В их глазах, отец с бабушкой одного возраста. Восемнадцать лет разницы совершенно уничтожились. Бодрая старость бабушки и озабоченная грусть сына, посеребрившая его волосы и бороду, – совершенно сравнили их. Строгое одеяние барона было из черного бархата, с кружевным воротником, без всяких украшений, кроме ордена Золотого Руна и кольца, подаренного ему в былые времена императором Максимилианом.
   Проводив капеллана, барон отвел мать свою к любимому окну, и уселся с ней рядом, с видом полнейшего довольства, словно теперь только он мог вкусить истинное спокойствие.
   Против места, избранного бароном, висела на стене великолепная картина. На картине этой нарисованы били две фигуры: одна, изображающая самого барона, во всей его мужественной красе; другая была женщина, но до того молодая, что ее можно было бы принять за ребенка, если бы не задумчивая кротость взгляда, обличающая в ней супругу и мать. Это воздушное свидание, казалось, только и удерживалось на земле силой мужественной руки, держащей ее миниатюрные ручки, и взглядом, полным любви, бросаемым ею на мужа.
   Посмотрев с любовью на портрет, барон обратился было к своей матери, но тут подбежала маленькая дочка его.
   – А что это ты, Виттория? Разве здесь лучше? Смотри, как там весело…
   – Нет, – отвечала девочка, – если позволите, то я лучше послушаю ваш разговор с бабушкой.
   – Посмотрите на нее, матушка, ведь у нее одной ваше лицо, а глаза Фриделя. Слушая наши серьезные разговоры, не хочешь ли ты походить на свою благородную крестную мать, маркизу Пескиер?
   – Милый папа, мне всегда весело слушать о ней и о ваших походах в Италию. Скажите, как досталось вам это странное украшение?
   – Очень давно, дитя. Это подарил мне добрый император Максимилиан, при рождении его крестника, – и как раздосадовал он тогда добрую мать твою, заверив ее, что это маленькая позолоченная медвежья шкурка.
   – Расскажи, сын мой, за что ты получил его?
   – За свою храбрость и за глупую гордость моих завистников. Слыхала ли ты об осаде Падуи, где союзником нашим был знаменитый Баярд и пятьсот французов? Артиллерия наша сделала пролом в стене крепости. Император просил французских рыцарей повести приступ, под защитой наших ландскнехтов. «Позор нам, – подумал я, – что мы не сами защищаем свое собственное дело». Но наши гордые рыцари ни за что не соглашались лезть на стену, как простые ландскнехты. Они не иначе ходили сражаться, как верхом. И когда я, чтобы пристыдить их, объявил, что счел бы себе за честь на коленях следовать за таким рыцарем, каков Баярд, они упрекнули меня моим мещанским происхождением. Никогда не видал я императора таким сердитым! Он объявил, что весь здравый смысл империи находится в мещанской крови, и, чтобы доказать свое уважение к мещанам, сделает меня рыцарем высшего ордена в Европе. На следующий день, стыдясь своей армии, он уехал, приказав снять осаду; это меня очень огорчило, потому что мне уже удалось у некоторых возбудить чувство дома. И конечно, гордая фламандская дума никогда не приняла бы меня в свои члены, если бы герольды не объявили, что Сорели давно дворяне. Я очень рад, что отец мой еще был тогда жив. От этого, матушка, я тебя, конечно, не стал уважать более; но отец очень бы огорчился, если бы я был отвергнут, хотя, впрочем, он часто думал, что я ничто иное, как мещанинишка!
   – Никогда! – вскричала Христина – Он гордился тобой даже и тогда, когда не в силах был понять тебя. Впрочем, твое посвящение в рыцари Золотого Руна и поведение внука были самые главные радости, осветившие последние дни его…
   – Да, это было счастливое время до тех пор, пока император не назначил меня посланником в Рим. Дорогая моя Текла, прощаясь с вами, дети, предчувствовала, что больше не увидит вас; но оставить ее здесь, было бы наверняка истерзать ее сердце.
   – В эти-то семь лет, проведенных тобой в Италии, ты так изменился, сын мой! – заметила баронесса.
   – Вдали от вас, дорогая матушка, зная, что вы овдовели, получая только противоречащие приказания от императора, заставляющие мена краснеть и за свое отечество и за человека, любимого мной более всего на свете, наконец видя Теклу, гаснувшую с каждым днем все более и более под палящим небом. Так прошли для меня эти ужасные годы, до тех пор, пока я ее не уложил бездыханную в холодную могилу. Да, от этого можно было постареть! Не знаю, чтобы сталось с моими крошечными сиротами, если бы не твоя крестная мать, Виттория, – она оценила всю ангельскую простоту моей Теклы.
   Наконец, император отозвал меня из Рима. Я бы охотно пожертвовал всей жизнью, чтобы это было месяцев шесть раньше, но императору было не до меня он строил себе тогда великолепную гробницу, в которую, впрочем, и не положили его. Наконец-то возвратился я домой, и тут-то благотворные ласки ваши, дорогая матушка, успокоили меня.
   – Молодой император тебя, кажется, никогда не любил.
   – Хоть бы, по крайней мере, относился, как к полезному подданному, – но и того нет! – он никогда не мог забыть, что я пожал руку Лютеру, и проводил его за стены города. Друзья же упрекают меня, что я запретил войску своему грабить Рим. Одному Богу известно, как трудно действовать по совести!..
   – Действительно. Потомство одно оценить, кто прав, кто виноват. Но честный человек обязан всегда поступать по совести, и Господь даст ему мирную кончину.
   – Да, матушка; каждая сторона может руководиться собственными правилами; но тот, кто настолько слабохарактерен, что не может решиться взять чью-либо сторону, тот достоин пренебрежения, – он никуда не годный человек!
   – Нет, Эббо, ты ошибаешься: иногда человек не примыкает к чьей-либо партии, не по слабости, а просто потому, что у него есть более возвышенная, более совершенная цель. Иногда, у самого по-видимому апатичного человека деятельность пробуждается еще с большей силой, чем у деятельного. Слова твои пробудили во мне воспоминание о твоем и брате твоего рождении; мне мнилось тогда, будто появились две искры, из коих одна поднялась на небо и засветилась, как звезда.
   – И звезда эта руководила мной в продолжении всей жизни! – прибавил барон.
   – Над другой исполнялись слова мудреца: она затерялась в траве. И мать твоя, Эббо, убедилась, что и в темноте искра эта не потеряла своего блеска, даже и тогда, когда путь ее был длинен и неизвестен.
   – Каждая мать так думает, – возразил барон, – но лучше станем молить Бога, чтобы искра эта с каждым днем становилось все светлей и светлей, и чтобы блеск ее не отличался от блеска звезды.
 
   Путешественник, вышедший из стен древнего города Ульма, знаменитого своими историческими воспоминаниями, и пожелавший посетить Швабские горы, будет вознагражден за свой труд, если дойдет до зеленой долины, где бурный поток впадает с вершины гор. Древний мост, мельница и веселая деревенька укрываются в этой долине: господская усадьба виднеется в прогалинах леса. Хорошенькая готическая церковь привлекает общее внимание, лишь только взор оторвется от руин феодального замка, что на горе. Говорят, что в церкви этой находятся замечательные памятники. Если путешественник спросит у почтенного старца, стерегущего церковь, – что это за замок? – то тот гордо ответит:
   – Адлерштейнский.
   – Разве древний род этих баронов существует и доныне?
   – Да; но они выстроили вот этот дом, когда древний замок обрушился.
   В церкви находятся великолепные скульптурный работы, но внимание путников в особенности привлечено гробницей, находящейся в боковой часовне. Это двойной памятник, на котором изображены два рыцаря, облеченные в воинские доспехи.
   – Кто это? – спрашивает любознательный путешественник.
   – Это бароны Эббо и Фридель.
   – Верно отец с сыном, убитые в одном и том же сражении, – снова вопрошает турист, – так как белая мраморная фигура одного изображает совершенно молодого юношу, а фигура другого, с длинной бородой, носит отпечаток величественной старости. Воинские доспехи их одинаковы. Орел покоится на щите юноши, держащего в руках лютню; те же самые гербы повторены на щите другого рыцаря, с той только разницей, что на старике надет орден Золотого Руна и рука его опирается на библию.
   – Нет, – отвечает проводник, – это близнецы рожденные в то время, когда отец их был в крестовом походе. Барон Фридель убит был турками у этого моста, а брат его воздвиг церковь в его память. Он же первый развел виноградники в этих горах и избавил крестьян от ленной повинности. Часто является он в горах, на заре или при закате солнца.
   С недоверчивой улыбкой принимается турист разбирать надгробные надписи, в полной уверенности, что эти окна, портики и оружие далеко не времен крестовых походов. Разбирая древние готические буквы, вырезанные на карнизе гробницы, он читает следующее:
Grate pro anima Friedmundis Equitis Baronis
Adlersteini.
A. D. MCCCCXCIII.
   А с другой стороны гробницы: 
Hiс jacet Eberardus Eques Baro Adlersteini
A. D. MDXLIII
Denique
   Да, проводник был прав. Это действительно два брата, с почти целой жизнью, разделяющей числа их смерти!
   Остальные памятники, большей частью все устроенные с безвкусием настоящего времени, не останавливают внимания туриста. Один только, находящийся вне памятника обоих братьев, может возбудить удивление: это изображение женщины со спокойным выражением лица.
   На древнем немецком языке вычеканена следующая надпись: 
Здесь покоится тело Христины Сорель, жены Эбергарда, XX барона Адлерштейнского и матери баронов Эбергарда и Фридмунда.
Она уснула вечным сном за два дня до смерти своего сына в день святого Иоанна m. q. XIII.
Дети ее восстанут, чтобы благословить ее!
Памятник этот воздвигнут благочестием и любовью ее внука барона Фридмунда Максимилиана и его братьев и сестер.