Страница:
Этих троих мы знаем. Но сказано было про шестерых – кто же ещё трое?
О, компания весьма колоритная.
Во-первых, девушка – юные миловидные девушки всегда притягивают взгляд первыми, потому с неё и начнём. Юркая, гибкая девушка с осиной талией и маленьким острым личиком, с крохотными длинными зубками и непослушными рыжеватыми локонами, то и дело выбивающимися из-под заколок. Девушку звать Иветт, но, исходя из только что данного нами ей описания неудивительно, что близкие, и не очень, друзья предпочитают звать её Лисичкой. На девушке платье, слишком роскошное для этого убогого подвальчика. И лишь присмотревшись как следует, можно заметить, что камни, которыми расшита юбка, – не жемчуг, а дешёвый стеклярус, что цветы на корсаже – не кружево, а бумага, и что подол не помешало бы укоротить, потому что платье это явно с чужого плеча. В тот миг, как мы застаём её, Иветт крутится возле зеркала – большого, в тяжёлой бронзовой оправе, тоже почти роскошного, если не замечать, что верхнюю его часть уродует большая косая трещина. Но трещина не смущает Иветт и не умаляет её красоты; по правде, особо нечего умалять, но Иветт – из той породы ловких и смекалистых женщин, что успевают очаровать мужчину прежде, чем он успеет здраво оценить её привлекательность. Пудра, румяна, тени и накладные ресницы ей в том подспорье. В конечном счёте, качнув юбками перед зеркалом ещё раз, напоследок, она разворачивается к остальным обитателям подвальчика и восклицает:
– Ну как?
– Богиня, богиня! – восхищённо орёт Клайв и, вскакивая, сбивает ладоши в бурной овации. Джонатан слабо пытается улыбнуться, принцесса Женевьев смотрит на свои руки, а тут раздаётся голос ещё одного обитателя комнаты:
– Ногами-то не махай, а то уж и подвязки видать… бесстыжая.
Это брюзжание, тотчас рассеивающее волшебство, доносится со второй кровати, на которой лежит, вытянувшись, угрюмый мужчина лет пятидесяти, с кустистыми бровями и очень волосатыми руками, задранными над головой. На макушке у него заметная плешь, похожая на монашескую тонзуру, поэтому иногда его кличут Монахом, хотя на самом деле зовут его Гиббс, или Дядюшка Гиббс, как именует его одна только Иветт. Вправду ли он ей дядюшка, никто не знает, а расспрашивать – как-то неделикатно. Гиббс лежит на кровати прямо в сапогах, и извиняет его только то, что длинные его ноги торчат вперёд на целый фут и нимало не пачкают простыней, впрочем, не так чтобы очень чистых. Ещё на Гиббсе фуфайка, застёгнутая до самого горла, и шерстяные штаны – что немудрено, ведь в подвальчике нет ни камина, ни печки, только небольшая переносная жаровня, пыхтящая угольками в углу и служащая одновременно и кухонной плитой (когда есть что на ней приготовить), и камином. Хотя тепла от неё немного, поэтому она стоит почти вплотную к кровати Джонатана, так, что ещё чуть-чуть – и загорелись бы простыни.
Но простыни не загорятся, ибо за этим зорко следит шестой, и последний, обитатель подвальчика на Петушиной улице. Это самый маленький обитатель – и по возрасту, и по занимаемому им пространству, – поэтому его даже не сразу заметишь, так что и мы оставили его напоследок. У обитателя длинный нос, обильно присыпанный звёздочками веснушек, быстрый, везде поспевающий взгляд и смешной хохолок, за который ему тоже можно было бы дать какое-нибудь прозвище. Но его обладатель слишком горд и слишком высоко ценит свою особу, поэтому в глаза его все называют по имени, – Вуди, а за глаза так и зовут – Хохолок. Правда, Иветт нет-нет да и, забывшись, обратится к нему так, пригладив пальчиками непослушный вихор – и Вуди ворчит, пытаясь повторить брюзжание старого Гиббса, но тут же прощает. Хотя всё равно считает подобное обращение принижающим его достоинство: ведь ему целых одиннадцать лет, у него целых два шерстяных носка, причём один даже целый, и крепкая пара отличных, почти что новых сабо, которые он стащил из той же тележки старьевщика, из которой родом и зеркало в бронзовой оправе. А ещё Вуди поручено следить за жаровней, и он справляется с этой почётной обязанностью со строгой кротостью, которая сделала бы честь и самой Святой Жоанне.
Эти трое людей – Лисичка Иветт, Монах Гиббс и Вуди-Хохолок – из числа множества странных, разнообразных, порой более чем сомнительных связей, которые успел завести Клайв Ортега за время своего пребывания на посту стража порядка в столице. В сущности, он поймал как-то Вуди на воровстве, задержал, а потом за него пришла платить штраф красотка Иветт. Когда дело было улажено, Клайв вызвался проводить их обоих до дома, потому что ночь была на дворе, и сомнительные прелести Лисички во тьме неосвещённых трущоб были отнюдь не так уж сомнительны для ночного бродяги… И как-то так получилось, что уже через недолгое время он стал им сполна доверять. У Клайва был нюх на хороших людей, так же, как и на проходимцев. И откуда-то он знал, что, скажем, с виду добропорядочный и старательный капрал Улс из стражи – та ещё гнида, а этот вот Вуди, воришка, и вертихвостка Иветт, и их ворчливый «дядюшка» – что они все хорошие и что он может им доверять.
И чутьё не подвело Клайва, потому что именно эти люди в конечном итоге согласились приютить раненого Джонатана и его неразговорчивую подружку.
О, насчёт неразговорчивой подружки Клайв задал бы множество вопросов, будь шанс получить ответ хоть на один из них.
– Не спрашивай, – сказал ему Джонатан, как только, стараниями найденного Клайвом лекаря, пришёл в чувство и смог сфокусировать взгляд. – Не спрашивай, Клайв, я поклялся ей, что не скажу. Я не могу. Просто помоги, нам надо покинуть город, скорее, сегодня, я не…
– Ты никуда не пойдёшь, ни сегодня, ни завтра, это уж точно, – заканчивал Клайв его мысль, хоть и видел по несчастной физиономии друга, что тот такой перспективе отнюдь не рад. – У тебя в боку дыра размером с мой кулак, и крови из тебя вытек целый галлон, если не два. Так что ты никуда не пойдёшь в ближайшие две недели, и с места не сдвинешься до среды. Так доктор велел, поэтому, будь любезен, заткнись. Не то среда волшебным образом превратится в четверг. Уж я-то за этим прослежу!
В первый день Джонатан только беззвучно стонал в ответ и тут же снова забывался, измученный ранением и горячкой. Клайв оставил его страдать под присмотром Иветт и Вуди (дядюшки Гиббса не было дома, когда Клайв приволок ему такой подарочек) и отправился в ту гостиницу, о которой что-то лепетал Джонатан в недолгие минуты, когда был в ясном уме. Надо было забрать оттуда какую-то девицу, о которой нельзя было спрашивать, и её тоже ни о чём нельзя было спрашивать, только привести к Джонатану и позаботиться, чтобы её никто не увидел.
Всё это Клайву очень не нравилось. И девица ему тоже не понравилась – она артачилась и никак не хотела идти с ним, повторяя, как заведённая кукла: «Где лейтенант ле-Брейдис? Я пойду только с лейтенантом ле-Брейдисом». В итоге Клайв потерял терпение и рявкнул на неё уже совсем негалантно, что лейтенант ле-Брейдис валяется с пулей в боку и в ближайшую неделю никуда не пойдёт, а если сударыня изволит быть столь упёртой дурой, то пусть сударыня так и сидит, где сидела, ему, Клайву, это решительно всё равно. Странно, но его грубость её почему-то убедила. Она посмотрела на Клайва внимательными неподвижными глазами и изрекла: «Я верю вам» – так, словно оказывала неимоверную милость. Клайв только тут присмотрелся к ней – и заметил, что одета она хотя и в скромное с виду, но очень дорогое платье. Толк в дорогих платьях он знал, потому что среди девиц, которым он кружил голову за последние годы, были не только дочки гарнизонных офицеров, но и парочка знойных генеральш. Эта девица была хотя и не знойной, но, судя по этому платью и манере держаться, как минимум герцогиня.
Может показаться странным, что Клайву не пришло в голову, с кем он имеет дело и с кем, на свою беду, связался его юный друг. Ведь Джонатан служил в лейб-гвардии, и Клайв знал, что во дворце на днях что-то случилось, кого-то убили, кого-то ищут – несложно было соотнести это с личностью наследной принцессы… вот только ни о какой наследной принцессе Клайв Ортега и слыхом не слыхивал. Принцесса Женевьев покинула столицу, больше того – саму страну более десяти лет назад. Ещё ребёнком отец отправил её на воспитание в Гальтам, где она провела детство и отрочество, зная, что она принцесса, воспитываясь, как принцесса, но живя отнюдь не в соответствии со своим положением. Ибо все эти десять лет король Альфред, зная больше, чем можно было подумать, оберегал свою дочь от убийц – от тех самых, которые только и ждали смерти короля и возвращения принцессы в Салланию, чтобы навеки прервать королевский род Голланов. Таким образом, король Альфред не только скрывал местонахождение своей дочери, не только сделал жизнь её как можно более скромной, чтобы она не привлекала чужого внимания, но и избегал каких бы то ни было упоминаний о ней, чтобы не дать убийцам лишнего следа. И это хорошо удавалось ему долгие годы, так что никто не смог перехитрить его, кроме собственной смерти.
Ничего этого, повторим, Клайв Ортега не знал, да и почти никто не знал во всей столице. На следующее утро после того, как Джонатан и его подопечная устроились в подвальчике на Петушиной улице, до Клайва наконец дошли более внятные и достоверные сведения о том, что произошло во дворце. А произошло ни много ни мало – убийство целого ряда королевских приближённых, а также двух королевских лейб-гвардейцев. И обвинялся в этих злодействах не кто иной, как Джонатан ле-Брейдис, уже не лейтенант лейб-гвардии, так как он заочно был разжалован и приговорён к казни за измену, и кому-то во дворце очень не терпелось привести приговор в исполнение. С ле-Брейдисом, указывалось далее, также была сообщница, о которой не сообщали никаких подробностей, кроме описания, которому точь-в-точь соответствовала столь не понравившаяся Клайву девица. Имени её не называлось, лишь было сказано, что она наверняка попытается покинуть город с подложным паспортом, чему было приказано воспрепятствовать любым способом, включая расстрел на месте.
Когда Клайв услыхал обо всём этом, первым его побуждением было пойти в «Рыжего ежа» и как следует вдуть там рому с яблочной наливкой. Не от отчаяния, просто под наливку ему лучше думалось. Но даже безо всяких раздумий эта история весьма дурно пахла. Клайв Ортега знал Джонатана ле-Брейдиса лучше, чем кто был то ни было, и готов был поставить свою пару рейнготских пистолетов с рукоятками из слоновой кости, что Джонатан никогда в жизни не совершил бы ничего подобного. Да что там, мальчишка, может статься, вообще никого в жизни не убивал – он же никогда не служил в гарнизонах, не был в боевых вылазках, толком пороху не нюхал. У него просто кишка тонка была бы убить шесть человек – шесть человек, вашу мать, думал Клайв в изумлении, разглядывая бледное лицо спящего друга. И какое отношение к этой бойне имеет угрюмая девица, которую Джонатан, видимо, считал делом чести повсюду таскать с собой?
Клайв спросил его об этом, как только смог. Джонатан отказался отвечать, и это само по себе было настолько странно, что мигом сняло все вопросы. У них никогда не было тайн друг от друга, и раз Джонатан отказывался говорить, значит, на то и вправду была веская причина.
Поэтому Клайв решил оставить выяснение истины тем, кому до неё есть дело, и заняться тем, до чего было дело лично ему, – здоровьем и безопасностью своего друга.
А нужно было, ни много ни мало, найти способ вывезти обоих беглецов из города. Не раньше чем через какое-то время, конечно, когда Джонатан сможет хотя бы ходить, а в идеале – защищать свою даму. Потому что при всём желании Клайв не мог присоединиться к ним и помочь Джонатану за стенами столицы. Он был на службе и под присягой, и не мог дезертировать, потому что это сделало бы его изменником. Да Джонатан никогда и не попросил бы его о подобном, Клайв это знал.
Так что, пока Джонатан выздоравливал и набирался сил, его друг выискивал обходные пути. И было это дьявольски трудно, потому что Салланию окружала древняя крепостная стена, давно утратившая своё оборонительное значение, но сохранившаяся как дань истории и символ былого, утраченного, а с появлением источника люксия вновь обретённого могущества Шарми. В стене было множество ворот и проходов, через которые ежедневно проезжали повозки, кэбы и дилижансы, через большие Речные ворота проплывали лодки и баржи, а сразу за южной башней несколько десятилетий назад выстроили вокзал. Множество способов покинуть город – и ни одного подходящего, потому что со дня заварушки во дворце у всех выезжавших строго проверяли паспорта. Стало быть, надо было либо раздобыть фальшивый паспорт для Джонатана и его чопорной девицы, либо найти способ переправить их через стену в обход ворот. Второй вариант отсрочивал побег ещё на пару недель, потому что стена была хоть и ветхая, но высокая, и верь Клайв в бога, он бы сказал, что лишь одному богу ведомо, когда Джонатан сможет карабкаться по отвесным стенам. А много времени у них не было – в казармах поговаривали, что вот-вот отдадут приказ про массовые обыски, и начнут, вероятно, с трущоб. У Клайва была на примете ещё пара мест, где он мог бы спрятать своего злосчастного друга – но прятаться вечно нельзя, да и слишком рискованное это дело. Так что по-любому выходило, что надо им убираться из Саллании, и поскорее.
Вот только у Клайва, бесшабашного, но слишком разборчивого и принципиального парня, совсем не было знакомых, промышляющих подделкой документов. Даже у пронырливого Вуди не было таких знакомых – фальшивомонетчики, печатавшие поддельные бумаги и ассигнации, были птицами высокого полёта и не якшались с мелким воришкой, грабившим старьёвщиков. А даже если бы Клайв и вышел на кого-то из них, ни у него, ни у Джонатана всё равно не было денег.
Но он старался. Плохо заживавшая рана Джонатана давала время, хотя слухи о возможной облаве нервировали и подстёгивали не хуже хлыста. А ведь надо было ещё ходить на службу, пить с ребятами в трактирах, бегать к хорошеньким женщинам – словом, вести себя как обычно, чтобы не вызывать подозрений. Всё это весьма утомляло, и, не в силах злиться на своего друга, Клайв отводил душу, вовсю злясь на принцессу Женевьев.
ГЛАВА ПЯТАЯ,
О, компания весьма колоритная.
Во-первых, девушка – юные миловидные девушки всегда притягивают взгляд первыми, потому с неё и начнём. Юркая, гибкая девушка с осиной талией и маленьким острым личиком, с крохотными длинными зубками и непослушными рыжеватыми локонами, то и дело выбивающимися из-под заколок. Девушку звать Иветт, но, исходя из только что данного нами ей описания неудивительно, что близкие, и не очень, друзья предпочитают звать её Лисичкой. На девушке платье, слишком роскошное для этого убогого подвальчика. И лишь присмотревшись как следует, можно заметить, что камни, которыми расшита юбка, – не жемчуг, а дешёвый стеклярус, что цветы на корсаже – не кружево, а бумага, и что подол не помешало бы укоротить, потому что платье это явно с чужого плеча. В тот миг, как мы застаём её, Иветт крутится возле зеркала – большого, в тяжёлой бронзовой оправе, тоже почти роскошного, если не замечать, что верхнюю его часть уродует большая косая трещина. Но трещина не смущает Иветт и не умаляет её красоты; по правде, особо нечего умалять, но Иветт – из той породы ловких и смекалистых женщин, что успевают очаровать мужчину прежде, чем он успеет здраво оценить её привлекательность. Пудра, румяна, тени и накладные ресницы ей в том подспорье. В конечном счёте, качнув юбками перед зеркалом ещё раз, напоследок, она разворачивается к остальным обитателям подвальчика и восклицает:
– Ну как?
– Богиня, богиня! – восхищённо орёт Клайв и, вскакивая, сбивает ладоши в бурной овации. Джонатан слабо пытается улыбнуться, принцесса Женевьев смотрит на свои руки, а тут раздаётся голос ещё одного обитателя комнаты:
– Ногами-то не махай, а то уж и подвязки видать… бесстыжая.
Это брюзжание, тотчас рассеивающее волшебство, доносится со второй кровати, на которой лежит, вытянувшись, угрюмый мужчина лет пятидесяти, с кустистыми бровями и очень волосатыми руками, задранными над головой. На макушке у него заметная плешь, похожая на монашескую тонзуру, поэтому иногда его кличут Монахом, хотя на самом деле зовут его Гиббс, или Дядюшка Гиббс, как именует его одна только Иветт. Вправду ли он ей дядюшка, никто не знает, а расспрашивать – как-то неделикатно. Гиббс лежит на кровати прямо в сапогах, и извиняет его только то, что длинные его ноги торчат вперёд на целый фут и нимало не пачкают простыней, впрочем, не так чтобы очень чистых. Ещё на Гиббсе фуфайка, застёгнутая до самого горла, и шерстяные штаны – что немудрено, ведь в подвальчике нет ни камина, ни печки, только небольшая переносная жаровня, пыхтящая угольками в углу и служащая одновременно и кухонной плитой (когда есть что на ней приготовить), и камином. Хотя тепла от неё немного, поэтому она стоит почти вплотную к кровати Джонатана, так, что ещё чуть-чуть – и загорелись бы простыни.
Но простыни не загорятся, ибо за этим зорко следит шестой, и последний, обитатель подвальчика на Петушиной улице. Это самый маленький обитатель – и по возрасту, и по занимаемому им пространству, – поэтому его даже не сразу заметишь, так что и мы оставили его напоследок. У обитателя длинный нос, обильно присыпанный звёздочками веснушек, быстрый, везде поспевающий взгляд и смешной хохолок, за который ему тоже можно было бы дать какое-нибудь прозвище. Но его обладатель слишком горд и слишком высоко ценит свою особу, поэтому в глаза его все называют по имени, – Вуди, а за глаза так и зовут – Хохолок. Правда, Иветт нет-нет да и, забывшись, обратится к нему так, пригладив пальчиками непослушный вихор – и Вуди ворчит, пытаясь повторить брюзжание старого Гиббса, но тут же прощает. Хотя всё равно считает подобное обращение принижающим его достоинство: ведь ему целых одиннадцать лет, у него целых два шерстяных носка, причём один даже целый, и крепкая пара отличных, почти что новых сабо, которые он стащил из той же тележки старьевщика, из которой родом и зеркало в бронзовой оправе. А ещё Вуди поручено следить за жаровней, и он справляется с этой почётной обязанностью со строгой кротостью, которая сделала бы честь и самой Святой Жоанне.
Эти трое людей – Лисичка Иветт, Монах Гиббс и Вуди-Хохолок – из числа множества странных, разнообразных, порой более чем сомнительных связей, которые успел завести Клайв Ортега за время своего пребывания на посту стража порядка в столице. В сущности, он поймал как-то Вуди на воровстве, задержал, а потом за него пришла платить штраф красотка Иветт. Когда дело было улажено, Клайв вызвался проводить их обоих до дома, потому что ночь была на дворе, и сомнительные прелести Лисички во тьме неосвещённых трущоб были отнюдь не так уж сомнительны для ночного бродяги… И как-то так получилось, что уже через недолгое время он стал им сполна доверять. У Клайва был нюх на хороших людей, так же, как и на проходимцев. И откуда-то он знал, что, скажем, с виду добропорядочный и старательный капрал Улс из стражи – та ещё гнида, а этот вот Вуди, воришка, и вертихвостка Иветт, и их ворчливый «дядюшка» – что они все хорошие и что он может им доверять.
И чутьё не подвело Клайва, потому что именно эти люди в конечном итоге согласились приютить раненого Джонатана и его неразговорчивую подружку.
О, насчёт неразговорчивой подружки Клайв задал бы множество вопросов, будь шанс получить ответ хоть на один из них.
– Не спрашивай, – сказал ему Джонатан, как только, стараниями найденного Клайвом лекаря, пришёл в чувство и смог сфокусировать взгляд. – Не спрашивай, Клайв, я поклялся ей, что не скажу. Я не могу. Просто помоги, нам надо покинуть город, скорее, сегодня, я не…
– Ты никуда не пойдёшь, ни сегодня, ни завтра, это уж точно, – заканчивал Клайв его мысль, хоть и видел по несчастной физиономии друга, что тот такой перспективе отнюдь не рад. – У тебя в боку дыра размером с мой кулак, и крови из тебя вытек целый галлон, если не два. Так что ты никуда не пойдёшь в ближайшие две недели, и с места не сдвинешься до среды. Так доктор велел, поэтому, будь любезен, заткнись. Не то среда волшебным образом превратится в четверг. Уж я-то за этим прослежу!
В первый день Джонатан только беззвучно стонал в ответ и тут же снова забывался, измученный ранением и горячкой. Клайв оставил его страдать под присмотром Иветт и Вуди (дядюшки Гиббса не было дома, когда Клайв приволок ему такой подарочек) и отправился в ту гостиницу, о которой что-то лепетал Джонатан в недолгие минуты, когда был в ясном уме. Надо было забрать оттуда какую-то девицу, о которой нельзя было спрашивать, и её тоже ни о чём нельзя было спрашивать, только привести к Джонатану и позаботиться, чтобы её никто не увидел.
Всё это Клайву очень не нравилось. И девица ему тоже не понравилась – она артачилась и никак не хотела идти с ним, повторяя, как заведённая кукла: «Где лейтенант ле-Брейдис? Я пойду только с лейтенантом ле-Брейдисом». В итоге Клайв потерял терпение и рявкнул на неё уже совсем негалантно, что лейтенант ле-Брейдис валяется с пулей в боку и в ближайшую неделю никуда не пойдёт, а если сударыня изволит быть столь упёртой дурой, то пусть сударыня так и сидит, где сидела, ему, Клайву, это решительно всё равно. Странно, но его грубость её почему-то убедила. Она посмотрела на Клайва внимательными неподвижными глазами и изрекла: «Я верю вам» – так, словно оказывала неимоверную милость. Клайв только тут присмотрелся к ней – и заметил, что одета она хотя и в скромное с виду, но очень дорогое платье. Толк в дорогих платьях он знал, потому что среди девиц, которым он кружил голову за последние годы, были не только дочки гарнизонных офицеров, но и парочка знойных генеральш. Эта девица была хотя и не знойной, но, судя по этому платью и манере держаться, как минимум герцогиня.
Может показаться странным, что Клайву не пришло в голову, с кем он имеет дело и с кем, на свою беду, связался его юный друг. Ведь Джонатан служил в лейб-гвардии, и Клайв знал, что во дворце на днях что-то случилось, кого-то убили, кого-то ищут – несложно было соотнести это с личностью наследной принцессы… вот только ни о какой наследной принцессе Клайв Ортега и слыхом не слыхивал. Принцесса Женевьев покинула столицу, больше того – саму страну более десяти лет назад. Ещё ребёнком отец отправил её на воспитание в Гальтам, где она провела детство и отрочество, зная, что она принцесса, воспитываясь, как принцесса, но живя отнюдь не в соответствии со своим положением. Ибо все эти десять лет король Альфред, зная больше, чем можно было подумать, оберегал свою дочь от убийц – от тех самых, которые только и ждали смерти короля и возвращения принцессы в Салланию, чтобы навеки прервать королевский род Голланов. Таким образом, король Альфред не только скрывал местонахождение своей дочери, не только сделал жизнь её как можно более скромной, чтобы она не привлекала чужого внимания, но и избегал каких бы то ни было упоминаний о ней, чтобы не дать убийцам лишнего следа. И это хорошо удавалось ему долгие годы, так что никто не смог перехитрить его, кроме собственной смерти.
Ничего этого, повторим, Клайв Ортега не знал, да и почти никто не знал во всей столице. На следующее утро после того, как Джонатан и его подопечная устроились в подвальчике на Петушиной улице, до Клайва наконец дошли более внятные и достоверные сведения о том, что произошло во дворце. А произошло ни много ни мало – убийство целого ряда королевских приближённых, а также двух королевских лейб-гвардейцев. И обвинялся в этих злодействах не кто иной, как Джонатан ле-Брейдис, уже не лейтенант лейб-гвардии, так как он заочно был разжалован и приговорён к казни за измену, и кому-то во дворце очень не терпелось привести приговор в исполнение. С ле-Брейдисом, указывалось далее, также была сообщница, о которой не сообщали никаких подробностей, кроме описания, которому точь-в-точь соответствовала столь не понравившаяся Клайву девица. Имени её не называлось, лишь было сказано, что она наверняка попытается покинуть город с подложным паспортом, чему было приказано воспрепятствовать любым способом, включая расстрел на месте.
Когда Клайв услыхал обо всём этом, первым его побуждением было пойти в «Рыжего ежа» и как следует вдуть там рому с яблочной наливкой. Не от отчаяния, просто под наливку ему лучше думалось. Но даже безо всяких раздумий эта история весьма дурно пахла. Клайв Ортега знал Джонатана ле-Брейдиса лучше, чем кто был то ни было, и готов был поставить свою пару рейнготских пистолетов с рукоятками из слоновой кости, что Джонатан никогда в жизни не совершил бы ничего подобного. Да что там, мальчишка, может статься, вообще никого в жизни не убивал – он же никогда не служил в гарнизонах, не был в боевых вылазках, толком пороху не нюхал. У него просто кишка тонка была бы убить шесть человек – шесть человек, вашу мать, думал Клайв в изумлении, разглядывая бледное лицо спящего друга. И какое отношение к этой бойне имеет угрюмая девица, которую Джонатан, видимо, считал делом чести повсюду таскать с собой?
Клайв спросил его об этом, как только смог. Джонатан отказался отвечать, и это само по себе было настолько странно, что мигом сняло все вопросы. У них никогда не было тайн друг от друга, и раз Джонатан отказывался говорить, значит, на то и вправду была веская причина.
Поэтому Клайв решил оставить выяснение истины тем, кому до неё есть дело, и заняться тем, до чего было дело лично ему, – здоровьем и безопасностью своего друга.
А нужно было, ни много ни мало, найти способ вывезти обоих беглецов из города. Не раньше чем через какое-то время, конечно, когда Джонатан сможет хотя бы ходить, а в идеале – защищать свою даму. Потому что при всём желании Клайв не мог присоединиться к ним и помочь Джонатану за стенами столицы. Он был на службе и под присягой, и не мог дезертировать, потому что это сделало бы его изменником. Да Джонатан никогда и не попросил бы его о подобном, Клайв это знал.
Так что, пока Джонатан выздоравливал и набирался сил, его друг выискивал обходные пути. И было это дьявольски трудно, потому что Салланию окружала древняя крепостная стена, давно утратившая своё оборонительное значение, но сохранившаяся как дань истории и символ былого, утраченного, а с появлением источника люксия вновь обретённого могущества Шарми. В стене было множество ворот и проходов, через которые ежедневно проезжали повозки, кэбы и дилижансы, через большие Речные ворота проплывали лодки и баржи, а сразу за южной башней несколько десятилетий назад выстроили вокзал. Множество способов покинуть город – и ни одного подходящего, потому что со дня заварушки во дворце у всех выезжавших строго проверяли паспорта. Стало быть, надо было либо раздобыть фальшивый паспорт для Джонатана и его чопорной девицы, либо найти способ переправить их через стену в обход ворот. Второй вариант отсрочивал побег ещё на пару недель, потому что стена была хоть и ветхая, но высокая, и верь Клайв в бога, он бы сказал, что лишь одному богу ведомо, когда Джонатан сможет карабкаться по отвесным стенам. А много времени у них не было – в казармах поговаривали, что вот-вот отдадут приказ про массовые обыски, и начнут, вероятно, с трущоб. У Клайва была на примете ещё пара мест, где он мог бы спрятать своего злосчастного друга – но прятаться вечно нельзя, да и слишком рискованное это дело. Так что по-любому выходило, что надо им убираться из Саллании, и поскорее.
Вот только у Клайва, бесшабашного, но слишком разборчивого и принципиального парня, совсем не было знакомых, промышляющих подделкой документов. Даже у пронырливого Вуди не было таких знакомых – фальшивомонетчики, печатавшие поддельные бумаги и ассигнации, были птицами высокого полёта и не якшались с мелким воришкой, грабившим старьёвщиков. А даже если бы Клайв и вышел на кого-то из них, ни у него, ни у Джонатана всё равно не было денег.
Но он старался. Плохо заживавшая рана Джонатана давала время, хотя слухи о возможной облаве нервировали и подстёгивали не хуже хлыста. А ведь надо было ещё ходить на службу, пить с ребятами в трактирах, бегать к хорошеньким женщинам – словом, вести себя как обычно, чтобы не вызывать подозрений. Всё это весьма утомляло, и, не в силах злиться на своего друга, Клайв отводил душу, вовсю злясь на принцессу Женевьев.
ГЛАВА ПЯТАЯ,
в которой принцесса Женевьев познаёт мир
А что же принцесса Женевьев? До сих пор мы лишь вскользь упоминали её в нашем повествовании, выставляя более всего как причину бед и несчастий. Джонатан рисковал жизнью, спасая её от убийц, всё потерял, защищая её секрет, и получил серьёзную рану, столкнувшись на улице с одним из своих бывшим товарищей, лейб-гвардейцем, который узнал его и попытался задержать. Зря Джонатан спарывал с мундира лычки, выдававшие его звание, – он уже знал, что его ищут, и наивно надеялся, что такой ничтожной маскировки будет довольно. Расплатой за наивность стала пуля, прошившая ему бок. Он еле сумел спастись и, даже истекая кровью, бессознательно бежал прочь от гостиницы, где осталась принцесса, уводя преследование подальше, а оторвавшись наконец, понял, что оказался совсем недалеко от площади Справедливости и «Рыжего ежа», где пил и гулял ни о чём не подозревающий Клайв…
И всему виной она, она – наследная принцесса без короны, гонимая и преданная всеми, кроме одного неопытного мальчишки. Каково же было ей?
Женевьев Голлан, единственная дочь короля и наследница совсем ещё юной династии Голланов, взошедших на трон Шарми всего только тридцать лет назад, росла в изгнании. Матери она совсем не помнила и едва помнила отца, отправившего её за границу, когда ей только-только исполнилось шесть. За четырнадцать лет, прошедших с тех пор, ей трижды приходилось переезжать, всякий раз – весьма спешно, едва успевая собрать свой не так чтобы очень богатый скарб. Во всех путешествиях её неизменно сопровождали лишь две особы – Август ле-Бейл, её бессменный учитель и воспитатель, и камеристка по имени Клементина, ровесница Женевьев, приставленная к ней, когда им обеим было тринадцать, и не покидавшая свою госпожу до самого конца. Ле-Бейла свела в могилу чахотка за год до описываемых событий, а Клементина была со своей принцессой в спальне её отца и погибла от рук убийцы, заслонив собой принцессу – отчаянный, наивный, но мужественный шаг, выигравший Женевьев несколько драгоценных секунд и в итоге спасший ей жизнь. Она отдала долг памяти своей единственной и любимой подруге, взяв её имя. Когда Клайв Ортега спросил – не слишком любезно, что без удовольствия отметила Женевьев, – как сударыня изволит называться, она назвалась Клементиной.
Это имя было ей едва ли не дороже имени собственного отца. В сущности, отцом ей был Август ле-Бейл – отцом строгим, взыскательным, порою суровым даже, не позволяющим ей забыться и впасть в беспечность, но в то же время каждый день напоминающим ей снова и снова, что она – принцесса и будущая правительница Шарми. Август происходил из побочной ветви обнищавшего великого дома, то есть был знатен, но беден и забыт – подобно большинству отпрысков большинства великих домов. Ныне лишь три из них – Киллиан, Монлегюр и Дердай – сохранили былое влияние и, в сущности, единолично управляли Малым Советом, и единственной силой, хоть как-то ограничивающей их честолюбие, была власть короля. Власть эта, впрочем, тоже слабела, и ле-Бейл, убеждённый монархист, грезивший о восстановлении былого величия Шарми, старательно внушал своей воспитаннице идеи, которые, как он полагал, могли в будущем всё изменить. Женевьев получила прекрасное образование в духе новейших веяний, и к семнадцати годам уже твёрдо знала, кто она и что ей до'лжно сделать, вступив на трон. Но также она знала, что множество людей попытаются помешать ей осуществить задуманное. Она жила, ни в чём не зная нужды, но скрываясь каждый день и каждый час. Официально она была воспитанницей ле-Бейла, который также скрывался, под именем графа Рико. Это позволяло принцессе посещать балы и празднества в высшем свете, но подобных забав Женевьев не любила – у неё не было матери, которая могла бы научить её быть женщиной и привить столь естественное для женщины кокетство и желание нравиться. А единственная её подруга, тихая и немногословная Клементина, готова была часами выслушивать рассуждения принцессы об экономике, о налогах, о заседаниях Малого Совета и Народного Собрания и об открытии новых заводов, работающих на люксиевом топливе, – и даром что она ничего в этом не понимала, но слушательницей была благодарной. С Августом ле-Бейлом Женевьев училась внимать, с Клементиной – вещать. Но поскольку первый был радикалом, а вторая – бессловесной мышкой, к двадцати годам у наследной принцессы сложилась весьма своеобразная манера общения с людьми, лишь теперь явившая себя во всей красе.
Отец писал ей раз в год нежные, но немного холодноватые письма, на которые Женевьев отвечала в том же духе, ибо некому было научить её чувствовать иначе. Ей было известно, что он болен, и она печалилась, но не горевала, поскольку никогда не знала отца и не любила его понастоящему, а лишь из чувства долга. Примерно в то самое время, когда Джонатан получил назначение в лейб-гвардию, а Клайв – в городскую стражу столицы, Женевьев пришло последнее письмо от отца. Он писал, что конец близок, и просил свою дочь, соблюдая все возможные предосторожности, прибыть к его смертному одру для последнего благословения и ещё одного дела чрезвычайной важности. Он молил её поторопиться и выражал надежду, что Господь её сохранит на этом опасном пути Читая эти слова, Женевьев нахмурилась. Август ле-Бейл был не только радикалом, но и, согласно новейшим веяниям, убеждённым атеистом. В духе критического отрицания он вырастил и свою воспитанницу. И Женевьев неприятно было видеть в письме отца столь явный, как ей казалось, признак угасающего разума. Потому что раз отец её ударился в веру и вспомнил о Боге, значит, дело было совсем плохо.
Даже не любя своего отца, она была хорошей дочерью, потому сразу же собралась и отправилась в дорогу. ЛеБейл, будь он жив, возможно, остановил бы её, но увы – советников у неё больше не было, ибо её наставник накрепко вбил ей в голову первую заповедь изгнанной принцессы: никому и никогда не верь. Женевьев верила Клементине, своему отцу и ещё леди Гловер, о которой король упомянул в своём последнем письме как о заступнице, на которую Женевьев может положиться. Увы, и эта заступница тоже была убита в ту страшную ночь.
И вот теперь кто же пришёл ей на смену? Теперь, когда ушли те, кого она знала всю жизнь и кому доверяла годами? Рядом с ней теперь был лишь раненый, мечущийся в горячке лейб-гвардеец, его грубый, неотёсанный приятель и три в высшей степени странные особы, которые, однако, приютили принцессу и дали ей кров. За это она была им благодарна, ибо, воспитанная на трудах таких выдающихся просветителей-гуманистов, как Жильбер и ле-Гий, умела ценить добро.
Хотя, надо сказать, было трудно. Эти люди, все эти люди, кроме, пожалуй, лейтенанта ле-Брейдиса, вели себя с ней совершенно немыслимым образом. Вульгарного вида девица по имени Иветт, едва увидев её, схватила за руку и потянула к жаровне, воркуя: «Вы, должно быть, замёрзли, милочка, входите-входите». Женевьев не привыкла, чтобы к ней так прикасались, – единственные прикосновения, которые она знала, были прикосновения её камеристки, да изредка – крепкой руки Августа ле-Бейла, помогавшего ей сесть в карету или дилижанс или спуститься с подножки наземь. Ей было не по себе, даже когда лейтенант ле-Брейдис поддержал её под локоть в спальне отца – а тут такая бесцеремонность… Женевьев окаменела, но Иветт этого не заметила и знай продолжала себе щебетать, что, дескать, холодрыга, и сударыня такая бледненькая, и, Вуди, раздуй-ка угольки пожарче, а то вот-вот погаснут. Вуди, тощий мальчишка, от которого кисло пахло помойкой и потом, глазел на нежданную гостью, разинув рот, пока не получил подзатыльник от Гиббса, подкрепившего сию воспитательную меру словом, которого Женевьев не слышала никогда в жизни, но знала, что оно, должно быть, дурное. Всё это шокировало её не меньше, чем вид бледного от потери крови лейтенанта ле-Брейдиса, которого его приятель Ортега втащил в подвал на руках и бухнул на кровать, словно мешок картошки. Женевьев пожалела, что среди множества наук, которые преподавал ей ле-Бейл и приглашённые им учителя, не было основ практической медицины. Ей хотелось помочь этому юноше, столь самоотверженно помогавшему ей, но она не знала как. А осознав, что не знает, успокоилась, ибо, в духе новейших веяний, её учили принимать обстоятельства такими, как есть, не пытаясь изменить то, что не в силах, но ставя целью достижение того, что возможно.
Ныне целью Женевьев было выполнить предсмертную волю отца – ту, которую он всё же успел ей поведать прежде, чем в покои ворвался убийца. Правда, принцессу мучили серьёзные сомнения в том, что она правильно поняла услышанное… Однако, увидев её, король как будто ожил, воспрянул, и всё, что сказал, говорил отнюдь не в бреду, а во вполне ясном сознании, взяв дочь за плечо и глядя ей в лицо неподвижным взглядом больших тёмных глаз, глубоко запавших на иссохшем лице. Некому было о том сказать принцессе, но глаза у неё были отцовские – та же форма, тот же цвет и то же частое выражение напряжённого недоверчивого ожидания, смешанного с едва теплящейся надеждой.
Теперь ей надо было на остров Навья, и чем скорее, тем лучше. Возникшие препятствия сердили её, но она велела себе принимать испытания кротко и стойко. Последнее получалось, а вот с кротостью, кажется, были некоторые проблемы.
Не стоит думать, будто она не старалась, – как раз напротив. Она помнила, что для этих людей является всего лишь незнакомкой, беглянкой, быть может, даже преступницей, приживалкой без каких бы то ни было прав и без надежды на верность. Но то она понимала умом, а нутром своим, всем своим существом, несмотря на годы достаточно скромной и тихой жизни, всё же привыкла считать себя наследной принцессой. Оттого ей было так дико, когда Клайв обращался к ней: «Эй, дамочка, подайте-ка сюда воды, у нашего парня снова жар», или когда Иветт трогала её юбку и восхищённо закатывала густо накрашенные глаза, или когда Вуди ухмылялся ей из своего уголка, ковыряя в зубах булавкой, или когда Гиббс, видя, как каменеет её лицо при виде похлёбки с салом, которой они обычно обедали (заодно это был и ужин), ворчал: «Ишь, государыня…» Во всём этом не было ничего оскорбительного для особ их круга, никто из них не хотел её этим обидеть, и, в сущности, все они были добрые люди. Но Женевьев, тем не менее, всякий раз давила в себе вспышку гнева и только сжимала губы, с которых так и рвалось надменное: «Как вы смеете?» Ей было стыдно за этот порыв, но и сидеть среди этих людей, есть с ними, спать на одной кровати с вечно ворочающейся и даже ночью сильно пахнущей дешёвыми духами Иветт было едва выносимо.
Однако она мученически терпела. Почти как Святая Жоанна, даром что Женевьев не верила в святость и не чтила выдуманных персонажей религиозных мифов.
Впрочем, трудно было не всё время. Вуди с Иветт большую часть дня где-то пропадали, Клайв приходил изредка, а Гиббс, хоть и торчал в подвальчике чаще других, в основном валялся на кровати и либо спал, либо читал подранную газету, добытую на соседней помойке пронырливым Вуди. Таким образом, большую часть дня Женевьев была предоставлена себе и либо ухаживала за своим раненым телохранителем, поднося ему воды и меняя на лбу повязки, либо просто сидела на стуле, сложив руки на коленях. Терпение и умение ждать своего часа считались величайшими добродетелями, и Женевьев владела ими почти в совершенстве.
И всему виной она, она – наследная принцесса без короны, гонимая и преданная всеми, кроме одного неопытного мальчишки. Каково же было ей?
Женевьев Голлан, единственная дочь короля и наследница совсем ещё юной династии Голланов, взошедших на трон Шарми всего только тридцать лет назад, росла в изгнании. Матери она совсем не помнила и едва помнила отца, отправившего её за границу, когда ей только-только исполнилось шесть. За четырнадцать лет, прошедших с тех пор, ей трижды приходилось переезжать, всякий раз – весьма спешно, едва успевая собрать свой не так чтобы очень богатый скарб. Во всех путешествиях её неизменно сопровождали лишь две особы – Август ле-Бейл, её бессменный учитель и воспитатель, и камеристка по имени Клементина, ровесница Женевьев, приставленная к ней, когда им обеим было тринадцать, и не покидавшая свою госпожу до самого конца. Ле-Бейла свела в могилу чахотка за год до описываемых событий, а Клементина была со своей принцессой в спальне её отца и погибла от рук убийцы, заслонив собой принцессу – отчаянный, наивный, но мужественный шаг, выигравший Женевьев несколько драгоценных секунд и в итоге спасший ей жизнь. Она отдала долг памяти своей единственной и любимой подруге, взяв её имя. Когда Клайв Ортега спросил – не слишком любезно, что без удовольствия отметила Женевьев, – как сударыня изволит называться, она назвалась Клементиной.
Это имя было ей едва ли не дороже имени собственного отца. В сущности, отцом ей был Август ле-Бейл – отцом строгим, взыскательным, порою суровым даже, не позволяющим ей забыться и впасть в беспечность, но в то же время каждый день напоминающим ей снова и снова, что она – принцесса и будущая правительница Шарми. Август происходил из побочной ветви обнищавшего великого дома, то есть был знатен, но беден и забыт – подобно большинству отпрысков большинства великих домов. Ныне лишь три из них – Киллиан, Монлегюр и Дердай – сохранили былое влияние и, в сущности, единолично управляли Малым Советом, и единственной силой, хоть как-то ограничивающей их честолюбие, была власть короля. Власть эта, впрочем, тоже слабела, и ле-Бейл, убеждённый монархист, грезивший о восстановлении былого величия Шарми, старательно внушал своей воспитаннице идеи, которые, как он полагал, могли в будущем всё изменить. Женевьев получила прекрасное образование в духе новейших веяний, и к семнадцати годам уже твёрдо знала, кто она и что ей до'лжно сделать, вступив на трон. Но также она знала, что множество людей попытаются помешать ей осуществить задуманное. Она жила, ни в чём не зная нужды, но скрываясь каждый день и каждый час. Официально она была воспитанницей ле-Бейла, который также скрывался, под именем графа Рико. Это позволяло принцессе посещать балы и празднества в высшем свете, но подобных забав Женевьев не любила – у неё не было матери, которая могла бы научить её быть женщиной и привить столь естественное для женщины кокетство и желание нравиться. А единственная её подруга, тихая и немногословная Клементина, готова была часами выслушивать рассуждения принцессы об экономике, о налогах, о заседаниях Малого Совета и Народного Собрания и об открытии новых заводов, работающих на люксиевом топливе, – и даром что она ничего в этом не понимала, но слушательницей была благодарной. С Августом ле-Бейлом Женевьев училась внимать, с Клементиной – вещать. Но поскольку первый был радикалом, а вторая – бессловесной мышкой, к двадцати годам у наследной принцессы сложилась весьма своеобразная манера общения с людьми, лишь теперь явившая себя во всей красе.
Отец писал ей раз в год нежные, но немного холодноватые письма, на которые Женевьев отвечала в том же духе, ибо некому было научить её чувствовать иначе. Ей было известно, что он болен, и она печалилась, но не горевала, поскольку никогда не знала отца и не любила его понастоящему, а лишь из чувства долга. Примерно в то самое время, когда Джонатан получил назначение в лейб-гвардию, а Клайв – в городскую стражу столицы, Женевьев пришло последнее письмо от отца. Он писал, что конец близок, и просил свою дочь, соблюдая все возможные предосторожности, прибыть к его смертному одру для последнего благословения и ещё одного дела чрезвычайной важности. Он молил её поторопиться и выражал надежду, что Господь её сохранит на этом опасном пути Читая эти слова, Женевьев нахмурилась. Август ле-Бейл был не только радикалом, но и, согласно новейшим веяниям, убеждённым атеистом. В духе критического отрицания он вырастил и свою воспитанницу. И Женевьев неприятно было видеть в письме отца столь явный, как ей казалось, признак угасающего разума. Потому что раз отец её ударился в веру и вспомнил о Боге, значит, дело было совсем плохо.
Даже не любя своего отца, она была хорошей дочерью, потому сразу же собралась и отправилась в дорогу. ЛеБейл, будь он жив, возможно, остановил бы её, но увы – советников у неё больше не было, ибо её наставник накрепко вбил ей в голову первую заповедь изгнанной принцессы: никому и никогда не верь. Женевьев верила Клементине, своему отцу и ещё леди Гловер, о которой король упомянул в своём последнем письме как о заступнице, на которую Женевьев может положиться. Увы, и эта заступница тоже была убита в ту страшную ночь.
И вот теперь кто же пришёл ей на смену? Теперь, когда ушли те, кого она знала всю жизнь и кому доверяла годами? Рядом с ней теперь был лишь раненый, мечущийся в горячке лейб-гвардеец, его грубый, неотёсанный приятель и три в высшей степени странные особы, которые, однако, приютили принцессу и дали ей кров. За это она была им благодарна, ибо, воспитанная на трудах таких выдающихся просветителей-гуманистов, как Жильбер и ле-Гий, умела ценить добро.
Хотя, надо сказать, было трудно. Эти люди, все эти люди, кроме, пожалуй, лейтенанта ле-Брейдиса, вели себя с ней совершенно немыслимым образом. Вульгарного вида девица по имени Иветт, едва увидев её, схватила за руку и потянула к жаровне, воркуя: «Вы, должно быть, замёрзли, милочка, входите-входите». Женевьев не привыкла, чтобы к ней так прикасались, – единственные прикосновения, которые она знала, были прикосновения её камеристки, да изредка – крепкой руки Августа ле-Бейла, помогавшего ей сесть в карету или дилижанс или спуститься с подножки наземь. Ей было не по себе, даже когда лейтенант ле-Брейдис поддержал её под локоть в спальне отца – а тут такая бесцеремонность… Женевьев окаменела, но Иветт этого не заметила и знай продолжала себе щебетать, что, дескать, холодрыга, и сударыня такая бледненькая, и, Вуди, раздуй-ка угольки пожарче, а то вот-вот погаснут. Вуди, тощий мальчишка, от которого кисло пахло помойкой и потом, глазел на нежданную гостью, разинув рот, пока не получил подзатыльник от Гиббса, подкрепившего сию воспитательную меру словом, которого Женевьев не слышала никогда в жизни, но знала, что оно, должно быть, дурное. Всё это шокировало её не меньше, чем вид бледного от потери крови лейтенанта ле-Брейдиса, которого его приятель Ортега втащил в подвал на руках и бухнул на кровать, словно мешок картошки. Женевьев пожалела, что среди множества наук, которые преподавал ей ле-Бейл и приглашённые им учителя, не было основ практической медицины. Ей хотелось помочь этому юноше, столь самоотверженно помогавшему ей, но она не знала как. А осознав, что не знает, успокоилась, ибо, в духе новейших веяний, её учили принимать обстоятельства такими, как есть, не пытаясь изменить то, что не в силах, но ставя целью достижение того, что возможно.
Ныне целью Женевьев было выполнить предсмертную волю отца – ту, которую он всё же успел ей поведать прежде, чем в покои ворвался убийца. Правда, принцессу мучили серьёзные сомнения в том, что она правильно поняла услышанное… Однако, увидев её, король как будто ожил, воспрянул, и всё, что сказал, говорил отнюдь не в бреду, а во вполне ясном сознании, взяв дочь за плечо и глядя ей в лицо неподвижным взглядом больших тёмных глаз, глубоко запавших на иссохшем лице. Некому было о том сказать принцессе, но глаза у неё были отцовские – та же форма, тот же цвет и то же частое выражение напряжённого недоверчивого ожидания, смешанного с едва теплящейся надеждой.
Теперь ей надо было на остров Навья, и чем скорее, тем лучше. Возникшие препятствия сердили её, но она велела себе принимать испытания кротко и стойко. Последнее получалось, а вот с кротостью, кажется, были некоторые проблемы.
Не стоит думать, будто она не старалась, – как раз напротив. Она помнила, что для этих людей является всего лишь незнакомкой, беглянкой, быть может, даже преступницей, приживалкой без каких бы то ни было прав и без надежды на верность. Но то она понимала умом, а нутром своим, всем своим существом, несмотря на годы достаточно скромной и тихой жизни, всё же привыкла считать себя наследной принцессой. Оттого ей было так дико, когда Клайв обращался к ней: «Эй, дамочка, подайте-ка сюда воды, у нашего парня снова жар», или когда Иветт трогала её юбку и восхищённо закатывала густо накрашенные глаза, или когда Вуди ухмылялся ей из своего уголка, ковыряя в зубах булавкой, или когда Гиббс, видя, как каменеет её лицо при виде похлёбки с салом, которой они обычно обедали (заодно это был и ужин), ворчал: «Ишь, государыня…» Во всём этом не было ничего оскорбительного для особ их круга, никто из них не хотел её этим обидеть, и, в сущности, все они были добрые люди. Но Женевьев, тем не менее, всякий раз давила в себе вспышку гнева и только сжимала губы, с которых так и рвалось надменное: «Как вы смеете?» Ей было стыдно за этот порыв, но и сидеть среди этих людей, есть с ними, спать на одной кровати с вечно ворочающейся и даже ночью сильно пахнущей дешёвыми духами Иветт было едва выносимо.
Однако она мученически терпела. Почти как Святая Жоанна, даром что Женевьев не верила в святость и не чтила выдуманных персонажей религиозных мифов.
Впрочем, трудно было не всё время. Вуди с Иветт большую часть дня где-то пропадали, Клайв приходил изредка, а Гиббс, хоть и торчал в подвальчике чаще других, в основном валялся на кровати и либо спал, либо читал подранную газету, добытую на соседней помойке пронырливым Вуди. Таким образом, большую часть дня Женевьев была предоставлена себе и либо ухаживала за своим раненым телохранителем, поднося ему воды и меняя на лбу повязки, либо просто сидела на стуле, сложив руки на коленях. Терпение и умение ждать своего часа считались величайшими добродетелями, и Женевьев владела ими почти в совершенстве.