на десерт угощали дрянными пирожными, то ли привезенными от заурядного кондитера с Морской на прошлой неделе, то ли изготовленными насухо, из муки да сахара, чухонками по рецепту великой княгини. Павел умел быть удивительно проникновенным собеседником, когда не грустил, но меланхолия находила на него нежданно, порой посреди разговора: тухли глаза, стихал голос. И тогда проходило очарование, Федору Васильевичу виделась вместо «малого двора» коробка с оловянными гренадерами. Он возвращался в Петербург, а там все было прежним: квартира дорога да неудобна, жена скучна, служба несносна.
   Из. знакомств берег он только одно, с подручным государынина лекаря. Наедине говорил с ним как с равным, ссужал, не прекословя, деньгами. Императрице шел седьмой десяток.
   Прозябать в Гатчине Ростопчин не собирался. Увальней тамошних он видел, при Павле-наследнике они мало на что годны, при Павле-государе никто о них и не вспомнит. Пора садиться за стол и брать карту у банкомета придет, когда и ежедневный «екатерининский» - два фунта на чашку - кофе не поднимет с постели матушку-императрицу, но до чего же мало вокруг людей, которые за день этот вперед загадывают!
   …По Фонтанке плыли первые, ранним снегом припорошенные палые листья. Торопливее, чем обычно, мельтешили Невским прохожие: в эту пору всем холодно, придет еще время шуб распахнутых, ладонью горячей плотно скатанного снежка, парка морозно-веселого дыхания. Федор Васильевич сдерживал едва желание пробежаться, вскидывая высоко коленки. Под сиденьем отправленного вперед экипажа позвякивает ящик с дюжиной шампанского, и кажется, слышен за три квартала легкий этот перезвон, а может быть, в висках звенит? Меньше двух месяцев до Рождества, последнего Рождества государыни Екатерины Алексеевны, это известно точно, если медики могут хоть что-нибудь точно знать. Глубоким вечером обер-полицмейстер Архаров, в оцепенении стоя на пороге караульни, глупым, бараньим взглядом пялился на разбросанные по полу бутылки, покуда озирающий его, не подымая головы от стола, Ростопчин не спросил:
   - Какого тебе?…
   - Федор Васильевич! - вскинулся Архаров. - Я, право, памятуя вашу службу безупречную, мог бы и закрыть глаза на нынешнее безобразие, но…
   - Ты лучше рот закрой. И пошел отсюда! Погоди. Выпить хочешь?
   Побагровев, обер-полицмейстер вытянулся во фрунт, звякнул саблей:
   - Извольте по форме доложить!
   - По форме такое не доложишь. А скажу тебе вот что. Три года служу я за тех, кто сам того не может, будучи французской болезнью или певичками итальянскими обременен. Надоело. Потому пошел ты…
   - Может быть, изволите все сказанное и в донесении изложить? - прозрачно усмехнулся Архаров.
   - Непременно!
   Бумагу напишет он тут же, отставку получит наутро. В Гатчине об этом узнают не позднее пятницы.
   …Теперь Федор Васильевич ждал. Перебираться в столицу следовало с осени. При «молодом дворе» звание опального ему зачтется. Приезду Безбородко удивился мало, хоть особо близок с ним доселе не был - все теперь должно было идти иначе.
   От крыльца, где Ростопчин встретил гостя, не спеша, перебрасываясь словом о дороге и ценах, останавливаясь против выставленной у окна английской терракоты и в оранжерее, прошли они едва ли не весь дом, до кабинета. А разговор вышел короток, словно все допреж решено и оставалось лишь пожать руки друг другу да уговориться о времени.
   - Ранее нужды нет. А в конце августа я сделаю бумагу, готовьтесь ехать ко двору.
   - Что же, Александр Андреевич, пусть. Дай вам Бог удачной дороги.
   - Так не на край света.
 
* * *
 
   Поутру действительный статский советник Дмитрий Прокофьевич Трощинский выпил две чашки крепкого, «екатерининского», кофе, сам растворил морозному ветру с Невского окно и велел подать почту в кабинет. До завтрака, за которым он обычно читал почту, предстояло поработать, крепко, как в былые дни, когда, бывало, успевал он натощак половину дневных дел кончить. Вот и теперь - когда встанешь из-за стола, Господи, веси.
   В молодости, впрочем, заботы выпадали иные, сверху указанные, а теперь думать надо о своем, как выпутать доброго друга Завадовского из скандального дела о банковских недостачах. История тянулась третий месяц, государыня несколько раз справлялась, а тут еще немчик-кассир сбежал с. приличной суммой. Счета все давно проверены, теперь думать надо, как доклад составить, чтобы хуже не вышло. Денег в казне нет.
   Подняв взгляд на застывшего у порога камердинера, Трощинский сбросил на нос очки:
   - Не стой в двери! Говори, коли вошел, все одно помешал.
   - Так я говорил его милости, что занят хозяин, а он - спроси, мол, примет, дело спешное.
   - Кто?
   - Его милость Резанов.
   - Проводи.
   Мысль все равно не шла, отвлечься - к лучшему, а в случай грех не верить.
   - Дмитрий Прокофьевич, простить прошу, что помешал в занятиях ваших.
   - Что вы, Николай Петрович, вас видеть - всегда в радость. Холодно, поди, на улице-то? Я еще носа не высовывал.
   - Морозец. На Фонтанке горы свежие залили. Крику, смеху - мимо не пройдешь, не споткнувшись.
   - И то добро, в радость простому народу. Я, знаете ли, всегда полагал, истинно пишут мудрые люди: в бедности больше счастья, нежели в богатстве. Тому, у кого достаток есть, сомнения душу отравляют, а кто этим не обременен, всякой безделице радуется.
   - Однако с горки чтобы скатиться, алтын требуется уплатить, так сперва, стало быть, добыть его, алтын-то!
   - А это к лучшему, Николай Петрович. Когда бы, к примеру, подати с государственных крестьян не брать, они вовсе работать перестанут, с хлеба на квас будут перебиваться, а то и вовсе поля не засеют. То же с помещичьими - барщиной хороший хозяин мужиков своих к труду приучает, они и на своей земле лучше работают, достаток обретают. А у кого повинности облегчены, 'смотришь - поля сорной травой заросли, избы некрыты, скот худой, паршивый. Кто виноват? Помещик! С 'мужиков что спросишь, неразумны, а он обязан надзирать. Но вы с делом ко мне?
   - Да, Дмитрий Прокофьевич. Я к вам, как Христофор Колумб к епискому Паленсии, пришел рассказать чудесную историю и предложить богатства Индий.
   - А-а. Для согрева выпить чего-нибудь хотите?
   - Нет, благодарю. Так если вы позволите…
   - Конечно, рассказывайте!
   - Вы знаете, Дмитрий Прокофьевич, женат я на дочери Григория Ивановича Шелехова, рыльского дворянина, большие услуги оказавшего отечеству. Десять лет назад был он пожалован от государыни грамотой и шпагой с бриллиантами, за поход на галиоте «Три святителя» к берегам Америки. Потом в землях открытых заведения свои установил, по указу особому знаки утверждал, владения российские ограждавшие, как должно: доски с орлами медными и надписями. Четыре месяца назад тесть мой умер. Наследие его слишком обширно уже теперь, а сколь может простираться, Бог ведает. Совладать со всем - не в силах одной семьи, я хотел бы создать компанию, подобную Ост-Индской.
   - Директора тамошнего, Хейстингса, парламент семь лет судил, едва оправдали. Я к тому, что одно дело - свое владение, где как разумеешь, так и поступишь, а иное - компания, да еще, поди, с привилегиями?
   - Иначе - никак. Без привилегий, утвержденных высочайшим указом, такое дело не поднять.
   - Ну вот. Возьмите банк. Когда бы вы, скажем, за игорным столом миллион просадили, кто вас упрекнет? А здесь копейку в счет ставят.
   - Дмитрий Прокофьевич, дело - не на копейки. Григорий Иванович оставил полтора миллиона, а годовой доход от промыслов может быть вдесятеро большим. Если завести корабли, отправлять меха прямо в Кантон, не тащить сушей через Кяхту, втрое затраты сократятся. Тесть из плаванья своего вернулся с женой, Натальей Алексеевной, благополучно, за два года в море, да среди туземцев, бед не знали. А как корабль разбился в Охотской гавани, едва не пропали, санным путем до Иркутска добираясь. Не чаяли живы быть. Вот вам и море!
   - Николай Петрович, я понимаю вполне, что доставка грузов морем дешевле обходится. Скажите мне вот что. Не одни мы ведь по тому морю плаваем?
   - Были испанские суда, английские. Берега описывали Ванкувер. Из Бостона приходят корабли. Так ведь им всем - едва не вокруг света плыть, а у нас под боком все!
   - Ну, из Петербурга - не очень-то под боком. Тесть ваш единовладельцем промыслов был?
   - Нет. Имел компаньона, некоего Голикова. Но основал все Григорий Иванович.
   - Да, конечно. И государыня в восемьдесят восьмом году проект не поддержала.
   - Так вы помните о том?
   - Разумеется. Поверьте, Николай Петрович, понимаю ваши огорчения. Тесть ваш умер, слетелись охотники поклевать его добро, а до столицы - почитай, два месяца ехать. Но поверьте и вы, государыне теперь не про Америку говорить. Далеко все это от нас, Николай Петрович, а с деньгами туго. Французы заботят, Питту Екатерина Алексеевна не доверяет - ну, как сговорятся с цареубийцами англичане, их парламент короля тоже на плаху отправил во время оно. Вот и судите, велик нам резон в шкурах зверей морских? Порядок колеблется, до окраин ли, Богом забытых?
   - Стало быть, Дмитрий Прокофьевич, не видите резона?
   - Резон вижу. Да только ныне он авантюрой обернуться может. Повремените!
   - Хотел бы.
   - И все же, коли совет мой вам ценен, выждите время. По осени, быть может, повернется все иначе. Забота и в самом деле государственная!
   - Спасибо, Дмитрий Прокофьевич, на добром слове, коли Бог даст, Проводив гостя до двери кабинета, Трощинский постоял минуту, вприщур оглядывая стол. Усмехнулся, качнул головой - будто ветром соленым в нос шибануло, от фантазий примерещится - и сел за банковские гроссбухи.
 
* * *
 
   В дом московского первой гильдии купца Евстрата Деларова именитый гражданин города Рыльска Иван Голиков приехал поутру - застать хозяина ему надо было наверняка. Поглядев с усмешкой, как поводит бровями Деларов, положил перед собой ухоженную, чистой ладонью кверху, руку на тяжелый, с резными тумбами стол:
   - Полно, Евстрат Иванович! Я ведь у тебя пушнину покупать не обещался. Спросить хочешь, почто приехал, - так спрашивай!
   - Неволить не стану.
   - Ладно. Скажу как есть. Компания наша американская не одним Шелеховым создана, но заботы на себя брал Григорий Иванович многие. Не стало его - иные дела для всех вчуже оказались, кто бы и взялся, да остальные в том видят покушение на право свое. Видишь, не скрываю от тебя ничего, в прямоте одной ныне благо. Когда бы одни мы были на дальних морях, можно и повздорить меж собой, но, ведаешь сам, иркутские купцы мыслят, у них прав более. Погоди! - жестом остановил подавшегося вперед Деларова. - Я ведь не спрашиваю, с кем ты ныне. Дазай вместе рассудим. Коли и впредь станет всяк в свою сторону тянуть, добра не ждать. Мало того, что иные нам дорогу перебегают, Киселев ли, Лебедев, промыслы заводят, так ссора наша России во зло! Ты не хуже меня разумеешь, если пройдет распря, начнут цены сбивать, запрет, чтобы оружие диким не продавать, разве кто соблюдет? На Кадьяке тогда, будь ружья у колош, не носить Григорию Ивановичу именной шпаги. Нас-то везде сколь - промышленников десяток-другой, столько же ссыльных, на них надежда малая, да якутов сотня, а колош -вдесятеро. Дай им порох - через год-другой плавать в те земли без толку. Рассуди и про американцев, англичан, им распри наши - манна небесная. Или пустое говорю?
   - Нет, Иван Ларионович. Все так. Говори далее.
   - Так я, почитай, все и сказал. Дело-то ясное, чем убыток поврозь нести, лучше прибыль делить. Ты ведь с Мыльниковым свести меня можешь?
   - Коли ты напрямую, чего мне скрывать? Свести могу, да толк будет ли? Они под твое начало не пойдут, да и ты под их - вряд ли, а за шелеховских наследников сказать можешь ли?
   - В том нужды нет. Задумка моя - компания, и не для Иркутска только или Рыльска, для всей России, с капиталом миллиона на три. Выпустить акции, пусть всякий, кто желает, деньги вложит да прибыль получит. А править компанией станут директора выборные, сходу пайщиков подвластные, обиды тут никому.
   - Задумка хороша…
   Голиков сжал резко руку, дернул по столу широким обшлагом. Стукнули звонко о столешницу, как покатившийся орех, пуговицы - жемчуг, в серебро оправленный.
   - Чего же недостает нам?
   - Да вроде все при нас. Про порох ты ладно сказал, призадумаются Мыльниковы: у них колоши один балаганчик пожгли начисто, промышленники-то сбежали, а вот шкуры, сколь собрали, все прахом пошли.
   - Так что?
   - Николай Прокопьевич будет на Москве после Пасхи сразу.
   - Знаю.
   - И это знаешь? Стало быть, встречу вам устроить могу. Но допреж скажи, чтобы без кривотолков. Первое - компания. Далее?
   - Вклады - уравнять. Директоров - выбирать всем пайщикам, но никому паев более, чем основателям, не давать. Баранову, что промыслами ныне управляет, безвозмездно дать акций тысяч на семьдесят, а еще ссудить, полезнее того человека нет. И последнее. С Натальей Алексеевной дел не иметь.
   - Погоди. Как же так?
   - Строптива. Негоже бабе в мужском деле заправлять. Муж ей денег без меры оставил - что с того, не она наживала.
   - Что же, ее вовсе доли лишить?
   - Обмозгуем. Теперь одного хочу; коли Мылышковы со мной говорить будут, так идти делу меж мной и ними только.
   - Это само собой.
   - Ну и ладно. А вдовью долю выделим, о том не беспокойся. Христиане мы или нет? Диких и то просвещаем, отец Иоасаф на Ситхе церковь поставил. Вот и Наталья Алексеевна молилась бы за преуспеяние наше, пристойнее сие, чать, чем деньги считать.
   - Ладно. Наливочки велеть подать или портвейну английского?
   - Пожалуй, английского.
   Они выпили не спеша, закусили оранжерейным лимоном, на дольки нарезанным. На улицу Голиков вышел, шубы не запахивая - жарко помнилось, - у возка постоял, вдыхая глубоко, с удовольствием ветерок с Яузы.
   Жарким выдалось лето. Солнце подсушило первый укос сена, и копны его светлели среди зелени, у самых петербургских застав, как разбросанные ветром желуди. Тепло оживило императрицу, она снова стала работать перед ужином, понукая отвыкшего от такой прыти Храповицкого.
   Люди вокруг нее были сонными, кислыми, словно дождливая осень стояла или пришло опять испанское поветрие болезненное, дыханием передающееся. Она повелела - быть выезду в Петергоф.
   Сборы вышли суетливыми. Князь Платон ходил недовольный от каретных сараев в апартаменты, бурчал что-то сквозь зубы; долго не могли решить, кому в каких экипажах ехать, потому что переданы были шепотом слова императрицы: кто как захочет. Наконец тронулись; дамы оправляли на себе сарафаны, от которых отвыкли порядком за год; пажам раздали балалайки, и они, усевшись тесно, то и дело взрывами смеха перемежали свое треньканье; в иных экипажах шли разговоры - негромкие, без улыбок. Нынче не только оригиналы и сумасброды, многие при дворе пожимали плечами на русофильские причуды императрицы. Сарафаны, балалайки в ответ на сообщения, одно другого страшнее, из Франции - было от чего усомниться в мудрости этаких решений, Конечно, государыня все может, придет в голову - косы и серпы даст в руки камергера, генералам, но - зачем? Якобинцев удивить? Или, может, сиволапым купчишкам, чьи жены ходят по петербургским улицам в сарафанах да кокошниках, как пугала огородные, угодить?
   А Екатерина обо всем этом сейчас просто не думала. Три, четыре года назад следовало показать миру, что против безбожной французской революции стоит не кучка аристократов, как то представить тщились гнусные болтуны, Бриссо да Мирабо, а народ русский во главе с обожаемой государыней. И как Петр силком одевал на дворянство платье немецкое, она заставляла шить исконно российские наряды, приложив к этому, как ко всему, что делала, свой методический ум, посылала модельеров в северные деревни перенимать покрой. Но июльским днем 1796 года об этом не думалось, и все равно ей было, во что одеты люди вокруг. Послеполуденное жаркое солнце бросало зайчики от стекол карет, играло на пологой волне залива. Дорога шла у моря, стук копыт гас в шуршании гравия и легком шуме сосен от налетевшего ветерка.
   Велев остановить экипажи на лугу, не доезжая дворца, Екатерина, опершись на руку Зубова, почти как раньше легко ступила на траву, вдохнула запах клевера и мяты, раздавленной колесами травы. Давно не было такой свободы в теле, отвыкшем почти от движения, и она, сбросив туфли, босиком пошла к ближней копне сена, опередив встревоженного князя Платона. Копна оказалась мягкой, душистой, хорошо просохшей; Екатерина, не оборачиваясь на свиту, упала в сено ничком, потянулась не спеша, повернулась на спину, рукой прикрыв глаза от солнца.
   Лежала она недолго - затекла спина, заломило поясницу, колючки какие-то забились под платье, выступил на висках пот. Поднялась, опершись привычно на поданную без секундной задержки руку, дала вытереть себе лицо большим душистым платком. Из дворца принесли уже скамейки, столики; позвав кого-то из пажей, Зубов быстро проговорил ему несколько слов на ухо и повел Екатерину в тень, к скамье. За ними потянулся двор, но едва сделали шагов десять, стайка пажей с возгласами напала на князя Львова; опрокинув его наземь, засыпала сеном и разбежалась, прежде чем возмущенный старик поднялся. А Зубов, рассмеявшись негромко, бросил клочок сена на спину императрице и тут же ощутил благодарное пожатие ее руки. Бросаясь сеном, забегали по лугу придворные, а Екатерина, присев на скамейку, вытирала украдкой пот со лба и улыбалась.
   Они вернулись на то же место, когда упал вечер; вели неспешный хоровод сысканные в окрестностях крепостные девушки и стояли кавалеры за спинками качающихся скамеек, оберегая покой своих дам. Екатерина, обирая лепестки поданного ей цветка, улыбалась легко и радостно.
 
* * *
 
   В среду, 1 сентября, отменен был вечерний концерт в Эрмитаже. Протасова, улыбаясь, передала музыкантам слово в слово извинения императрицы - государыня несчастна более них, ибо они лишены труда, она же - удовольствия. Уголки губ приподнял в ответ Кардон; едва дослушав, повернулся к приставленной у стены виолончели Дельфини; церемонно поклонился Диц, скрипка торчала у него под мышкой, как шпага в огромных ножнах. Музыканты ушли; в комнату, что окнами на Дворцовую площадь, подали для Екатерины блюдо со свежими яблоками и вишнями, бокал смородинового морса.
   Статского советника Моркова велено было пропустить, едва придет, и императрица узнала его по торопливым, не задержавшимся ни на миг на лестнице и в приемной шагам. Повернулась в кресле раньше, чем открылась дверь:
   - Что, Аркадий Иванович?
   - Сбылось по воле божьей, матушка,
   - Подписано?
   - Еще нет, но король согласился с устного прочтения, а герцог заверил, что дело решено.
   - Так…- Екатерина нахмурилась, ощутив мгновенный укол беспокойства. С чего бы косоглазому так ратовать за свадьбу? Не гатчинский ли в том умысел? Герцог Карл - масон высокого градуса, а корни ордена сего в огороде у наследничка не повыдерганы, даром что в Шлиссельбурге хороший заложник имеется.
   Морков почувствовал ее беспокойство и заспешил словами:
   - Король цесаревной Александрой столь восхищен, что видеть ее желает постоянно. Завтра с утра на прогулку ее пригласил и столь настаивал, что подписание статей провести решено по возвращении их.
   - Настаивал?
   - Просил, матушка. Так мы согласно с князем Платоном решили: после прогулки и подпишем.
   Императрица нахмурилась снова. Мелкий расчетец достоин был политиков заурядного немецкого княжества, а не великой России. Но представилось недовольное лицо Платоши, обиженно кривящего губы всякий раз, когда что не по его, или замолкающего напрочь, и Екатерина ничего не сказала Моркову.
   …Помолвка Густава IV, короля Швеции, и Александры Павловны, внучки императрицы российской, назначена была в Тронном зале на шесть часов. Прибыли архиепископы петербургский и новгородский; собрался двор; перешучиваясь с подававшими ей наколки сестрами Зверевыми, выбирала прическу перед зеркалом в туалетиой комнате Екатерина. Она не спешила: если там, в Тронном зале, подождут часок, торжественнее будет помолвка, таковы люди. Да и негоже ей являться раньше мальчишки, задержавшегося на прогулке. Как только подписаны будут бумаги, Морков их принесет, и можно будет идти. День сегодняшний - один из тех, коими оправдано будет перед Богом царствование Екатерины Великой; отныне - мир, дружба со Швецией, а значит, вместе со шведской армией можно отправить корпус в Берлин. Она не решила еще - идти в Берлин Суворову или отправить для вразумления прусского короля Репнина, а фельдмаршалу выделить другую армию н бросить ее на Рейн, может быть - морем в Гиэнь. Не и первый раз русским кораблям греметь пушками у берегов Италии; почему бы и не далее, к Мелькартовым столбам? Англичане без славы высаживались в Тулоне, но ведь они чужими руками воевать горазды. Много союз со Швецией значит; ведь пока с ней вражда, всякое дело затевая, следует помнить о кораблях, коие нежданно вырасти могут из тумана едва не под окнами Зимнего. Но теперь…
   Минул час, второй. Стемнело. Оплыли третьи свечи. Никто не готовил для собравшихся в Тронном зале еды и питья, да и подумать было грешно, чтобы здесь сновали лакеи с подносами, раздавалось чавканье. Мужчины облизывали губы, вытирали платками лбы; женщины перестали щебетать, шепоток вспыхивал лишь изредка то в одном углу, то в другом, негромкий, затихая едва не сразу. Минул третий час.
   Екатерина, велев расслабить молдован и держать наготове мантию, сидела в кресле тяжело, грузно. Мысли путались, хотелось прилечь. Что могло случиться - перегадала, кажется, все. Заболей Густав, упади с лошади на прогулке - доложили бы. Что же тянут там Безбородко с Морковым? И князь Платон… Будь Потемкин, она не травила бы сердце, ждала спокойно и весело, может, поработала или довязала начатый на той неделе шарф…
   Кончался четвертый час. В Тронном зале стояла глухая тишина. Только духовные сидели спокойно на своих местах, шевеля беззвучно губами; двор, званные к торжеству петербуржцы лишь переминались с ноги на ногу да покашливали сухо.
   Давно кончились монпасье, мятные лепешки в бонбоньерках, выдохлась нюхательная соль во флакончиках, которые не отводили от губ.
   …Императрица улыбнулась, обернулась тяжело, завидев в зеркале Моркова. Возник он бесшумно, будто дьяволом принесенный,- шагов не слышно было.
   - Ну, Аркадий Иванович?
   - Матушка, не смею.
   - Ну! - в приливе нежданно вспыхнувшего гнева, растопившего разом безвольную слабость, Екатерина подхватила стоящую у столика трость, которой все чаще приходилось пользоваться, особенно по вечерам, когда ныли ноги, вскинула над плечом советника:
   - Грех тебе, Аркадий Иванович!
   - Матушка, не подписывает король.
   - Чего?
   - Совсем. Слово свое назад берет.
   - Почему? Что тянешь?
   - Матушка, условия допреж с Зюдерманладским герцогом согласованы, да и король сам со слуха одобрить изволил, А теперь - как будто впервые в бумагах увидел, что домашнюю церковь дозволено иметь Александре Павловне, как тому быть следует, православную. Но ведь разумеется сие, потому как в соглашении было определено, в веру лютеранскую не переходит цесаревна. И вот…,
   - Так не впервые увидел-то? Кто сей пункт включил? Кто, говори!
   - Не смею, матушка.
   - Говори, Аркадий Иванович! Бога побойся, под ним ведь ходишь.
   - Платон Александрович. Прости, матушка.
   Екатерина отвернулась от него в зеркало, глядя тупо, как струйка слюны появляется в уголке рта, не в силах смахнуть платком. Платоша… Вспомнился обед, как спросила она у задумавшегося о чем-то Павла, какого тот мнения… Бог дай памяти, о чем разговор-то был? Павел ласков, вежлив был в тот день, находит на него и такое. Куртуазно улыбнувшись, ответил: согласен с Платоном Александровичем. А Платоша, надменно бровь вскинув, молвил: разве я глупость какую сказал? Бог ему прости. И помоги ему Бог!
   Ей представилось - невысокий, худенький юноша с глазами чуть навыкате, оттого всегда кажущимися печальными, король Швеции, стоит напротив русских вельмож - ну да, в самом деле, зачем ему стоять? Поди, четыре часа и не выстоишь, но виделось почему-то так, и она не стала размышлять почему. Закрыла глаза- и услышала, как наяву, брошенное по-французски высоким юношеским голосом: