Страница:
осталась только старая ослепшая мать, и иногда в сезон живут дачники --
чужие, временные жильцы.
Грустно смотреть на тихие, темные, как бы затканные паутиной высокие
стрельчатые, окна, где всегда был праздничный свет и слышны были звуки
рояля.
А рядом, торопясь, ревут бульдозеры, визжат пилы и валят вековые сосны,
клин-баба, падая с высоты, бьет, разносит в щепы мой старый деревянный
флигелек, где на пороге, по старому народному обычаю, в цементе запечатлен
кроткий девичий след невесты, которой подарили этот домик в день свадьбы.
Вот раскололся, раскрошился священный, невинный след и пропал на веки веков.
Скоро придет очередь и дома доктора.
Говорят, тут, на берегу мор.я, построят двенадцатиэтажный модерновый
отель с коктейль-баром, и бильярдной, и подогретой водой в бассейне.
И потечет новая жизнь иных поколений на берегу моря, у тех же поросших
вереском дюн, под теми же старыми соснами, где прошла жизнь садовника, и его
жены, и старого доктора, и детство, юность и молодость его сыновей
Я была тогда рыжей, это я теперь индианка.
Я стояла на остановке и ждала автобуса, прошли два юнца, оглядели меня
и одновременно сказали: "Смотрится!"-- и стали за мной. Слышу, завели
разговор.
Один из них, пухлявый, с аккуратной гофрированной головкой, с розовыми
щечками, раскачивая шикарным, как чемодан, желтым портфелем, капризно, в
нос, чтобы получилось по-иностранному, говорит:
-- Послушай, мон шер, всю Москву изъездил и не мог найти голубую плитку
для ванной.
-- Не расстраивайся, Макс, -- говорит другой, -- я получил сухого
мартинчика, того, который пьет Помпиду. Поедем ко мне.
-- А что мы будем делать? -- спросил Макс.
-- Кинем по коктейльчику,
-- А потом?
-- А потом она одного из нас поцелует.
-- А потом?
-- А потом, а по-том, ше-по-том.,.
Потеха!
Подошел автобус. Я села. Макс с чемоданом за мной.
Слышу позади его шипение:
-- Разве это я толкаю? Это масса толкает. Это человечество толкает.
Из косого карманчика вынул роскошное вишневое портмоне, достал
двадцатипятирублевую бумажку и протягивает кондуктору.
-- Разобьете купюру? На песеты! И, не ожидая ответа, прячет ее и
аккуратно отсчитывает пять новеньких бронзовых копеек.
-- Мерси, -- говорит кондукторше, -- за банковскую операцию.
Теперь он сел рядом.
Ну, думаю, как, интересно, начнет?
Тысяча и одна ночь! У каждого цеха свои байки, "Который час на ваших
золотых?" -- это мелочь, пузыри, в лучшем случае инженеришка, бух
командированный. А вот: "Почему у вас минорное настроение?", "Вы похожи на
женщину, которую я любил и потерял" -- это тоном выше: юристы, медики. А вот
уже: "Вас можно объяснить по Фрейду", -- это молодец заученный,
бедолага-философ. Аристотель!
Вдруг слышу шепотом:
-- У вас врубелевские глаза.
-- В чем дело?
-- Тише! Я говорю, у вас врубелевские глаза.
-- Вы кинооператор?
-- А откуда вы знаете?
-- Сначала я по талону буду участвовать в массовке, потом вы дадите мне
феерическую роль в картине "Пло-" ды любви". Мэрилин Монро!
-- Видел вас в гробу! -- сказал и испарился.
На днях на платформе метро, чувствую, кто-то смо* трит на меня. Он! Со
своим грандиозным портфелем* Прелесть!
Пробился ко мне. Вижу -- не узнал.
-- У вас роденовская голова!
-- Вы хотите, чтобы я нашла время и приехала в вашу мастерскую?
-- А откуда вы угадали?
-- Вы лепите фигуру "Лаун-теннис", да? У вас никак не кристаллизуется
бюст. Вам нужна сильная, мужественная натура, скульптурные икры.
Теперь он узнал, приподнял каскетку:
-- Видел вас в гробу в белых тапочках
Когда-то я жил на арбате и соседкой моей была девушка из семьи
знаменитых русских цирковых дрессировщиков. В комнате ее, у окна, стоял
большой, похожий на подводный грот, аквариум, в котором среди красных
водорослей и перламутровых ракушек, в зеленоватой сказочной воде жили
золотые рыбки.
Это нам кажутся все рыбки одинаковыми. А для нее каждая была личностью
со своим характером, своим но ровом, были рыбки кроткие, ленивые, были
шалуны и капризули, были всеядные и рыбки-гастрономы, И каждую она нарекла,
как человека, именем. Длинная, стремительная вертихвостка была Василий.
Толстая сонливая рыбка была Тарас. Маленькая, юркая, хищная, на лету
хватающая корм, была Валентин.
Для них тоже все люди были на одно лицо, только хозяйка их была другая,
и в темноте они узнавали ее силуэт, ее фосфоресцирующее лицо, а на ее
певучий голос откликались. И стоило только ей позвать: "Василий, Василий!
..", как Василий тотчас же бросал суетные дела свои, подплывал к стеклянной
стенке и глядел выпученными глазками: "В чем дело? Я тут!"
Каждый день ранним, ранним утром, когда квартира еще спала, и вечером,
после работы, она кормила свою золотую гвардию и из-за двери слышалось:
"Василий... Василий... Ап!.. Тарас. .. не зевай!. Валентин... брось свои
хулиганские штучки!.."
Однажды зимним вечером, во время очередного кормления, она зачем-то
внезапно открыла дверь в кухню, и от дверей, грохоча сапогами, отскочил
пузан в габардиновой гимнастерке с широким военным ремнем.
- Вы, конечно, извините, - сказан управдом, - но поступили сигналы. У
меня режимная улица, а у вас без прописки живут каких-то два Василия, один
Тарас и один Валентин.
Грустный, я стоял у окна и смотрел на улицу. накрапывал будничный
осенний дождик. и вдруг каким-то вторым боковым зрением я заметил, как
из-под шедшей кофейной "волги" вихрем брызнуло птичьими перьями. машина эта
вскоре затормозила и невдалеке остановилась. из нее вышел лысый человечек, с
треском захлопнул дверцу, натянул берет и танцующей походкой направился
через заросший бурьяном пустырь к массивному, построенному в эпоху
украшательства ателье мод.
А там, где прошла машина, из стаи разлетевшихся голубей на месте
остался один, он хило, боком заковылял, потом сделал крылом несколько кривых
взмахов, несколько отчаянных порывов взлететь, упал грудью на асфальт и стал
как крапчатая тряпка. Ветер нес по дождевому асфальту мелкие перья, словно
серый известковый помет.
По тротуару прошел толстяк в велюровой шляпе и даже не взглянул на
голубя, за ним проследовал старик с опущенной головой, расфранченная дама
скосила глаза на голубя, но тоже спокойно прошла. И много людей шло мимо в
болокьях, в пальто, с сумочками, авоськами, портфелями, и редко кто случайно
взглядывал на голубя: "Это что такое?" Но никто не остановился.
Только один борцовый парнишка в синтетической куртке схватил голубя за
крыло, кинул подальше в бурьян и пошел, вытирая руку о куртку. А на мокром
асфальте осталась бурая лужица крови. Люди шли и шли, милиционеры, девочки,
старухи. И никто не обращал внимания на бурое пятно. А тот лысый, приехавший
в ателье мод, вернулся с аккуратным пакетом, суетно погрузился и на своем
кофейном автомобиле уехал.
Ветер унес перья, и лишь одно длинное белое перо долго еще лежало,
кровью приклеенное к асфальту. И мне все виделись отчаянные усилия, с
которыми пытался взлететь голубь, не понимая еще, что он убит
Замучил сапожник пятого разряда сапожно-ремонтной мастерской города
Моршанска. Каждую неделю присылает новую поэму.
"Дорогой товарищ поэт!
Я, конечно, сапожник, сижу и забиваю гвозди молотком, но в голове моей
шевелятся отдельные мысли, которые хочу передать потомству. И вот, сидя за
сапожным инструментом, я выдумываю жизнеутверждающие оптимизмы - заветы
трудящимся.
Я, конечно, имею дело с дратвой, с варом, это мой хлеб, но хочется
высказать идеи для счастья человечества и всей системы.
Голова моя облысела, хотя не так стар. Виною тому Отечественная война,
трудности пропитания".
К письму приложена поэма "Всесильный Солидар" об интернациональной
дружбе и фотография. У автора вид философа, который хочет познать жизнь и
объединить весь' мир. Перед ним аккуратно разложены сапожные инструменты.
Когда я вошел в новую пустую квартиру, единственный, кто встретил меня,
был старый заснеженный тополь за окном, он остался от деревенской усадьбы,
которая была на этом месте, и теперь, заглядывая во второй этаж, будто
сказал мне: "здравствуй", -- и от белых прекрасных ветвей его в комнату
лился свет, чистый, непорочный, неподкупный.
Он был со мною всю зиму. В ту долгую, грозную для меня зиму болезни он
один никогда и никуда не торопился. Я всегда его видел в окне, и своей
холодной и неизменной снежной белизной он успокаивал меня.
Потом пришла весна, и однажды утром, после теплого ночного дождя, в
окно заглянуло что-то зеленое, дымчатое, еще неопределенное.
Каждую весну повторяется одно и то же, и каждый раз это как чудо, и к
нему нельзя привыкнуть. Я долго стоял и смотрел и не мог наглядеться.
Теперь за окном будто поселился кто-то живой, шумел и вдруг замолкал, а
во время ветра тихонько и кротко постукивал в окно.
Он жил всеми своими листьями, тысячами тысяч листьев, подставляя их
солнцу, луне, ветру, дождю. Он радовался жизни вовсю, каждую минуту, каждую
секунду своего бытия. А я, раздумывая над своей жизнью, хотел бы научиться у
него этой постоянной радости на воле под небом.
На его ветви прилетали птицы, они свистели, пели свои короткие
городские песенки, может, тополь им рассказывал обо мне, и они заглядывали в
окно и ухмылялись.
Какое это было долгое чудесное лето в тот первый год жизни в новой
комнате, с живым тополем у самого окна, какие были бесконечные закаты, и
светлые ночи, и легкие сны! Лишь иногда мне вдруг снилось, что я почему-то
потерял новую комнату и снова живу в старой, темной и чадной, узкой, как
гроб, с голой электрической лампочкой на длинном шнуре.
Но я просыпался, и тополь глядел в комнату с чистыми, свежими стенами,
и предрассветный зеленый шум сливался с ощущением счастливого пробуждения.
Потом пришла осень, листья пожелтели, и в комнате стало тихо, грустно.
Начались осенние ливни и бури, по ночам тополь скри-пел/стонал, бился
ветвями о стену, словно просил защиты от непогоды.
Я видел, как постепенно облетали листья с ветвей, сначала с верхних,
потом с нижних. Листья струились ручьями, устилая балкон, и некоторые
прилипали к стеклам и с ужасом глядели в комнату, чего-то ожидая.
И вот уже на тополе не осталось ни одного листочка, он стоял голый,
черный, словно обгорелый, и на фоне синего неба видна была каждая черная
веточка, каждая жилочка, было торжественно тихо и печально в природе,
негреющее солнце светило по-летнему, и в этом ярком, бесполезном свете
кричали петухи. И, как всегда, вспоминалось детство и думалось: кто ты?
зачем прожил жизнь?
Потом еще раз была весна, и все было сначала, и жизнь казалась
бесконечной.
Но однажды утром я услышал под окном звук, будто тополь мой визжал.
Я бросился к окну. Внизу стояли скреперы и дорожные катки, которые
пробивали новую улицу, и рабочий электрической пилой валил стоявший посреди
дороги тополь.
И вот сверху я увидел, как дрожь прошла по всему его зеленому телу, он
зашатался, мгновение подумал и рухнул на новую улицу, перекрыв ее во всю
ширину шумящей зеленой обвальной листвой.
И открылась мне краснокирпичная, скучная, голая стена дома на той
стороне улицы, и с тех пор я вижу только ее'и кусочек неба.
Часто вспоминается мне мой тополь. И все кажется, что он не исчез с
земли, а где-то растет в лесу, на поляне, шумит всеми листьями и ждет меня к
себе
В первый теплый день я поехал от химкинского речного вокзала по каналу
на "ракете". я один сошел на маленькой голубой пристани села троицкое, и,
когда ушла "ракета", я оказался в милом мире детства,
Так же голосили петухи, каркали вороны, медленно разворачивая темные
крылья над голыми осинами, на школьном дворе кричали мальчишки, и весенняя
земля пахла пасхой.
Я проголодался и зашел в сельмаг, купил колбасы и сухарей и пошел к
роще на берегу канала. На опушке под березами стоял в выжидающей позе
серо-коричневый кудрявый барбос. Он уже знал, что у меня колбаса, будто ему
позвонили из магазина и сказали, и теперь он дрожал всеми кудрями, или мне
это только показалось, а он просто стоял, скучая, среди вечной природы и
ждал, твердо зная, что кого-то дождется.
Увидев меня, кудряш сошел с тропинки в сторону и пошел следом за мной
на кривых терпеливых ногах. Я оглянулся, и он остановился и сконфуженно
помигал: "Ничего, что я за тобой увязался?" Я пошел дальше, и он за мной. Я
снова оглянулся, и он снова остановился, и тут мы глянули друг другу в глаза
и поняли, что знакомы друг с другом вечно.
-- Тришка, -- сказал я, -- Тришка, так тебя зовут? Он махнул ушами: "А
не все ли равно, зови как хочешь".
И теперь мы двинулись рядом, как старые-старые приятели.
Он забегал вперед, шуршал в кустах, нюхал какие-то следы и, взвизгивая
радостно-деловито, возвращался назад: "Можно, все в порядке".
Я сел на скамейку у воды, развернул пакет, а он уселся в вежливом
отдалении и так неназойливо, как бы наедине со своими собственными
воспоминаниями, облизывался, вне всякой связи с моей колбасой.
Я глянул ему в глаза, он отвел их, он не хотел быть нахалом.
Я кинул ему кусок колбасы, он тут же ее проглотил, и сел, и,
облизываясь, умильно глядел на меня. Я подмигнул ему, и вдруг он вскочил:
"Что ты, ты неправильно меня понял", и зашел мне за спину и сел там
тихонько.
Я все время чувствовал его за спиной, и кидал ему туда кусочки колбасы,
и слышал, как он, шурша в прошлогодних листьях,'находит их и жует. Неконец я
кинул ему целлофановую шкурку, он и ее проглотил, потом полетел пакет, он
попридержал его лапой, и основательно вылизал, и бросил ветру, а потом
взглянул на меня и улыбнулся.
Я встал и пошел, и он за мной. Теперь у меня уже не было колбасы, и не
пахло колбасой, он это видел, чувствовал и знал лучше всех на свете, он шел
рядом, и мы поглядывали друг на друга, и оба были довольны.
Вдали зашумела идущая обратным рейсом "Ракета". Я пошел через мостик к
маленькой пристани, а он, оставаясь по ту сторону мостика, стоял на крепких
кривых своих лапах и сквозь курчавую, свисавшую на глаза шерсть долго глядел
мне вслед -- друг мой, брат мой
На маленькой станции в вокзальной забегаловке сидят двое,
номенклатурные деятели районного масштаба в кепочках и черных прорезиненных
плащах, и пьют перцовку, закусывая "Джермуком". У одного жалкое, потерянное
лицо, у другого вялое, равнодушно принимающее действительность.
Чуть не плача говорит жалкий:
- Я двадцатый в списке, а был бы шестнадцатым, прошел...
- Шестнадцатый шестнадцатым, двадцатый двадцатым, а все равно не на
уровне, не к моменту, - упрямо откликается второй.
- А ты знаешь, - загорается вдруг жалкий, - надо было Шанина гробить, а
Шмоника поддержать.
- Все равно, уже твое прошлое молодецкое прошло,- вякает второй,- жми
до пенсии.
Ему не терпится выпить, он поднимает стакан, чокается:
- Вива Куба!
Жалкий покорно поднимает граненый стакан с перцовкой, пьет залпом и с
отвращением запивает горьковатой водой и, глядя на пустые стаканы, со слезой
говорит:
- Не жалеем себя, Семен.
В сумерках по пляжу ходили санаторные парочки.
Девушка с длинным тонким носом Буратино говорила своему спутнику:
- Я, как Золушка, потеряю туфельку, а вы, как принц, ее найдете,
хорошо?
Он, в широких тяжелых штанах из жатки и фисташковых сандалетах
мелитопольского покроя, в мелких дырочках, не отвечая, уныло топал за нею.
А она все время капризно покрикивала:
- Будьте принцем, я хочу, чтобы вы были принцем.
Взошла холодная балтийская луна. Она остановилась и сказала:
- Я хотела бы иметь платье из белых лотосов. - подняв к нему лицо,
попросила: - Ну, скажите мне что-нибудь солнечное...
Он обнял ее огромными ручищами и замычал.
чужие, временные жильцы.
Грустно смотреть на тихие, темные, как бы затканные паутиной высокие
стрельчатые, окна, где всегда был праздничный свет и слышны были звуки
рояля.
А рядом, торопясь, ревут бульдозеры, визжат пилы и валят вековые сосны,
клин-баба, падая с высоты, бьет, разносит в щепы мой старый деревянный
флигелек, где на пороге, по старому народному обычаю, в цементе запечатлен
кроткий девичий след невесты, которой подарили этот домик в день свадьбы.
Вот раскололся, раскрошился священный, невинный след и пропал на веки веков.
Скоро придет очередь и дома доктора.
Говорят, тут, на берегу мор.я, построят двенадцатиэтажный модерновый
отель с коктейль-баром, и бильярдной, и подогретой водой в бассейне.
И потечет новая жизнь иных поколений на берегу моря, у тех же поросших
вереском дюн, под теми же старыми соснами, где прошла жизнь садовника, и его
жены, и старого доктора, и детство, юность и молодость его сыновей
Я была тогда рыжей, это я теперь индианка.
Я стояла на остановке и ждала автобуса, прошли два юнца, оглядели меня
и одновременно сказали: "Смотрится!"-- и стали за мной. Слышу, завели
разговор.
Один из них, пухлявый, с аккуратной гофрированной головкой, с розовыми
щечками, раскачивая шикарным, как чемодан, желтым портфелем, капризно, в
нос, чтобы получилось по-иностранному, говорит:
-- Послушай, мон шер, всю Москву изъездил и не мог найти голубую плитку
для ванной.
-- Не расстраивайся, Макс, -- говорит другой, -- я получил сухого
мартинчика, того, который пьет Помпиду. Поедем ко мне.
-- А что мы будем делать? -- спросил Макс.
-- Кинем по коктейльчику,
-- А потом?
-- А потом она одного из нас поцелует.
-- А потом?
-- А потом, а по-том, ше-по-том.,.
Потеха!
Подошел автобус. Я села. Макс с чемоданом за мной.
Слышу позади его шипение:
-- Разве это я толкаю? Это масса толкает. Это человечество толкает.
Из косого карманчика вынул роскошное вишневое портмоне, достал
двадцатипятирублевую бумажку и протягивает кондуктору.
-- Разобьете купюру? На песеты! И, не ожидая ответа, прячет ее и
аккуратно отсчитывает пять новеньких бронзовых копеек.
-- Мерси, -- говорит кондукторше, -- за банковскую операцию.
Теперь он сел рядом.
Ну, думаю, как, интересно, начнет?
Тысяча и одна ночь! У каждого цеха свои байки, "Который час на ваших
золотых?" -- это мелочь, пузыри, в лучшем случае инженеришка, бух
командированный. А вот: "Почему у вас минорное настроение?", "Вы похожи на
женщину, которую я любил и потерял" -- это тоном выше: юристы, медики. А вот
уже: "Вас можно объяснить по Фрейду", -- это молодец заученный,
бедолага-философ. Аристотель!
Вдруг слышу шепотом:
-- У вас врубелевские глаза.
-- В чем дело?
-- Тише! Я говорю, у вас врубелевские глаза.
-- Вы кинооператор?
-- А откуда вы знаете?
-- Сначала я по талону буду участвовать в массовке, потом вы дадите мне
феерическую роль в картине "Пло-" ды любви". Мэрилин Монро!
-- Видел вас в гробу! -- сказал и испарился.
На днях на платформе метро, чувствую, кто-то смо* трит на меня. Он! Со
своим грандиозным портфелем* Прелесть!
Пробился ко мне. Вижу -- не узнал.
-- У вас роденовская голова!
-- Вы хотите, чтобы я нашла время и приехала в вашу мастерскую?
-- А откуда вы угадали?
-- Вы лепите фигуру "Лаун-теннис", да? У вас никак не кристаллизуется
бюст. Вам нужна сильная, мужественная натура, скульптурные икры.
Теперь он узнал, приподнял каскетку:
-- Видел вас в гробу в белых тапочках
Когда-то я жил на арбате и соседкой моей была девушка из семьи
знаменитых русских цирковых дрессировщиков. В комнате ее, у окна, стоял
большой, похожий на подводный грот, аквариум, в котором среди красных
водорослей и перламутровых ракушек, в зеленоватой сказочной воде жили
золотые рыбки.
Это нам кажутся все рыбки одинаковыми. А для нее каждая была личностью
со своим характером, своим но ровом, были рыбки кроткие, ленивые, были
шалуны и капризули, были всеядные и рыбки-гастрономы, И каждую она нарекла,
как человека, именем. Длинная, стремительная вертихвостка была Василий.
Толстая сонливая рыбка была Тарас. Маленькая, юркая, хищная, на лету
хватающая корм, была Валентин.
Для них тоже все люди были на одно лицо, только хозяйка их была другая,
и в темноте они узнавали ее силуэт, ее фосфоресцирующее лицо, а на ее
певучий голос откликались. И стоило только ей позвать: "Василий, Василий!
..", как Василий тотчас же бросал суетные дела свои, подплывал к стеклянной
стенке и глядел выпученными глазками: "В чем дело? Я тут!"
Каждый день ранним, ранним утром, когда квартира еще спала, и вечером,
после работы, она кормила свою золотую гвардию и из-за двери слышалось:
"Василий... Василий... Ап!.. Тарас. .. не зевай!. Валентин... брось свои
хулиганские штучки!.."
Однажды зимним вечером, во время очередного кормления, она зачем-то
внезапно открыла дверь в кухню, и от дверей, грохоча сапогами, отскочил
пузан в габардиновой гимнастерке с широким военным ремнем.
- Вы, конечно, извините, - сказан управдом, - но поступили сигналы. У
меня режимная улица, а у вас без прописки живут каких-то два Василия, один
Тарас и один Валентин.
Грустный, я стоял у окна и смотрел на улицу. накрапывал будничный
осенний дождик. и вдруг каким-то вторым боковым зрением я заметил, как
из-под шедшей кофейной "волги" вихрем брызнуло птичьими перьями. машина эта
вскоре затормозила и невдалеке остановилась. из нее вышел лысый человечек, с
треском захлопнул дверцу, натянул берет и танцующей походкой направился
через заросший бурьяном пустырь к массивному, построенному в эпоху
украшательства ателье мод.
А там, где прошла машина, из стаи разлетевшихся голубей на месте
остался один, он хило, боком заковылял, потом сделал крылом несколько кривых
взмахов, несколько отчаянных порывов взлететь, упал грудью на асфальт и стал
как крапчатая тряпка. Ветер нес по дождевому асфальту мелкие перья, словно
серый известковый помет.
По тротуару прошел толстяк в велюровой шляпе и даже не взглянул на
голубя, за ним проследовал старик с опущенной головой, расфранченная дама
скосила глаза на голубя, но тоже спокойно прошла. И много людей шло мимо в
болокьях, в пальто, с сумочками, авоськами, портфелями, и редко кто случайно
взглядывал на голубя: "Это что такое?" Но никто не остановился.
Только один борцовый парнишка в синтетической куртке схватил голубя за
крыло, кинул подальше в бурьян и пошел, вытирая руку о куртку. А на мокром
асфальте осталась бурая лужица крови. Люди шли и шли, милиционеры, девочки,
старухи. И никто не обращал внимания на бурое пятно. А тот лысый, приехавший
в ателье мод, вернулся с аккуратным пакетом, суетно погрузился и на своем
кофейном автомобиле уехал.
Ветер унес перья, и лишь одно длинное белое перо долго еще лежало,
кровью приклеенное к асфальту. И мне все виделись отчаянные усилия, с
которыми пытался взлететь голубь, не понимая еще, что он убит
Замучил сапожник пятого разряда сапожно-ремонтной мастерской города
Моршанска. Каждую неделю присылает новую поэму.
"Дорогой товарищ поэт!
Я, конечно, сапожник, сижу и забиваю гвозди молотком, но в голове моей
шевелятся отдельные мысли, которые хочу передать потомству. И вот, сидя за
сапожным инструментом, я выдумываю жизнеутверждающие оптимизмы - заветы
трудящимся.
Я, конечно, имею дело с дратвой, с варом, это мой хлеб, но хочется
высказать идеи для счастья человечества и всей системы.
Голова моя облысела, хотя не так стар. Виною тому Отечественная война,
трудности пропитания".
К письму приложена поэма "Всесильный Солидар" об интернациональной
дружбе и фотография. У автора вид философа, который хочет познать жизнь и
объединить весь' мир. Перед ним аккуратно разложены сапожные инструменты.
Когда я вошел в новую пустую квартиру, единственный, кто встретил меня,
был старый заснеженный тополь за окном, он остался от деревенской усадьбы,
которая была на этом месте, и теперь, заглядывая во второй этаж, будто
сказал мне: "здравствуй", -- и от белых прекрасных ветвей его в комнату
лился свет, чистый, непорочный, неподкупный.
Он был со мною всю зиму. В ту долгую, грозную для меня зиму болезни он
один никогда и никуда не торопился. Я всегда его видел в окне, и своей
холодной и неизменной снежной белизной он успокаивал меня.
Потом пришла весна, и однажды утром, после теплого ночного дождя, в
окно заглянуло что-то зеленое, дымчатое, еще неопределенное.
Каждую весну повторяется одно и то же, и каждый раз это как чудо, и к
нему нельзя привыкнуть. Я долго стоял и смотрел и не мог наглядеться.
Теперь за окном будто поселился кто-то живой, шумел и вдруг замолкал, а
во время ветра тихонько и кротко постукивал в окно.
Он жил всеми своими листьями, тысячами тысяч листьев, подставляя их
солнцу, луне, ветру, дождю. Он радовался жизни вовсю, каждую минуту, каждую
секунду своего бытия. А я, раздумывая над своей жизнью, хотел бы научиться у
него этой постоянной радости на воле под небом.
На его ветви прилетали птицы, они свистели, пели свои короткие
городские песенки, может, тополь им рассказывал обо мне, и они заглядывали в
окно и ухмылялись.
Какое это было долгое чудесное лето в тот первый год жизни в новой
комнате, с живым тополем у самого окна, какие были бесконечные закаты, и
светлые ночи, и легкие сны! Лишь иногда мне вдруг снилось, что я почему-то
потерял новую комнату и снова живу в старой, темной и чадной, узкой, как
гроб, с голой электрической лампочкой на длинном шнуре.
Но я просыпался, и тополь глядел в комнату с чистыми, свежими стенами,
и предрассветный зеленый шум сливался с ощущением счастливого пробуждения.
Потом пришла осень, листья пожелтели, и в комнате стало тихо, грустно.
Начались осенние ливни и бури, по ночам тополь скри-пел/стонал, бился
ветвями о стену, словно просил защиты от непогоды.
Я видел, как постепенно облетали листья с ветвей, сначала с верхних,
потом с нижних. Листья струились ручьями, устилая балкон, и некоторые
прилипали к стеклам и с ужасом глядели в комнату, чего-то ожидая.
И вот уже на тополе не осталось ни одного листочка, он стоял голый,
черный, словно обгорелый, и на фоне синего неба видна была каждая черная
веточка, каждая жилочка, было торжественно тихо и печально в природе,
негреющее солнце светило по-летнему, и в этом ярком, бесполезном свете
кричали петухи. И, как всегда, вспоминалось детство и думалось: кто ты?
зачем прожил жизнь?
Потом еще раз была весна, и все было сначала, и жизнь казалась
бесконечной.
Но однажды утром я услышал под окном звук, будто тополь мой визжал.
Я бросился к окну. Внизу стояли скреперы и дорожные катки, которые
пробивали новую улицу, и рабочий электрической пилой валил стоявший посреди
дороги тополь.
И вот сверху я увидел, как дрожь прошла по всему его зеленому телу, он
зашатался, мгновение подумал и рухнул на новую улицу, перекрыв ее во всю
ширину шумящей зеленой обвальной листвой.
И открылась мне краснокирпичная, скучная, голая стена дома на той
стороне улицы, и с тех пор я вижу только ее'и кусочек неба.
Часто вспоминается мне мой тополь. И все кажется, что он не исчез с
земли, а где-то растет в лесу, на поляне, шумит всеми листьями и ждет меня к
себе
В первый теплый день я поехал от химкинского речного вокзала по каналу
на "ракете". я один сошел на маленькой голубой пристани села троицкое, и,
когда ушла "ракета", я оказался в милом мире детства,
Так же голосили петухи, каркали вороны, медленно разворачивая темные
крылья над голыми осинами, на школьном дворе кричали мальчишки, и весенняя
земля пахла пасхой.
Я проголодался и зашел в сельмаг, купил колбасы и сухарей и пошел к
роще на берегу канала. На опушке под березами стоял в выжидающей позе
серо-коричневый кудрявый барбос. Он уже знал, что у меня колбаса, будто ему
позвонили из магазина и сказали, и теперь он дрожал всеми кудрями, или мне
это только показалось, а он просто стоял, скучая, среди вечной природы и
ждал, твердо зная, что кого-то дождется.
Увидев меня, кудряш сошел с тропинки в сторону и пошел следом за мной
на кривых терпеливых ногах. Я оглянулся, и он остановился и сконфуженно
помигал: "Ничего, что я за тобой увязался?" Я пошел дальше, и он за мной. Я
снова оглянулся, и он снова остановился, и тут мы глянули друг другу в глаза
и поняли, что знакомы друг с другом вечно.
-- Тришка, -- сказал я, -- Тришка, так тебя зовут? Он махнул ушами: "А
не все ли равно, зови как хочешь".
И теперь мы двинулись рядом, как старые-старые приятели.
Он забегал вперед, шуршал в кустах, нюхал какие-то следы и, взвизгивая
радостно-деловито, возвращался назад: "Можно, все в порядке".
Я сел на скамейку у воды, развернул пакет, а он уселся в вежливом
отдалении и так неназойливо, как бы наедине со своими собственными
воспоминаниями, облизывался, вне всякой связи с моей колбасой.
Я глянул ему в глаза, он отвел их, он не хотел быть нахалом.
Я кинул ему кусок колбасы, он тут же ее проглотил, и сел, и,
облизываясь, умильно глядел на меня. Я подмигнул ему, и вдруг он вскочил:
"Что ты, ты неправильно меня понял", и зашел мне за спину и сел там
тихонько.
Я все время чувствовал его за спиной, и кидал ему туда кусочки колбасы,
и слышал, как он, шурша в прошлогодних листьях,'находит их и жует. Неконец я
кинул ему целлофановую шкурку, он и ее проглотил, потом полетел пакет, он
попридержал его лапой, и основательно вылизал, и бросил ветру, а потом
взглянул на меня и улыбнулся.
Я встал и пошел, и он за мной. Теперь у меня уже не было колбасы, и не
пахло колбасой, он это видел, чувствовал и знал лучше всех на свете, он шел
рядом, и мы поглядывали друг на друга, и оба были довольны.
Вдали зашумела идущая обратным рейсом "Ракета". Я пошел через мостик к
маленькой пристани, а он, оставаясь по ту сторону мостика, стоял на крепких
кривых своих лапах и сквозь курчавую, свисавшую на глаза шерсть долго глядел
мне вслед -- друг мой, брат мой
На маленькой станции в вокзальной забегаловке сидят двое,
номенклатурные деятели районного масштаба в кепочках и черных прорезиненных
плащах, и пьют перцовку, закусывая "Джермуком". У одного жалкое, потерянное
лицо, у другого вялое, равнодушно принимающее действительность.
Чуть не плача говорит жалкий:
- Я двадцатый в списке, а был бы шестнадцатым, прошел...
- Шестнадцатый шестнадцатым, двадцатый двадцатым, а все равно не на
уровне, не к моменту, - упрямо откликается второй.
- А ты знаешь, - загорается вдруг жалкий, - надо было Шанина гробить, а
Шмоника поддержать.
- Все равно, уже твое прошлое молодецкое прошло,- вякает второй,- жми
до пенсии.
Ему не терпится выпить, он поднимает стакан, чокается:
- Вива Куба!
Жалкий покорно поднимает граненый стакан с перцовкой, пьет залпом и с
отвращением запивает горьковатой водой и, глядя на пустые стаканы, со слезой
говорит:
- Не жалеем себя, Семен.
В сумерках по пляжу ходили санаторные парочки.
Девушка с длинным тонким носом Буратино говорила своему спутнику:
- Я, как Золушка, потеряю туфельку, а вы, как принц, ее найдете,
хорошо?
Он, в широких тяжелых штанах из жатки и фисташковых сандалетах
мелитопольского покроя, в мелких дырочках, не отвечая, уныло топал за нею.
А она все время капризно покрикивала:
- Будьте принцем, я хочу, чтобы вы были принцем.
Взошла холодная балтийская луна. Она остановилась и сказала:
- Я хотела бы иметь платье из белых лотосов. - подняв к нему лицо,
попросила: - Ну, скажите мне что-нибудь солнечное...
Он обнял ее огромными ручищами и замычал.