Страница:
– Это было через два дня после похорон. Я все еще не ходила в школу. Учительница сказала, что я могу вернуться, когда почувствую, что готова. Я могла бы вернуться раньше, но считала, что это было бы неправильно. Меня беспокоило, что люди подумают, будто я недостаточно скорблю. Я бродила по полям позади дома. Было холодно – у меня изо рта шел пар – и трудно идти, потому что земля была вспахана и края борозды замерзли. Я думала о том, что отец лежит внизу, и о том, как ему должно быть холодно, и внезапно услышала откуда-то сверху голос, который сказал: «Ты следующая!»
Бетти остановилась и поглядела на меня.
– Думаете, я сумасшедшая?
– Нет, я уже говорил Вам, что у Вас нет к этому склонности. Она улыбнулась.
– Я никому никогда не рассказывала эту историю. Фактически я забыла ее и вспомнила только теперь.
– Думаю, хорошо, что Вы поделились со мной этим воспоминанием. Оно кажется мне важным. Расскажите подробнее о том, что значит «быть следующей».
– Как будто нет больше отца, который бы защитил меня. В каком-то смысле он стоял между мной и могилой. Когда его не стало, я оказалась следующей в очереди. – Бетти сгорбилась и поежилась. – Представьте себе, меня до сих пор охватывает ужас, когда я думаю об этом.
– А Ваша мать? Какое место она занимала?
– Как я уже говорила Вам раньше, она была далеко, далеко на заднем плане. Она готовила и кормила меня – она в самом деле делала это хорошо, – но она была слабой, и мне самой приходилось защищать ее. Вы можете представить себе техасца, который не умеет водить машину? Я начала водить в двенадцать лет, когда отец стал слишком слаб, потому что она боялась учиться.
– Итак, не было никого, кто защитил бы Вас?
– Именно в это время у меня начались кошмары. Этот сон со свечой – наверное, я видела его раз двадцать.
– Этот сон напомнил мне о том, что Вы сказали раньше о своем страхе потерять вес, чтобы не оказаться подверженной раку, как Ваш отец. Если свеча толстая, она дольше горит.
– Может быть, но это кажется немного надуманным. Я подумал, что это еще один хороший пример бесполезности любых интерпретаций – даже таких удачных, как эта. Пациенты, как и все люди, извлекают пользу только из тех истин, которые они открывают сами. Бетти продолжала:
– Однажды в тот год мне пришла в голову мысль, что я умру, не дожив до тридцати лет. Знаете, мне кажется, я все еще верю в это.
Эти разговоры разрушили ее отрицание смерти. Бетти почувствовала себя в опасности. Она все время боялась несчастного случая – когда вела машину, или каталась на велосипеде, или переходила улицу. Ее стала беспокоить непредсказуемость смерти. «Смерть может прийти в любой момент, – говорила она, – когда ее меньше всего ждешь». Годами ее отец копил деньги и мечтал съездить с семьей в Европу, а перед самым отъездом у него обнаружилась опухоль мозга. Смерть может поразить ее, меня, любого человека в любой момент. Может ли человек, могу ли я сам смириться с этой мыслью?
Я стремился к подлинному «присутствию» рядом с Бетти, и поэтому не мог уклоняться ни от одного из ее вопросов. Я рассказал ей о том, что мне тоже трудно смириться с мыслью о смерти; что, хотя реальность смерти нельзя отменить, можно существенно изменить наше отношение к ней. Мой личный и профессиональный опыт убедили меня в том, что страх смерти больше мучает тех, кто чувствует пустоту своей жизни. Я вывел формулу, которая гласит: человек боится смерти тем больше, чем меньше он по-настоящему проживает свою жизнь и чем больше его нереализованный потенциал.
Я обещал Бетти, что когда она будет жить более полной жизнью, ее страх смерти пройдет – частично, но не совсем. (Никто из нас не в силах окончательно преодолеть страх смерти. Это цена, которую мы платим за пробуждение своего самосознания.)
Иногда Бетти злилась на меня за то, что я заставил ее задуматься о смерти. «Зачем думать о смерти? Мы ничего не можем с ней поделать!» Я пытался помочь ей понять, что хотя факт смерти разрушает нас, идея смерти может нас спасти. Другими словами, осознание смерти открывает перед нами жизнь в новой перспективе и заставляет пересмотреть свои ценности. Карлос усвоил этот урок – именно это он имел в виду, когда сказал, что его жизнь спасена.
Мне казалось, что для Бетти важный урок, который она могла бы извлечь из осознания смерти, состоял в том, что жизнь нужно проживать сейчас; ее нельзя без конца откладывать. Было нетрудно продемонстрировать ей способы, которые она использовала, чтобы убегать от жизни: ее сопротивление сближению с другими (потому что она боялась отдаления); ее переедание и тучность, приводившие к тому, что большая часть жизни проходила мимо нее; избегание настоящего путем соскальзывания либо в прошлое, либо в будущее. Было также нетрудно доказать, что в ее силах изменить это положение. Фактически она уже начала это делать: с каждым днем она все больше мне нравилась!
Я попросил ее погрузиться в свое горе глубже, изучить и выразить все его обертона. Снова и снова я задавал ей один и тот же вопрос:
– Кого и что Вы оплакиваете? Бетти отвечала:
– Думаю, я оплакиваю любовь. Мой папа был единственным мужчиной, который обнимал меня, единственным человеком, который говорил мне, что любит меня. Я не уверена, что это повторится когда-либо в моей жизни.
Я знал, что мы приближаемся к территории, на которую я еще не отваживался ступать. Было трудно поверить в то, что меньше года назад мне было противно даже смотреть на Бетти. Сегодня я испытывал к ней теплоту и симпатию. Я долго подбирал подходящий ответ, но все же выразил меньше, чем хотел сказать:
– Бетти, быть или не быть любимой – зависит не только от случая. Вы намного больше, чем думаете, можете на это влиять. Сейчас Вы гораздо больше достойны любви, чем несколько месяцев назад. Я вижу и чувствую огромную перемену в Вас. Вы лучше выглядите, лучше относитесь к людям, Вы стали более симпатичной и привлекательной.
В выражении своих позитивных чувств ко мне Бетти была более откровенна, чем я, и поделилась фантазиями о том, что она станет психологом и мы вместе будем работать над исследовательским проектом. Другая фантазия – о том, что я мог бы быть ее отцом, – привела нас к обсуждению еще одного мучившего ее чувства. Наряду с любовью к отцу она испытывала также стыд за него: за его внешний вид (он был очень тучным), за отсутствие у него честолюбия, за его необразованность и невежество в обращении с людьми. Признавшись в этом, Бетти не выдержала и заплакала. Она сказала, что ей было трудно рассказать об этом, потому что она чувствовала стыд за свой стыд.
Подыскивая ответ, я вспомнил слова, которые мой аналитик Олив Смит сказала мне больше тридцати лет назад. (Я их хорошо запомнил, потому что это была единственная относительно личная – и самая действенная – фраза из всех, какие она произнесла за 600 часов.) Я был очень смущен после того, как наговорил ужасных вещей о своей матери, и тогда Олив Смит наклонилась над кушеткой и мягко сказала: «Наверное, это просто наш способ взрослеть».
Я сохранил эти слова в памяти и теперь, через тридцать лет, извлек этот дар и передал его Бетти. Десятилетия не ослабили силу этих слов: Бетти глубоко вздохнула, успокоилась и села на место. Я добавил, что знаю по своему опыту, как тяжело детям, получившим образование, общаться потом со своими родителями – выходцами из самых низов.
Полтора года пребывания Бетти в Калифорнии подходили к концу. Она не хотела прерывать терапию и попросила свою компанию продлить ее командировку. Когда ей отказали, она попыталась найти работу в Калифорнии, но в конце концов решила вернуться в Нью-Йорк.
Какое неудачное время для прекращения терапии – в самый разгар работы над важными проблемами, когда Бетти остановилась У отметки ста пятидесяти фунтов! Вначале я думал, что нет ничего хуже спешки. Но, поразмыслив, я понял, что Бетти смогла так глубоко войти в терапевтический процесс именно потому, что наше время было ограничено, а не вопреки этому. В психотерапии существует давняя традиция, восходящая к Карлу Роджерсу, а от него – к Отто Ранку, которая утверждает, что заранее установленная дата окончания терапии увеличивает ее эффективность. Если бы Бетти не знала о том, что время терапии ограничено, она могла бы, например, потратить больше времени на достижение внутренней решимости начать худеть.
Кроме того, было совершенно ясно, что мы могли бы продвинуться гораздо дальше. В последние месяцы Бетти, казалось, больше интересовалась решением уже открытых проблем, чем обнаружением новых. Когда я посоветовал ей продолжить терапию в Нью-Йорке и предложил назвать подходящего терапевта, она отвечала уклончиво, что не уверена, продолжит ли, что, быть может, сделано уже достаточно.
Были также и другие признаки того, что Бетти не хочет двигаться дальше. Хотя она больше не переедала, она уже не придерживалась диеты. Мы договорились сосредоточить усилия на сохранении ее нынешнего веса, ста шестидесяти фунтов, и, приняв это решение, Бетти сменила весь свой гардероб.
Вот ее сон, иллюстрирующий этот кризис терапии:
Мне приснилось, что я наняла маляров, чтобы покрасить фасад своего дома. Вскоре они окружили дом со всех сторон. У каждого окна оказался человек с пульверизатором. Я быстро оделась и попыталась их остановить. Они красили все наружные стены дома.
На лестнице показались клубы дыма. Я увидела маляра с чулком на лице, разбрызгивающего краску внутри дома. Я сказала ему, что мне нужно было только покрасить фасад. Он возразил, что получил указание выкрасить все – и снаружи, и внутри. «Откуда этот дым?» – спросила я. Он сказал, что это бактерии, и добавил, что в кухне у меня рассадник смертельных бактерий. Я испугалась и продолжала повторять снова и снова: «Я только хотела покрасить фасад».
В начале терапии Бетти действительно хотела только «покрасить фасад», но неизбежно была вовлечена в глубокую перестройку всего интерьера своего дома. Кроме того, маляр-терапевт занес внутрь дома смерть – смерть ее отца, ее собственную смерть. Теперь, говорил этот сон, она зашла слишком далеко, пора было остановиться.
Когда мы приближались к последнему сеансу, я чувствовал облегчение, как будто у меня гора с плеч свалилась. Одна из аксиом психотерапии состоит в том, что сильные чувства, которые один из участников испытывает к другому, всегда так или иначе передаются, – если не вербально, то по каким-то другим каналам. Насколько помню, я всегда говорил студентам, что если какой-то серьезный аспект отношений замалчивается (либо терапевтом, либо пациентом), то никакие другие важные обсуждения становятся невозможны.
Однако я начал терапию с сильными отрицательными чувствами к Бетти – чувствами, которые я ни разу не обсуждал и о которых она так и не узнала. Несмотря на это, мы, несомненно, обсуждали важные вопросы и достигли прогресса в терапии. Неужели я опроверг закон? Или в терапии не существует «аксиом»?
Три наших последних сеанса были посвящены обсуждению сожалений Бетти о нашей предстоящей разлуке. Должно было произойти то, чего она боялась с самого начала: она позволила себе испытывать глубокие чувства ко мне и теперь должна была потерять меня. Какой смысл был вообще сближаться со мной? Как она говорила вначале: «Если нет привязанности, нет и разлуки».
Меня не беспокоило воскрешение этих старых настроений. Во-первых, когда близится завершение терапии, пациенты переживают временный регресс (и это аксиома). Во-вторых, в терапии проблемы не разрешаются раз и навсегда. Наоборот, терапевт и пациент снова и снова возвращаются к ним, чтобы закрепить полученное знание – из-за этого психотерапию иногда называют «циклотерапией».
Я попытался побороть отчаянье Бетти и ее мнение, что раз она теряет меня, вся наша работа пойдет насмарку. Я напомнил ей, что ее изменение – не моя заслуга, а ее собственное достижение, и оно останется с ней. Например, если она смогла раскрыться передо мной больше, чем перед кем-либо раньше, она сохранит этот опыт вместе со способностью делать это и впредь. Чтобы доказать свою правоту, я попытался привести в пример самого себя.
– То же самое со мной, Бетти. Мне будет не хватать наших встреч. Но общение с Вами изменило меня…
Она плакала, опустив глаза, но при этих словах замолчала и с интересом посмотрела на меня.
– И, хотя мы больше не встретимся, это изменение сохранится во мне.
– Какое изменение?
– Ну, как я уже упоминал, у меня не было большого опыта с – э-э-э… – с проблемой полноты… – Я заметил, что в глазах Бетти мелькнуло разочарование, и отругал себя за такие безличные слова.
– Ну, я имел в виду, что раньше никогда не работал с полными пациентами, и я стал лучше понимать проблемы… – По выражению лица Бетти я понял, что ее разочарование усилилось. – Я имею в виду, что мое отношение к полноте сильно изменилось. Когда мы с Вами впервые встретились, я чувствовал себя с полными людьми неловко…
Бетти со своей обычной бесцеремонностью перебила меня:
– Ха-ха-ха! «Чувствовал себя неловко» – это мягко сказано. Вы знаете, что первые шесть месяцев Вы почти не смотрели на меня? А за все полтора года Вы ни разу – ни одного раза! – не дотронулись до меня, даже руки не пожали!
У меня ёкнуло сердце. Боже мой, она права! Я действительно ни разу не дотронулся до нее. Я просто этого не замечал. И подозреваю, что действительно не слишком часто смотрел на нее. Я не ожидал, что она это заметит!
Я осекся.
– Знаете, психиатры обычно не дотрагиваются до своих…
– Позвольте мне перебить Вас до того, как Вы наговорите еще больше неправды и у Вас вырастет нос, как у Пиноккио. – Казалось, мое замешательство забавляет Бетти. – Я Вам намекну. Помните, я была в той же группе, что и Карлос, и мы часто болтали о Вас после сеанса.
О-хо-хо, теперь я убедился, что меня загнали в угол. Я не предусмотрел этого. Карлос, страдавший неизлечимым раком, был так одинок, его все избегали, и я решил поддержать его, изменив своей привычке не дотрагиваться до пациентов. Я пожимал ему руку в начале и в конце каждого сеанса и обычно, когда он покидал мой кабинет, клал ему руку на плечо. Однажды, когда ему сообщили, что болезнь распространилась на мозг, он зарыдал, и я обнял его.
Я не знал, что сказать. Я не мог объяснить Бетти, что случай Карлоса был особым, что он больше других в этом нуждался. Бог свидетель: она тоже в этом нуждалась. Я почувствовал, что краснею. Мне оставалось только сдаться.
– Да, Вы нащупали одно из моих слабых мест! Это правда – или, точнее, было правдой, – что когда мы начали встречаться, Ваше тело было мне неприятно.
– Знаю, знаю. Оно не было слишком стройным.
– Скажите, Бетти, зная это – видя, что я не смотрю на Вас или чувствую себя неуютно с Вами, – почему Вы остались? Почему Вы не бросили ходить ко мне и не нашли кого-нибудь другого? Вокруг полно терапевтов. (Я не придумал ничего лучше, чем задать этот вопрос, чтобы скрыть свою неловкость.)
– Ну, я могу назвать по крайней мере две причины. Во-первых, вспомните, что я привыкла к этому. Я как бы и не ожидала ничего другого. Все так относятся ко мне. Люди ненавидят мой внешний вид. Никто никогда не дотрагивается до меня. Поэтому я была удивлена – помните? – когда мой парикмахер сделал мне массаж головы. И, хотя Вы на меня и не смотрели, Вы, по крайней мере, интересовались тем, что я говорила, – вернее, Вы интересовались тем, что я могла бы сказать, если бы перестала Вас развлекать. Это в самом деле помогло мне. К тому же Вы не засыпали. Это был прогресс по сравнению с доктором Фабером.
– Вы сказали, было две причины.
– Вторая причина в том, что я могла понять Ваши чувства. Мы с Вами очень похожи – по крайней мере, в одном отношении. Помните, как Вы советовали мне вступить в Анонимные Обжоры? Познакомиться с другими полными людьми, найти друзей, ходить на свидания?
– Да, я помню. Вы ответили, что ненавидите группы.
– Да, это правда. Я действительно ненавижу группы. Но это не вся правда. Настоящая причина в том, что я не выношу толстых. Меня от них тошнит. Я не хочу, чтобы меня видели среди них. Как же я могу осуждать Вас за подобные чувства?
Когда часы показали, что мы должны заканчивать, мы сидели, как громом пораженные. Наши признания потрясли меня, и мне тяжело было прощаться. Мне не хотелось расставаться с Бетти. Я хотел продолжать беседовать с ней, продолжать узнавать ее.
Она собралась уходить, и я протянул ей руку – обе руки.
– О нет, нет! Я хочу, чтобы Вы меня обняли! Только так Вы можете заслужить прощение!
Когда мы обнялись, я с удивлением обнаружил, что мне удалось обхватить ее руками.
4. «НЕ ТОТ РЕБЕНОК»
Бетти остановилась и поглядела на меня.
– Думаете, я сумасшедшая?
– Нет, я уже говорил Вам, что у Вас нет к этому склонности. Она улыбнулась.
– Я никому никогда не рассказывала эту историю. Фактически я забыла ее и вспомнила только теперь.
– Думаю, хорошо, что Вы поделились со мной этим воспоминанием. Оно кажется мне важным. Расскажите подробнее о том, что значит «быть следующей».
– Как будто нет больше отца, который бы защитил меня. В каком-то смысле он стоял между мной и могилой. Когда его не стало, я оказалась следующей в очереди. – Бетти сгорбилась и поежилась. – Представьте себе, меня до сих пор охватывает ужас, когда я думаю об этом.
– А Ваша мать? Какое место она занимала?
– Как я уже говорила Вам раньше, она была далеко, далеко на заднем плане. Она готовила и кормила меня – она в самом деле делала это хорошо, – но она была слабой, и мне самой приходилось защищать ее. Вы можете представить себе техасца, который не умеет водить машину? Я начала водить в двенадцать лет, когда отец стал слишком слаб, потому что она боялась учиться.
– Итак, не было никого, кто защитил бы Вас?
– Именно в это время у меня начались кошмары. Этот сон со свечой – наверное, я видела его раз двадцать.
– Этот сон напомнил мне о том, что Вы сказали раньше о своем страхе потерять вес, чтобы не оказаться подверженной раку, как Ваш отец. Если свеча толстая, она дольше горит.
– Может быть, но это кажется немного надуманным. Я подумал, что это еще один хороший пример бесполезности любых интерпретаций – даже таких удачных, как эта. Пациенты, как и все люди, извлекают пользу только из тех истин, которые они открывают сами. Бетти продолжала:
– Однажды в тот год мне пришла в голову мысль, что я умру, не дожив до тридцати лет. Знаете, мне кажется, я все еще верю в это.
Эти разговоры разрушили ее отрицание смерти. Бетти почувствовала себя в опасности. Она все время боялась несчастного случая – когда вела машину, или каталась на велосипеде, или переходила улицу. Ее стала беспокоить непредсказуемость смерти. «Смерть может прийти в любой момент, – говорила она, – когда ее меньше всего ждешь». Годами ее отец копил деньги и мечтал съездить с семьей в Европу, а перед самым отъездом у него обнаружилась опухоль мозга. Смерть может поразить ее, меня, любого человека в любой момент. Может ли человек, могу ли я сам смириться с этой мыслью?
Я стремился к подлинному «присутствию» рядом с Бетти, и поэтому не мог уклоняться ни от одного из ее вопросов. Я рассказал ей о том, что мне тоже трудно смириться с мыслью о смерти; что, хотя реальность смерти нельзя отменить, можно существенно изменить наше отношение к ней. Мой личный и профессиональный опыт убедили меня в том, что страх смерти больше мучает тех, кто чувствует пустоту своей жизни. Я вывел формулу, которая гласит: человек боится смерти тем больше, чем меньше он по-настоящему проживает свою жизнь и чем больше его нереализованный потенциал.
Я обещал Бетти, что когда она будет жить более полной жизнью, ее страх смерти пройдет – частично, но не совсем. (Никто из нас не в силах окончательно преодолеть страх смерти. Это цена, которую мы платим за пробуждение своего самосознания.)
Иногда Бетти злилась на меня за то, что я заставил ее задуматься о смерти. «Зачем думать о смерти? Мы ничего не можем с ней поделать!» Я пытался помочь ей понять, что хотя факт смерти разрушает нас, идея смерти может нас спасти. Другими словами, осознание смерти открывает перед нами жизнь в новой перспективе и заставляет пересмотреть свои ценности. Карлос усвоил этот урок – именно это он имел в виду, когда сказал, что его жизнь спасена.
Мне казалось, что для Бетти важный урок, который она могла бы извлечь из осознания смерти, состоял в том, что жизнь нужно проживать сейчас; ее нельзя без конца откладывать. Было нетрудно продемонстрировать ей способы, которые она использовала, чтобы убегать от жизни: ее сопротивление сближению с другими (потому что она боялась отдаления); ее переедание и тучность, приводившие к тому, что большая часть жизни проходила мимо нее; избегание настоящего путем соскальзывания либо в прошлое, либо в будущее. Было также нетрудно доказать, что в ее силах изменить это положение. Фактически она уже начала это делать: с каждым днем она все больше мне нравилась!
Я попросил ее погрузиться в свое горе глубже, изучить и выразить все его обертона. Снова и снова я задавал ей один и тот же вопрос:
– Кого и что Вы оплакиваете? Бетти отвечала:
– Думаю, я оплакиваю любовь. Мой папа был единственным мужчиной, который обнимал меня, единственным человеком, который говорил мне, что любит меня. Я не уверена, что это повторится когда-либо в моей жизни.
Я знал, что мы приближаемся к территории, на которую я еще не отваживался ступать. Было трудно поверить в то, что меньше года назад мне было противно даже смотреть на Бетти. Сегодня я испытывал к ней теплоту и симпатию. Я долго подбирал подходящий ответ, но все же выразил меньше, чем хотел сказать:
– Бетти, быть или не быть любимой – зависит не только от случая. Вы намного больше, чем думаете, можете на это влиять. Сейчас Вы гораздо больше достойны любви, чем несколько месяцев назад. Я вижу и чувствую огромную перемену в Вас. Вы лучше выглядите, лучше относитесь к людям, Вы стали более симпатичной и привлекательной.
В выражении своих позитивных чувств ко мне Бетти была более откровенна, чем я, и поделилась фантазиями о том, что она станет психологом и мы вместе будем работать над исследовательским проектом. Другая фантазия – о том, что я мог бы быть ее отцом, – привела нас к обсуждению еще одного мучившего ее чувства. Наряду с любовью к отцу она испытывала также стыд за него: за его внешний вид (он был очень тучным), за отсутствие у него честолюбия, за его необразованность и невежество в обращении с людьми. Признавшись в этом, Бетти не выдержала и заплакала. Она сказала, что ей было трудно рассказать об этом, потому что она чувствовала стыд за свой стыд.
Подыскивая ответ, я вспомнил слова, которые мой аналитик Олив Смит сказала мне больше тридцати лет назад. (Я их хорошо запомнил, потому что это была единственная относительно личная – и самая действенная – фраза из всех, какие она произнесла за 600 часов.) Я был очень смущен после того, как наговорил ужасных вещей о своей матери, и тогда Олив Смит наклонилась над кушеткой и мягко сказала: «Наверное, это просто наш способ взрослеть».
Я сохранил эти слова в памяти и теперь, через тридцать лет, извлек этот дар и передал его Бетти. Десятилетия не ослабили силу этих слов: Бетти глубоко вздохнула, успокоилась и села на место. Я добавил, что знаю по своему опыту, как тяжело детям, получившим образование, общаться потом со своими родителями – выходцами из самых низов.
Полтора года пребывания Бетти в Калифорнии подходили к концу. Она не хотела прерывать терапию и попросила свою компанию продлить ее командировку. Когда ей отказали, она попыталась найти работу в Калифорнии, но в конце концов решила вернуться в Нью-Йорк.
Какое неудачное время для прекращения терапии – в самый разгар работы над важными проблемами, когда Бетти остановилась У отметки ста пятидесяти фунтов! Вначале я думал, что нет ничего хуже спешки. Но, поразмыслив, я понял, что Бетти смогла так глубоко войти в терапевтический процесс именно потому, что наше время было ограничено, а не вопреки этому. В психотерапии существует давняя традиция, восходящая к Карлу Роджерсу, а от него – к Отто Ранку, которая утверждает, что заранее установленная дата окончания терапии увеличивает ее эффективность. Если бы Бетти не знала о том, что время терапии ограничено, она могла бы, например, потратить больше времени на достижение внутренней решимости начать худеть.
Кроме того, было совершенно ясно, что мы могли бы продвинуться гораздо дальше. В последние месяцы Бетти, казалось, больше интересовалась решением уже открытых проблем, чем обнаружением новых. Когда я посоветовал ей продолжить терапию в Нью-Йорке и предложил назвать подходящего терапевта, она отвечала уклончиво, что не уверена, продолжит ли, что, быть может, сделано уже достаточно.
Были также и другие признаки того, что Бетти не хочет двигаться дальше. Хотя она больше не переедала, она уже не придерживалась диеты. Мы договорились сосредоточить усилия на сохранении ее нынешнего веса, ста шестидесяти фунтов, и, приняв это решение, Бетти сменила весь свой гардероб.
Вот ее сон, иллюстрирующий этот кризис терапии:
Мне приснилось, что я наняла маляров, чтобы покрасить фасад своего дома. Вскоре они окружили дом со всех сторон. У каждого окна оказался человек с пульверизатором. Я быстро оделась и попыталась их остановить. Они красили все наружные стены дома.
На лестнице показались клубы дыма. Я увидела маляра с чулком на лице, разбрызгивающего краску внутри дома. Я сказала ему, что мне нужно было только покрасить фасад. Он возразил, что получил указание выкрасить все – и снаружи, и внутри. «Откуда этот дым?» – спросила я. Он сказал, что это бактерии, и добавил, что в кухне у меня рассадник смертельных бактерий. Я испугалась и продолжала повторять снова и снова: «Я только хотела покрасить фасад».
В начале терапии Бетти действительно хотела только «покрасить фасад», но неизбежно была вовлечена в глубокую перестройку всего интерьера своего дома. Кроме того, маляр-терапевт занес внутрь дома смерть – смерть ее отца, ее собственную смерть. Теперь, говорил этот сон, она зашла слишком далеко, пора было остановиться.
Когда мы приближались к последнему сеансу, я чувствовал облегчение, как будто у меня гора с плеч свалилась. Одна из аксиом психотерапии состоит в том, что сильные чувства, которые один из участников испытывает к другому, всегда так или иначе передаются, – если не вербально, то по каким-то другим каналам. Насколько помню, я всегда говорил студентам, что если какой-то серьезный аспект отношений замалчивается (либо терапевтом, либо пациентом), то никакие другие важные обсуждения становятся невозможны.
Однако я начал терапию с сильными отрицательными чувствами к Бетти – чувствами, которые я ни разу не обсуждал и о которых она так и не узнала. Несмотря на это, мы, несомненно, обсуждали важные вопросы и достигли прогресса в терапии. Неужели я опроверг закон? Или в терапии не существует «аксиом»?
Три наших последних сеанса были посвящены обсуждению сожалений Бетти о нашей предстоящей разлуке. Должно было произойти то, чего она боялась с самого начала: она позволила себе испытывать глубокие чувства ко мне и теперь должна была потерять меня. Какой смысл был вообще сближаться со мной? Как она говорила вначале: «Если нет привязанности, нет и разлуки».
Меня не беспокоило воскрешение этих старых настроений. Во-первых, когда близится завершение терапии, пациенты переживают временный регресс (и это аксиома). Во-вторых, в терапии проблемы не разрешаются раз и навсегда. Наоборот, терапевт и пациент снова и снова возвращаются к ним, чтобы закрепить полученное знание – из-за этого психотерапию иногда называют «циклотерапией».
Я попытался побороть отчаянье Бетти и ее мнение, что раз она теряет меня, вся наша работа пойдет насмарку. Я напомнил ей, что ее изменение – не моя заслуга, а ее собственное достижение, и оно останется с ней. Например, если она смогла раскрыться передо мной больше, чем перед кем-либо раньше, она сохранит этот опыт вместе со способностью делать это и впредь. Чтобы доказать свою правоту, я попытался привести в пример самого себя.
– То же самое со мной, Бетти. Мне будет не хватать наших встреч. Но общение с Вами изменило меня…
Она плакала, опустив глаза, но при этих словах замолчала и с интересом посмотрела на меня.
– И, хотя мы больше не встретимся, это изменение сохранится во мне.
– Какое изменение?
– Ну, как я уже упоминал, у меня не было большого опыта с – э-э-э… – с проблемой полноты… – Я заметил, что в глазах Бетти мелькнуло разочарование, и отругал себя за такие безличные слова.
– Ну, я имел в виду, что раньше никогда не работал с полными пациентами, и я стал лучше понимать проблемы… – По выражению лица Бетти я понял, что ее разочарование усилилось. – Я имею в виду, что мое отношение к полноте сильно изменилось. Когда мы с Вами впервые встретились, я чувствовал себя с полными людьми неловко…
Бетти со своей обычной бесцеремонностью перебила меня:
– Ха-ха-ха! «Чувствовал себя неловко» – это мягко сказано. Вы знаете, что первые шесть месяцев Вы почти не смотрели на меня? А за все полтора года Вы ни разу – ни одного раза! – не дотронулись до меня, даже руки не пожали!
У меня ёкнуло сердце. Боже мой, она права! Я действительно ни разу не дотронулся до нее. Я просто этого не замечал. И подозреваю, что действительно не слишком часто смотрел на нее. Я не ожидал, что она это заметит!
Я осекся.
– Знаете, психиатры обычно не дотрагиваются до своих…
– Позвольте мне перебить Вас до того, как Вы наговорите еще больше неправды и у Вас вырастет нос, как у Пиноккио. – Казалось, мое замешательство забавляет Бетти. – Я Вам намекну. Помните, я была в той же группе, что и Карлос, и мы часто болтали о Вас после сеанса.
О-хо-хо, теперь я убедился, что меня загнали в угол. Я не предусмотрел этого. Карлос, страдавший неизлечимым раком, был так одинок, его все избегали, и я решил поддержать его, изменив своей привычке не дотрагиваться до пациентов. Я пожимал ему руку в начале и в конце каждого сеанса и обычно, когда он покидал мой кабинет, клал ему руку на плечо. Однажды, когда ему сообщили, что болезнь распространилась на мозг, он зарыдал, и я обнял его.
Я не знал, что сказать. Я не мог объяснить Бетти, что случай Карлоса был особым, что он больше других в этом нуждался. Бог свидетель: она тоже в этом нуждалась. Я почувствовал, что краснею. Мне оставалось только сдаться.
– Да, Вы нащупали одно из моих слабых мест! Это правда – или, точнее, было правдой, – что когда мы начали встречаться, Ваше тело было мне неприятно.
– Знаю, знаю. Оно не было слишком стройным.
– Скажите, Бетти, зная это – видя, что я не смотрю на Вас или чувствую себя неуютно с Вами, – почему Вы остались? Почему Вы не бросили ходить ко мне и не нашли кого-нибудь другого? Вокруг полно терапевтов. (Я не придумал ничего лучше, чем задать этот вопрос, чтобы скрыть свою неловкость.)
– Ну, я могу назвать по крайней мере две причины. Во-первых, вспомните, что я привыкла к этому. Я как бы и не ожидала ничего другого. Все так относятся ко мне. Люди ненавидят мой внешний вид. Никто никогда не дотрагивается до меня. Поэтому я была удивлена – помните? – когда мой парикмахер сделал мне массаж головы. И, хотя Вы на меня и не смотрели, Вы, по крайней мере, интересовались тем, что я говорила, – вернее, Вы интересовались тем, что я могла бы сказать, если бы перестала Вас развлекать. Это в самом деле помогло мне. К тому же Вы не засыпали. Это был прогресс по сравнению с доктором Фабером.
– Вы сказали, было две причины.
– Вторая причина в том, что я могла понять Ваши чувства. Мы с Вами очень похожи – по крайней мере, в одном отношении. Помните, как Вы советовали мне вступить в Анонимные Обжоры? Познакомиться с другими полными людьми, найти друзей, ходить на свидания?
– Да, я помню. Вы ответили, что ненавидите группы.
– Да, это правда. Я действительно ненавижу группы. Но это не вся правда. Настоящая причина в том, что я не выношу толстых. Меня от них тошнит. Я не хочу, чтобы меня видели среди них. Как же я могу осуждать Вас за подобные чувства?
Когда часы показали, что мы должны заканчивать, мы сидели, как громом пораженные. Наши признания потрясли меня, и мне тяжело было прощаться. Мне не хотелось расставаться с Бетти. Я хотел продолжать беседовать с ней, продолжать узнавать ее.
Она собралась уходить, и я протянул ей руку – обе руки.
– О нет, нет! Я хочу, чтобы Вы меня обняли! Только так Вы можете заслужить прощение!
Когда мы обнялись, я с удивлением обнаружил, что мне удалось обхватить ее руками.
4. «НЕ ТОТ РЕБЕНОК»
Несколько лет назад, во время подготовки исследовательского проекта по изучению утраты, я поместил маленькую заметку в местной газете, которая заканчивалась следующим объявлением:
«На первом, предварительном этапе исследования доктор Ялом хотел бы побеседовать с людьми, которым не удалось справиться со своим горем. Прошу добровольцев, готовых дать интервью, позвонить по тел. 555-63-52».
Из тридцати пяти человек, откликнувшихся на объявление, Пенни бьыа первой. Она сказала моей секретарше, что ей тридцать восемь лет, она разведена, что четыре года назад она потеряла свою дочь и ей необходимо немедленно со мной поговорить. Хотя она работала по шестьдесят часов в неделю водителем такси, она подчеркнула, что сможет прийти для беседы в любое время дня и ночи.
Через двадцать четыре часа она сидела напротив меня. Крупная, сильная женщина с обветренным и изможденным лицом и независимым видом. Она производила впечатление очень упрямой, напомнив мне несгибаемую звезду 30-х годов Марджори Мэйн, сейчас уже давно умершую.
Тот факт, что Пенни переживала кризис (по крайней мере, она так утверждала), поставил меня перед дилеммой. Я не мог лечить ее; у меня не было свободных часов, чтобы принимать еще одну пациентку. Каждая свободная минута моего времени была посвящена завершению исследовательского проекта, срок сдачи отчета по которому неуклонно приближался. В то время это было самым неотложным делом моей жизни; именно поэтому я и искал добровольцев с помощью объявления. Кроме того, поскольку я уходил в трехмесячный отпуск, это было неподходящее время для начала курса психотерапии.
Чтобы избежать недоразумений, я решил, что лучше всего сразу выяснить вопрос с терапией – прежде чем углубляться в проблемы Пенни и даже прежде чем выяснять, почему через четыре года после смерти дочери ей необходимо было встретиться со мной немедленно.
Поэтому я начал со слов благодарности за то, что она вызвалась поговорить со мной в течение двух часов о своем горе. Я предупредил ее, что прежде чем она согласится продолжать, ей следует знать, что это исследовательское, а не терапевтическое интервью. Я даже добавил, что, хотя и существует шанс, что наш разговор будет ей полезен, возможно также, что он вызовет временное обострение. Однако, если я увижу, что терапия действительно необходима, я буду рад помочь ей подыскать терапевта.
Я остановился и посмотрел на Пенни. Я был очень доволен своими словами: я обезопасил себя и говорил достаточно ясно, чтобы предотвратить любые недоразумения.
Пенни кивнула. Она поднялась со стула. На мгновение я встревожился, решив, что она собралась уходить. Но Пенни просто расправила свою длинную джинсовую юбку, снова села и спросила, нельзя ли закурить. Я протянул ей пепельницу, она закурила и начала сильным глубоким голосом:
– Хорошо, мне нужно поговорить, но я не могу позволить себе терапию. Я стеснена в средствах. Я уже посещала двух дешевых терапевтов – один из них был еще студентом – в государственной клинике. Но они боялись меня. Никто не хочет говорить о смерти ребенка. Когда мне было восемнадцать лет, я ходила к женщине-консультанту в наркологическую клинику, которая сама была бывшей алкоголичкой, – она была хорошим консультантом, задавала верные вопросы. Может быть, мне нужен бедняга, потерявший ребенка. А, может быть, настоящий специалист. Я питаю большое уважение к Стэнфордскому университету. Вот почему я подпрыгнула, увидев объявление в газете. Я всегда думала, что моя дочь училась бы в Стэнфорде – если бы осталась жива.
Она смотрела прямо на меня и говорила резко. Я люблю резких женщин, и ее стиль мне понравился. Я заметил, что и сам стал говорить немного резче.
– Я помогу Вам говорить. И я могу задавать болезненные вопросы. Но я не намерен потом собирать Вас по кусочкам.
– Я Вас поняла. Помогите мне только начать. Я сама о себе позабочусь. С десяти лет я была самостоятельным ребенком и ходила со своим ключом.
– О 'кей, начните с того, почему Вы хотели видеть меня немедленно. Моей секретарше показалось, что Вы в отчаянии. Что случилось?
– Несколько дней назад, когда я ехала домой с работы, – я заканчиваю примерно в час ночи – у меня произошло помрачение рассудка. Когда я очнулась, я ехала по встречной полосе и ревела, как раненный зверь. Если бы навстречу попался какой-нибудь транспорт, меня бы здесь не было.
Вот так мы начали. Меня смутил образ женщины, ревущей, как раненный зверь, и я не мог сразу отделаться от него. Затем я начал задавать вопросы. Дочь Пенни, Крисси, заболела редкой формой лейкемии в девять лет и умерла четыре года спустя, за день до своего тринадцатилетия. В течение этих четырех лет Крисси пыталась посещать школу, но почти половину всего времени была прикована к постели и ложилась в больницу каждые три или четыре месяца.
Как само заболевание, так и его лечение были крайне мучительны. За четыре года болезни она перенесла множество курсов химиотерапии, которые продлевали ей жизнь, но ослабляли и уродовали ее. Крисси сделали больше дюжины пункций и столько переливаний крови, что в конце концов не осталось ни одной нормальной вены. В последний год жизни врачи поставили ей постоянный внутривенный катетер, чтобы было легче контролировать состав ее крови.
Ее смерть была ужасной – я не могу себе представить, насколько ужасной, сказала Пенни. В этот момент она начала плакать. Верный данному обещанию задавать болезненные вопросы, я заставил ее рассказать, как ужасна была смерть Крисси.
Пенни хотела, чтобы я помог ей начать, и, по чистой случайности, мой вопрос вызвал поток чувств. (Позже я убедился, что причинил бы Пенни боль в любом случае, с чего бы ни начал.) В конце концов Крисси умерла от пневмонии; ее сердце и легкие не справились: она не могла дышать и захлебнулась собственным гноем.
Самое ужасное, сказала мне Пенни сквозь слезы, что она не может вспомнить смерть дочери: последние часы жизни Крисси выпали из ее сознания. Она помнит только, как собиралась в тот вечер лечь спать рядом с дочерью (во время госпитализации Крисси Пенни спала на кушетке рядом с ее постелью), а много позже – как сидела у изголовья кровати Крисси, обнимая свою мертвую дочь.
Пенни начала говорить о своей вине. Ее преследовала навязчивая мысль о том, как она вела себя во время смерти Крисси. Она не могла себе простить. Ее голос стал громким, а тон – самообвиняющим. Она говорила как прокурор, пытающийся убедить меня у чужой виновности.
– Можете представить, – восклицала она, – я даже не могу вспомнить, когда, я не могу вспомнить, как я узнала, что моя Крисси умерла!
Она была уверена и вскоре убедила меня в своей правоте, что вина за это постыдное поведение и была причиной, по которой она не могла отпустить Крисси, по которой ее горе было законсервировано на четыре года.
Я был вынужден придерживаться своей исследовательской задачи: узнать как можно больше о хроническом чувстве утраты и составить исследовательский протокол нашего интервью. Несмотря на это, возможно, из-за ее большой потребности в терапии, я обнаружил, что соскальзываю в терапевтический стиль. Поскольку чувство вины казалось основной проблемой, я решил за оставшееся время выяснить как можно больше о чувстве вины Пенни.
– Виновны в чем? – спросил я. – Каковы обвинения? Главное, в чем она себя обвиняла, – это что она не присутствовала в полной мере рядом с Крисси. Она играла, как она выразилась, во множество воображаемых игр. Она никогда не разрешала себе поверить в то, что Крисси умрет. Даже когда доктор сказал ей, что ее дочь чудом до сих пор жива, даже когда он абсолютно ясно дал ей понять, что от этой болезни не выздоравливают и что Крисси осталось жить совсем немного, Пенни отказывалась верить, что Крисси не поправится. Она была вне себя от ярости, когда доктор назвал ее последнюю пневмонию благословением, которому не нужно противиться.
Фактически даже сейчас, четыре года спустя, она не приняла смерть Крисси. Только неделю назад она «очнулась» у прилавка аптеки с подарком для Крисси в руке – плюшевой игрушкой. Однажды во время нашего с ней разговора она сказала, что Крисси «исполнится» семнадцать в следующем месяце, а не «исполнилось бы».
«На первом, предварительном этапе исследования доктор Ялом хотел бы побеседовать с людьми, которым не удалось справиться со своим горем. Прошу добровольцев, готовых дать интервью, позвонить по тел. 555-63-52».
Из тридцати пяти человек, откликнувшихся на объявление, Пенни бьыа первой. Она сказала моей секретарше, что ей тридцать восемь лет, она разведена, что четыре года назад она потеряла свою дочь и ей необходимо немедленно со мной поговорить. Хотя она работала по шестьдесят часов в неделю водителем такси, она подчеркнула, что сможет прийти для беседы в любое время дня и ночи.
Через двадцать четыре часа она сидела напротив меня. Крупная, сильная женщина с обветренным и изможденным лицом и независимым видом. Она производила впечатление очень упрямой, напомнив мне несгибаемую звезду 30-х годов Марджори Мэйн, сейчас уже давно умершую.
Тот факт, что Пенни переживала кризис (по крайней мере, она так утверждала), поставил меня перед дилеммой. Я не мог лечить ее; у меня не было свободных часов, чтобы принимать еще одну пациентку. Каждая свободная минута моего времени была посвящена завершению исследовательского проекта, срок сдачи отчета по которому неуклонно приближался. В то время это было самым неотложным делом моей жизни; именно поэтому я и искал добровольцев с помощью объявления. Кроме того, поскольку я уходил в трехмесячный отпуск, это было неподходящее время для начала курса психотерапии.
Чтобы избежать недоразумений, я решил, что лучше всего сразу выяснить вопрос с терапией – прежде чем углубляться в проблемы Пенни и даже прежде чем выяснять, почему через четыре года после смерти дочери ей необходимо было встретиться со мной немедленно.
Поэтому я начал со слов благодарности за то, что она вызвалась поговорить со мной в течение двух часов о своем горе. Я предупредил ее, что прежде чем она согласится продолжать, ей следует знать, что это исследовательское, а не терапевтическое интервью. Я даже добавил, что, хотя и существует шанс, что наш разговор будет ей полезен, возможно также, что он вызовет временное обострение. Однако, если я увижу, что терапия действительно необходима, я буду рад помочь ей подыскать терапевта.
Я остановился и посмотрел на Пенни. Я был очень доволен своими словами: я обезопасил себя и говорил достаточно ясно, чтобы предотвратить любые недоразумения.
Пенни кивнула. Она поднялась со стула. На мгновение я встревожился, решив, что она собралась уходить. Но Пенни просто расправила свою длинную джинсовую юбку, снова села и спросила, нельзя ли закурить. Я протянул ей пепельницу, она закурила и начала сильным глубоким голосом:
– Хорошо, мне нужно поговорить, но я не могу позволить себе терапию. Я стеснена в средствах. Я уже посещала двух дешевых терапевтов – один из них был еще студентом – в государственной клинике. Но они боялись меня. Никто не хочет говорить о смерти ребенка. Когда мне было восемнадцать лет, я ходила к женщине-консультанту в наркологическую клинику, которая сама была бывшей алкоголичкой, – она была хорошим консультантом, задавала верные вопросы. Может быть, мне нужен бедняга, потерявший ребенка. А, может быть, настоящий специалист. Я питаю большое уважение к Стэнфордскому университету. Вот почему я подпрыгнула, увидев объявление в газете. Я всегда думала, что моя дочь училась бы в Стэнфорде – если бы осталась жива.
Она смотрела прямо на меня и говорила резко. Я люблю резких женщин, и ее стиль мне понравился. Я заметил, что и сам стал говорить немного резче.
– Я помогу Вам говорить. И я могу задавать болезненные вопросы. Но я не намерен потом собирать Вас по кусочкам.
– Я Вас поняла. Помогите мне только начать. Я сама о себе позабочусь. С десяти лет я была самостоятельным ребенком и ходила со своим ключом.
– О 'кей, начните с того, почему Вы хотели видеть меня немедленно. Моей секретарше показалось, что Вы в отчаянии. Что случилось?
– Несколько дней назад, когда я ехала домой с работы, – я заканчиваю примерно в час ночи – у меня произошло помрачение рассудка. Когда я очнулась, я ехала по встречной полосе и ревела, как раненный зверь. Если бы навстречу попался какой-нибудь транспорт, меня бы здесь не было.
Вот так мы начали. Меня смутил образ женщины, ревущей, как раненный зверь, и я не мог сразу отделаться от него. Затем я начал задавать вопросы. Дочь Пенни, Крисси, заболела редкой формой лейкемии в девять лет и умерла четыре года спустя, за день до своего тринадцатилетия. В течение этих четырех лет Крисси пыталась посещать школу, но почти половину всего времени была прикована к постели и ложилась в больницу каждые три или четыре месяца.
Как само заболевание, так и его лечение были крайне мучительны. За четыре года болезни она перенесла множество курсов химиотерапии, которые продлевали ей жизнь, но ослабляли и уродовали ее. Крисси сделали больше дюжины пункций и столько переливаний крови, что в конце концов не осталось ни одной нормальной вены. В последний год жизни врачи поставили ей постоянный внутривенный катетер, чтобы было легче контролировать состав ее крови.
Ее смерть была ужасной – я не могу себе представить, насколько ужасной, сказала Пенни. В этот момент она начала плакать. Верный данному обещанию задавать болезненные вопросы, я заставил ее рассказать, как ужасна была смерть Крисси.
Пенни хотела, чтобы я помог ей начать, и, по чистой случайности, мой вопрос вызвал поток чувств. (Позже я убедился, что причинил бы Пенни боль в любом случае, с чего бы ни начал.) В конце концов Крисси умерла от пневмонии; ее сердце и легкие не справились: она не могла дышать и захлебнулась собственным гноем.
Самое ужасное, сказала мне Пенни сквозь слезы, что она не может вспомнить смерть дочери: последние часы жизни Крисси выпали из ее сознания. Она помнит только, как собиралась в тот вечер лечь спать рядом с дочерью (во время госпитализации Крисси Пенни спала на кушетке рядом с ее постелью), а много позже – как сидела у изголовья кровати Крисси, обнимая свою мертвую дочь.
Пенни начала говорить о своей вине. Ее преследовала навязчивая мысль о том, как она вела себя во время смерти Крисси. Она не могла себе простить. Ее голос стал громким, а тон – самообвиняющим. Она говорила как прокурор, пытающийся убедить меня у чужой виновности.
– Можете представить, – восклицала она, – я даже не могу вспомнить, когда, я не могу вспомнить, как я узнала, что моя Крисси умерла!
Она была уверена и вскоре убедила меня в своей правоте, что вина за это постыдное поведение и была причиной, по которой она не могла отпустить Крисси, по которой ее горе было законсервировано на четыре года.
Я был вынужден придерживаться своей исследовательской задачи: узнать как можно больше о хроническом чувстве утраты и составить исследовательский протокол нашего интервью. Несмотря на это, возможно, из-за ее большой потребности в терапии, я обнаружил, что соскальзываю в терапевтический стиль. Поскольку чувство вины казалось основной проблемой, я решил за оставшееся время выяснить как можно больше о чувстве вины Пенни.
– Виновны в чем? – спросил я. – Каковы обвинения? Главное, в чем она себя обвиняла, – это что она не присутствовала в полной мере рядом с Крисси. Она играла, как она выразилась, во множество воображаемых игр. Она никогда не разрешала себе поверить в то, что Крисси умрет. Даже когда доктор сказал ей, что ее дочь чудом до сих пор жива, даже когда он абсолютно ясно дал ей понять, что от этой болезни не выздоравливают и что Крисси осталось жить совсем немного, Пенни отказывалась верить, что Крисси не поправится. Она была вне себя от ярости, когда доктор назвал ее последнюю пневмонию благословением, которому не нужно противиться.
Фактически даже сейчас, четыре года спустя, она не приняла смерть Крисси. Только неделю назад она «очнулась» у прилавка аптеки с подарком для Крисси в руке – плюшевой игрушкой. Однажды во время нашего с ней разговора она сказала, что Крисси «исполнится» семнадцать в следующем месяце, а не «исполнилось бы».