Страница:
Саул сумел заметить это, и благотворное действие письма было немедленным и глубоким. Его депрессия со всеми своими зловещими физиологическими признаками исчезла в одно мгновение, и он расценил свои мысли в последние несколько недель как странные и чуждые ему. Кроме того, наши отношения снова восстановились: он опять был со мной приветлив, благодарил меня за то, что я возился с ним, и выражал сожаление, что причинил мне столько беспокойства за прошедшие несколько недель.
Его здоровье восстановилось, Саул готов был закончить лечение сразу, но согласился прийти еще дважды – на следующей неделе и через месяц. Во время этих сеансов мы пытались понять, что же случилось, и наметили стратегию совладания с возможными стрессами в будущем. Я проверил все симптомы, которые меня беспокоили, – его саморазрушение, его грандиозное чувство своей порочности, его бессонницу и отсутствие аппетита. Его выздоровление было полным. После этого, казалось, делать больше было нечего, и мы расстались.
Позже до меня дошло, что если Саул так сильно ошибался в оценке чувств доктора К. к нему, то он, вероятно, точно так же неправильно оценивал и мои чувства. Понимал ли он когда-нибудь, как сильно я о нем беспокоился, как я хотел, чтобы он время от времени забывал свою работу и наслаждался роскошью дневной прогулки по Юнион Стрит? Понимал ли он когда-нибудь, как сильно я мечтал присоединиться к нему, хотя бы выпить вместе чашечку кофе?
Но, к сожалению, я никогда не говорил этого Саулу. Мы больше не встречались; и спустя три года я узнал, что он умер. Вскоре после этого на вечеринке я встретил молодого человека, который только что вернулся из Стокгольмского института. Во время долгого разговора о годах его стажировки я упомянул, что у меня был друг, Саул, который тоже получил туда приглашение. Да, он знал Саула. Между прочим, любопытно, что его стажировка отчасти состоялась благодаря «добрым отношениям, которые Саул установил между университетом и Стокгольмским институтом». Слышал ли я о том, что в своем завещании Саул оставил Стокгольмскому институту 50 тысяч долларов?
9. ТЕРАПЕВТИЧЕСКАЯ МОНОГАМИЯ
Его здоровье восстановилось, Саул готов был закончить лечение сразу, но согласился прийти еще дважды – на следующей неделе и через месяц. Во время этих сеансов мы пытались понять, что же случилось, и наметили стратегию совладания с возможными стрессами в будущем. Я проверил все симптомы, которые меня беспокоили, – его саморазрушение, его грандиозное чувство своей порочности, его бессонницу и отсутствие аппетита. Его выздоровление было полным. После этого, казалось, делать больше было нечего, и мы расстались.
Позже до меня дошло, что если Саул так сильно ошибался в оценке чувств доктора К. к нему, то он, вероятно, точно так же неправильно оценивал и мои чувства. Понимал ли он когда-нибудь, как сильно я о нем беспокоился, как я хотел, чтобы он время от времени забывал свою работу и наслаждался роскошью дневной прогулки по Юнион Стрит? Понимал ли он когда-нибудь, как сильно я мечтал присоединиться к нему, хотя бы выпить вместе чашечку кофе?
Но, к сожалению, я никогда не говорил этого Саулу. Мы больше не встречались; и спустя три года я узнал, что он умер. Вскоре после этого на вечеринке я встретил молодого человека, который только что вернулся из Стокгольмского института. Во время долгого разговора о годах его стажировки я упомянул, что у меня был друг, Саул, который тоже получил туда приглашение. Да, он знал Саула. Между прочим, любопытно, что его стажировка отчасти состоялась благодаря «добрым отношениям, которые Саул установил между университетом и Стокгольмским институтом». Слышал ли я о том, что в своем завещании Саул оставил Стокгольмскому институту 50 тысяч долларов?
9. ТЕРАПЕВТИЧЕСКАЯ МОНОГАМИЯ
– Я ничто. Грязь. Падаль. Ничтожество. Я слоняюсь по помойкам на задворках человеческого жилья. Боже, умереть! Стать мертвой! Раздавленной в лепешку в автомобильной давке и затем спаленной из огнемета. Ничего чтобы не осталось. Ничего. Даже вскользь сказанных слов: «Была когда-то такая козявка по имени Мардж Уайт».
Еще один полночный звонок от Мардж. О Боже, как я их ненавидел! Не потому, что они были вторжением в мою жизнь – я привык, это часть профессии. Год назад, когда я впервые принял Мардж в качестве пациентки, я не сомневался, что будут звонки; как только я ее увидел, то сразу понял, что мне предстоит. Не требовалось большого опыта, чтобы обнаружить признаки глубокого расстройства. Ее опущенная голова и сутулые плечи говорили: «депрессия». Широко раскрытые глаза и беспокойные руки и ноги подтверждали: «тревога». Все остальное: многочисленные попытки самоубийства, расстройство питания, изнасилование в детстве отцом, психотические эпизоды, двадцать три года терапии – просто кричало о том, что передо мной «пограничное состояние», которое вызывает ужас в сердце благополучного стареющего психиатра, стремящегося к комфорту.
Она сказала, что ей тридцать пять лет, она работает техником в лаборатории, что десять лет с ней занимался терапией психиатр, который теперь переехал в другой город, что она бесконечно одинока и что рано или поздно – это лишь вопрос времени – она покончит с собой.
Мардж неистово курила во время сеанса, часто затягиваясь лишь по два-три раза, а затем раздраженно гася сигарету, чтобы через несколько минут зажечь новую. Она не могла сидеть весь сеанс, раза три вставала и прохаживалась туда-сюда. Несколько минут она сидела на полу в противоположном углу моего кабинета, свернувшись клубком, как зверек из мультфильма.
Моим первым побуждением было послать ее подальше – как можно дальше – и больше никогда не видеть. Под любым предлогом: мое время занято, я уезжаю на несколько лет из страны, перехожу к научным исследованиям. Но вскоре я услышал свой голос, предлагающий ей еще одну встречу.
Возможно, меня привлекла красота Мардж, ее черная челка, обрамляющая поразительно белое лицо с классическими чертами. Или это было мое чувство ответственности преподавателя? В последнее время я часто спрашивал себя, могу ли я с чистой совестью обучать студентов психотерапии и в то же время отказываться лечить трудных пациентов. Полагаю, я принял Мардж по многим причинам, но главной из них, мне думается, был стыд – стыд за стремление к легкой жизни, за избегание тех самых пациентов, которые нуждаются во мне больше всего.
Так что я предвидел такие отчаянные звонки, как этот. Я предвидел кризис за кризисом. И ожидал, что когда-нибудь мне придется ее госпитализировать. Слава Богу, я этого избежал – встреч с ночными дежурными, заполнения бумаг, публичного признания своего поражения, ежедневных поездок в больницу. Уймы пропавшего времени.
Нет, я ненавидел не вторжение и даже не те неудобства, которые были связаны с этими звонками, а то, как мы разговаривали. Точнее, одну вещь: Мардж заикалась при каждом слове. Она всегда заикалась во время приступов – заикалась и искажала свое лицо. Я мог представить себе ее прекрасное лицо, изуродованное гримасами и спазмами. В спокойном, устойчивом состоянии мы с Мардж говорили о лицевых спазмах и решили, что это попытка сделать ее уродливой. Очевидная защита против сексуальности, они появлялись всякий раз, когда возникала сексуальная угроза извне или изнутри. Результат этой интерпретации был похож на круги по воде от брошенного камешка: простого упоминания слова «секс» было достаточно, чтобы вызвать спазмы.
Ее заикание выводило меня из себя. Я знал, что она страдает, но все равно вынужден был сдерживать себя, чтобы не сказать: «Давай, Мардж! Продолжай! Какое там следующее слово?»
Но самым ужасным в этих звонках была моя беспомощность. Она устраивала мне испытание, и я никогда его не выдерживал. В прошлом было, наверное, двадцать таких звонков, и ни разу я не нашел способа помочь ей.
В ту ночь проблема заключалась в том, что она увидела большую статью о моей жене в «Стэнфорд Дэйли». После десяти лет работы моя жена покинула пост главы администрации Стэнфордского центра женских исследований, и университетская газета непомерно восхваляла ее. Дело осложнялось тем, что в тот вечер Мардж посетила публичную лекцию очень толковой и очень привлекательной молодой женщины-философа.
Я мало встречал людей, столь склонных к самоуничижению, как Мардж. Эти чувства никогда не исчезали, но в лучшие периоды просто отходили на второй план, ожидая удобного случая, чтобы вернуться. Не было лучшего предлога, чем публично признанный успех другой женщины ее возраста: тогда самопрезрение охватывало Мардж, и она начинала более серьезно, чем обычно, обдумывать самоубийство.
Я пытался отыскать успокоительные слова:
– Мардж, зачем Вы все это делаете с собой? Вы говорите, что ничего не сделали, ничего не добились, недостойны существовать, но мы оба знаем, что эти мысли – всего лишь состояние Вашего сознания. Они не имеют никакого отношения к реальности! Вспомните, как хорошо Вы думали о себе две недели назад. Но ведь ничего не изменилось с тех пор во внешнем мире. Вы тот же самый человек, что и тогда!
Я был на правильном пути. Я привлек ее внимание. Она слушала меня, и я продолжал:
– Это Ваше постоянное сравнение себя с другими не в свою пользу – дело крайне саморазрушительное. Слушайте, сделайте перерыв. Не нужно сравнивать себя с профессором Г., которая, возможно, является самым блестящим оратором во всем университете. Не нужно сравнивать себя с моей женой в тот единственный в ее жизни день, когда ее чествуют. Всегда легко, если Вы хотите изводить себя, найти кого-то, в сравнении с кем Вы проигрываете. Мне знакомо это чувство, я делал то же самое.
Послушайте, почему хотя бы раз не выбрать кого-то, кто не имеет того, что имеете Вы? Вы всегда испытывали сострадание к другим. Вспомните о Вашей добровольной работе с бездомными. Вы никогда не ценили себя за это. Сравните себя с кем-нибудь, кому нет дела до других. Или, скажем, почему не сравнить себя с одним из тех бездомных, которым Вы помогаете? Бьюсь об заклад, они с завистью сравнивают себя с Вами.
Гудок в телефонной трубке подтвердил: я совершил колоссальную ошибку. Я был достаточно знаком с Мардж, чтобы точно знать, как она использует эту мою оплошность: она скажет, что я проявил свои истинные чувства, я уверен в том, что она безнадежна, и единственные люди, в сравнении с которыми она выигрывает, – это самые несчастные создания на земле.
Она не упустила такую возможность и начала наш следующий обычный сеанс – к счастью, приходившийся на следующее утро – с выражения этого самого чувства. Затем она продолжала холодным тоном и отрывистым голосом перечислять мне «истинные факты» о самой себе.
– Мне сорок пять лет. Всю мою жизнь я психически больна. Я встречаюсь с психиатрами всю свою жизнь и не могу без них жить. Остаток моей жизни я вынуждена буду пользоваться медицинской помощью. Самое большее, на что я могу надеяться, – это не попасть в сумасшедший дом. Меня никто никогда не любил. У меня никогда не будет детей. У меня никогда не было длительных отношений с мужчиной и нет никакой надежды иметь их в будущем. Я неспособна заводить друзей. Никто не звонит мне в мой день рождения. Отец, который приставал ко мне, когда я была ребенком, умер. Моя мать – озлобленная, безумная женщина, и я с каждым днем все больше становлюсь похожей на нее. Мой брат провел большую часть жизни в сумасшедшем доме. У меня нет никаких талантов, никаких особых способностей. Я всегда буду выполнять черную работу. Я всегда буду бедной и буду тратить большую часть своего заработка на психиатров.
Мардж остановилась. Я подумал, она закончила, но было трудно судить, поскольку она говорила, как привидение – с неестественным спокойствием, не шевеля ничем, кроме губ – ни руками, ни глазами – и даже как будто не дыша.
Внезапно она начала снова, как заводная механическая игрушка, в которой остался один последний виток пружины:
– Вы говорите, что я должна быть терпеливой. Вы говорите, что я не готова – не готова прекратить терапию, не готова к замужеству, не готова завести ребенка, не готова бросить курить. Я ждала. Я прождала всю свою жизнь. Теперь слишком поздно, слишком поздно жить.
В течение всей этой горестной тирады я сидел, не мигая, и на мгновение почувствовал стыд за то, что она меня не тронула. Но это была не черствость. Я уже слышал подобные монологи раньше и помню, как мне стало не по себе, когда Мардж произнесла это впервые. Тогда я был потрясен ее горем, преисполнился сочувствия и превратился в то, что Хемингуэй называл «сопливым еврейским психиатром».
Хуже того, намного хуже (и это трудно признать), я был согласен с ней. Мардж представила свою «подлинную историю болезни» так четко и последовательно, что полностью убедила меня. Она действительно крайне беспомощна. Она, вероятно, никогда не выйдет замуж. Она действительно неудачница. У нее и правда отсутствует способность сближаться с людьми. Вероятно, ей в самом деле нужны еще многие и многие годы терапии, возможно, пожизненная поддержка. Я так глубоко вчувствовался в ее отчаяние и пессимизм, что легко мог понять привлекательность самоубийства. Вряд ли я мог найти слова, которые успокоили бы ее.
Мне потребовалась неделя до нашей следующей встречи, чтобы понять: эта жалоба была пропагандой, распространяемой ее депрессией. Эти слова произносились от лица ее депрессии, а я оказался достаточно глуп, чтобы позволить ей убедить себя. Посмотри на все искажения, посмотри на то, о чем она не сказала. Она исключительно умная, творческая и очень привлекательная женщина (когда не искажает свое лицо). Я с нетерпением жду возможности увидеть ее и побыть с ней: Я уважаю ее за то, что, несмотря на свои страдания, она всегда расположена к другим и сохраняет верность общественному служению.
Так что теперь, слушая вновь ее жалобу, я искал способы изменить ее душевное состояние. В похожих случаях в прошлом она погружалась в глубокую депрессию и оставалась в ней несколько недель. Я знал, что если буду действовать незамедлительно, то смогу помочь ей избежать особенно сильной боли.
– Мардж, это говорите не Вы, а Ваша депрессия. Вспомните, что всякий раз, как Вы впадали в депрессию, Вы выкарабкивались из нее снова. Одно хорошо – единственное хорошо – в депрессии: она всегда кончается.
Я подошел к своему письменному столу, открыл ее папку и прочитал вслух отрывки из письма, которое она написала всего за три недели до этого, когда чувствовала радость жизни:
«…Это был фантастический день. Мы с Джейн гуляли по Телеграф Авеню. Мы примеряли вечерние платья 40-х годов в магазинах старой одежды. Я нашла несколько старых записей Кэй Старр. Мы пробежались по Мосту Голден Гейт с заходом в ресторан Гринов. Все-таки есть жизнь и в Сан-Франциско. Я обычно только плохие новости сообщаю – думаю, неплохо и хорошими поделиться. Увидимся. Ваша…»
Но хотя через открытое окно задувал теплый весенний ветерок, в моем кабинете была зима. Лицо Мардж оставалось застывшим. Она уставилась в стену и, казалось, почти меня не слушала. Ее ответ был ледяным:
– Вы думаете, что я ничтожество. Вспомните, как Вы просили меня сравнить себя с бездомными. Этого я, по-Вашему, заслуживаю.
– Мардж, простите меня за это. Я не мастер оказывать помощь по телефону.
Это была неуклюжая попытка с моей стороны. Но, поверьте, я хотел помочь. Как только я это произнес, я понял свою ошибку.
Казалось, моя реплика помогла. Я услышал ее вздох. Ее напряженные плечи расслабились, лицо разгладилось и голова слегка повернулась в мою сторону.
Я придвинулся на дюйм или два поближе.
– Мардж, мы с Вами и раньше переживали кризисы. Были времена, когда Вы чувствовали себя так же ужасно, как сейчас. Что помогало раньше? Я помню, как Вы выходили из моего кабинета, чувствуя себя намного лучше, чем когда входили в него. Что вызывало изменение? Что Вы делали? Что я делал? Давайте сформулируем это вместе.
Мардж не смогла ответить на этот вопрос, но проявила интерес к нему. Она тряхнула головой и отбросила свои длинные черные волосы на одну сторону, расчесав их пальцами. Я преследовал ее этим вопросом уже несколько раз, и в конце концов мы стали исследователями, работающими над ним вместе.
Она сказала, что ей важно, когда ее слушают, что у нее нет никого, кроме меня, кому можно было бы рассказать о своей боли. Она знала также, что ей помогало тщательное изучение событий, вызвавших депрессию.
Вскоре мы уже проходили, одно за другим, все расстроившие ее события недели. Помимо стрессов, которые она описала мне по телефону, были и другие. Например, на заседании университетской лаборатории, где она работала, ее подчеркнуто игнорировали профессора и академический персонал. Я посочувствовал ей и сказал, что слышал от многих других, находившихся в ее ситуации – включая мою жену, – жалобы на подобное отношение. Я поделился с ней раздражением, которое высказывала моя жена в отношении Стэнфордской привычки недостаточно уважать сотрудников, не относящихся к преподавательскому составу.
Мардж вернулась к теме своих неудач и того, насколько большего достиг ее тридцатилетний босс.
Почему, размышлял я, нас преследуют эти проигрышные сравнения? Ведь это так жестоко по отношению к самому себе и так же противоестественно, как надавливать на больной зуб. Я сказал ей, что тоже часто проигрываю при сравнении себя с другими. (Я не описал отдельные детали. Возможно, стоило бы. Это бы нас равняло с ней.)
Я использовал метафору термостата, регулирующего самооценку. Ее «прибор» был неисправен: он располагался слишком близко к поверхности тела. Он не удерживал самооценку Мардж на одном уровне; она сильно колебалась в зависимости от внешних событий. Что-то происходило, и она вырастала; чье-нибудь маленькое критическое замечание, и она на несколько дней падала. Это как пытаться согреть свой дом печкой, расположенной слишком близко к окну.
К тому времени, как закончился сеанс, ей не нужно было говорить мне, насколько лучше она себя чувствовала; я мог видеть это по ее дыханию, походке, по улыбке, с которой она покидала мой кабинет.
Улучшение сохранилось. У Мардж была прекрасная неделя, и я не услышал ни одного полночного телефонного звонка. Когда я увидел ее неделю спустя, она казалась почти воодушевленной. Я всегда полагал, что так же важно выяснить, что приносит улучшение, как и то, что вызывает ухудшение, поэтому я спросил ее, с чем связано изменение.
– Каким-то образом, – сказала Мардж, – наш последний сеанс расставил все по местам. Это почти чудо, как Вы за столь короткое время избавили меня от этого кошмара. Я действительно рада, что Вы мой психиатр.
Польщенный ее искренним комплиментом, я, однако, почувствовал неловкость от двух вещей: таинственного «как-то» и от представления о моей работе как о чуде. До тех пор, пока Мардж будет думать так, она не достигнет улучшения, потому что источник помощи либо вне ее, либо за пределами понимания. Моя задача как терапевта (в отличие от родительской роли) заключается в том, чтобы устраниться – помочь пациенту стать своим собственным родителем. Я не хотел делать ее лучше. Я хотел помочь ей обрести ответственность за то, чтобы стать лучше, и сделать так, чтобы процесс улучшения стал для нее как можно яснее. Поэтому я чувствовал неудобство от ее «как-то» и хотел исследовать его.
– Что конкретно, – спросил я, – было полезно в нашем последнем сеансе? В какой момент Вы начали чувствовать себя лучше? Давайте вместе расследуем это.
– Ну, первым было то, как Вы исправили свой промах с бездомными. Я могла бы использовать его, чтобы продолжать наказывать Вас, – фактически я так и делала раньше, Вы знаете. Но когда Вы заявили так просто о своих намерениях и признали себя неуклюжим, я обнаружила, что не могу кипятиться на этот счет.
– Звучит так, как будто мое замечание позволило Вам сохранить связь со мной. Насколько я Вас знаю, те периоды, когда Вы наиболее сильно подавлены, – это периоды, когда Вы рвете связи со всеми и становитесь действительно одинокой. В этом есть важная подсказка – нужно сохранять связь с людьми.
Я спросил, что еще полезного произошло в течение сеанса.
– Главное, что перевернуло мое состояние, – и фактически настал момент, когда воцарилось спокойствие, – это когда Вы сказали, что у Вашей жены и у меня похожие проблемы на работе. Я чувствую себя такой мерзкой и ничтожной, а Ваша жена – такая знаменитая, что мы не можем даже быть упомянуты рядом. Сказав мне, что у нее и у меня есть какие-то одинаковые проблемы, Вы доказали, что испытываете ко мне некоторое уважение.
Я было хотел протестовать, настаивать на том, что всегда уважал ее, но она не дала мне сделать это.
– Я знаю, знаю – Вы часто говорили, что уважаете меня, говорили, что я Вам нравлюсь, но все это лишь слова. Я никогда по-настоящему Вам не верила. На этот раз все было по-другому, Вы пошли дальше слов.
Я был очень взволнован тем, что сказала Мардж. Она нащупала очень важные проблемы. Идти «дальше слов» – именно это работало. То, что я делал, а не что говорил. Действительно, главное было в том, чтобы делать что-то для пациента. Поделиться проблемами Моей жены означало сделать что-то для Мардж, подарить ей что-то. Терапевтическое действие, а не терапевтическое слово!
Эта идея так воодушевила меня, что я с трудом мог дождаться окончания сеанса, чтобы обдумать ее. Но сейчас мое внимание снова было поглощено Мардж. Ей еще было что мне сказать.
– Еще помогает, когда Вы спрашиваете, что помогало мне в прошлом. Вы передаете мне ответственность, позволяете мне самой вести сеанс. Это хорошо. Обычно я впадаю в депрессию на несколько недель, а Вы извлекаете меня оттуда за несколько минут, заставляя формулировать, что произошло. Фактически сам вопрос. «Что помогало раньше?» – полезен, потому что убеждает меня, что есть способ почувствовать себя лучше. Еще помогает то, что Вы не строите из себя волшебника, который позволяет мне догадаться о том, что знает сам. Мне нравится, что Вы признаетесь в том, что не знаете, и затем предлагаете мне найти ответ вместе с Вами.
Это было музыкой для моих ушей! В течение года работы с Мардж я старался придерживаться только одного твердого правила – относиться к ней как к равной. Я пытался не объективировать ее, не жалеть ее и не делать ничего, что создает между нами пропасть неравенства. Я следовал этому правилу по мере возможности, и сейчас было приятно слышать, что это помогло.
Весь замысел психиатрического «лечения» насквозь проникнут противоречиями. Когда один человек, терапевт, «лечит» другого, пациента, с самого начала понятно, что эта терапевтическая пара, те двое, которые должны сформировать терапевтический союз, не равны и не могут быть полными союзниками; один расстроен и запутался, а от другого ожидается, что он будет использовать свои профессиональные навыки, чтобы распутать и исследовать объективно проблемы, лежащие в основе расстройства и замешательства. Кроме того, пациент платит тому, кто его лечит. Само слово «лечение» подразумевает неравенство. Относиться к кому-то как к равному означает, что терапевт должен преодолеть или скрыть неравенство, ведя себя так, как будто он и пациент равны.
Так что же, относясь к Мардж как к равной, я просто притворялся перед ней (и перед собой), что мы равны? Возможно, более правильно описывать терапию как отношение к пациенту как ко взрослому. Это может показаться схоластической путаницей, однако что-то должно было произойти в терапии Мардж, что заставило меня очень ясно понять, как я хочу относиться к ней или к любому другому пациенту.
Примерно через три недели после моего открытия важности терапевтического действия произошло необыкновенное событие. Наш обычный сеанс с Мардж приближался к середине. Накануне у нее была поганая неделя, и она посвящала меня в некоторые детали. Она казалась флегматичной, лицо выражало усталость и разочарование, волосы были растрепаны, а юбка помялась и съехала набок.
В разгар своего плача она внезапно закрыла глаза – что само по себе не было необычным, поскольку она часто впадала в состояние аутогипноза в процессе сеанса. Я давно решил, что не буду попадаться на эту удочку – не стану сопровождать ее в этом гипноидном состоянии, а наоборот, буду пробуждать ее. Я сказал: «Мардж», – и собирался произнести оставшуюся часть предложения: «Не будете ли Вы любезны вернуться?» – когда услышал незнакомый мощный голос, доносившийся из ее рта: «Вы не знаете меня».
Она была права. Я не знал человека, который это говорил. Голос был настолько непохожим, настолько сильным, настолько властным, что я невольно оглянулся, желая убедиться, что больше никто не вошел в кабинет.
– Кто Вы? – спросил я.
– Я! Я! – И затем преобразившаяся Мардж вскочила и загалопировала по кабинету, разглядывая мои книжные полки, поправляя картины и обыскивая мою мебель. Это была Мардж и одновременно не Мардж. Все, кроме одежды, изменилось – лицо, походка, манера держаться и двигаться.
Эта новая Мардж была самоуверенной, оживленной и экстравагантной, привлекательной и кокетливой. Странным густым контральто она произнесла:
– До тех пор, пока Вы собираетесь притворяться еврейским интеллектуалом, Вы, конечно, можете обставлять свой кабинет таким образом. Этому покрывалу на диване место в благотворительном магазине – если его туда, конечно, возьмут, а то, что висит на стенах, слава Богу, можно быстренько снять! И эти снимки калифорнийского побережья! Замените их на домашние фотографии!
Она была остроумна, надменна и очень сексуальна. Каким облегчением было избавиться от скрипучего голоса Мардж и ее неустанного нытья! Но я начинал чувствовать напряжение – мне эта леди слишком нравилась. Я вспомнил легенду о Лорелее, и хотя знал, что задерживаться опасно, решил немного побыть с ней.
– Почему Вы пришли? – спросил я. – Почему именно сегодня?
– Чтобы отпраздновать свою победу. Я выиграла, Вы знаете.
– Выиграли что?
– Не стройте из себя идиота передо мной! Я – это не она, Вы знаете! Не все, что Вы говорите, так уж чудесно. Думаете, Вы собираетесь помочь Мардж? – Ее лицо было удивительно подвижным, а слова она произносила с широкой ухмылкой злодейки из викторианской мелодрамы.
Она продолжала в насмешливой, злорадной манере:
– Вы можете лечить ее тридцать лет, а я все равно выиграю. За один день я могу уничтожить год Вашей работы. Если нужно, я могу заставить ее шагнуть с тротуара прямо под колеса машин.
– Но зачем? Что Вам это даст? Если она проиграет, проиграете и Вы.
Возможно, я говорил с ней дольше, чем следовало. Было ошибкой говорить с ней о Мардж. Нечестно по отношению к Мардж. Но призыв этой женщины был сильным, почти непреодолимым. На короткое время я почувствовал приступ жуткой тошноты, как будто сквозь дыру в ткани реальности я взглянул на нечто запретное, на составные части, трещины и швы, на эмбриональные клетки и зародыши, которые при обычном порядке вещей невозможно разглядеть в человеческом существе. Мое внимание было приковано к ней.
Еще один полночный звонок от Мардж. О Боже, как я их ненавидел! Не потому, что они были вторжением в мою жизнь – я привык, это часть профессии. Год назад, когда я впервые принял Мардж в качестве пациентки, я не сомневался, что будут звонки; как только я ее увидел, то сразу понял, что мне предстоит. Не требовалось большого опыта, чтобы обнаружить признаки глубокого расстройства. Ее опущенная голова и сутулые плечи говорили: «депрессия». Широко раскрытые глаза и беспокойные руки и ноги подтверждали: «тревога». Все остальное: многочисленные попытки самоубийства, расстройство питания, изнасилование в детстве отцом, психотические эпизоды, двадцать три года терапии – просто кричало о том, что передо мной «пограничное состояние», которое вызывает ужас в сердце благополучного стареющего психиатра, стремящегося к комфорту.
Она сказала, что ей тридцать пять лет, она работает техником в лаборатории, что десять лет с ней занимался терапией психиатр, который теперь переехал в другой город, что она бесконечно одинока и что рано или поздно – это лишь вопрос времени – она покончит с собой.
Мардж неистово курила во время сеанса, часто затягиваясь лишь по два-три раза, а затем раздраженно гася сигарету, чтобы через несколько минут зажечь новую. Она не могла сидеть весь сеанс, раза три вставала и прохаживалась туда-сюда. Несколько минут она сидела на полу в противоположном углу моего кабинета, свернувшись клубком, как зверек из мультфильма.
Моим первым побуждением было послать ее подальше – как можно дальше – и больше никогда не видеть. Под любым предлогом: мое время занято, я уезжаю на несколько лет из страны, перехожу к научным исследованиям. Но вскоре я услышал свой голос, предлагающий ей еще одну встречу.
Возможно, меня привлекла красота Мардж, ее черная челка, обрамляющая поразительно белое лицо с классическими чертами. Или это было мое чувство ответственности преподавателя? В последнее время я часто спрашивал себя, могу ли я с чистой совестью обучать студентов психотерапии и в то же время отказываться лечить трудных пациентов. Полагаю, я принял Мардж по многим причинам, но главной из них, мне думается, был стыд – стыд за стремление к легкой жизни, за избегание тех самых пациентов, которые нуждаются во мне больше всего.
Так что я предвидел такие отчаянные звонки, как этот. Я предвидел кризис за кризисом. И ожидал, что когда-нибудь мне придется ее госпитализировать. Слава Богу, я этого избежал – встреч с ночными дежурными, заполнения бумаг, публичного признания своего поражения, ежедневных поездок в больницу. Уймы пропавшего времени.
Нет, я ненавидел не вторжение и даже не те неудобства, которые были связаны с этими звонками, а то, как мы разговаривали. Точнее, одну вещь: Мардж заикалась при каждом слове. Она всегда заикалась во время приступов – заикалась и искажала свое лицо. Я мог представить себе ее прекрасное лицо, изуродованное гримасами и спазмами. В спокойном, устойчивом состоянии мы с Мардж говорили о лицевых спазмах и решили, что это попытка сделать ее уродливой. Очевидная защита против сексуальности, они появлялись всякий раз, когда возникала сексуальная угроза извне или изнутри. Результат этой интерпретации был похож на круги по воде от брошенного камешка: простого упоминания слова «секс» было достаточно, чтобы вызвать спазмы.
Ее заикание выводило меня из себя. Я знал, что она страдает, но все равно вынужден был сдерживать себя, чтобы не сказать: «Давай, Мардж! Продолжай! Какое там следующее слово?»
Но самым ужасным в этих звонках была моя беспомощность. Она устраивала мне испытание, и я никогда его не выдерживал. В прошлом было, наверное, двадцать таких звонков, и ни разу я не нашел способа помочь ей.
В ту ночь проблема заключалась в том, что она увидела большую статью о моей жене в «Стэнфорд Дэйли». После десяти лет работы моя жена покинула пост главы администрации Стэнфордского центра женских исследований, и университетская газета непомерно восхваляла ее. Дело осложнялось тем, что в тот вечер Мардж посетила публичную лекцию очень толковой и очень привлекательной молодой женщины-философа.
Я мало встречал людей, столь склонных к самоуничижению, как Мардж. Эти чувства никогда не исчезали, но в лучшие периоды просто отходили на второй план, ожидая удобного случая, чтобы вернуться. Не было лучшего предлога, чем публично признанный успех другой женщины ее возраста: тогда самопрезрение охватывало Мардж, и она начинала более серьезно, чем обычно, обдумывать самоубийство.
Я пытался отыскать успокоительные слова:
– Мардж, зачем Вы все это делаете с собой? Вы говорите, что ничего не сделали, ничего не добились, недостойны существовать, но мы оба знаем, что эти мысли – всего лишь состояние Вашего сознания. Они не имеют никакого отношения к реальности! Вспомните, как хорошо Вы думали о себе две недели назад. Но ведь ничего не изменилось с тех пор во внешнем мире. Вы тот же самый человек, что и тогда!
Я был на правильном пути. Я привлек ее внимание. Она слушала меня, и я продолжал:
– Это Ваше постоянное сравнение себя с другими не в свою пользу – дело крайне саморазрушительное. Слушайте, сделайте перерыв. Не нужно сравнивать себя с профессором Г., которая, возможно, является самым блестящим оратором во всем университете. Не нужно сравнивать себя с моей женой в тот единственный в ее жизни день, когда ее чествуют. Всегда легко, если Вы хотите изводить себя, найти кого-то, в сравнении с кем Вы проигрываете. Мне знакомо это чувство, я делал то же самое.
Послушайте, почему хотя бы раз не выбрать кого-то, кто не имеет того, что имеете Вы? Вы всегда испытывали сострадание к другим. Вспомните о Вашей добровольной работе с бездомными. Вы никогда не ценили себя за это. Сравните себя с кем-нибудь, кому нет дела до других. Или, скажем, почему не сравнить себя с одним из тех бездомных, которым Вы помогаете? Бьюсь об заклад, они с завистью сравнивают себя с Вами.
Гудок в телефонной трубке подтвердил: я совершил колоссальную ошибку. Я был достаточно знаком с Мардж, чтобы точно знать, как она использует эту мою оплошность: она скажет, что я проявил свои истинные чувства, я уверен в том, что она безнадежна, и единственные люди, в сравнении с которыми она выигрывает, – это самые несчастные создания на земле.
Она не упустила такую возможность и начала наш следующий обычный сеанс – к счастью, приходившийся на следующее утро – с выражения этого самого чувства. Затем она продолжала холодным тоном и отрывистым голосом перечислять мне «истинные факты» о самой себе.
– Мне сорок пять лет. Всю мою жизнь я психически больна. Я встречаюсь с психиатрами всю свою жизнь и не могу без них жить. Остаток моей жизни я вынуждена буду пользоваться медицинской помощью. Самое большее, на что я могу надеяться, – это не попасть в сумасшедший дом. Меня никто никогда не любил. У меня никогда не будет детей. У меня никогда не было длительных отношений с мужчиной и нет никакой надежды иметь их в будущем. Я неспособна заводить друзей. Никто не звонит мне в мой день рождения. Отец, который приставал ко мне, когда я была ребенком, умер. Моя мать – озлобленная, безумная женщина, и я с каждым днем все больше становлюсь похожей на нее. Мой брат провел большую часть жизни в сумасшедшем доме. У меня нет никаких талантов, никаких особых способностей. Я всегда буду выполнять черную работу. Я всегда буду бедной и буду тратить большую часть своего заработка на психиатров.
Мардж остановилась. Я подумал, она закончила, но было трудно судить, поскольку она говорила, как привидение – с неестественным спокойствием, не шевеля ничем, кроме губ – ни руками, ни глазами – и даже как будто не дыша.
Внезапно она начала снова, как заводная механическая игрушка, в которой остался один последний виток пружины:
– Вы говорите, что я должна быть терпеливой. Вы говорите, что я не готова – не готова прекратить терапию, не готова к замужеству, не готова завести ребенка, не готова бросить курить. Я ждала. Я прождала всю свою жизнь. Теперь слишком поздно, слишком поздно жить.
В течение всей этой горестной тирады я сидел, не мигая, и на мгновение почувствовал стыд за то, что она меня не тронула. Но это была не черствость. Я уже слышал подобные монологи раньше и помню, как мне стало не по себе, когда Мардж произнесла это впервые. Тогда я был потрясен ее горем, преисполнился сочувствия и превратился в то, что Хемингуэй называл «сопливым еврейским психиатром».
Хуже того, намного хуже (и это трудно признать), я был согласен с ней. Мардж представила свою «подлинную историю болезни» так четко и последовательно, что полностью убедила меня. Она действительно крайне беспомощна. Она, вероятно, никогда не выйдет замуж. Она действительно неудачница. У нее и правда отсутствует способность сближаться с людьми. Вероятно, ей в самом деле нужны еще многие и многие годы терапии, возможно, пожизненная поддержка. Я так глубоко вчувствовался в ее отчаяние и пессимизм, что легко мог понять привлекательность самоубийства. Вряд ли я мог найти слова, которые успокоили бы ее.
Мне потребовалась неделя до нашей следующей встречи, чтобы понять: эта жалоба была пропагандой, распространяемой ее депрессией. Эти слова произносились от лица ее депрессии, а я оказался достаточно глуп, чтобы позволить ей убедить себя. Посмотри на все искажения, посмотри на то, о чем она не сказала. Она исключительно умная, творческая и очень привлекательная женщина (когда не искажает свое лицо). Я с нетерпением жду возможности увидеть ее и побыть с ней: Я уважаю ее за то, что, несмотря на свои страдания, она всегда расположена к другим и сохраняет верность общественному служению.
Так что теперь, слушая вновь ее жалобу, я искал способы изменить ее душевное состояние. В похожих случаях в прошлом она погружалась в глубокую депрессию и оставалась в ней несколько недель. Я знал, что если буду действовать незамедлительно, то смогу помочь ей избежать особенно сильной боли.
– Мардж, это говорите не Вы, а Ваша депрессия. Вспомните, что всякий раз, как Вы впадали в депрессию, Вы выкарабкивались из нее снова. Одно хорошо – единственное хорошо – в депрессии: она всегда кончается.
Я подошел к своему письменному столу, открыл ее папку и прочитал вслух отрывки из письма, которое она написала всего за три недели до этого, когда чувствовала радость жизни:
«…Это был фантастический день. Мы с Джейн гуляли по Телеграф Авеню. Мы примеряли вечерние платья 40-х годов в магазинах старой одежды. Я нашла несколько старых записей Кэй Старр. Мы пробежались по Мосту Голден Гейт с заходом в ресторан Гринов. Все-таки есть жизнь и в Сан-Франциско. Я обычно только плохие новости сообщаю – думаю, неплохо и хорошими поделиться. Увидимся. Ваша…»
Но хотя через открытое окно задувал теплый весенний ветерок, в моем кабинете была зима. Лицо Мардж оставалось застывшим. Она уставилась в стену и, казалось, почти меня не слушала. Ее ответ был ледяным:
– Вы думаете, что я ничтожество. Вспомните, как Вы просили меня сравнить себя с бездомными. Этого я, по-Вашему, заслуживаю.
– Мардж, простите меня за это. Я не мастер оказывать помощь по телефону.
Это была неуклюжая попытка с моей стороны. Но, поверьте, я хотел помочь. Как только я это произнес, я понял свою ошибку.
Казалось, моя реплика помогла. Я услышал ее вздох. Ее напряженные плечи расслабились, лицо разгладилось и голова слегка повернулась в мою сторону.
Я придвинулся на дюйм или два поближе.
– Мардж, мы с Вами и раньше переживали кризисы. Были времена, когда Вы чувствовали себя так же ужасно, как сейчас. Что помогало раньше? Я помню, как Вы выходили из моего кабинета, чувствуя себя намного лучше, чем когда входили в него. Что вызывало изменение? Что Вы делали? Что я делал? Давайте сформулируем это вместе.
Мардж не смогла ответить на этот вопрос, но проявила интерес к нему. Она тряхнула головой и отбросила свои длинные черные волосы на одну сторону, расчесав их пальцами. Я преследовал ее этим вопросом уже несколько раз, и в конце концов мы стали исследователями, работающими над ним вместе.
Она сказала, что ей важно, когда ее слушают, что у нее нет никого, кроме меня, кому можно было бы рассказать о своей боли. Она знала также, что ей помогало тщательное изучение событий, вызвавших депрессию.
Вскоре мы уже проходили, одно за другим, все расстроившие ее события недели. Помимо стрессов, которые она описала мне по телефону, были и другие. Например, на заседании университетской лаборатории, где она работала, ее подчеркнуто игнорировали профессора и академический персонал. Я посочувствовал ей и сказал, что слышал от многих других, находившихся в ее ситуации – включая мою жену, – жалобы на подобное отношение. Я поделился с ней раздражением, которое высказывала моя жена в отношении Стэнфордской привычки недостаточно уважать сотрудников, не относящихся к преподавательскому составу.
Мардж вернулась к теме своих неудач и того, насколько большего достиг ее тридцатилетний босс.
Почему, размышлял я, нас преследуют эти проигрышные сравнения? Ведь это так жестоко по отношению к самому себе и так же противоестественно, как надавливать на больной зуб. Я сказал ей, что тоже часто проигрываю при сравнении себя с другими. (Я не описал отдельные детали. Возможно, стоило бы. Это бы нас равняло с ней.)
Я использовал метафору термостата, регулирующего самооценку. Ее «прибор» был неисправен: он располагался слишком близко к поверхности тела. Он не удерживал самооценку Мардж на одном уровне; она сильно колебалась в зависимости от внешних событий. Что-то происходило, и она вырастала; чье-нибудь маленькое критическое замечание, и она на несколько дней падала. Это как пытаться согреть свой дом печкой, расположенной слишком близко к окну.
К тому времени, как закончился сеанс, ей не нужно было говорить мне, насколько лучше она себя чувствовала; я мог видеть это по ее дыханию, походке, по улыбке, с которой она покидала мой кабинет.
Улучшение сохранилось. У Мардж была прекрасная неделя, и я не услышал ни одного полночного телефонного звонка. Когда я увидел ее неделю спустя, она казалась почти воодушевленной. Я всегда полагал, что так же важно выяснить, что приносит улучшение, как и то, что вызывает ухудшение, поэтому я спросил ее, с чем связано изменение.
– Каким-то образом, – сказала Мардж, – наш последний сеанс расставил все по местам. Это почти чудо, как Вы за столь короткое время избавили меня от этого кошмара. Я действительно рада, что Вы мой психиатр.
Польщенный ее искренним комплиментом, я, однако, почувствовал неловкость от двух вещей: таинственного «как-то» и от представления о моей работе как о чуде. До тех пор, пока Мардж будет думать так, она не достигнет улучшения, потому что источник помощи либо вне ее, либо за пределами понимания. Моя задача как терапевта (в отличие от родительской роли) заключается в том, чтобы устраниться – помочь пациенту стать своим собственным родителем. Я не хотел делать ее лучше. Я хотел помочь ей обрести ответственность за то, чтобы стать лучше, и сделать так, чтобы процесс улучшения стал для нее как можно яснее. Поэтому я чувствовал неудобство от ее «как-то» и хотел исследовать его.
– Что конкретно, – спросил я, – было полезно в нашем последнем сеансе? В какой момент Вы начали чувствовать себя лучше? Давайте вместе расследуем это.
– Ну, первым было то, как Вы исправили свой промах с бездомными. Я могла бы использовать его, чтобы продолжать наказывать Вас, – фактически я так и делала раньше, Вы знаете. Но когда Вы заявили так просто о своих намерениях и признали себя неуклюжим, я обнаружила, что не могу кипятиться на этот счет.
– Звучит так, как будто мое замечание позволило Вам сохранить связь со мной. Насколько я Вас знаю, те периоды, когда Вы наиболее сильно подавлены, – это периоды, когда Вы рвете связи со всеми и становитесь действительно одинокой. В этом есть важная подсказка – нужно сохранять связь с людьми.
Я спросил, что еще полезного произошло в течение сеанса.
– Главное, что перевернуло мое состояние, – и фактически настал момент, когда воцарилось спокойствие, – это когда Вы сказали, что у Вашей жены и у меня похожие проблемы на работе. Я чувствую себя такой мерзкой и ничтожной, а Ваша жена – такая знаменитая, что мы не можем даже быть упомянуты рядом. Сказав мне, что у нее и у меня есть какие-то одинаковые проблемы, Вы доказали, что испытываете ко мне некоторое уважение.
Я было хотел протестовать, настаивать на том, что всегда уважал ее, но она не дала мне сделать это.
– Я знаю, знаю – Вы часто говорили, что уважаете меня, говорили, что я Вам нравлюсь, но все это лишь слова. Я никогда по-настоящему Вам не верила. На этот раз все было по-другому, Вы пошли дальше слов.
Я был очень взволнован тем, что сказала Мардж. Она нащупала очень важные проблемы. Идти «дальше слов» – именно это работало. То, что я делал, а не что говорил. Действительно, главное было в том, чтобы делать что-то для пациента. Поделиться проблемами Моей жены означало сделать что-то для Мардж, подарить ей что-то. Терапевтическое действие, а не терапевтическое слово!
Эта идея так воодушевила меня, что я с трудом мог дождаться окончания сеанса, чтобы обдумать ее. Но сейчас мое внимание снова было поглощено Мардж. Ей еще было что мне сказать.
– Еще помогает, когда Вы спрашиваете, что помогало мне в прошлом. Вы передаете мне ответственность, позволяете мне самой вести сеанс. Это хорошо. Обычно я впадаю в депрессию на несколько недель, а Вы извлекаете меня оттуда за несколько минут, заставляя формулировать, что произошло. Фактически сам вопрос. «Что помогало раньше?» – полезен, потому что убеждает меня, что есть способ почувствовать себя лучше. Еще помогает то, что Вы не строите из себя волшебника, который позволяет мне догадаться о том, что знает сам. Мне нравится, что Вы признаетесь в том, что не знаете, и затем предлагаете мне найти ответ вместе с Вами.
Это было музыкой для моих ушей! В течение года работы с Мардж я старался придерживаться только одного твердого правила – относиться к ней как к равной. Я пытался не объективировать ее, не жалеть ее и не делать ничего, что создает между нами пропасть неравенства. Я следовал этому правилу по мере возможности, и сейчас было приятно слышать, что это помогло.
Весь замысел психиатрического «лечения» насквозь проникнут противоречиями. Когда один человек, терапевт, «лечит» другого, пациента, с самого начала понятно, что эта терапевтическая пара, те двое, которые должны сформировать терапевтический союз, не равны и не могут быть полными союзниками; один расстроен и запутался, а от другого ожидается, что он будет использовать свои профессиональные навыки, чтобы распутать и исследовать объективно проблемы, лежащие в основе расстройства и замешательства. Кроме того, пациент платит тому, кто его лечит. Само слово «лечение» подразумевает неравенство. Относиться к кому-то как к равному означает, что терапевт должен преодолеть или скрыть неравенство, ведя себя так, как будто он и пациент равны.
Так что же, относясь к Мардж как к равной, я просто притворялся перед ней (и перед собой), что мы равны? Возможно, более правильно описывать терапию как отношение к пациенту как ко взрослому. Это может показаться схоластической путаницей, однако что-то должно было произойти в терапии Мардж, что заставило меня очень ясно понять, как я хочу относиться к ней или к любому другому пациенту.
Примерно через три недели после моего открытия важности терапевтического действия произошло необыкновенное событие. Наш обычный сеанс с Мардж приближался к середине. Накануне у нее была поганая неделя, и она посвящала меня в некоторые детали. Она казалась флегматичной, лицо выражало усталость и разочарование, волосы были растрепаны, а юбка помялась и съехала набок.
В разгар своего плача она внезапно закрыла глаза – что само по себе не было необычным, поскольку она часто впадала в состояние аутогипноза в процессе сеанса. Я давно решил, что не буду попадаться на эту удочку – не стану сопровождать ее в этом гипноидном состоянии, а наоборот, буду пробуждать ее. Я сказал: «Мардж», – и собирался произнести оставшуюся часть предложения: «Не будете ли Вы любезны вернуться?» – когда услышал незнакомый мощный голос, доносившийся из ее рта: «Вы не знаете меня».
Она была права. Я не знал человека, который это говорил. Голос был настолько непохожим, настолько сильным, настолько властным, что я невольно оглянулся, желая убедиться, что больше никто не вошел в кабинет.
– Кто Вы? – спросил я.
– Я! Я! – И затем преобразившаяся Мардж вскочила и загалопировала по кабинету, разглядывая мои книжные полки, поправляя картины и обыскивая мою мебель. Это была Мардж и одновременно не Мардж. Все, кроме одежды, изменилось – лицо, походка, манера держаться и двигаться.
Эта новая Мардж была самоуверенной, оживленной и экстравагантной, привлекательной и кокетливой. Странным густым контральто она произнесла:
– До тех пор, пока Вы собираетесь притворяться еврейским интеллектуалом, Вы, конечно, можете обставлять свой кабинет таким образом. Этому покрывалу на диване место в благотворительном магазине – если его туда, конечно, возьмут, а то, что висит на стенах, слава Богу, можно быстренько снять! И эти снимки калифорнийского побережья! Замените их на домашние фотографии!
Она была остроумна, надменна и очень сексуальна. Каким облегчением было избавиться от скрипучего голоса Мардж и ее неустанного нытья! Но я начинал чувствовать напряжение – мне эта леди слишком нравилась. Я вспомнил легенду о Лорелее, и хотя знал, что задерживаться опасно, решил немного побыть с ней.
– Почему Вы пришли? – спросил я. – Почему именно сегодня?
– Чтобы отпраздновать свою победу. Я выиграла, Вы знаете.
– Выиграли что?
– Не стройте из себя идиота передо мной! Я – это не она, Вы знаете! Не все, что Вы говорите, так уж чудесно. Думаете, Вы собираетесь помочь Мардж? – Ее лицо было удивительно подвижным, а слова она произносила с широкой ухмылкой злодейки из викторианской мелодрамы.
Она продолжала в насмешливой, злорадной манере:
– Вы можете лечить ее тридцать лет, а я все равно выиграю. За один день я могу уничтожить год Вашей работы. Если нужно, я могу заставить ее шагнуть с тротуара прямо под колеса машин.
– Но зачем? Что Вам это даст? Если она проиграет, проиграете и Вы.
Возможно, я говорил с ней дольше, чем следовало. Было ошибкой говорить с ней о Мардж. Нечестно по отношению к Мардж. Но призыв этой женщины был сильным, почти непреодолимым. На короткое время я почувствовал приступ жуткой тошноты, как будто сквозь дыру в ткани реальности я взглянул на нечто запретное, на составные части, трещины и швы, на эмбриональные клетки и зародыши, которые при обычном порядке вещей невозможно разглядеть в человеческом существе. Мое внимание было приковано к ней.