В старости я буду полезен обществу. Общество, глядя на мое счастье, перестанет бояться старости и даже посмотрит на нее с интересом. Общество поймет - в старости открываются какие-то новые перспективы. Юноши будут спрашивать у меня совета в отношении литературы и вообще, а девушки - по поводу юношей и литературы. Я буду часто ходить в церковь. Буду регулярно читать газеты и серьезно относиться к политике. Напишу книгу о звездах спорта. О Павле Буре. Или о Сергее Бубке. И книгу о звездах эстрады, - например, о Филиппе Киркорове. Сейчас они знаки нестабильности. Потом появятся новые знаки новой нестабильности, а эти знаки исчезнут. В моей старости эти знаки никто не помнит. Но к моей старости они для новой социальной ситуации станут уже знаками стабильности. Поэтому мои ровесники их еще помнят и будут мне благодарны за воспоминания о знаках стабильности. За мои книги о звездах эстрады и спорта ровесники простят мне мои предыдущие книги. Ровесники не простят мне мои предыдущие книги. Но они решат, что свои предыдущие книги я написал как черновик к моим последующим в старости книгам о звездах эстрады и спорта. Без тех книг, которые они не простят, не было бы тех книг, за которые они теперь мне благодарны.
В старости я от счастья женюсь на ровеснице и мы с ней ворчим на все, что видим вокруг. Она мне подарит на день рождения аппарат для измерения давления. Я ей подарю на день рождения ящик китайских быстрорастворимых макарон. Мы обсуждаем прибавку к пенсии и эстрадные концерты по телевидению, а в ближайшее воскресенье собираемся ехать гулять в Битцу или в Измайлово, а может, в какой еще другой лесопарк.
Сейчас я не встречаю Новый год. Сейчас я встречаю Новый год, но делаю это слишком поверхностно. Я его почти не замечаю. В старости я его все-таки замечу и встречу его уже серьезно. Я буду заранее готовить елку, слушать каждое слово новогоднего обращения Президента, а потом до самого утра смотреть новогодние шоу по телевизору и сентиментально относиться к новогодним поздравлениям ровесников. Все новогоднее станет мне близким и понятным. Сейчас мне абсолютно по хую все, так или иначе связанное с Новым годом. Сейчас я не понимаю, зачем меня поздравляют с Новым годом. А в старости я обижусь, если меня кто не поздравит с Новым годом. Под Новый год меня покажут по телевизору, и я пожелаю всем счастья от имени счастливой старости.
Счастье сделает свое дело; в старости я уже не буду так привередлив к шампуням и одеколонам. Сейчас я тщательно выбираю шампуни и одеколоны. В старости будет все иначе: есть чем помыть голову - и хорошо! Есть чем сполоснуть поры кожи лица после бритья - и хуй с ним! Счастье сделает меня в старости равнодушным к качеству шампуней и одеколонов.
Там же, в старости, я спокойно прочитаю Канта, Ницше и любых других немецких философов. Сейчас я их тоже читаю. Но у меня вызывают раздражение плохие переводы! А в старости плохие переводы раздражать уже не будут. Счастливая старость снимет раздражение от плохих переводов Канта, Ницше и всех других немецких философов.
В старости я уже не пью, как сейчас. Сейчас я тоже не пью. Но иногда у меня бывают истерики, связаннные с ненавистью к себе, к русской литературе, к России, к Москве и вообще к людям. Это энергетика не находит себе выхода, и тогда я делаю вид,что пью, и объясняюсь в любви к незнакомым прыщавым блядям. Тогда окружающим становится за меня стыдно, а я теряю ориентировку в пространстве. В старости окружающим не будет за меня стыдно, - мне уже не придется делать вид, что я пью, так как пропадет энергетика, которая возбуждает ненависть, которая является почвой для истерик, за которую потом становится стыдно окружающим. Мне будут нравиться русская литература, Россия, Москва и вообще люди. Теперь, в старости, мне с ними хорошо. Иногда я даже буду нравиться сам себе. Сам себе я по-прежнему нравиться не буду, но я стану уважать себя за то, что смог так радикально измениться в старости.
С интеллигенцией в старости я тоже примирюсь. Надо идти до конца; раз примирился с Чеховым, - значит, надо примиряться и с интеллигенцией! Я примирюсь с ней целиком и с каждой ее частью, - с ее иерархией ценностей, с ее говном, с ее мочой и со всеми другими ее милыми мелочами, которые сегодня меня доводят до истерики, во время которой я начинаю пить и приставать к незнакомым прыщавым блядям. Интеллигенция оценит мое примирение с Чеховым и с ней и тоже меня полюбит. В наших отношениях почти идиллия. Я напишу нудный, но трогательный роман про то, как я люблю интеллигенцию и как она, интеллигенция, любит меня. Интеллигенция привыкнет меня видеть по телевизору в субботних программах и станет беспокоиться, если вдруг меня в них не увидит. Теперь у нас с интеллигенцией общий хозяин и одинаковый вкус. С интеллигенцией мы теперь братья и сестры. По вечерам нас вместе выгуливают, и мы с интеллигенцией нюхаем, как собаки, друг у друга гениталии. Мы приветствуем друг друга радостным лаем, но никогда не кусаемся, а только лишь иногда дружелюбно друг на друга ворчим. Мы грызем одну и ту же кость и гоняем по двору одну и ту же облезлую кошку. Мы зализываем друг другу раны, когда кошка случайно нас поцарапает.
Если русская литература и люди не дадут мне возможность дожить до старости - они об этом пожалеют. Это будет очень большая ошибка с их стороны, от которой я их должен уберечь! Тогда люди и русская литература многое потеряют, - они не узнают, что такое счастливая старость и как радикально в ней может измениться человек.
Счастливая старость у меня будет недолго; долго я не выдержу. Счастье закончится и все будет, как и раньше, - до старости. Счастье уйдет из старости, как Лев Толстой из Ясной Поляны. Я снова пошлю на хуй людей и русскую литературу. Не поеду гулять с женой-ровесницей в ближайшее воскресенье в лесопарк. Разорву к ебеней матери перемирие с Чеховым. Не смогу пользоваться дешевым одеколоном и читать немецких философов в плохом переводе. Снова стану бояться Сталина и темного угла. Не буду гонять с интеллигенцией по двору кошку. Опять начну пить и устраивать истерики незнакомым прыщавым блядям. Ко мне нельзя будет подпускать ближе безопасного расстояния детей. Но до этого момента, пусть и не так долго, старость у меня будет и в самом деле счастливой. До этого момента в моей старости будет равновесие между жизнью и счастьем. Это я обещаю. В этом я торжественно клянусь. Если люди и русская литература дадут мне возможность дожить до старости - они в этом убедятся сами.
Все кончено,
или Как никто не был убит
Все было кончено.
Кто сказал, что все кончено - да вырвут лгуну его поганый сопливый хуй! А все, между прочим, действительно было кончено. Вырывай - не вырывай, сопливый - здоровый, но там, где еще вчера ходили стадами бараны, а сердобольный пастух отгонял от них назойливых мух, нынче слюнявили рты одинокие ублюдки, у них даже не было сил сбиться в кучу и согреться теплом своих тел. Счастью и радости в душе русских людей можно было спокойно ставить памятник и возлагать к нему цветы.
К тому же от меня ушла собака, большая такая дура. Мне было нечем ее кормить, овсянку она есть не хотела, а хлеба я ей не давал. И когда мы вышли на прогулку, она тут же нашла блядей, что-то обсуждавших у гостиницы "Савой". Иди сюда, заволновались бляди, сейчас мы тебе дадим устриц, баварского паштету, голубей в сметане, а все мужики - гады. Ну почему же, пытался оправдаться я, совсем я и не такой, а Крамаренко мне Хереса предложил. Но собака только махнула хвостиком и дерзко на меня залаяла. А помнишь, как мы с тобой, бывало, спали на одной постели, тесно прижавшись, но уже не будет никаких постелей, напрасно не лай, кончено все.
Кончено было все, терять уже стало нечего, надеяться - тоже, настала пора кого-нибудь убить.
Ведь когда все кончено, только это и остается, хотя можно, конечно, повторять через каждые две минуты, что, вот, все, мол, кончено, и навсегда, и прощаться с тем, что уже давно похоронено, - в том числе и с духовностью.
Ведь тогда все вокруг начинает шептать: убей, зачем тянуть, впереди - тоже все кончено! Куда идти нашим детям: девочкам - в проститутки, мальчикам - в рэкетиры, а силы кончатся, как и девочкам, - в проститутки.
Я стал бродить по местам, где мы с собакой так чудно проводили вечера, мечтая о будущем. Но меня быстро достали все эти трамваи, фонари и прочие оскомины городского рая, они не могли заменить мне собаку, застрявшую у блядей. И я спустился в метро, как раз успел на последний поезд, пусть будет все кончено, и очень хорошо завтра придет новая гадость. Но я отрешился от конкретного времени, с ним надо было кончать, ставить на уши и прорываться туда, где дышит как по команде прекрасное прошлое разных эпох. Раз - среди татар и тиранов Возрождения, два - вот они, счастливые затылки участников восстания Варшавского гетто; три - тьфу черт, не туда, опять в лапы какому-нибудь потерянному поколению.
Я задремал. Так сладко спится, когда уже совсем все кончено и навсегда, в последнем вагоне последнего поезда метро! Не очень помню, да это никому в жопу и не надо, как он оказался рядом. Прекрасно одетый, он совсем не походил на тех свиней, которые вынуждены околачиваться в метро. Его лицо показалось мне удивительно знакомым и даже родным. Кажется, я видел его фотографию в газетах.
Он набросился на меня без всякой подготовки, словно бы имел все права. "Чего еще ждать, - убеждал он, - молодые силы пропадают зря, весна перестала быть весной, заря - зарей, заводы в руинах, вокруг анархия и дебилизм, пора старуху хуйнуть. Не все еще сгнило, кончилось и протухло, есть ведь золотой запас в пороховницах, на старуху его должно хватить".
"А вы сами не хотите?" - робко спросил я.
Он махнул рукой, мелькнула японская серебряная запонка, вздохнул и убежал. Но подарил хороший, хотя и сумбурный монолог, надо будет разбить его на куски и вставить в перевод Хереса.
Шепот пространства и монолог были не просто шумом нервов в ответ на разрыв с собакой, они удобряли почву для Голоса, но слишком жирно для него начинаться не с нормальной, а с большой буквы, ее сначала надо заслужить. А это был даже не голос, а скорее звук, классики уже знали такой, вроде лопнувшей струны, или когда железо о стекло, или еще что-нибудь неприличное, в русской транскрипции что голос, что звук и вообще речь обычно смотрятся довольно подло.
Скоро звук быстро превратил меня в средневекового фанатика, подверженного мистическим восторгам. "Убей, - твердил он вслед за пространством и родным мне лицом, - убей хоть так, хоть по-другому, но только убей, ведь то, что вчера было за рубль, уже стоит Бог весть сколько! Конкретное время подождет, сначала - старуха! Не можешь голыми руками разорвать, возьми кирпич и сбрось откуда-нибудь сверху, в городе так много непонятно зачем высоких и все еще красивых зданий, старуха обязательно будет гулять рядом с одним из них. Устрой пожар, толкни ее наконец в шахту лифта, а ты не пробовал подменить ей таблетки? Да я тебя учить еще должен, - всерьез разозлился звук, - ты что, книжек никаких не читал?"
Звук оглушил меня по самому больному месту. Но я пока отшучивался, не спорил, старался звук напрасно не дразнить.
Крамаренко, - а именно Крамаренко предложил мне переводить известного писателя Хереса де Хирагаяму, когда мы с собакой жили душа в душу, и все оформил, когда собака ушла, Хереса не дождалась, - еб твою мать, знаешь ли ты, как леденеет, а потом дымится лобная кость, словно возбужденный араб жарит на ней кофейные зерна, как только звук начинает бубнить про старуху. Пожалуйста, вот что он бубнит: "В каждой щели - угроза, а в самой щели уже давно ничего не растет. Город плачет, но ему невозможно утереть слезы - они на лету превращаются в мочу. Теперь, когда все ясно, что уже кончено все, чего же тебе еще-то? Не маленький поди!"
Меня особенно возмутило, что звук легко и просто сразу перешел со мной на "ты". Все-таки мы - воспитанные все и должны соблюдать приличия, несмотря на то, что там дальше будет со старухой. И пусть все навеки кончено для России, меня и даже для него, звука, все равно это еще не повод, чтобы тыкать мне на каждой запятой.
Старуха вышла не из воздуха, и не из парка вынесло ее на меня, а прямо из говна дней. Ведь все было кончено, раз и навсегда, сомнений никаких, все, все, кончено, кончено, развал, тьма, трижды инфляция, а старуха одевалась как могла - во все новое, продукты брала самые свежие с рынка и самые дорогие из магазина, в цековском доме жила, где квартира на этаж, - завистливо шептали, кончая и плача, тени из окрестных халуп. В пятидесятые годы сквозь ее пизду прошла вся партийная верхушка; можно было и не мечтать о партийной верхушке, не пройдя сквозь ее пизду. Она и теперь, она и сейчас сверкала, блистала, любовник молодой глаз с нее не сводил, а нас все больше и больше затягивало говно дней. Поэтому старуха стала кандидатом номер один в справедливо убиенные жертвы, старуха была обречена.
Ведь ее сверстницы, хилые измученные старушки, любовались на кефир и перепродавали с утра до вечера всякую дрянь. А она, эта, та самая старуха, легко проходила мимо, жирное дряблое тело гордилось собой, она могла любую из этих чистеньких, опрятных, на вечной диете старушек взять и съесть в любой момент. Дай, подари, - шептали старушки, - хоть шаль, мелочь какую, полушалок там, свиное ребрышко, чашку разбитую, но только не оставляй нас одних с говном дней. Но старуха, повторяю, шла мимо, два нарыва у левого, если спиной стоять, кончика рта и бельмо на глазу были ей только к лицу, а старушкам, разумеется, ничего не перепадало, они оставались плавать в говне. Как рыбы. Нет, старуху обязательно надо было убить, старушкам все будет легче, у них появится повод заметить, что счастья нет нигде.
Аргументы звука насчет книг были бесспорны, что-то я читал, но в жизни образцом могли служить только дети, пытающиеся повесить кошек, своих и бродячих, там, где глухой закоулок парка и аллея переходят в овраг. Но никогда в России не умели порядочно повесить, куда уж нам, а с детей вообще спрашивать грех! У них даже не было достойной веревки, а нитку киски легко перекусывали, извивались на солнце, царапали нежные детские ручки, вырывались, легко бежали по земле, от счастья поднимали хвосты и сразу же все забывали. Дети тоже все забывали, шли кидаться грязью в овраг или на качели, впереди еще много розового детства, первый неудачный опыт не скоро даст о себе знать. Ничего, дети, подрастете, я на вас посмотрю, когда вам захочется по-настоящему кого-нибудь убить.
Я все равно не мог понять, зачем собака ушла от меня к блядям. Ведь я относился к ней, как к лучшей подруге, - носил на руках и кормил с ложечки, а потом я всегда собирался написать о ней вещь вроде "Холстомера", но только добрее и чтобы в центре, разумеется, была одна собака без всяких обличений и физиологии. Вот пусть теперь бляди и пишут про тебя!
Но звук не давал мне опомниться и давил на меня своей уголовной развязностью. "Убей, - снова и снова твердил он, - возьми и убей, не мучь себя и других, меня пожалей! Все уже кончено, на каждом шагу золотые тельцы и маммоны, а что стало с твоим любимым городом, где ты свою первую девушку обнял?"
"У меня никогда не было девушек, - я наконец поймал звук, хотя и на пустяке, - у меня были только женщины". "А как же Надя?" - якобы удивился звук. "А что Надя? - я передразнил звук, - Надя-то вела себя сразу как женщина!"
Звук растерялся и сник.
Но я не обольщался этой победой, я понимал, что звук прав не только насчет книжек, а во всем. Убить надо, это не прихоть, не эстетический каприз, сама жизнь требовала убийства, а убийство превращалось в саму жизнь.
Звук быстро оправился после Нади и добивал меня с новой силой. "Любовник старухи, - уверял звук, - моложе ее на тридцать лет, к тому же сам он фашист, педераст и некрофил! Пожалуйста, убей, - канючил звук, - ради себя, ради нас всех, ради собаки!"
Звук, пусть совсем на слух был и неказистый, но козыри открывать умел.
Мы с Крамаренко сидели в парке, в котором абсолютно все только и делало, что напоминало мне мою собаку, суку мою и муку. Словно других проблем у парка не было вовсе! Особенно бабочки, сезон которых еще не пришел, - она так любила с ними играть на фоне заходящего солнца... Ну, продержалась бы на овсянке, ничего страшного, а потом я бы тебя посадил на Хереса. Ладно, чего там, жри теперь у блядей баварский паштет и запивай его банановым ликером, а захочешь вернуться - возвращайся, прощу.
Потому что Херес де Хирагаяма оказался блестящим и сильным писателем. За его плечами - двести пятьдесят романов, из которых многие экранизированы, а остальные тоже пристроены. "А на каком языке у нас пишет Херес?" поинтересовался я. "Пишет, - уклончиво ответил Крамаренко, - на каком хочет, на таком, значит, и пишет, Херес у нас полиглот".
Именно Херес должен был помочь русскому читателю забыть, что все уже со всем кончено. Ведь там, где еще вчера сияла нетронутой чистотой библиотека и можно было в любой момент узнать истину из обветшалых листов, нынче хрен толстопуз разворачивался на своем "шевроле". А былая слава рубля? Потертая бумажка цвета детской неприятности с отвратительным портретом, но она дарила ощущение покоя и быта, так как на нее одну можно было купить две пачки сигарет, спичек и газет, а на оставшиеся десять копеек чего-нибудь съесть. Сейчас же, когда инфляция лезет изо всех углов, а цены подскочили, как прыщ, за один день, то на многие семьи даже среднего достатка легла тень уныния и кошмара. Женщины могли бы торговать красотой, да сложно продать то, чего нет. Потеряла смысл дружеская беседа, любовь стала напрасной гостьей в этом мире, в этом говне дней. И в данной ситуации, когда всему - конец, я очень рассчитывал на Хереса де Хирагаяму. Он оставался для меня чуть ли не единственным маяком надежды.
Крамаренко восторгался романом, который мы станем переводить. "Да Херес это сюжет с большой буквы, - кричал он, - а интрига-то, интрига, что наливное яблоко в валютной лавке! Ты только представь - некая планета Йух в хер знает какой далекой галактике, а там, - Крамаренко перешел на шепот и таинственно оглянулся, - принцесса! В разгаре межпланетная война и на бедную планету сыпятся стаи врагов. Но Йух стоит непоколебимо. И тогда главарь врагов похищает на драконе мать принцессы..."
Ребятишки, напротив, все так же безнадежно мучились с кошками. Ни те, ни другие даже не предполагали печальный итог. Кстати, в России не умеют не только порядочно повесить - вот и снова сорвалась очередная кошка, треснула ветка на кусте, ребенок остается с искусанным пальцем, но довольный, потому что мама зовет его ужинать, - но и посрать, но об этом я узнаю значительно позже, когда меня, как водится, схватит перед самым убийством.
Я рассказал Крамаренко про старуху, когда он умолк насчет Хереса. И не то чтобы рассказал, а так - слегка поделился, и не то чтобы про старуху, а моя будущая роль вообще осталась за кадром. Но Крамаренко тут же замахал руками, мол, не надо никаких старух и звуков, Херес - вот наш удел и участь наша! Русский читатель, особенно когда для него кончено все, без Хереса совсем с ума сойдет!
Я стал переводить Хереса - издательство поторапливало, русский читатель стучался в дверь. Но работа шла туго, все мысли были только о собаке. Разве я какая бесчувственная скотина, чтобы забыть ту осеннюю ночь, полную темной печали, а сосед-неврастеник устроил ремонт, под окнами к тому же сигнализация выла у машин, я впервые подумал о том, что пора бы уже кого-нибудь и убить, и тогда собака сама подошла ко мне, сочувственно облизала всего и успокоила. Правда, в ту ночь еще не было кончено все, но зато стало понятно, что скоро будет, никуда не денется.
Не получался Херес, сердце и душа отказывались от него, сердце и душа были заняты другим - они окончательно возненавидели блядей! Потому что бляди часто, пользуясь нашим тяжелым положением, уводили любимых собак, как жеребят конокрады.
Звук совершенно теперь обнаглел, стал меняться по тембрам. Иногда был такой бас, прямо Шаляпин Мефистофеля ревет, все дрожит, укрыться от него некуда, а когда звучал скромно и нежно, но со знанием своего дела, как и положено настоящему артисту. Никаких доводов звук больше не признавал, гнал и гнал меня в магазин.
Там я всегда стоял в очереди сзади старухи, только она покупала самое вкусное, а я просто стоял, стараясь коснуться ее, как в школе девочек, якобы случайно, а на самом деле - закономерно. Я пытался постичь сквозь складки и пуговицы нескончаемых старухиных вещей анатомию русского убийства В целях маскировки мне даже пришлось выдавать себя за геронтофила, но совсем еще неопытного и безобидного, геронтофила-сосунка и любителя.
Время подгоняло. Там, в магазине, и рядом с ним, я понял, что надо спешить, пока мою старенькую не пришибли другие геронтофилы. Их стало много, они цепью стояли возле "Гастронома" и не пропускали мимо просто так ни одной даже самой невзрачной бабки. Казалось бы, разве плохо - молодая девка с деньгами и квартирой, город ими забит, а хочешь - на иностранке женись, зачем же преследовать мою старуху, кому вообще нужны все эти дряблые ляжки и желтые волосатые уши? Но цепь геронтофилов была уверена в обратном и не собиралась редеть.
Какой из меня, по совести, убийца? За всю свою жизнь я не ударил толком ни одного человека, даже таксиста или официанта. Наступив кому-нибудь на ногу, я потом неделю, а то и полторы, не мог опомниться от ужаса. Любая достоевщина всегда была для меня чужой орбитой. Но если сама жизнь, раз все кончено, этого требовала, то пришла пора для "Самоучителя вынужденного убийства". Именно вынужденного, не того, будь оно неладно, когда нервы или сперма взыграли, а того, которое не прихоть, а горькая необходимость, без "Самоучителя" ему никак нельзя; надо смириться, издать соответствующий учебник - хотя бы тонкий, чтобы не мучиться и не притворяться геронтофилами мне и таким, как я, не отнимать чужой хлеб. Никто же из нас не застрахован от своей старухи, вполне возможно двух, но чтобы одна из них была обеспеченная и ходила вразвалку, а другая как может, или в линейку, и похожа на козу. Вероятно, они могут быть старые подруги, Москва - город маленький, все друг друга знают, все как на ладони, одной старухой будет сложно обойтись. Тем более сейчас, когда все со всем кончено и хочется надеяться, что навсегда, ведь цены растут как гриб под ласковым дождем. Или как тень в жаркий день, а там, где еще вчера разливался виолончельный концерт, нынче гниет заплесневелый рак, а там, где еще даже сегодня утром шумели бензоколонки и картинные галереи, уже сегодня днем все завяло, улеглось, покрылось паутиной и говном дней.
Дни и ночи сидел я над проклятым Хересом. Вот кому бы писать "Самоучитель", да у него на уме все принцессы да драконы, а от меня уходит последняя собака и старуха в магазине бьет локтем, пересчитывая новенькие купюры. Она даже стала со мной здороваться, все-таки выделив из толпы остальных геронтофилов... Ах, Херес, Херес, смилуйся, забудь свою планету Йух, напиши для нас что-нибудь тоненькое, попробуй понять, что значит, когда все кончено, и все тут! И никто не прилетит на звездолете, чтобы привезти "Самоучитель" или забрать старуху, все звездолеты заняты на межпланетной войне у Хереса, он, по словам Крамаренко, пишет новый роман.
Господи, но ведь я ничего не умею, меня твердо учили, и я внимательно учился, по сторонам не глядел, схватывал на лету, что нельзя обижать ни за какие коврижки живого человека. Херес, миленький, пиздобол ты пиздобол, сделай что-нибудь, ведь кончено-то все, ведь там же, где был нетронутый осенний парк, поражавший гармонией и всем прочим, и в нем весело играли галчата, воробьята и бабочки с моей собакой, но разорен наш парк, остались одни обрубки, на которых русские люди с утра до вечера выставляют напоказ всякую дрянь
"Если убью, то поймают?" - спрашивал я. Звук не отрицал. Конечно, Москва город маленький, укрыться нельзя! И бодрый борзописец со смешком доложит, как я убил, но ни слова о том, как я мучился и страдал из-за разных старушек и собак; в "Криминальных событиях" сантиментам нет места, только скупая информация без комментариев. А сам Херес не прилетит на своем звездолете вырвать меня из рук правосудия, мое будущее - позор и Сибирь! Я пойду по этапу, как декабрист, и собака, бросив своих блядей, прибежит ко мне туда. И согреет. И снова оближет всего.
Херес меня измотал. Этот Херес был прост только снаружи, принцессы там, враги, но за этим нехитрым антуражем наверняка стояло что-то настоящее и вечное. "Вот так, - ликовал Крамаренко, - поп-культура, брат, это не все коту под хвост масленица".
Звук снова прав, все довольно просто. Я беден - старуха богата; я так беден, ой как я беден! что старухе и не снилось, потому что она так богата, что мне лучше об этом не знать. И любовник ее тоже богат! Все богаты, все здоровы, все еще сто лет проживут, а я загнусь на проклятом Хересе, хотя де Хирагаяма ни в чем и не виноват. Мальчишки станут продавать его книжку, у них будут потеть попочки и ручки, а я, проходя мимо, если жив буду, и вида не подам, что это перевод наш с Крамаренко.
В старости я от счастья женюсь на ровеснице и мы с ней ворчим на все, что видим вокруг. Она мне подарит на день рождения аппарат для измерения давления. Я ей подарю на день рождения ящик китайских быстрорастворимых макарон. Мы обсуждаем прибавку к пенсии и эстрадные концерты по телевидению, а в ближайшее воскресенье собираемся ехать гулять в Битцу или в Измайлово, а может, в какой еще другой лесопарк.
Сейчас я не встречаю Новый год. Сейчас я встречаю Новый год, но делаю это слишком поверхностно. Я его почти не замечаю. В старости я его все-таки замечу и встречу его уже серьезно. Я буду заранее готовить елку, слушать каждое слово новогоднего обращения Президента, а потом до самого утра смотреть новогодние шоу по телевизору и сентиментально относиться к новогодним поздравлениям ровесников. Все новогоднее станет мне близким и понятным. Сейчас мне абсолютно по хую все, так или иначе связанное с Новым годом. Сейчас я не понимаю, зачем меня поздравляют с Новым годом. А в старости я обижусь, если меня кто не поздравит с Новым годом. Под Новый год меня покажут по телевизору, и я пожелаю всем счастья от имени счастливой старости.
Счастье сделает свое дело; в старости я уже не буду так привередлив к шампуням и одеколонам. Сейчас я тщательно выбираю шампуни и одеколоны. В старости будет все иначе: есть чем помыть голову - и хорошо! Есть чем сполоснуть поры кожи лица после бритья - и хуй с ним! Счастье сделает меня в старости равнодушным к качеству шампуней и одеколонов.
Там же, в старости, я спокойно прочитаю Канта, Ницше и любых других немецких философов. Сейчас я их тоже читаю. Но у меня вызывают раздражение плохие переводы! А в старости плохие переводы раздражать уже не будут. Счастливая старость снимет раздражение от плохих переводов Канта, Ницше и всех других немецких философов.
В старости я уже не пью, как сейчас. Сейчас я тоже не пью. Но иногда у меня бывают истерики, связаннные с ненавистью к себе, к русской литературе, к России, к Москве и вообще к людям. Это энергетика не находит себе выхода, и тогда я делаю вид,что пью, и объясняюсь в любви к незнакомым прыщавым блядям. Тогда окружающим становится за меня стыдно, а я теряю ориентировку в пространстве. В старости окружающим не будет за меня стыдно, - мне уже не придется делать вид, что я пью, так как пропадет энергетика, которая возбуждает ненависть, которая является почвой для истерик, за которую потом становится стыдно окружающим. Мне будут нравиться русская литература, Россия, Москва и вообще люди. Теперь, в старости, мне с ними хорошо. Иногда я даже буду нравиться сам себе. Сам себе я по-прежнему нравиться не буду, но я стану уважать себя за то, что смог так радикально измениться в старости.
С интеллигенцией в старости я тоже примирюсь. Надо идти до конца; раз примирился с Чеховым, - значит, надо примиряться и с интеллигенцией! Я примирюсь с ней целиком и с каждой ее частью, - с ее иерархией ценностей, с ее говном, с ее мочой и со всеми другими ее милыми мелочами, которые сегодня меня доводят до истерики, во время которой я начинаю пить и приставать к незнакомым прыщавым блядям. Интеллигенция оценит мое примирение с Чеховым и с ней и тоже меня полюбит. В наших отношениях почти идиллия. Я напишу нудный, но трогательный роман про то, как я люблю интеллигенцию и как она, интеллигенция, любит меня. Интеллигенция привыкнет меня видеть по телевизору в субботних программах и станет беспокоиться, если вдруг меня в них не увидит. Теперь у нас с интеллигенцией общий хозяин и одинаковый вкус. С интеллигенцией мы теперь братья и сестры. По вечерам нас вместе выгуливают, и мы с интеллигенцией нюхаем, как собаки, друг у друга гениталии. Мы приветствуем друг друга радостным лаем, но никогда не кусаемся, а только лишь иногда дружелюбно друг на друга ворчим. Мы грызем одну и ту же кость и гоняем по двору одну и ту же облезлую кошку. Мы зализываем друг другу раны, когда кошка случайно нас поцарапает.
Если русская литература и люди не дадут мне возможность дожить до старости - они об этом пожалеют. Это будет очень большая ошибка с их стороны, от которой я их должен уберечь! Тогда люди и русская литература многое потеряют, - они не узнают, что такое счастливая старость и как радикально в ней может измениться человек.
Счастливая старость у меня будет недолго; долго я не выдержу. Счастье закончится и все будет, как и раньше, - до старости. Счастье уйдет из старости, как Лев Толстой из Ясной Поляны. Я снова пошлю на хуй людей и русскую литературу. Не поеду гулять с женой-ровесницей в ближайшее воскресенье в лесопарк. Разорву к ебеней матери перемирие с Чеховым. Не смогу пользоваться дешевым одеколоном и читать немецких философов в плохом переводе. Снова стану бояться Сталина и темного угла. Не буду гонять с интеллигенцией по двору кошку. Опять начну пить и устраивать истерики незнакомым прыщавым блядям. Ко мне нельзя будет подпускать ближе безопасного расстояния детей. Но до этого момента, пусть и не так долго, старость у меня будет и в самом деле счастливой. До этого момента в моей старости будет равновесие между жизнью и счастьем. Это я обещаю. В этом я торжественно клянусь. Если люди и русская литература дадут мне возможность дожить до старости - они в этом убедятся сами.
Все кончено,
или Как никто не был убит
Все было кончено.
Кто сказал, что все кончено - да вырвут лгуну его поганый сопливый хуй! А все, между прочим, действительно было кончено. Вырывай - не вырывай, сопливый - здоровый, но там, где еще вчера ходили стадами бараны, а сердобольный пастух отгонял от них назойливых мух, нынче слюнявили рты одинокие ублюдки, у них даже не было сил сбиться в кучу и согреться теплом своих тел. Счастью и радости в душе русских людей можно было спокойно ставить памятник и возлагать к нему цветы.
К тому же от меня ушла собака, большая такая дура. Мне было нечем ее кормить, овсянку она есть не хотела, а хлеба я ей не давал. И когда мы вышли на прогулку, она тут же нашла блядей, что-то обсуждавших у гостиницы "Савой". Иди сюда, заволновались бляди, сейчас мы тебе дадим устриц, баварского паштету, голубей в сметане, а все мужики - гады. Ну почему же, пытался оправдаться я, совсем я и не такой, а Крамаренко мне Хереса предложил. Но собака только махнула хвостиком и дерзко на меня залаяла. А помнишь, как мы с тобой, бывало, спали на одной постели, тесно прижавшись, но уже не будет никаких постелей, напрасно не лай, кончено все.
Кончено было все, терять уже стало нечего, надеяться - тоже, настала пора кого-нибудь убить.
Ведь когда все кончено, только это и остается, хотя можно, конечно, повторять через каждые две минуты, что, вот, все, мол, кончено, и навсегда, и прощаться с тем, что уже давно похоронено, - в том числе и с духовностью.
Ведь тогда все вокруг начинает шептать: убей, зачем тянуть, впереди - тоже все кончено! Куда идти нашим детям: девочкам - в проститутки, мальчикам - в рэкетиры, а силы кончатся, как и девочкам, - в проститутки.
Я стал бродить по местам, где мы с собакой так чудно проводили вечера, мечтая о будущем. Но меня быстро достали все эти трамваи, фонари и прочие оскомины городского рая, они не могли заменить мне собаку, застрявшую у блядей. И я спустился в метро, как раз успел на последний поезд, пусть будет все кончено, и очень хорошо завтра придет новая гадость. Но я отрешился от конкретного времени, с ним надо было кончать, ставить на уши и прорываться туда, где дышит как по команде прекрасное прошлое разных эпох. Раз - среди татар и тиранов Возрождения, два - вот они, счастливые затылки участников восстания Варшавского гетто; три - тьфу черт, не туда, опять в лапы какому-нибудь потерянному поколению.
Я задремал. Так сладко спится, когда уже совсем все кончено и навсегда, в последнем вагоне последнего поезда метро! Не очень помню, да это никому в жопу и не надо, как он оказался рядом. Прекрасно одетый, он совсем не походил на тех свиней, которые вынуждены околачиваться в метро. Его лицо показалось мне удивительно знакомым и даже родным. Кажется, я видел его фотографию в газетах.
Он набросился на меня без всякой подготовки, словно бы имел все права. "Чего еще ждать, - убеждал он, - молодые силы пропадают зря, весна перестала быть весной, заря - зарей, заводы в руинах, вокруг анархия и дебилизм, пора старуху хуйнуть. Не все еще сгнило, кончилось и протухло, есть ведь золотой запас в пороховницах, на старуху его должно хватить".
"А вы сами не хотите?" - робко спросил я.
Он махнул рукой, мелькнула японская серебряная запонка, вздохнул и убежал. Но подарил хороший, хотя и сумбурный монолог, надо будет разбить его на куски и вставить в перевод Хереса.
Шепот пространства и монолог были не просто шумом нервов в ответ на разрыв с собакой, они удобряли почву для Голоса, но слишком жирно для него начинаться не с нормальной, а с большой буквы, ее сначала надо заслужить. А это был даже не голос, а скорее звук, классики уже знали такой, вроде лопнувшей струны, или когда железо о стекло, или еще что-нибудь неприличное, в русской транскрипции что голос, что звук и вообще речь обычно смотрятся довольно подло.
Скоро звук быстро превратил меня в средневекового фанатика, подверженного мистическим восторгам. "Убей, - твердил он вслед за пространством и родным мне лицом, - убей хоть так, хоть по-другому, но только убей, ведь то, что вчера было за рубль, уже стоит Бог весть сколько! Конкретное время подождет, сначала - старуха! Не можешь голыми руками разорвать, возьми кирпич и сбрось откуда-нибудь сверху, в городе так много непонятно зачем высоких и все еще красивых зданий, старуха обязательно будет гулять рядом с одним из них. Устрой пожар, толкни ее наконец в шахту лифта, а ты не пробовал подменить ей таблетки? Да я тебя учить еще должен, - всерьез разозлился звук, - ты что, книжек никаких не читал?"
Звук оглушил меня по самому больному месту. Но я пока отшучивался, не спорил, старался звук напрасно не дразнить.
Крамаренко, - а именно Крамаренко предложил мне переводить известного писателя Хереса де Хирагаяму, когда мы с собакой жили душа в душу, и все оформил, когда собака ушла, Хереса не дождалась, - еб твою мать, знаешь ли ты, как леденеет, а потом дымится лобная кость, словно возбужденный араб жарит на ней кофейные зерна, как только звук начинает бубнить про старуху. Пожалуйста, вот что он бубнит: "В каждой щели - угроза, а в самой щели уже давно ничего не растет. Город плачет, но ему невозможно утереть слезы - они на лету превращаются в мочу. Теперь, когда все ясно, что уже кончено все, чего же тебе еще-то? Не маленький поди!"
Меня особенно возмутило, что звук легко и просто сразу перешел со мной на "ты". Все-таки мы - воспитанные все и должны соблюдать приличия, несмотря на то, что там дальше будет со старухой. И пусть все навеки кончено для России, меня и даже для него, звука, все равно это еще не повод, чтобы тыкать мне на каждой запятой.
Старуха вышла не из воздуха, и не из парка вынесло ее на меня, а прямо из говна дней. Ведь все было кончено, раз и навсегда, сомнений никаких, все, все, кончено, кончено, развал, тьма, трижды инфляция, а старуха одевалась как могла - во все новое, продукты брала самые свежие с рынка и самые дорогие из магазина, в цековском доме жила, где квартира на этаж, - завистливо шептали, кончая и плача, тени из окрестных халуп. В пятидесятые годы сквозь ее пизду прошла вся партийная верхушка; можно было и не мечтать о партийной верхушке, не пройдя сквозь ее пизду. Она и теперь, она и сейчас сверкала, блистала, любовник молодой глаз с нее не сводил, а нас все больше и больше затягивало говно дней. Поэтому старуха стала кандидатом номер один в справедливо убиенные жертвы, старуха была обречена.
Ведь ее сверстницы, хилые измученные старушки, любовались на кефир и перепродавали с утра до вечера всякую дрянь. А она, эта, та самая старуха, легко проходила мимо, жирное дряблое тело гордилось собой, она могла любую из этих чистеньких, опрятных, на вечной диете старушек взять и съесть в любой момент. Дай, подари, - шептали старушки, - хоть шаль, мелочь какую, полушалок там, свиное ребрышко, чашку разбитую, но только не оставляй нас одних с говном дней. Но старуха, повторяю, шла мимо, два нарыва у левого, если спиной стоять, кончика рта и бельмо на глазу были ей только к лицу, а старушкам, разумеется, ничего не перепадало, они оставались плавать в говне. Как рыбы. Нет, старуху обязательно надо было убить, старушкам все будет легче, у них появится повод заметить, что счастья нет нигде.
Аргументы звука насчет книг были бесспорны, что-то я читал, но в жизни образцом могли служить только дети, пытающиеся повесить кошек, своих и бродячих, там, где глухой закоулок парка и аллея переходят в овраг. Но никогда в России не умели порядочно повесить, куда уж нам, а с детей вообще спрашивать грех! У них даже не было достойной веревки, а нитку киски легко перекусывали, извивались на солнце, царапали нежные детские ручки, вырывались, легко бежали по земле, от счастья поднимали хвосты и сразу же все забывали. Дети тоже все забывали, шли кидаться грязью в овраг или на качели, впереди еще много розового детства, первый неудачный опыт не скоро даст о себе знать. Ничего, дети, подрастете, я на вас посмотрю, когда вам захочется по-настоящему кого-нибудь убить.
Я все равно не мог понять, зачем собака ушла от меня к блядям. Ведь я относился к ней, как к лучшей подруге, - носил на руках и кормил с ложечки, а потом я всегда собирался написать о ней вещь вроде "Холстомера", но только добрее и чтобы в центре, разумеется, была одна собака без всяких обличений и физиологии. Вот пусть теперь бляди и пишут про тебя!
Но звук не давал мне опомниться и давил на меня своей уголовной развязностью. "Убей, - снова и снова твердил он, - возьми и убей, не мучь себя и других, меня пожалей! Все уже кончено, на каждом шагу золотые тельцы и маммоны, а что стало с твоим любимым городом, где ты свою первую девушку обнял?"
"У меня никогда не было девушек, - я наконец поймал звук, хотя и на пустяке, - у меня были только женщины". "А как же Надя?" - якобы удивился звук. "А что Надя? - я передразнил звук, - Надя-то вела себя сразу как женщина!"
Звук растерялся и сник.
Но я не обольщался этой победой, я понимал, что звук прав не только насчет книжек, а во всем. Убить надо, это не прихоть, не эстетический каприз, сама жизнь требовала убийства, а убийство превращалось в саму жизнь.
Звук быстро оправился после Нади и добивал меня с новой силой. "Любовник старухи, - уверял звук, - моложе ее на тридцать лет, к тому же сам он фашист, педераст и некрофил! Пожалуйста, убей, - канючил звук, - ради себя, ради нас всех, ради собаки!"
Звук, пусть совсем на слух был и неказистый, но козыри открывать умел.
Мы с Крамаренко сидели в парке, в котором абсолютно все только и делало, что напоминало мне мою собаку, суку мою и муку. Словно других проблем у парка не было вовсе! Особенно бабочки, сезон которых еще не пришел, - она так любила с ними играть на фоне заходящего солнца... Ну, продержалась бы на овсянке, ничего страшного, а потом я бы тебя посадил на Хереса. Ладно, чего там, жри теперь у блядей баварский паштет и запивай его банановым ликером, а захочешь вернуться - возвращайся, прощу.
Потому что Херес де Хирагаяма оказался блестящим и сильным писателем. За его плечами - двести пятьдесят романов, из которых многие экранизированы, а остальные тоже пристроены. "А на каком языке у нас пишет Херес?" поинтересовался я. "Пишет, - уклончиво ответил Крамаренко, - на каком хочет, на таком, значит, и пишет, Херес у нас полиглот".
Именно Херес должен был помочь русскому читателю забыть, что все уже со всем кончено. Ведь там, где еще вчера сияла нетронутой чистотой библиотека и можно было в любой момент узнать истину из обветшалых листов, нынче хрен толстопуз разворачивался на своем "шевроле". А былая слава рубля? Потертая бумажка цвета детской неприятности с отвратительным портретом, но она дарила ощущение покоя и быта, так как на нее одну можно было купить две пачки сигарет, спичек и газет, а на оставшиеся десять копеек чего-нибудь съесть. Сейчас же, когда инфляция лезет изо всех углов, а цены подскочили, как прыщ, за один день, то на многие семьи даже среднего достатка легла тень уныния и кошмара. Женщины могли бы торговать красотой, да сложно продать то, чего нет. Потеряла смысл дружеская беседа, любовь стала напрасной гостьей в этом мире, в этом говне дней. И в данной ситуации, когда всему - конец, я очень рассчитывал на Хереса де Хирагаяму. Он оставался для меня чуть ли не единственным маяком надежды.
Крамаренко восторгался романом, который мы станем переводить. "Да Херес это сюжет с большой буквы, - кричал он, - а интрига-то, интрига, что наливное яблоко в валютной лавке! Ты только представь - некая планета Йух в хер знает какой далекой галактике, а там, - Крамаренко перешел на шепот и таинственно оглянулся, - принцесса! В разгаре межпланетная война и на бедную планету сыпятся стаи врагов. Но Йух стоит непоколебимо. И тогда главарь врагов похищает на драконе мать принцессы..."
Ребятишки, напротив, все так же безнадежно мучились с кошками. Ни те, ни другие даже не предполагали печальный итог. Кстати, в России не умеют не только порядочно повесить - вот и снова сорвалась очередная кошка, треснула ветка на кусте, ребенок остается с искусанным пальцем, но довольный, потому что мама зовет его ужинать, - но и посрать, но об этом я узнаю значительно позже, когда меня, как водится, схватит перед самым убийством.
Я рассказал Крамаренко про старуху, когда он умолк насчет Хереса. И не то чтобы рассказал, а так - слегка поделился, и не то чтобы про старуху, а моя будущая роль вообще осталась за кадром. Но Крамаренко тут же замахал руками, мол, не надо никаких старух и звуков, Херес - вот наш удел и участь наша! Русский читатель, особенно когда для него кончено все, без Хереса совсем с ума сойдет!
Я стал переводить Хереса - издательство поторапливало, русский читатель стучался в дверь. Но работа шла туго, все мысли были только о собаке. Разве я какая бесчувственная скотина, чтобы забыть ту осеннюю ночь, полную темной печали, а сосед-неврастеник устроил ремонт, под окнами к тому же сигнализация выла у машин, я впервые подумал о том, что пора бы уже кого-нибудь и убить, и тогда собака сама подошла ко мне, сочувственно облизала всего и успокоила. Правда, в ту ночь еще не было кончено все, но зато стало понятно, что скоро будет, никуда не денется.
Не получался Херес, сердце и душа отказывались от него, сердце и душа были заняты другим - они окончательно возненавидели блядей! Потому что бляди часто, пользуясь нашим тяжелым положением, уводили любимых собак, как жеребят конокрады.
Звук совершенно теперь обнаглел, стал меняться по тембрам. Иногда был такой бас, прямо Шаляпин Мефистофеля ревет, все дрожит, укрыться от него некуда, а когда звучал скромно и нежно, но со знанием своего дела, как и положено настоящему артисту. Никаких доводов звук больше не признавал, гнал и гнал меня в магазин.
Там я всегда стоял в очереди сзади старухи, только она покупала самое вкусное, а я просто стоял, стараясь коснуться ее, как в школе девочек, якобы случайно, а на самом деле - закономерно. Я пытался постичь сквозь складки и пуговицы нескончаемых старухиных вещей анатомию русского убийства В целях маскировки мне даже пришлось выдавать себя за геронтофила, но совсем еще неопытного и безобидного, геронтофила-сосунка и любителя.
Время подгоняло. Там, в магазине, и рядом с ним, я понял, что надо спешить, пока мою старенькую не пришибли другие геронтофилы. Их стало много, они цепью стояли возле "Гастронома" и не пропускали мимо просто так ни одной даже самой невзрачной бабки. Казалось бы, разве плохо - молодая девка с деньгами и квартирой, город ими забит, а хочешь - на иностранке женись, зачем же преследовать мою старуху, кому вообще нужны все эти дряблые ляжки и желтые волосатые уши? Но цепь геронтофилов была уверена в обратном и не собиралась редеть.
Какой из меня, по совести, убийца? За всю свою жизнь я не ударил толком ни одного человека, даже таксиста или официанта. Наступив кому-нибудь на ногу, я потом неделю, а то и полторы, не мог опомниться от ужаса. Любая достоевщина всегда была для меня чужой орбитой. Но если сама жизнь, раз все кончено, этого требовала, то пришла пора для "Самоучителя вынужденного убийства". Именно вынужденного, не того, будь оно неладно, когда нервы или сперма взыграли, а того, которое не прихоть, а горькая необходимость, без "Самоучителя" ему никак нельзя; надо смириться, издать соответствующий учебник - хотя бы тонкий, чтобы не мучиться и не притворяться геронтофилами мне и таким, как я, не отнимать чужой хлеб. Никто же из нас не застрахован от своей старухи, вполне возможно двух, но чтобы одна из них была обеспеченная и ходила вразвалку, а другая как может, или в линейку, и похожа на козу. Вероятно, они могут быть старые подруги, Москва - город маленький, все друг друга знают, все как на ладони, одной старухой будет сложно обойтись. Тем более сейчас, когда все со всем кончено и хочется надеяться, что навсегда, ведь цены растут как гриб под ласковым дождем. Или как тень в жаркий день, а там, где еще вчера разливался виолончельный концерт, нынче гниет заплесневелый рак, а там, где еще даже сегодня утром шумели бензоколонки и картинные галереи, уже сегодня днем все завяло, улеглось, покрылось паутиной и говном дней.
Дни и ночи сидел я над проклятым Хересом. Вот кому бы писать "Самоучитель", да у него на уме все принцессы да драконы, а от меня уходит последняя собака и старуха в магазине бьет локтем, пересчитывая новенькие купюры. Она даже стала со мной здороваться, все-таки выделив из толпы остальных геронтофилов... Ах, Херес, Херес, смилуйся, забудь свою планету Йух, напиши для нас что-нибудь тоненькое, попробуй понять, что значит, когда все кончено, и все тут! И никто не прилетит на звездолете, чтобы привезти "Самоучитель" или забрать старуху, все звездолеты заняты на межпланетной войне у Хереса, он, по словам Крамаренко, пишет новый роман.
Господи, но ведь я ничего не умею, меня твердо учили, и я внимательно учился, по сторонам не глядел, схватывал на лету, что нельзя обижать ни за какие коврижки живого человека. Херес, миленький, пиздобол ты пиздобол, сделай что-нибудь, ведь кончено-то все, ведь там же, где был нетронутый осенний парк, поражавший гармонией и всем прочим, и в нем весело играли галчата, воробьята и бабочки с моей собакой, но разорен наш парк, остались одни обрубки, на которых русские люди с утра до вечера выставляют напоказ всякую дрянь
"Если убью, то поймают?" - спрашивал я. Звук не отрицал. Конечно, Москва город маленький, укрыться нельзя! И бодрый борзописец со смешком доложит, как я убил, но ни слова о том, как я мучился и страдал из-за разных старушек и собак; в "Криминальных событиях" сантиментам нет места, только скупая информация без комментариев. А сам Херес не прилетит на своем звездолете вырвать меня из рук правосудия, мое будущее - позор и Сибирь! Я пойду по этапу, как декабрист, и собака, бросив своих блядей, прибежит ко мне туда. И согреет. И снова оближет всего.
Херес меня измотал. Этот Херес был прост только снаружи, принцессы там, враги, но за этим нехитрым антуражем наверняка стояло что-то настоящее и вечное. "Вот так, - ликовал Крамаренко, - поп-культура, брат, это не все коту под хвост масленица".
Звук снова прав, все довольно просто. Я беден - старуха богата; я так беден, ой как я беден! что старухе и не снилось, потому что она так богата, что мне лучше об этом не знать. И любовник ее тоже богат! Все богаты, все здоровы, все еще сто лет проживут, а я загнусь на проклятом Хересе, хотя де Хирагаяма ни в чем и не виноват. Мальчишки станут продавать его книжку, у них будут потеть попочки и ручки, а я, проходя мимо, если жив буду, и вида не подам, что это перевод наш с Крамаренко.