Страница:
Браво! Против этого трудно возразить. Настойчивость Саула сегодня была впечатляющей. Я не ожидал такой твердости. Я только желал бы, чтобы она не служила защитой этого безумия с письмами. Саул в самом деле уперся, и, хотя я уже сомневался в своем выборе директивного подхода, я настаивал:
– Или Вы хотите, чтобы я пришел к Вам домой и помог открыть их там? – я подозревал, что у меня будут причины сожалеть о столь грубом давлении, но не мог остановиться. – Или как-то по-другому? Если бы Вы могли планировать наше совместное время, каким образом я мог бы лучше всего помочь Вам?
Саул не двигался.
– Не имею абсолютно никакого представления. Поскольку мы уже задержались почти на 15 минут и меня ждал другой пациент, тоже в кризисном состоянии, я с неохотой закончил сеанс. У меня осталось такое беспокойство за Саула (и за выбранную мною стратегию), что я хотел увидеться с ним на следующий день. Однако в моем расписании совсем не было времени, и мы договорились о сеансе через два дня.
Во время встречи с другим пациентом мне было трудно выкинуть из головы Саула. Меня поразило сопротивление, которое он проявил. Снова и снова я натыкался на непробиваемую стену. Совсем непохоже на Саула, которого я знал и который был так патологически услужлив, что многие люди эксплуатировали его. Две его предыдущие жены выставили ему совершенно невероятные условия развода, которые он не оспаривал. (Саул чувствовал себя таким беспомощным перед лицом чьих-то требований, что решил оставаться холостяком эти последние двадцать лет.) Студенты обычно добивались от него невероятных поблажек. Чаще всего он назначал слишком низкую цену за свои профессиональные консультации (и ему обыкновенно недоплачивали).
В каком-то смысле я тоже эксплуатировал эту черту Саула (но, уверял я себя, для его же пользы):– чтобы сделать мне приятное, он стал назначать справедливую цену за свои услуги и отказывал в тех просьбах, которые не хотел удовлетворять. Изменение поведения (хотя и вызванное невротическим желанием добиться моей любви и сохранить ее) раскрутило спираль адаптации и повлекло за собой многие другие благотворные изменения. Я попытался применить тот же поход с письмами, надеясь, что Саул по моей просьбе откроет их немедленно. Но, очевидно, я не рассчитал. У Саула откуда-то взялась сила противостоять мне. Меня бы порадовала эта его новая сила, если бы цель, которой она служила, не была столь саморазрушительной.
Саул не пришел на следующую встречу. Минут за тридцать до начала сеанса он позвонил моей секретарше и сообщил, что надорвал спину и не может встать с постели. Я сразу же перезвонил, но услышал лишь автоответчик. Я оставил сообщение, чтобы он позвонил мне, но прошло несколько часов, а он не ответил. Тогда я позвонил снова и оставил сообщение, неотразимое для пациентов: позвонить мне, потому что я должен сказать ему что-то важное.
Когда Саул позвонил позже в тот вечер, я был встревожен мрачным и сухим тоном его голоса. Я знал, что он не повредил спину (он часто избегал неприятных конфронтации, симулируя болезнь), и он знал, что я об этом знаю; но сухой тон его голоса безошибочно свидетельствовал, что я больше не имею права это обсуждать. Что делать? Я беспокоился за Саула. Я сожалел о поспешных решениях. Я боялся самоубийства. Нет, я не позволю ему порвать со мной. Я насильно заставлю его увидеться со мной. Я ненавидел эту роль – но не видел иного выхода.
– Саул, полагаю, я неправильно оценил степень боли, которую Вы испытываете, и оказал слишком большое давление на Вас, чтобы Вы открыли эти письма. У меня есть идея получше – о том, как мы должны работать. Но в одном я уверен: сейчас не время пропускать сеансы. Я предлагаю, если Вы недостаточно хорошо чувствуете себя, чтобы двигаться, навестить Вас дома.
Саул, конечно, возражал, выдвигая много заранее известных доводов: он не единственный мой пациент, я слишком занят, он уже чувствует себя лучше, нет никакой спешки, вскоре он сам сможет приехать в мой офис. Но я был так же тверд, как и он, и меня нельзя было отговорить. Наконец, он согласился принять меня завтра с утра.
По дороге к дому Саула на следующий день я был в приподнятом настроении. Я снова исполнял почти забытую роль. Много времени прошло с тех пор, когда я приезжал к пациентам на дом. Я вспоминал свои студенческие дни, свою работу по вызовам в Южном Бостоне, лица давно ушедших пациентов, запахи ирландских кварталов – капусты, затхлости, вчерашнего пива, ночных горшков, стареющей плоти. Я вспомнил одного хронического старого больного на моем участке, диабетика с двумя ампутированными ногами. Он выспрашивал меня о новых фактах, почерпнутых из утренней газеты: «Какой овощ содержит больше всего сахара? Лук! Вы знали об этом? Чему они учат вас нынче в медицинских училищах?!»
Я размышлял о том, действительно ли лук содержит много сахара, когда подъехал к дому Саула. Парадная дверь была открыта, как он меня предупредил. Я не спрашивал о том, кто оставит ее открытой, если он прикован к постели. Поскольку лучше всего было бы, чтобы Саул лгал мне как можно меньше, я не стал много расспрашивать о его спине и о том, как за ним ухаживают. Зная, что по соседству живет его замужняя дочь, я вскользь намекнул, будто предполагаю, что она заботится о нем.
Спальня Саула была спартанской – грубо оштукатуренные стены и деревянный пол, никаких украшений, фамильных фотографий, никакого следа эстетического вкуса (или присутствия женщины). Он лежал неподвижно, вытянувшись на спине. Он не выразил большого любопытства по поводу нового лечебного плана, о котором я упомянул по телефону. В самом деле, он выглядел таким далеким, и я решил, что прежде всего должен восстановить наши отношения.
– Саул, во вторник эти письма казались мне чем-то вроде обширного и опасного абсцесса для хирурга. – В прошлом Саул был восприимчив к хирургическим аналогиям, будучи знаком с ними по медицинскому институту (в котором он учился до того, как посвятить себя научной карьере); кроме того, его сын был хирургом.
– Я был убежден: абсцесс нужно вскрыть и прочистить и единственное, что мне следует делать, – это убедить Вас разрешить мне провести эту процедуру. Возможно, я поторопился и нарыв еще не созрел. Возможно, мы можем попробовать некий психиатрический эквивалент компрессов и антибиотиков. Давайте на время отложим обсуждение вопроса о вскрытии писем; ясно, что Вы распечатаете их, когда будете готовы. – Я остановился, борясь с искушением очертить временные рамки – месяц – как будто он дал формальное обещание; это было неподходящее время для манипуляций – Саул уловил бы любое лукавство.
Саул не отвечал. Он лежал неподвижно, отведя взгляд.
– Договорились? – подсказал я. Небрежный кивок. Я продолжал:
– Я думал о Вас последние два дня, – теперь я применил одно из самых сильных своих воодушевляющих средств. Замечание о том, что терапевт думал о пациенте вне отведенного ему часа, по моему опыту, всегда подстегивало интерес последнего.
Но в глазах Саула не мелькнуло и тени заинтересованности. Теперь я был действительно обеспокоен, но снова решил не обсуждать его отстраненность. Вместо этого я искал пути наладить с ним связь.
– Мы оба согласны, что Ваша реакция на доктора К. чрезмерна. Это напоминает мне о сильном чувстве, которое Вы часто выражали – чувстве, что Вы никогда никому не принадлежали. Я думаю о Вашей тетке, так часто напоминавшей, как Вам повезло, что она согласилась заботиться о Вас и не отдала в приют.
– Я когда-нибудь говорил Вам, что она так никогда и не приняла меня? – внезапно Саул снова вернулся ко мне. Нет, не по-настоящему – теперь мы разговаривали вместе, но параллельно, а не друг с другом.
– Когда две ее дочери болели, на дом приходил семейный доктор. Когда болел я, она везла меня в областную больницу и кричала: «Этот сирота нуждается в медицинской помощи».
Интересно, заметил ли Саул, что в конце концов, в возрасте 63 лет, он добился домашнего визита доктора.
– Так что Вы никогда нигде не были по-настоящему «своим», никогда не были по-настоящему «дома». Я помню, что Вы рассказывали мне о своей кровати в теткином доме – диванчике, который Вы каждый вечер должны были раскладывать в гостиной.
– Последним ложился, первым вставал. Я не мог раздвинуть свой диван, пока кто-нибудь находился вечером в гостиной, а по утрам должен был вставать и убирать его, пока никто не пришел.
Я обратил больше внимания на его спальню – такую же голую, как комнаты в средней руки мексиканских отелях, и еще вспомнил описание пустой, выкрашенной в белый цвет кельи Виттенштейна в Кембридже. Было похоже, что у Саула все еще нет спальни, нет комнаты, которую он сделал своей собственной, исключительно своей.
– Наверное, доктор К. и Стокгольмский институт представляются Вам истинным раем. Наконец Вы нашли место, которому принадлежите, дом и, возможно, отца, – все, что Вы постоянно искали.
– Возможно, Вы правы, доктор.
Не имело значения, прав я или нет. Не имела значения также почтительность Саула. Мы говорили – и это было важно. Я почувствовал себя спокойнее, мы плыли в знакомых водах.
Саул продолжал:
– Пару недель назад я видел в магазине книгу о «комплексе мошенника». Это про меня. Я всегда представлял себя не тем, кто я есть, всегда чувствовал себя мошенником, всегда боялся разоблачения.
Это был привычный материал, мы проходили это много раз, и я не беспокоился о том, чтобы опровергать его самообвинения. Не было смысла. Раньше я часто делал это, и у него на все был готовый ответ. («У Вас очень успешная научная карьера». – «Во второсортном университете на третьесортном факультете». – «263 публикации?» – «Я публикуюсь сорок два года, это всего лишь по шесть в год. Кроме того, многие из них меньше трех страниц. Я часто переписываю одну и ту же статью пятью разными способами. Эта цифра содержит также тезисы, рецензии на книги и главы из коллективных монографий – почти никакого оригинального материала».)
Вместо этого я сказал (я мог говорить достаточно авторитетно, поскольку речь шла не только о нем, но и обо мне):
– Именно это Вы имели в виду, когда сказали, что эти письма преследовали Вас всю жизнь! Неважно, чего Вы достигли, неважно, что Вы сделали столько, что хватило бы для троих, Вы все время чувствовали, что надвигается суд и разоблачение. Как мне отрезвить Вас? Как помочь Вам понять, что это вина без преступления?
– Мое преступление в том, что я выдаю себя за другого. Я ничего не сделал серьезного в своей области. Я знаю это, и доктор К. знает это теперь, и если бы Вы немного разбирались в нейробиологии, Вы бы тоже это знали. Никто не в состоянии вынести обо мне более верный приговор, чем мне.
Я автоматически подумал: «Не „чем мне“, а „чем я“. Ваше единственное реальное преступление в том, что Вы перепутали формы местоимения первого лица».
Потом я заметил, что становлюсь критичным. К счастью, я не произнес этого вслух – и лучше бы не произносил следующей своей фразы:
– Саул, если Вы считаете себя таким плохим, как Вы говорите, не имеете никаких добродетелей и умственных способностей, то почему тогда Вы думаете, что Ваше суждение, в частности, суждение о себе, столь непогрешимо и безупречно?
Ответа не последовало. Раньше Саул улыбнулся бы и поднял на меня глаза, но сегодня он явно был не в настроении играть словами.
Я закончил сеанс заключением контракта. Я согласился помочь, чем могу, встречаться с ним в течение кризиса, навещать его дома столько, сколько необходимо. Взамен я просил, чтобы он согласился не принимать непоправимых решений. Я добился от него ясно выраженного обещания не вредить себе, не писать доктору К. (без предварительной консультации со мной) и не возвращать деньги Стокгольмскому институту.
Договор не совершать самоубийства (письменное или устное соглашение, в котором пациент обещает позвонить терапевту, когда почувствует опасные разрушительные импульсы, а терапевт обещает прекратить терапию, если пациент нарушит соглашение и совершит попытку самоубийства) всегда смущал меня своей нелепостью («Если Вы покончите с собой, я никогда не буду Вас больше лечить»). Однако он может быть весьма эффективным, и я почувствовал себя заметно увереннее, заключив его с Саулом. Домашние посещения тоже имели свое преимущество: неудобные для меня, они заставляли Саула чувствовать себя в долгу передо мной и укрепляли наш контракт.
Следующий сеанс, два дня спустя, протекал примерно в том же духе. У Саула было сильное желание послать в дар 50 тысяч долларов, а я оставался тверд в своем неприятии этого плана и извлекал на свет всю историю его склонности откупаться от проблем. Он дал мне сухое описание своего первого столкновения с деньгами. С десяти до семнадцати лет он продавал газеты в Бруклине. Его дядя, грубый и резкий человек, о котором Саул редко упоминал, арендовал для него место около входа в метро и отвозил его туда каждое утро в 5.30 и забирал тремя часами позже, чтобы доставить в школу, – неважно, что Саул каждый раз опаздывал на 10—15 минут и начинал каждый день в школе с замечаний.
Хотя Саул все семь лет отдавал каждый пенни из своей выручки дяде, он никогда не чувствовал, что приносит достаточно денег, и начал ставить перед собой недостижимые цели – сколько денег он должен сегодня заработать. Любая неудача в достижении этих целей наказывалась тем, что он лишал себя части или всего обеда. Для этого он научился жевать медленно, прятать пищу за щеку или раскладывать ее на тарелке так, чтобы ее казалось меньше. Если под взглядом дяди или тети он бьы вынужден проглотить пищу (не то чтобы он верил, что они заботятся о его питании), он научился бесшумно вызывать у себя рвоту в ванной после еды. Точно так же, как когда-то он пытался купить для себя место в своей семье, теперь он пытался купить безопасное место за столом доктора К. и Стокгольмского института.
– Мои дети не нуждаются в деньгах. Сын получает за операцию на сердце 2 тысячи долларов и часто делает по две в день. А муж моей дочери имеет шестизначное жалованье. Лучше я сейчас отдам их Стокгольмскому институту, чем позже их оттяпает одна из моих бывших жен. Я решил преподнести 50 тысяч долларов в дар. Почему нет? Я могу это себе позволить. Моя страховая компания и университет платят мне достаточную пенсию, значительно больше, чем мне нужно для жизни. Я сделаю это анонимно. Я сохраню квитанцию и, если случится худшее, всегда смогу представить доказательство, что вернул деньги. Если ничего из этого не понадобится, то и тогда все будет в порядке. Это хорошее решение – лучшее из всего, что я знаю.
– Важно не само решение, а как и когда Вы принимаете его. Есть разница между желанием сделать что-то и необходимостью сделать это (чтобы избежать некой опасности). Я полагаю, что как раз сейчас Вы действуете по необходимости. Если отдать 50 тысяч долларов – это хорошая идея, она останется хорошей и через месяц. Поверьте мне, Саул, лучше не принимать непоправимых решений, когда у Вас сильный стресс и Вы действуете (как Вы сами заметили) не совсем рационально. Я прошу лишь отсрочки, Саул. Просто отложите этот дар на время, пока не пройдет кризис, пока письма не будут вскрыты.
Он снова согласно кивнул. Я опять стал подозревать, что он уже послал 50 тысяч долларов и просто не в силах сказать мне. Это похоже на него. В прошлом у Саула были такие трудности в том, чтобы делиться потенциально неприятным материалом, что я установил в последние 15 минут каждого сеанса специальное время «секретов», когда просил его набраться храбрости и поделиться секретами, которые он утаил за предыдущую часть сеанса.
Несколько сеансов мы с Саулом продолжали в том же духе. Я приезжал к нему домой рано утром, входил в дверь, таинственно оставленную открытой, и проводил терапию у постели Саула, где он лежал, вытянувшись на распорках, которые, как мы оба знали, были фиктивными. Но работа, казалось, шла хорошо. Хотя я был не так увлечен им, как в прошлом, я делал то, что обычно ожидают от терапевтов: прояснял схемы и смыслы, помогал Саулу понять, почему письма так фатально потрясли его, что они не только представляют некую нынешнюю профессиональную неудачу, но и символизируют вечный поиск принятия и одобрения. Его стремление было столь неистовым, а потребность столь сильной, что он потерпел крах. В том случае, например, если бы Саул так отчаянно не нуждался в одобрении доктора К., он избежал бы всех проблем, сделав то, что делает любой сотрудник – просто проинформировав соавтора о развитии их совместной работы.
Мы проследили раннее развитие этих схем. Определенные сцены (ребенок, который всегда «последним ложится, первым встает»; подросток, который не проглатывает пищу, если не продал достаточное количество газет; тетка, орущая «Этот сирота нуждается в медицинской помощи») были концентрированными образами – эпистемами, как называл их Фуко, которые представляли в кристаллизированной форме всю структуру его жизни.
Но Саул, не отвечая на условно корректную терапию, с каждым сеансом все глубже погружался в отчаянье. Его эмоциональный тон стал ровным, лицо сделалось более неподвижным, он сообщал все меньше и меньше информации – и потерял весь свой юмор и чувство меры. Его самоуничижение выросло до гигантских размеров. Например, во время одного из сеансов, когда я напомнил ему о том, как много безвозмездных консультаций он дал стажерам и молодым сотрудникам Стокгольмского института, Саул стал утверждать, что в результате того, что он сделал с этими блестящими молодыми учеными, он отбросил всю область на двадцать лет назад! Я разглядывал свои ногти, когда он говорил, и поднял с улыбкой глаза, ожидая увидеть на его лице ироническое, игривое выражение. Но похолодел, поняв, что это не игра: Саул был смертельно серьезен.
Все чаще и чаще он бубнил об идеях, которые он украл, о жизнях, которые он разрушил, о неудавшихся браках, учениках, которых несправедливо завалил (или выдвинул). Широта и размах его порочности были, конечно, свидетельствами всемогущества и величия, которые, в свою очередь, скрывали более глубокое чувство никчемности и незначительности. Во время этих обсуждений мне вспомнился мой первый пациент, которого я вел во времена своей ординатуры, – один краснощекий фермер с волосами песочного цвета, в психотическом состоянии утверждавший, что он развязал третью мировую войну. Об этом фермере – забыл его имя – я не вспоминал больше тридцати лет. То, что поведение Саула вызвало в моей памяти такую ассоциацию, само по себе являлось существенным диагностическим знаком.
У Саула была тяжелая анорексия; он начал быстро терять вес, у него было глубокое расстройство сна, его преследовали постоянные саморазрушительные фантазии. Он был на той критической границе, которая отделяет страдающего, хрупкого и тревожного человека от психотика. Зловещие признаки быстро множились в наших отношениях: они теряли свои человеческие черты. Мы с Саулом больше не относились друг к другу как друзья или союзники; мы перестали улыбаться друг другу и касаться друг друга – как психологически, так и физически.
Я начал объективировать его: Саул больше не был человеком, который подавлен, он был болен «депрессией» – точнее, в терминах Диагностического и статистического справочника по психическим расстройствам, – «истинной депрессией тяжелого, периодического, меланхолического типа, сопровождающейся апатией, психомоторной заторможенностью, потерей энергии, аппетита и расстройством сна, идеями отношения и параноидными и суицидальными импульсами» (DSM-Ш, код 296.33). Я подумывал о том, какие медикаменты попробовать и куда его госпитализировать.
Мне никогда не нравилось работать с теми, кто перешагнул границу психоза. Больше, чем чему-либо иному, я придаю значение присутствию терапевта и его вовлеченности в терапевтический процесс; но теперь я заметил, что отношения между мной и Саулом были полны скрытности – с моей стороны не меньше, чем с его. Я подыгрывал ему в его притворстве с травмой спины. Если бы он действительно был прикован к постели, кто ему помогал? Кормил его? Но я никогда не спрашивал об этом, так как знал, что подобные расспросы еще больше отдалят его от меня. Казалось, что лучше всего действовать, не советуясь с ним, и проинформировать его детей о его состоянии. Я спрашивал себя, какую позицию мне следует занять в отношении 50 тысяч долларов? Если Саул уже отослал деньги в Стокгольмский институт, не посоветовать ли им вернуть дар? Или, по крайней мере, наложить временный арест на его счета? Имел ли я право делать это? Или обязанность? Или было бы халатностью этого не сделать?
Я по-прежнему часто думал о письмах (хотя состояние Саула стало столь тяжелым, что я все меньше доверял своей хирургической аналогии с «удалением абсцесса»). Когда я шел по дому Саула к его спальне, то оглядывался вокруг, пытаясь определить, где тот стол, в котором они хранятся. Может быть, мне снять ботинки и пошарить вокруг – во всех ящиках, – пока я не найду их, не вскрою и не вылечу Саула от безумия с помощью их содержания?
Я вспоминал о том, как в восемь или девять лет у меня образовался большой нарыв на запястье. Добрый семейный доктор держал мою руку очень нежно, пока обследовал ее – и вдруг прихлопнул ее тяжелой книгой, которую незаметно держал в другой руке, и выдавил нарыв. За одно мгновение нестерпимой боли он закончил лечение, избежав мучительной хирургической процедуры. Но допустим ли такой благотворный деспотизм в психиатрии? Результаты были замечательными, нарыв зажил. Но прошло еще много лет, прежде чем я решился снова пожать руку доктору!
Мой старый учитель, Джон Уайтхорн, считал, что можно диагностировать «психоз» по характеру терапевтических отношений: пациента, говорил он, можно считать «психотиком», если терапевт больше не чувствует, что они с пациентом являются союзниками в работе по улучшению психического здоровья пациента. Согласно этому критерию, Саул был психотиком. Моя задача состояла теперь не в том, чтобы помочь ему открыть три этих пресловутых письма, или быть более настойчивым, или предпринять дневную прогулку: она была в том, чтобы уберечь его от госпитализации и не дать разрушить себя.
Таково было мое положение, когда произошло неожиданное. Вечером накануне моего очередного визита я получил от Саула сообщение, что его спина прошла, что теперь он снова может ходить и придет в мой офис к назначенному часу. Как только я взлянул на него, еще до того, как он успел что-либо сказать, то осознал, что произошли глубокие перемены: со мной снова был прежний Саул. Исчез человек, погруженный в отчаянье, чуждый всему человеческому – смеху, ощущению жизни. Несколько недель он был заперт в психозе, в стены которого я безуспешно стучался. Теперь он неожиданно вырвался наружу и снова был со мной.
Только одно могло сделать это, думал я. Письма!
Саул не продержал меня долго в напряжении. За день до этого ему позвонил коллега, попросивший дать рецензию на научный проект. Во время их разговора друг спросил вскользь, слышал ли он новость о докторе К. Встревоженный, Саул ответил, что был прикован к постели и последние несколько недель ни с кем не общался. Коллега сказал, что доктор К. внезапно умер от легочной эмболии, и стал описывать обстоятельства его смерти. Саул с трудом удержался от того, чтобы не перебить его и не вскричать: «Мне нет дела до того, кто был с ним, как он умер, где он похоронен и кто говорил прощальную речь! Мне нет дела до всего этого! Только скажи мне, когда он умер!» В конце концов Саул выяснил точную дату смерти и быстро вычислил, что доктор К. должен был умереть до того, как получил журнал, и, следовательно, не мог прочесть статьи Саула. Он не был разоблачен! Мгновенно письма перестали быть ужасными, и он достал их из ящика и распечатал.
Первое письмо было от сотрудника Стокгольмского института, просившего у Саула рекомендательное письмо для получения должности в Американском университете.
Второе письмо было простым уведомлением о смерти доктора К. и содержало расписание похоронных мероприятий. Оно было послано всем бывшим и нынешним сотрудникам и стажерам Стокгольмского исследовательского института.
Третье письмо было короткой запиской от вдовы доктора К., которая писала, что, вероятно, Саул уже слышал о смерти доктора К. Доктор К. всегда высоко отзывался о Сауле, и она полагает, что он хотел бы, чтобы она отослала ему неоконченное письмо, которое нашла на письменном столе доктора К. Саул протянул мне короткую рукописную записку от покойного доктора К.:
«Дорогой профессор С.,
Я собираюсь приехать в Соединенные Штаты, впервые за двенадцать лет. Я хотел бы включить в свой маршрут Калифорнию – при условии, что Вы будете на месте и я смогу увидеть Вас. Я очень скучаю по нашим разговорам. Как всегда, я чувствую себя здесь очень одиноко – профессиональный круг в Стокгольмском институте так убог. Мы оба знаем, что наша совместная работа была не слишком успешной, но, по-моему, самое главное – она позволила мне узнать Вас лично после тридцатилетнего знакомства с Вашей работой и глубокого к ней уважения.
Еще одна просьба…»
Здесь письмо прерывалось. Возможно, я прочел в нем больше, чем говорилось, но я вообразил, что доктор К. ждал чего-то от Саула, чего-то столь же важного для него, как то признание, которое жаждал получить Саул. Но если отбросить эту догадку, было и так ясно: ни одно из апокалиптических предсказаний Саула не подтвердилось: тон письма был, несомненно, теплый, принимающий и уважительный.
– Или Вы хотите, чтобы я пришел к Вам домой и помог открыть их там? – я подозревал, что у меня будут причины сожалеть о столь грубом давлении, но не мог остановиться. – Или как-то по-другому? Если бы Вы могли планировать наше совместное время, каким образом я мог бы лучше всего помочь Вам?
Саул не двигался.
– Не имею абсолютно никакого представления. Поскольку мы уже задержались почти на 15 минут и меня ждал другой пациент, тоже в кризисном состоянии, я с неохотой закончил сеанс. У меня осталось такое беспокойство за Саула (и за выбранную мною стратегию), что я хотел увидеться с ним на следующий день. Однако в моем расписании совсем не было времени, и мы договорились о сеансе через два дня.
Во время встречи с другим пациентом мне было трудно выкинуть из головы Саула. Меня поразило сопротивление, которое он проявил. Снова и снова я натыкался на непробиваемую стену. Совсем непохоже на Саула, которого я знал и который был так патологически услужлив, что многие люди эксплуатировали его. Две его предыдущие жены выставили ему совершенно невероятные условия развода, которые он не оспаривал. (Саул чувствовал себя таким беспомощным перед лицом чьих-то требований, что решил оставаться холостяком эти последние двадцать лет.) Студенты обычно добивались от него невероятных поблажек. Чаще всего он назначал слишком низкую цену за свои профессиональные консультации (и ему обыкновенно недоплачивали).
В каком-то смысле я тоже эксплуатировал эту черту Саула (но, уверял я себя, для его же пользы):– чтобы сделать мне приятное, он стал назначать справедливую цену за свои услуги и отказывал в тех просьбах, которые не хотел удовлетворять. Изменение поведения (хотя и вызванное невротическим желанием добиться моей любви и сохранить ее) раскрутило спираль адаптации и повлекло за собой многие другие благотворные изменения. Я попытался применить тот же поход с письмами, надеясь, что Саул по моей просьбе откроет их немедленно. Но, очевидно, я не рассчитал. У Саула откуда-то взялась сила противостоять мне. Меня бы порадовала эта его новая сила, если бы цель, которой она служила, не была столь саморазрушительной.
Саул не пришел на следующую встречу. Минут за тридцать до начала сеанса он позвонил моей секретарше и сообщил, что надорвал спину и не может встать с постели. Я сразу же перезвонил, но услышал лишь автоответчик. Я оставил сообщение, чтобы он позвонил мне, но прошло несколько часов, а он не ответил. Тогда я позвонил снова и оставил сообщение, неотразимое для пациентов: позвонить мне, потому что я должен сказать ему что-то важное.
Когда Саул позвонил позже в тот вечер, я был встревожен мрачным и сухим тоном его голоса. Я знал, что он не повредил спину (он часто избегал неприятных конфронтации, симулируя болезнь), и он знал, что я об этом знаю; но сухой тон его голоса безошибочно свидетельствовал, что я больше не имею права это обсуждать. Что делать? Я беспокоился за Саула. Я сожалел о поспешных решениях. Я боялся самоубийства. Нет, я не позволю ему порвать со мной. Я насильно заставлю его увидеться со мной. Я ненавидел эту роль – но не видел иного выхода.
– Саул, полагаю, я неправильно оценил степень боли, которую Вы испытываете, и оказал слишком большое давление на Вас, чтобы Вы открыли эти письма. У меня есть идея получше – о том, как мы должны работать. Но в одном я уверен: сейчас не время пропускать сеансы. Я предлагаю, если Вы недостаточно хорошо чувствуете себя, чтобы двигаться, навестить Вас дома.
Саул, конечно, возражал, выдвигая много заранее известных доводов: он не единственный мой пациент, я слишком занят, он уже чувствует себя лучше, нет никакой спешки, вскоре он сам сможет приехать в мой офис. Но я был так же тверд, как и он, и меня нельзя было отговорить. Наконец, он согласился принять меня завтра с утра.
По дороге к дому Саула на следующий день я был в приподнятом настроении. Я снова исполнял почти забытую роль. Много времени прошло с тех пор, когда я приезжал к пациентам на дом. Я вспоминал свои студенческие дни, свою работу по вызовам в Южном Бостоне, лица давно ушедших пациентов, запахи ирландских кварталов – капусты, затхлости, вчерашнего пива, ночных горшков, стареющей плоти. Я вспомнил одного хронического старого больного на моем участке, диабетика с двумя ампутированными ногами. Он выспрашивал меня о новых фактах, почерпнутых из утренней газеты: «Какой овощ содержит больше всего сахара? Лук! Вы знали об этом? Чему они учат вас нынче в медицинских училищах?!»
Я размышлял о том, действительно ли лук содержит много сахара, когда подъехал к дому Саула. Парадная дверь была открыта, как он меня предупредил. Я не спрашивал о том, кто оставит ее открытой, если он прикован к постели. Поскольку лучше всего было бы, чтобы Саул лгал мне как можно меньше, я не стал много расспрашивать о его спине и о том, как за ним ухаживают. Зная, что по соседству живет его замужняя дочь, я вскользь намекнул, будто предполагаю, что она заботится о нем.
Спальня Саула была спартанской – грубо оштукатуренные стены и деревянный пол, никаких украшений, фамильных фотографий, никакого следа эстетического вкуса (или присутствия женщины). Он лежал неподвижно, вытянувшись на спине. Он не выразил большого любопытства по поводу нового лечебного плана, о котором я упомянул по телефону. В самом деле, он выглядел таким далеким, и я решил, что прежде всего должен восстановить наши отношения.
– Саул, во вторник эти письма казались мне чем-то вроде обширного и опасного абсцесса для хирурга. – В прошлом Саул был восприимчив к хирургическим аналогиям, будучи знаком с ними по медицинскому институту (в котором он учился до того, как посвятить себя научной карьере); кроме того, его сын был хирургом.
– Я был убежден: абсцесс нужно вскрыть и прочистить и единственное, что мне следует делать, – это убедить Вас разрешить мне провести эту процедуру. Возможно, я поторопился и нарыв еще не созрел. Возможно, мы можем попробовать некий психиатрический эквивалент компрессов и антибиотиков. Давайте на время отложим обсуждение вопроса о вскрытии писем; ясно, что Вы распечатаете их, когда будете готовы. – Я остановился, борясь с искушением очертить временные рамки – месяц – как будто он дал формальное обещание; это было неподходящее время для манипуляций – Саул уловил бы любое лукавство.
Саул не отвечал. Он лежал неподвижно, отведя взгляд.
– Договорились? – подсказал я. Небрежный кивок. Я продолжал:
– Я думал о Вас последние два дня, – теперь я применил одно из самых сильных своих воодушевляющих средств. Замечание о том, что терапевт думал о пациенте вне отведенного ему часа, по моему опыту, всегда подстегивало интерес последнего.
Но в глазах Саула не мелькнуло и тени заинтересованности. Теперь я был действительно обеспокоен, но снова решил не обсуждать его отстраненность. Вместо этого я искал пути наладить с ним связь.
– Мы оба согласны, что Ваша реакция на доктора К. чрезмерна. Это напоминает мне о сильном чувстве, которое Вы часто выражали – чувстве, что Вы никогда никому не принадлежали. Я думаю о Вашей тетке, так часто напоминавшей, как Вам повезло, что она согласилась заботиться о Вас и не отдала в приют.
– Я когда-нибудь говорил Вам, что она так никогда и не приняла меня? – внезапно Саул снова вернулся ко мне. Нет, не по-настоящему – теперь мы разговаривали вместе, но параллельно, а не друг с другом.
– Когда две ее дочери болели, на дом приходил семейный доктор. Когда болел я, она везла меня в областную больницу и кричала: «Этот сирота нуждается в медицинской помощи».
Интересно, заметил ли Саул, что в конце концов, в возрасте 63 лет, он добился домашнего визита доктора.
– Так что Вы никогда нигде не были по-настоящему «своим», никогда не были по-настоящему «дома». Я помню, что Вы рассказывали мне о своей кровати в теткином доме – диванчике, который Вы каждый вечер должны были раскладывать в гостиной.
– Последним ложился, первым вставал. Я не мог раздвинуть свой диван, пока кто-нибудь находился вечером в гостиной, а по утрам должен был вставать и убирать его, пока никто не пришел.
Я обратил больше внимания на его спальню – такую же голую, как комнаты в средней руки мексиканских отелях, и еще вспомнил описание пустой, выкрашенной в белый цвет кельи Виттенштейна в Кембридже. Было похоже, что у Саула все еще нет спальни, нет комнаты, которую он сделал своей собственной, исключительно своей.
– Наверное, доктор К. и Стокгольмский институт представляются Вам истинным раем. Наконец Вы нашли место, которому принадлежите, дом и, возможно, отца, – все, что Вы постоянно искали.
– Возможно, Вы правы, доктор.
Не имело значения, прав я или нет. Не имела значения также почтительность Саула. Мы говорили – и это было важно. Я почувствовал себя спокойнее, мы плыли в знакомых водах.
Саул продолжал:
– Пару недель назад я видел в магазине книгу о «комплексе мошенника». Это про меня. Я всегда представлял себя не тем, кто я есть, всегда чувствовал себя мошенником, всегда боялся разоблачения.
Это был привычный материал, мы проходили это много раз, и я не беспокоился о том, чтобы опровергать его самообвинения. Не было смысла. Раньше я часто делал это, и у него на все был готовый ответ. («У Вас очень успешная научная карьера». – «Во второсортном университете на третьесортном факультете». – «263 публикации?» – «Я публикуюсь сорок два года, это всего лишь по шесть в год. Кроме того, многие из них меньше трех страниц. Я часто переписываю одну и ту же статью пятью разными способами. Эта цифра содержит также тезисы, рецензии на книги и главы из коллективных монографий – почти никакого оригинального материала».)
Вместо этого я сказал (я мог говорить достаточно авторитетно, поскольку речь шла не только о нем, но и обо мне):
– Именно это Вы имели в виду, когда сказали, что эти письма преследовали Вас всю жизнь! Неважно, чего Вы достигли, неважно, что Вы сделали столько, что хватило бы для троих, Вы все время чувствовали, что надвигается суд и разоблачение. Как мне отрезвить Вас? Как помочь Вам понять, что это вина без преступления?
– Мое преступление в том, что я выдаю себя за другого. Я ничего не сделал серьезного в своей области. Я знаю это, и доктор К. знает это теперь, и если бы Вы немного разбирались в нейробиологии, Вы бы тоже это знали. Никто не в состоянии вынести обо мне более верный приговор, чем мне.
Я автоматически подумал: «Не „чем мне“, а „чем я“. Ваше единственное реальное преступление в том, что Вы перепутали формы местоимения первого лица».
Потом я заметил, что становлюсь критичным. К счастью, я не произнес этого вслух – и лучше бы не произносил следующей своей фразы:
– Саул, если Вы считаете себя таким плохим, как Вы говорите, не имеете никаких добродетелей и умственных способностей, то почему тогда Вы думаете, что Ваше суждение, в частности, суждение о себе, столь непогрешимо и безупречно?
Ответа не последовало. Раньше Саул улыбнулся бы и поднял на меня глаза, но сегодня он явно был не в настроении играть словами.
Я закончил сеанс заключением контракта. Я согласился помочь, чем могу, встречаться с ним в течение кризиса, навещать его дома столько, сколько необходимо. Взамен я просил, чтобы он согласился не принимать непоправимых решений. Я добился от него ясно выраженного обещания не вредить себе, не писать доктору К. (без предварительной консультации со мной) и не возвращать деньги Стокгольмскому институту.
Договор не совершать самоубийства (письменное или устное соглашение, в котором пациент обещает позвонить терапевту, когда почувствует опасные разрушительные импульсы, а терапевт обещает прекратить терапию, если пациент нарушит соглашение и совершит попытку самоубийства) всегда смущал меня своей нелепостью («Если Вы покончите с собой, я никогда не буду Вас больше лечить»). Однако он может быть весьма эффективным, и я почувствовал себя заметно увереннее, заключив его с Саулом. Домашние посещения тоже имели свое преимущество: неудобные для меня, они заставляли Саула чувствовать себя в долгу передо мной и укрепляли наш контракт.
Следующий сеанс, два дня спустя, протекал примерно в том же духе. У Саула было сильное желание послать в дар 50 тысяч долларов, а я оставался тверд в своем неприятии этого плана и извлекал на свет всю историю его склонности откупаться от проблем. Он дал мне сухое описание своего первого столкновения с деньгами. С десяти до семнадцати лет он продавал газеты в Бруклине. Его дядя, грубый и резкий человек, о котором Саул редко упоминал, арендовал для него место около входа в метро и отвозил его туда каждое утро в 5.30 и забирал тремя часами позже, чтобы доставить в школу, – неважно, что Саул каждый раз опаздывал на 10—15 минут и начинал каждый день в школе с замечаний.
Хотя Саул все семь лет отдавал каждый пенни из своей выручки дяде, он никогда не чувствовал, что приносит достаточно денег, и начал ставить перед собой недостижимые цели – сколько денег он должен сегодня заработать. Любая неудача в достижении этих целей наказывалась тем, что он лишал себя части или всего обеда. Для этого он научился жевать медленно, прятать пищу за щеку или раскладывать ее на тарелке так, чтобы ее казалось меньше. Если под взглядом дяди или тети он бьы вынужден проглотить пищу (не то чтобы он верил, что они заботятся о его питании), он научился бесшумно вызывать у себя рвоту в ванной после еды. Точно так же, как когда-то он пытался купить для себя место в своей семье, теперь он пытался купить безопасное место за столом доктора К. и Стокгольмского института.
– Мои дети не нуждаются в деньгах. Сын получает за операцию на сердце 2 тысячи долларов и часто делает по две в день. А муж моей дочери имеет шестизначное жалованье. Лучше я сейчас отдам их Стокгольмскому институту, чем позже их оттяпает одна из моих бывших жен. Я решил преподнести 50 тысяч долларов в дар. Почему нет? Я могу это себе позволить. Моя страховая компания и университет платят мне достаточную пенсию, значительно больше, чем мне нужно для жизни. Я сделаю это анонимно. Я сохраню квитанцию и, если случится худшее, всегда смогу представить доказательство, что вернул деньги. Если ничего из этого не понадобится, то и тогда все будет в порядке. Это хорошее решение – лучшее из всего, что я знаю.
– Важно не само решение, а как и когда Вы принимаете его. Есть разница между желанием сделать что-то и необходимостью сделать это (чтобы избежать некой опасности). Я полагаю, что как раз сейчас Вы действуете по необходимости. Если отдать 50 тысяч долларов – это хорошая идея, она останется хорошей и через месяц. Поверьте мне, Саул, лучше не принимать непоправимых решений, когда у Вас сильный стресс и Вы действуете (как Вы сами заметили) не совсем рационально. Я прошу лишь отсрочки, Саул. Просто отложите этот дар на время, пока не пройдет кризис, пока письма не будут вскрыты.
Он снова согласно кивнул. Я опять стал подозревать, что он уже послал 50 тысяч долларов и просто не в силах сказать мне. Это похоже на него. В прошлом у Саула были такие трудности в том, чтобы делиться потенциально неприятным материалом, что я установил в последние 15 минут каждого сеанса специальное время «секретов», когда просил его набраться храбрости и поделиться секретами, которые он утаил за предыдущую часть сеанса.
Несколько сеансов мы с Саулом продолжали в том же духе. Я приезжал к нему домой рано утром, входил в дверь, таинственно оставленную открытой, и проводил терапию у постели Саула, где он лежал, вытянувшись на распорках, которые, как мы оба знали, были фиктивными. Но работа, казалось, шла хорошо. Хотя я был не так увлечен им, как в прошлом, я делал то, что обычно ожидают от терапевтов: прояснял схемы и смыслы, помогал Саулу понять, почему письма так фатально потрясли его, что они не только представляют некую нынешнюю профессиональную неудачу, но и символизируют вечный поиск принятия и одобрения. Его стремление было столь неистовым, а потребность столь сильной, что он потерпел крах. В том случае, например, если бы Саул так отчаянно не нуждался в одобрении доктора К., он избежал бы всех проблем, сделав то, что делает любой сотрудник – просто проинформировав соавтора о развитии их совместной работы.
Мы проследили раннее развитие этих схем. Определенные сцены (ребенок, который всегда «последним ложится, первым встает»; подросток, который не проглатывает пищу, если не продал достаточное количество газет; тетка, орущая «Этот сирота нуждается в медицинской помощи») были концентрированными образами – эпистемами, как называл их Фуко, которые представляли в кристаллизированной форме всю структуру его жизни.
Но Саул, не отвечая на условно корректную терапию, с каждым сеансом все глубже погружался в отчаянье. Его эмоциональный тон стал ровным, лицо сделалось более неподвижным, он сообщал все меньше и меньше информации – и потерял весь свой юмор и чувство меры. Его самоуничижение выросло до гигантских размеров. Например, во время одного из сеансов, когда я напомнил ему о том, как много безвозмездных консультаций он дал стажерам и молодым сотрудникам Стокгольмского института, Саул стал утверждать, что в результате того, что он сделал с этими блестящими молодыми учеными, он отбросил всю область на двадцать лет назад! Я разглядывал свои ногти, когда он говорил, и поднял с улыбкой глаза, ожидая увидеть на его лице ироническое, игривое выражение. Но похолодел, поняв, что это не игра: Саул был смертельно серьезен.
Все чаще и чаще он бубнил об идеях, которые он украл, о жизнях, которые он разрушил, о неудавшихся браках, учениках, которых несправедливо завалил (или выдвинул). Широта и размах его порочности были, конечно, свидетельствами всемогущества и величия, которые, в свою очередь, скрывали более глубокое чувство никчемности и незначительности. Во время этих обсуждений мне вспомнился мой первый пациент, которого я вел во времена своей ординатуры, – один краснощекий фермер с волосами песочного цвета, в психотическом состоянии утверждавший, что он развязал третью мировую войну. Об этом фермере – забыл его имя – я не вспоминал больше тридцати лет. То, что поведение Саула вызвало в моей памяти такую ассоциацию, само по себе являлось существенным диагностическим знаком.
У Саула была тяжелая анорексия; он начал быстро терять вес, у него было глубокое расстройство сна, его преследовали постоянные саморазрушительные фантазии. Он был на той критической границе, которая отделяет страдающего, хрупкого и тревожного человека от психотика. Зловещие признаки быстро множились в наших отношениях: они теряли свои человеческие черты. Мы с Саулом больше не относились друг к другу как друзья или союзники; мы перестали улыбаться друг другу и касаться друг друга – как психологически, так и физически.
Я начал объективировать его: Саул больше не был человеком, который подавлен, он был болен «депрессией» – точнее, в терминах Диагностического и статистического справочника по психическим расстройствам, – «истинной депрессией тяжелого, периодического, меланхолического типа, сопровождающейся апатией, психомоторной заторможенностью, потерей энергии, аппетита и расстройством сна, идеями отношения и параноидными и суицидальными импульсами» (DSM-Ш, код 296.33). Я подумывал о том, какие медикаменты попробовать и куда его госпитализировать.
Мне никогда не нравилось работать с теми, кто перешагнул границу психоза. Больше, чем чему-либо иному, я придаю значение присутствию терапевта и его вовлеченности в терапевтический процесс; но теперь я заметил, что отношения между мной и Саулом были полны скрытности – с моей стороны не меньше, чем с его. Я подыгрывал ему в его притворстве с травмой спины. Если бы он действительно был прикован к постели, кто ему помогал? Кормил его? Но я никогда не спрашивал об этом, так как знал, что подобные расспросы еще больше отдалят его от меня. Казалось, что лучше всего действовать, не советуясь с ним, и проинформировать его детей о его состоянии. Я спрашивал себя, какую позицию мне следует занять в отношении 50 тысяч долларов? Если Саул уже отослал деньги в Стокгольмский институт, не посоветовать ли им вернуть дар? Или, по крайней мере, наложить временный арест на его счета? Имел ли я право делать это? Или обязанность? Или было бы халатностью этого не сделать?
Я по-прежнему часто думал о письмах (хотя состояние Саула стало столь тяжелым, что я все меньше доверял своей хирургической аналогии с «удалением абсцесса»). Когда я шел по дому Саула к его спальне, то оглядывался вокруг, пытаясь определить, где тот стол, в котором они хранятся. Может быть, мне снять ботинки и пошарить вокруг – во всех ящиках, – пока я не найду их, не вскрою и не вылечу Саула от безумия с помощью их содержания?
Я вспоминал о том, как в восемь или девять лет у меня образовался большой нарыв на запястье. Добрый семейный доктор держал мою руку очень нежно, пока обследовал ее – и вдруг прихлопнул ее тяжелой книгой, которую незаметно держал в другой руке, и выдавил нарыв. За одно мгновение нестерпимой боли он закончил лечение, избежав мучительной хирургической процедуры. Но допустим ли такой благотворный деспотизм в психиатрии? Результаты были замечательными, нарыв зажил. Но прошло еще много лет, прежде чем я решился снова пожать руку доктору!
Мой старый учитель, Джон Уайтхорн, считал, что можно диагностировать «психоз» по характеру терапевтических отношений: пациента, говорил он, можно считать «психотиком», если терапевт больше не чувствует, что они с пациентом являются союзниками в работе по улучшению психического здоровья пациента. Согласно этому критерию, Саул был психотиком. Моя задача состояла теперь не в том, чтобы помочь ему открыть три этих пресловутых письма, или быть более настойчивым, или предпринять дневную прогулку: она была в том, чтобы уберечь его от госпитализации и не дать разрушить себя.
Таково было мое положение, когда произошло неожиданное. Вечером накануне моего очередного визита я получил от Саула сообщение, что его спина прошла, что теперь он снова может ходить и придет в мой офис к назначенному часу. Как только я взлянул на него, еще до того, как он успел что-либо сказать, то осознал, что произошли глубокие перемены: со мной снова был прежний Саул. Исчез человек, погруженный в отчаянье, чуждый всему человеческому – смеху, ощущению жизни. Несколько недель он был заперт в психозе, в стены которого я безуспешно стучался. Теперь он неожиданно вырвался наружу и снова был со мной.
Только одно могло сделать это, думал я. Письма!
Саул не продержал меня долго в напряжении. За день до этого ему позвонил коллега, попросивший дать рецензию на научный проект. Во время их разговора друг спросил вскользь, слышал ли он новость о докторе К. Встревоженный, Саул ответил, что был прикован к постели и последние несколько недель ни с кем не общался. Коллега сказал, что доктор К. внезапно умер от легочной эмболии, и стал описывать обстоятельства его смерти. Саул с трудом удержался от того, чтобы не перебить его и не вскричать: «Мне нет дела до того, кто был с ним, как он умер, где он похоронен и кто говорил прощальную речь! Мне нет дела до всего этого! Только скажи мне, когда он умер!» В конце концов Саул выяснил точную дату смерти и быстро вычислил, что доктор К. должен был умереть до того, как получил журнал, и, следовательно, не мог прочесть статьи Саула. Он не был разоблачен! Мгновенно письма перестали быть ужасными, и он достал их из ящика и распечатал.
Первое письмо было от сотрудника Стокгольмского института, просившего у Саула рекомендательное письмо для получения должности в Американском университете.
Второе письмо было простым уведомлением о смерти доктора К. и содержало расписание похоронных мероприятий. Оно было послано всем бывшим и нынешним сотрудникам и стажерам Стокгольмского исследовательского института.
Третье письмо было короткой запиской от вдовы доктора К., которая писала, что, вероятно, Саул уже слышал о смерти доктора К. Доктор К. всегда высоко отзывался о Сауле, и она полагает, что он хотел бы, чтобы она отослала ему неоконченное письмо, которое нашла на письменном столе доктора К. Саул протянул мне короткую рукописную записку от покойного доктора К.:
«Дорогой профессор С.,
Я собираюсь приехать в Соединенные Штаты, впервые за двенадцать лет. Я хотел бы включить в свой маршрут Калифорнию – при условии, что Вы будете на месте и я смогу увидеть Вас. Я очень скучаю по нашим разговорам. Как всегда, я чувствую себя здесь очень одиноко – профессиональный круг в Стокгольмском институте так убог. Мы оба знаем, что наша совместная работа была не слишком успешной, но, по-моему, самое главное – она позволила мне узнать Вас лично после тридцатилетнего знакомства с Вашей работой и глубокого к ней уважения.
Еще одна просьба…»
Здесь письмо прерывалось. Возможно, я прочел в нем больше, чем говорилось, но я вообразил, что доктор К. ждал чего-то от Саула, чего-то столь же важного для него, как то признание, которое жаждал получить Саул. Но если отбросить эту догадку, было и так ясно: ни одно из апокалиптических предсказаний Саула не подтвердилось: тон письма был, несомненно, теплый, принимающий и уважительный.