— Оставим его в покое, сьер, — перебил Бернар. — Короче и проще: чего вы хотите?
   Де Коаслен потрогал свою остроконечную бородку.
   — Будем считаться только с фактами, сьер Одиго. Вы по праву возвратили свое имение, и закроем глаза на способ…
   — Не очень, правда, достойный, — тихо заметил кавалер д'Ато.
   — А также припишем вашей военной горячности казнь одного из лучших…
   — Его повесили крестьяне, — резко ответил Одиго. — И не скажу, чтоб я из-за этого сокрушался!
   Видя, что разговор принимает дурной оборот, вмешался кавалер д'Эмери:
   — Штурм и ловушка были великолепны, сьер. В моем лице о том свидетельствует все дворянство!
   И старый вольнодумец, богохульник и пьяница д'Эмери не без изящества ему поклонился.
   — Так чем могу быть полезен? — смягчившись, напомнил Бернар.
   — О, мы найдем общий язык, — ободряюще сказал Шарль де Коаслен. — История габели в Гаскони — это очень печальная история, сьер! Древние привилегии нашей провинции, дарованные еще Франциском Первым… словом, никто не осмеливался поднять на них властную руку. И что же мы видим в наши дни? Порядочному дворянину не на что содержать ловчего сокола — так разорили наших арендаторов налоги! А тут еще возмутительный, бесстыдный, безбожный налог на соль, этот святой продукт, дарованный человеку самим богом. Не знала Гасконь этого налога, слава пречистой деве, и знать не должна!
   — Что же я могу сделать, господа? — спросил Бернар, несколько озадаченный тем, что дворяне явно толкают его на борьбу с габелью.
   — Очень многое, — понизив голос, сказал де Коаслен и начал что-то нашептывать Бернару на ухо.
   — Господа, шептаться скучно! — запротестовал пылкий Говэн Пажес. — Ничего не боясь, скажу вслух: мы поможем сеньору Одиго, назло чиновникам фиска, и деньгами, и оружием, и связями, если понадобится… Остается уладить одно. Известно ли вам, достойный молодой человек, что последний судебный поединок состоялся в 1547 году при Анри Втором и его дворе? Теперь дела чести вершит только суд маршалов Франции.
   — Я уже предлагал когда-то Оливье дружеский турнир, — сухо ответил Бернар, уже почуявший, что вторая цель этого визита — спасение Оливье. — Но им больше по душе тайные убийства. Что ж? Обойдемся и без суда маршалов.
   — Поединки, сьер, запрещены. А божий суд — это же такая древность! Он прекрасен, как воспоминание, право, не больше…
   — Отец вас не одобрит, не так ли?
   Одиго на все отвечал непреклонным молчанием, как ни старались его отговорить от поединка дворяне, которых уполномочил на это сам старый Артур Оливье.
   С прощальными поклонами все вышли, громко сожалея по поводу роковой фамильной вражды. И не удивительно: каждый из посетителей Одиго имел на совести не менее одного убийства из родовой мести.
   Одиго проводил дворян до крыльца. Тут к ногам его приникла женщина.
   — Марго! — воскликнул он. — Это вы, моя добрая?
   Он поднял ее и крепко обнял. Всхлипывая, жена Рене твердила:
   — Напрасно я дала волю бабьему гневу: вас могут убить! Мужу бы надо написать, да боюсь. Ведь доказательств у меня нет. Позвольте, сеньор Бернар: это вас спасет от лихих врагов.
   И она сняла с себя и повесила ему на шею золотой образок святого Николая, покровителя деревни.
 
   Группа дворян разноцветной кучкой выделялась на сером фоне крестьянских курток. Дворяне бдительно проверяли весь распорядок церемонии, чтобы не произошло каких-либо отклонений от старинных правил «божьего суда». Когда Одиго ступил за ограду, сьер Шарль де Коаслен вышел в качестве арбитра и громко провозгласил имя и звание первого противника Бернара — Маркэ д'Оливье. Потом, переведя дух, спросил:
   — Соблаговолит ли благородный сеньор Одиго назвать род оружия, коим ему желательно биться?
   — Кавалерийская пика, — ответил Бернар.
   Сьер де Коаслен о чем-то пошептался с Маркэ Оливье и возразил:
   — Пика достойного сьера Оливье сломана при защите замка.
   — Ну, тогда шпага, — сказал Одиго.
   — Шпага достойного сьера Оливье у него отнята и осквернена руками мужичья.
   — Предлагаю ему свою, — пожал плечами Одиго, гадая, до чего дойдет низость Маркэ и какие еще отговорки придумают, чтобы сорвать поединок,
   — К сожалению, чужое оружие не подойдет доблестному сьеру Оливье. Ибо как сеньор и кавалер он привык биться только своим.
   Настало молчание. Одиго был в затруднении: Маркэ использовал то обстоятельство, что предстоял не поединок, а судебная тяжба оружием. Обычай тут допускал разные проволочки.
   В толпе молчали. Вдруг веселый женский голос громко предложил:
   — Дать им по палке, и пусть сражаются, как муженьки наши в кабаке!
   Хохот далеко разнесся по полю. Чтобы не делать из древнего обычая посмешища, Одиго послал врагу новое предложение, которое на этот раз было принято. Солнце уже стояло высоко, и место поединка — овальной формы лужайка — выделялось среди темной зелени кустарниковых зарослей и рощи веселым светлым пятном. Противники должны были обменяться выстрелами, поэтому зрители разошлись врозь, куртки и накидки крестьян теперь темнели на воем пространстве Шамборской долины. Один Жак Бернье упрямо остался стоять на месте, как ни отгоняли его ради его же безопасности. Мужик сурово и недоверчиво оглядывал исподлобья местность, за ним стояли оба его сына. Пропела труба, и с разных концов на луг шагом выехали два всадника. Бернье пристально смотрел то на них, то на рощу, ворча что-то о дворянских штучках. Ткнул куда-то пальцем через плечо — и оба Жака с ружьями стремглав бросились через кустарник в рощу.
   Противники теперь стояли в противоположных концах луга на конях. Их пистолеты торчали в седельных кобурах, ноги были вдеты в стремена, левые руки сжимали поводья. Тучный Маркэ обливался потом и то и дело вытирал ладони о штаны.
   Вновь протянулся сигнальный трубный звук. Всадники, пришпорив коней, галопом помчались друг другу навстречу. В руках их, локтями опирающихся на луки седел, темнели длинные пистолетные стволы. Две фигуры посреди луга слились в одну. Щелкнули выстрелы, пули со стоном ушли в голубую даль. Оба кавалериста, сделав вольт, вздыбили коней и ускакали в разные стороны.
   Снова труба, топот копыт, выстрелы. Маркэ, уносимый в седле, безжизненно раскинул руки, тело его, раскачиваясь все сильней, заваливалось набок. Подбежавший секундант поймал его лошадь и снял убитого. В это время ударил еще один выстрел — из рощи. Бернар быстро обернулся, схватился за плечо и скорчился в седле.
   — Чей это выстрел? — тревожно заговорили окружавшие его судьи и секунданты. — Кто нарушил условия поединка?
   — Перевяжите мне плечо, — сказал Одиго. Он был бледен не столько от раны, сколько от гнева, и никому не хотелось встречаться с ним взглядом.
   — Вы ранены, сьер, — участливо сказал де Коаслен и громко объявил: — Второй поединок не состоится!
   — Состоится! — сказал Одиго голосом, от которого все вздрогнули. — Даже если бы у меня не было руки!
   Сняли с него буйволовую куртку, рубашку, осмотрели рану и нашли, что пуля из рощи пробила бицепс левой руки, не задев кости. Это и продиктовало условия нового поединка. Плечо крепко забинтовали, и Бернар тщательно обмотал раненую руку плащом из толстого сукна.
   Остался последний из братьев — самый молодой и самый опасный. Робер Оливье стоял поодаль, наматывая на левую руку плащ. Лицо его было не такое грубое, как у братьев; бледное, оно выражало напряженную до отчаяния ненависть.
   Оба врага скинули куртки и остались в одних рубашках. Робер сбросил башмаки — снял сапоги и Бернар. Трепет безысходности пробежал по окружающим: какая-то обреченность была во всех этих аккуратных приготовлениях. Робер медленно обвел взглядом молодые деревца на опушке рощи.
   Опять пропела труба. Противники стали сходиться.
   Головы их были непокрыты, в руках сверкали гибкие эпе де вилль — легкие городские шпаги, или рапиры, с широкой, но неглубокой чашкой и тонким эфесом. Дуэльный этикет требовал учтивого приветствия перед боем. Робер грациозно отсалютовал шпагой, Бернар ответил тем же.
   — Я последний у тебя на дороге, — улыбаясь, вполголоса сказал Робер, — об меня ты и споткнешься. Егерь брата немного опоздал со своим выстрелом из рощи… ты понимаешь?
   — Чего же иного можно ожидать от Оливье? — сказал Бернар. — От убийц малых детей?
   — Мы не убивали девчонку, — возразил Робер. — Мы только хотели ее припугнуть, чтобы она была послушней. Но ты — последний, кто об этом узнает.
   — Я обещал тебе, что ты умрешь, — сказал Бернар. — Вижу: тень уже упала на твое лицо. Ты молод, и мне тебя жаль.
   Оба одновременно согнули колени правых ног, выставив их вперед, и сталь звякнула о сталь.
   Робер стремительно выполнил серию круговых ударов, ловко используя инерцию отбива; Бернар, оберегая раненую руку, защищался «а темпо» — отклонением всего тела и отвечал сильными сдвоенными атаками — репризами. Он давно не держал в руке рапиру и отяжелел, но хуже всего, что от резких движений повязка сползла и под плащом потекла кровь.
   Роберу удалось провести блестящий «демисеркль»: он отбил укол в голову, подбросив чужой клинок вверх, и сразу после того послал свой клинок в грудь Одиго. Тот едва успел перехватить его своим плащом. Острие задержалось в плотной материи, и Одиго смог выполнить ответную атаку — рипост, но при этом противники сблизились к взаимно захватили гардами чужие клинки. Тогда Робер намеренно толкнул Бернара плечом в простреленное плечо.
   Черные мухи заметались перед глазами раненого, и плащ на руке стал невыносимо тяжел. Робер напирал, Робер орудовал рапирой с удвоенной быстротой, из горла его вырывался радостный смех. Глядя в потускневшие глаза врага, он бросал ему в лицо гнусные оскорбления.
   «Мне конец», — подумал Бернар, и колени его подогнулись.
   Стоявшие вокруг услышали характерный певучий щелчок спущенной тетивы. Короткая стрела ударила Оливье как раз между лопаток. Вскинув вверх руки, он изогнулся, как лук, напряженный сильной рукой…
   Из рощи медвежьей походкой вышел Жак Бернье, держа на плече старинный арбалет. За крестьянином брели его два сына, они несли чье-то большое неподвижное тело.
   — Да, я сделал это, — громогласно объявил Жак, обводя зрителей тяжелым взглядом. — Стрела моя. Кто возражает?
   Больше всех имел право возразить Робер. Но Робер теперь совершенно спокойно лежал вниз лицом, и древко «болта» — арбалетной стрелы — торчало из его спины. Остальные стесненно молчали.
   Жак махнул рукой, сыновья приблизились и положили к его ногам убитого егеря.
   — Вот кто стрелял из рощи в сеньора Одиго! — загремел Бернье, тыча в убитого пальцем. — Мои Жаки проворней господских псов — трус ушел недалеко. А кто подучил его? Господа Оливье, вот кто! Захотели они, видишь ты, нечестно прикончить генерала Армии Страдания. Что ж, око за око, стрела за пулю… Кто скажет теперь, что это несправедливо?
   Крестьянский вожак с вызовом глядел в сторону дворян-распорядителей. А те, сбившись в кучу, озабоченно переговаривались. Впрочем, свободного обмена мнениями не получилось: каждому мерещилась арбалетная стрела, нацеленная в его собственный затылок. А Одиго? Он ни в чем не участвовал, Бесшумные несли его, потерявшего сознание, на носилках прочь от места дуэли.
 
   Пока длился поединок, Эсперанса оставалась дома, пытаясь заняться делом. Но руки ее падали и замирали. То она опускалась на скамью и сидела свесив голову, вялая, с неподвижным взглядом. То вскакивала и начинала бесцельно метаться по горнице, прижимая к горячим щекам ладони. Наконец она решительно накинула на голову платок, выбежала из дома и с быстротой дикой козы помчалась по дубовой аллее к замку.
   Людей с носилками сопровождала толпа Бесшумных и зрителей. И в этой толпе вдруг раздался отчаянный крик. Сильными руками Эсперанса растолкала любопытных и пробилась к носилкам. Кумушки в толпе зашептались, лукаво кивая друг другу. Но она ничего не слышала и не видела, кроме светловолосой головы своего сеньора на носилках.
   Бернара внесли в замок и положили на кровать. Тут девушка опомнилась: быстро, ловко, не слушая ничьих советов, сняла с раненого рубашку и повязку и обмыла рану теплой водой. Потом с помощью Марго сделала новую перевязку. Жена Рене вытолкала всех из комнаты, и у ложа Одиго они остались вдвоем с Эсперансой.

16

   Неделю Бернару казалось, что он идет сквозь дым и адское пламя и постель его — пылающий костер. Когда он, наконец, стал отличать день от ночи, то услышал запах душистых трав, наполняющий комнату, этот запах исходил от повязок. У постели стояла Марго.
   — А Эсперанса? — спросил Бернар.
   — Надо и ей отдохнуть, — сказала Марго — Славная она: не отходила от вас ни днем, ни ночью. И ведунья: знает травы как лесничий.
   Одиго стал припоминать, что с ним было.
   — Постой! — тревожно сказал он. — Чем же кончился поединок?
   Марго сделала вид, что не слышит. Пришли Жерар и Жозеф, они застенчиво стали у дверей, пряча за спинами дичь, которую подстрелили для больного.
   — Идут солдаты, — выпалил Жозеф. — Их много, конных и пеших. Говорят, что они к нам не спешат: есть дела в соседних бургах. До весны их сюда не ждут.
   — Вас трое с Эсперансой, — сказал на это Бернар. — Я учил вас, что существует север, юг, восток и запад. Пусть каждый откроет глаза и уши. Надо все знать точно.
   И они ушли.
   Мучаясь от безделья, Бернар попросил Марго принести из библиотеки книги. Равнодушно полистал Геродота, Плутарха, Тацита, Полибия и с наслаждением уткнулся в маленький томик «Истории печальной любви рыцаря Окассена и сарацинки Николетт». Из книги выпала пожелтевшая гравюра. На ней была показана война.
   Знаменитый французский гравер, имени которого Бернар не знал, острым и точным пером вырезал сотни крошечных фигурок, в которых воплотилась война. Человечки раздевали мертвых, грабили живых, вспарывали брюха лошадям, поджигали дома, обижали женщин и детей. И хотя фигурки были схвачены в живом движении, хотя воплощали бешеную энергию и даже грацию борьбы, от них веяло мертвым безразличием, точно вся война была затеяна каким-то бездушным механизмом.
   Одиго все смотрел и смотрел на гравюру. Неужели, думал он, зло преодолимо только острием меча? И может ли оружие, нанося раны, служить орудием справедливости?
   Если нет, продолжал он размышлять, то в таком случае бесплодна и мечта вернуть утраченную людьми надежду. Жакам легко: они видят лишь ближайшее следствие своих поступков и совершают их не задумываясь, как люди, которых вынудили к ним беспросветная нужда, утрата надежды и озлобление.
   А он, Одиго? Он сеньор. У него есть долг по отношению к мужикам. Ему приходится взвешивать и рассуждать, он обязан видеть не только ближайшие обстоятельства, но и общую картину действительности, и дальние перспективы. Куда же вести людей? Что впереди?
   Разлад страшнейший начался у него в мыслях. Раздираемый ими, он в тоске отшвырнул гравюру.
   Пока он томился в бездействии, события шли своим чередом. Крылатые слухи о победе в замке Шамбор облетели много лье. Народная фантазия сложила и разнесла ехидную сказочку о Коте, которого Мыши заманили в мышеловку. Откуда ни возьмись, родилась насмешливая «песенка Одиго», ее с удовольствием распевали сперва деревенские, потом и городские мальчишки. И между всякой веселой чепухой, которая так легко расходится в народе, уже бродили какие-то таинственные слухи о Человеке, Возвращающем Надежду.
 
   …Прошли осень и зима, подступала весна С моря дул ветер. Солнце все чаще гостило в комнате Одиго. Но он не выходил на воздух. Сонный, с несвежим цветом лица и опухшими веками, ворочался он одетый в постели и сотни раз повторял про себя бесповоротное решение, которое бросит в лицо Жаку Бернье. Ветер донес до него слух о том, чем кончился поединок.
   — Лучше бы пасть мне самому, чем допустить этот выстрел в спину! — стонал он, и сжимал кулаки, и катался, беснуясь, по постели. — Ведь это убийство, а не поединок. Как я посмотрю в глаза дворянам? Где теперь моя честь?
   Нет, он немедленно сложит с себя нелепое звание, которое присвоили ему мужики. Откажется он от всякого участия в местных делах, продаст землю, продаст все и уедет куда-нибудь, где можно начать новую жизнь, в Испанию или в Америку… На этом решении и застиг его приход Эсперансы.
   Робко вошла она в красном с черными клетками платке; из-под края его, надвинутого на лоб, блестели глаза. Сняв платок и комкая его в руках, остановилась.
   — Сеньор мой! — начала она и вся зарделась: так прямо из души вырвались эти два слова. — Бога ради, не сердитесь на отца!
   Сердиться? Ну, это было не то слово, чтобы определить настроение сьера Бернарда д'Одиго де Шамбор! Приподнявшись на локтях, откинув назад голову, смотрел сеньор на мужичку. Всадник так смотрит на грязь под копытами своего коня.
   — Что мужику до дворянской чести!
   — Это верно, — согласилась она дрожащим голосом. — Мы не знаем чести… А господа дворяне? Стеснялся ли молодой Робер биться с истекающим кровью раненым? Стыдился ли его брат, что у него не одна, а две пули в запасе?
   — Я не могу быть подлецом! — неистово крикнул Бернар.
   — А кто же вас заставляет? — сдержав слезы, сказала Эсперанса. — Всю вину взял на себя отец. Он мужик, и он убил открыто, не таясь ни за чью спину. Зато теперь и ему несдобровать.
   И, так как Одиго молчал, полный презрения, закончила тихо:
   — Не ради отца моего — ради детей, ради стариков и убогих деревня просит вас вступиться. Идут солдаты. Через сутки они будут здесь.
   И не сказав более ни слова, набросила на голову платок и вышла.
   Одиго тотчас оседлал коня, ибо был еще слаб для ходьбы пешком, и поехал из замка в деревню. Женщины и дети бежали ему навстречу с плачем и криками: «Солдаты идут… Спаси нас, сеньор Одиго!» И он с высоты седла, как мог, успокаивал их.
   Бернар спешился у дома Бернье. Мрачный, как туча, открыл ему хозяин. Одиго увидел, что у горящего очага сидят мужчины, контуры их плеч и голов обведены огненной чертой, а лица темны, и выражения их не понять.
   — Остается одно — сопротивляться, — сказал Одиго. — Оповещены ли все приходы? Готовы ли командиры Армии Страдания?
   Тогда все заговорили разом: они бы и рады сражаться, да чем? Собственными кулаками да вилами? Опять же в тактике боя они смыслят столько, сколько слепой в красках…
   Пока они шумели и спорили, Одиго велел Эсперансе принести доску, на которой она замешивала и раскатывала тесто. Он опустил доску на землю и предложил расколоть ее ударом кулака.
   Крестьяне удивленно переглядывались. Потом поднялся кряжистый Николя Шантелу.
   — Бей, Николя, — поощряли все. — Есть-таки силенка у сына твоей матери!
   Кулаки Николя, действительно, внушали почтение. Но доска под его ударом только вдавилась в землю. Тогда Одиго поднял доску и поставил ее так, что одной гранью она опиралась на край стола, а другой — на спинку стула. После этого он не сильно стукнул по ней ребром ладони, и она, переломившись, упала на пол.
   — Армия — та же доска, — сказал Одиго под общий смех. — Надо знать, как по ней ударить!
   И, пользуясь переломом в настроении, Одиго готов был уже действовать. Но тут поднялся испольщик Гоаслен, по прозванию Бастард, и, недоверчиво глядя косыми глазами, заговорил:
   — Все это прекрасно и замечательно, сеньор наш и командир. Хоть и молоды вы, признаться, но слушали мы вас со всем прилежанием. Однако нам, бедным и темным, позволительно спросить вас: а что лично вам, владетельному сеньору, принесет эта бойня, куда вы нас так старательно загоняете?
   Настал черед смутиться Одиго, ибо нет ничего труднее, как доказывать свою чистоту и добродетель. На это способны только лжецы и лицемеры, а честный человек в таких случаях молчит, словно язык проглотил. Да и впрямь: кто станет помогать ближнему без всякой пользы и прибыли для себя?
   Одиго это прекрасно понимал. Он стоял среди коренастых и низкорослых крестьянских бунтарей, рослый, стройный чужак иной породы, и не без грусти думал, что трудней овладеть сердцами, чем замком или иной крепостью.
   — Ну что ж, — сказал он. — Ветер разжигает только пламя, а свечу гасит. Итак, ты мужик, я сеньор. Пусть каждый из нас пойдет своей дорогой: я — в замок, ты — под солдатскую плеть. И будь что господь захочет!
   С этими словами он повернулся и сделал вид, что хочет уйти. Но заговорил Жак Бернье, скрипучий, как ржавый флюгер:
   — Дурак ты, Гоаслен, и дураком был твой дед! И наверняка помрешь ты круглым болваном, не будь я Жак по прозванию Босоногий… Где ж это видано, чтобы этакий осел дерзко и непочтительно спорил с генералом Армии Страдания? Да ты стань смирно, деревенщина, перед генералом, и проси, чтобы он жену твою и детишек от верной гибели спас!
   Говоря это, Жак стал у самой двери, раздвинув короткие ноги, и было видно, что он умрет, но не выпустит Одиго. А тот спокойно уселся на табурет, скрестил на груди руки и заявил:
   — Теперь вы сделаете так, как я прикажу.

17

   Ранним утром Бернар выехал из деревни и вступил в лес. За ним по обочинам дороги неслышно, как тени, скользили Бесшумные с топорами, заступами и пилами. Бернар ехал и из-под ладони осматривал лес. Он уже знал от лазутчиков, что отряд движется от города через лес, что впереди тяжко попирают землю копыта конницы, за ней стройно движутся ряды пикинеров и стрелков, что ведет их не поднимающий с лица железной решетки капитан, молчаливый и суровый, как зимнее небо. Все это доложили ему легконогие деревенские мальчишки, уже успевшие одним духом обежать окрестные приходы. Колокольный звон во всех приходах тоже отмечал путь движения отряда.
   Бернар ехал и вспоминал эпизоды индейских войн. «Если встречать солдат, — думал он, — так именно здесь, в лесу, а не прятаться за деревенскими баррикадами». На лесной дороге не развернуться коннице, не расступиться железным рядам пехоты. Но какая уверенность, удивлялся Бернар, у этого капитана, если пренебрег он широким и свободным маневром через поля и виноградники и не побоялся вести солдат напрямик по узкому зеленому коридору!
   Бернар сдержал коня и отдал Бесшумным короткое приказание. Тотчас в лесу завизжали пилы и затюкали топоры. Затем отъехал на некоторое расстояние и снова скомандовал. Из отряда Бесшумных вышли на середину дороги люди с заступами. Командир стегнул коня и поехал к себе в замок. А в деревне всю ночь горели костры, и всю ночь слышалась печальная перекличка церквей, отделенных друг от друга расстоянием в два-три и больше лье.
   Утром крестьянские толпы заполнили лес. Десять приходов прислали своих людей, так что Одиго располагал теперь тысячной армией. Отец Ляшене прочел короткую проповедь, из которой неопровержимо следовало, что и солдаты наши братья во Христе. Однако вывод был такой:
   — Горе трусам и слабодушным, говорю я вам, дети мои. Ибо прокляну всякого, кто повернет спину от страха перед копьями и мушкетами!
   И крестьянское войско стояло на коленях и дружно молилось святому Николаю, покровителю деревни. И солнечные лучи протянулись из-за стволов длинными золотыми копьями, так что на лезвиях алебард, кос, Протазанов, глеф и гизарм повсеместно вспыхивало короткое сияние.
   Ожидали терпеливо, ожидали час, и два, и пять — много часов… Вот наконец по лесу прокатился грозный гул от топота копыт, говора, бряцания оружия. Первой шла колонна, или, по-испански, терция, конных немецких рейтар в легких кирасах, в шлемах-морионах с полукруглым гребнем вверху наголовья и изогнутыми полями. Одиго, стоявший на небольшом холме среди лесной поляны, махнул платком — и на дорогу высыпала толпа крестьян с длинными баграми-гизармами, с боевыми цепами, утыканными железными колючками, с моргенштернами — род копья, надетого на втулку со звездообразно торчащими остриями, и, наконец, с глефами — подобием широких топоров.
   Не прибавляя шага, строем по восемь всадников в шеренгах неотвратимо надвигалась на крестьян сверкающая стена кирасиров. Мужики, бледные от страха, воинственно заорали, загомонили, замахали оружием… Раздалась команда по-немецки. Колонна остановилась. Всадники первой шеренги выхватили из кобур пистолеты и, одновременно щелкнув курками, дали залп.
   Крестьяне единодушно показали спины. Они побежали что есть мочи по лесной дороге, вопя, как стая дьяволов, и командир железных всадников дал команду преследовать их и рубить. Кирасиры, смеясь в усы, сунули пистолеты в кобуры, извлекли шпаги, дали шпоры коням — и конница, громыхая, галопом двинулась по дороге в азарте преследования.
   Вдруг толпа бегущих мужиков развалилась надвое и растаяла, исчезла в лесу по обе стороны дороги… В то же мгновение под копытами передовых всадников разверзлась земля: кавалеристы обрушились в широкую и глубокую яму, что была искусно прикрыта дёрном. Дико заржали кони. Один за другим в яму валились всадники, задние, не сдержав коней, лавиной наезжали в ту же ловушку или, вздыбив коней, круто поворачивали назад, сшибая других. Вмиг на дороге образовалась свалка, в которой бились и ржали лошади, кричали сброшенные под копыта люди, гремели кирасы упавших.
   Тогда из-за деревьев с обеих сторон валом повалила бесчисленная мужицкая толпа. Со всего плеча, ухая и ахая, крестьяне молотили рейтар, точно на току, цепами и моргенштернами, стаскивали их крюками гизарм с седла. Невозможно было организовать никакого сопротивления: каждого, кто удержался в седле, окружили, словно осы, десятки Жаков.