Христина ожидала встретить разбойника, а видела перед собой только дикаря; но ей пришлось убедиться, что в нем был и разбойник.
   В замке проведали, что по направлению к Спорному Броду двигается обоз с товарами. Все в замке всполошилось. Собрались воины, лошадей отправили в долину, а в лесу устроили засаду. Осенние дожди уже наполнили потоки, и переезд через брод сделался настолько затруднительным, что грабители могли рассчитывать на хорошую добычу.
   Баронесса Кунегунда и прочие женщины замка набежали в комнату Эрментруды, чтоб лучше насладиться предстоящим зрелищем. Сама Эрментруда была также одушевлена, как и другие; но она настолько знала Христину, что не могла рассчитывать на ее сочувствие в этом случае, и слишком ее любила, чтоб обратить на нее внимание матери. Христина ушла в маленькую башенку; она не могла отвлечь взоров от предстоящего грустного зрелища; ею овладела нервная дрожь, и она очень желала бы иметь возможность каким-нибудь образом предупредить несчастных путников. Может быть то были ее сограждане, отправляющиеся в родимый Ульм?
   Христина разглядела телеги посреди брода, и нападающих, стоящих на берегу; из соседней комнаты до нее долетали торжествующие возгласы баронессы и ее дочери. Христина видела страшную свалку, торопливое бегство нескольких человек на противоположном берегу: – из воды вытащили добычу, так недостойно завоеванную. Увы! эти возмутившиеся волны вероятно повлекли к Дунаю тела нескольких храбрых и честных горожан, предательски умерщвленных этой ордой разбойников!
   Когда Эрментруда ушла с матерью в нижнюю залу встречать победителей, Христина бросилась на колени, обливаясь слезами, дрожа от ужаса и негодования. Она читала молитву и за жертв и за убийц до тех пор, пока послышались шаги сира Эбергарда, подымавшегося по лестнице с сестрой на руках.
   Эрментруда подошла к Христине.
   – Ну, однако же на нашу долю немного досталось! – сказала она. – Обоз был с бочками вина, там внизу пьяницы натешатся вдоволь. Для меня Эббо мог добыть только вот эту золотую цепочку и эту медаль, что старый купец носил на шее.
   – А его самого убили? – спросила Христина. По ее дрожащим, бледным губам можно было догадаться какие чувства волновали ее.
   – Право, хорошенько не знаю; я только повалил одного на землю, и снял с него эту цепочку, мне больше ничего и не нужно было, – сказал молодой барон, – а что там с ним сделают другие, не знаю.
   – Но, брат и тебе кое-что принес, Христина, – сказала Эрментруда. – Покажи же ей, Эббо!
   – Отец посылает вам это в благодарность за ваши заботы о сестре, – сказал Эбергард, подавая Христине запонку, укреплявшую вероятно ленту на шляпе несчастного купца.
   – Благодарю вас, барон, я не могу принять, – вспыхнув и отступая сказала Христина.
   – В самом деле? – с удивлением спросил Эбергард; потом, подумав, прибавил: – Ведь то были не ваши сограждане, а просто купцы из Констанца.
   – Возьми, возьми, Христина, а то отец рассердится, – говорила Эрментруда.
   – Нет, сударыня; благодарю обоих баронов, но взять эту вещь я считаю грехом! – дрожащим голосом отвечала Христина.
   – Послушайте, – сказал Эбергард, – мы имеем право, – это право владельца, – на все товары, падающие в нашу реку. Это также правда, как то, что я истинный рыцарь!
   – Истинный рыцарь! – повторила Христина, дав волю своему негодованию, несмотря на тайный страх. – Обязанность истинного рыцаря помогать слабым и бедным, а не грабить их!
   – Христина! – вскричала изумленная Эрментруда. – Понимаешь ли ты, что говоришь? Ты сказала, что Эбергард не истинный рыцарь!
   Эбергард стоял молча, предоставив сестре защищать его.
   – Что же мне делать? – отвечала Христина со слезами в голосе. – Вы можете меня выгнать из замка, мне только этого и хочется, но я не могу осквернить свою душу, признавая, что грабеж и разбой достойны истинного рыцаря!
   – Моя мать прибьет тебя за это! – вскричала взбешенная Эрментруда, и хотела бежать к лестнице.
   Но брат остановил ее.
   – Тише, Эрментруда; удержи язык. Она мне ничего худого не сделала.
   И Эбергард вышел из комнаты. Христина, едва передвигая ноги, пошла в свою башенку, ее беспокоила мысль, что отец может подвергнуться неприятности из-за ее обидной откровенности. Что будет? Не прогонять ли их обоих из Адлерштейна? Если это случится, не бросит ли ее отец в овраг, вместо того, чтоб вести обратно в Ульм? Ах, что если бы она могла с опасностью жизни сойти с этих крутых скал, помочь несчастному купцу, может быть полуживому и лежащему где-нибудь на лугу, бежать с ним, отвести ограбленного в его семейство, и снова очутиться в среде христиан, имеющих страх Божий.
   Несколько минут спустя, Эрментруда тихонько отворила дверь, и остановилась у порога.
   – Христина, – сказала она, – не плачь, я ни слова не скажу матери. Поди сюда, дошей мой платок; никто тебя не прибьет.
   – Я не о том плачу. Я уверена, вы не захотите, чтобы со мной дурно обращались; нет, я плачу о том, что вынуждена смотреть, как проливают кровь, а мне невозможно никоим образом помочь этому несчастному купцу и прочим жертвам.
   – Ну, – сказала Эрментруда, – не огорчайся так; я видела людей, которые помогали купцу встать. Но, что за дело нам с тобой до этого купца?
   – Я принадлежу также как и он к сословию горожан, – отвечала Христина, понимая, что Эрментруде было бы невозможно растолковать значение поступков отца и брата.
   Между тем, Христина не могла без содрогания вспомнить о том, что высказала Эбергарду в минуту жестокой откровенности. Она сошла вниз к ужину с большим беспокойством, чем обыкновенно. «Старый барон, – думала она, – может ожидает, что она будет благодарить его за подарок». К счастью для нее такие простые приемы вежливости были весьма редки в Адлерштейнском замке, и никто не заметил этого упущения с ее стороны. Собеседники были в таком возбуждении, по милости хорошего французского вина, добытого ими, что Христина могла незаметно выйти в залу.
   Все чаши были наполнены. Старый барон и его сын поспешили дать вина Эрментруде, и вскоре сир Эбергард, обращаясь к трепещущей Христине, сказал смеясь:
   – Ну, а ты, молодая девушка, не хочешь попробовать нашего вина?
   Христина отрицательно покачала головой и прошептала:
   – Нет!
   – Как так! – сказал ее отец, сидевший рядом с ней. – Ведь сегодня нет поста.
   С минуту продолжалось молчание. Многие из присутствовавших имели более уважения в постным дням, чем к жизни и собственности ближнего.
   Христина снова покачала головой.
   – Ну, что ж такое, – сказал добродушный Эбергард, очевидно желавший избавить Христину от неприятного объяснения, – тем хуже для нее.
   Неумная веселость собеседников все возрастала, и этот ужин показался Христине самым неприятным из всех виденных ею пиров в этом замке.
   Сама Эрментруда вскоре пришла в такое возбужденное состояние, что Христина, кроме неприятного чувства, внушаемого ей опьянением юной больной, еще ощущала страх, чтобы несчастная девочка не рассказала как-нибудь о том, что произошло между ней и Эбергардом.
   Но однако в скором времени Эрментруда склонила голову на грудь и начала плакать: она почувствовала сильную головную боль. Брат взял ее на руки, желая отвести в спальню; но возлияния за ужином были так обильны, что он несколько раз споткнулся на лестнице, что очень испугало его сестру; и когда барон усадил Эрментруду в кресло, та начала плакать и топать ногами. Затем последовала еще более ужасная минута. Страх, чувствуемый молодым человеком к Христине, исчез; он клялся, что она прекрасная девушка, подчас, правда резкая на язык, – но поцелуй будет служить доказательством, что она его простила.
   – Сир Эбергард, – решительно сказала Христина, – ваша сестра больна; вы сами в таком виде, что не можете здесь оставаться. Идите сейчас вниз, и не оскорбляйте свободную девушку.
   Твердый тон этого нежного голоса, так мало схожий с крикливым тоном всех других женщин, каких он знал, вероятно поразил Эбергарда. Голова его была еще настолько светла, что он был поражен, почти испуган сопротивлением, какого никогда еще не встречал.
   После этих слов, Эбергард снова почувствовал то инстинктивное уважение, какое ему до сего времени внушало умственное превосходство Христины, и направился колеблющимися шагами к лестнице.
   Христина тотчас же заперла за ним дверь, и готова была упасть в слезах на первый попавшийся стул, если бы не привели ее в себя жалобы и нетерпеливые крики Эрментруды.
   Христина решилась оставить дверь запертой на всю ночь, по крайней мере до тех пор, пока будет продолжаться оргия.
   Всю эту ночь и весь следующий день у Эрментруды была сильная лихорадка, и Христина не могла отойти от нее ни на минуту. Никто за это время не входил в комнату молодых девушек, кроме Урселы. Рассказы старухи о том, что происходило в зале после ужина, снова заставили Христину содрогнуться.
   По рассказам Урселы, собеседники пили до тех пор, пока не попадали тут же где сидели, и просыпались только затем, чтоб снова пить до упаду. Баронесса ушла в кухню, когда уже была не в состоянии переносить далее всего этого страшного гвалта. Урсела прибавляла, что до тех пор, пока на столе оставалось вино, лучше было сидеть в хлеву со свиньями, чем с людьми в зале. Кроме того, могли бы случиться еще более важные происшествия; старуха говорила о каком-то провале, находившемся около лестницы. Знала ли Христина, что было под этим провалом? Там был однажды оружейный мастер из Страсбурга, попавшийся к барону в плен, и не захотевший заплатить выкупа, угрожая жалобой императору, – он наступил на этот провал и… Урсела сделала выразительный жест.
   – Но с тех пор, – прибавила она, – молодой барон никогда уже не приводит пленников в замок.
   Ничего не было удивительного, что Христина вздрагивала, слушая нестройные звуки, долетавшие до нее, и молилась, наблюдая за больной, когда та стенала и металась на своей постели.
   Наконец, в замке все снова вошло в обычную колею. Эрментруда потребовала к себе брата. Когда старый барон пришел взглянуть на дочь, та приняла его довольно холодно, и настаивала, чтобы к ней привели Эбергарда. Она говорила, что ей будет легче, когда она сядет на колени к брату и положит голову на его плечо. Отец предложил ей свои услуги, но она отказала с обычной живостью, и продолжала требовать Эббо до тех пор, пока отец не ушел вниз, обещая прислать к ней брата.
   С сердечным трепетом ожидала Христина прихода молодого барона: может быть она оскорбила его своей откровенностью, но и он несомненно оскорбил ее своей выходкой. Обрушит ли он на нее свой гнев, или опять будет обращаться с ней с обидной фамильярностью? Христине очень бы хотелось избегнуть этого свидания. Несколько времени спустя, на лестнице послышались тяжелые шаги молодого барона; но Христина не могла уйти в свою башенку, потому что Эрментруда опиралась на ее плечо. Как бы то ни было, шаги барона были не так тверды и смелы, как обыкновенно; Эбергард постучался даже в дверь, прежде чем войти, и когда вошел, слегка поклонился Христине. В то время, Христина и не подозревала, что эта голова первый раз в жизни преклоняется перед каким бы то ни было существом. Но с первого же взгляда на Эбергарда, она тотчас заметила, что он был в необычайном расположении духа; он казался как бы смущенным и пристыженным тем, что произошло между ним и Христиной.
   Болезнь Эрментруды очень огорчила брата; он начал ее ласкать и голубить. Христина, видя, что он разделяет с ней обязанности сиделки, почувствовала, как мало-помалу начинает в ней исчезать отвращение к этому человеку. Она была даже благодарна ему за его терпеливость и скромность, и по временам не могла удержаться от улыбки, замечая почтительный и постоянно возрастающий страх, внушаемый ею этому ужасному барону.

ГЛАВА IV
Весна

   С наступлением зимы не произошло никакой перемены к лучшему в состоянии здоровья Эрментруды. Снег валил хлопьями, и расстилал на огромное пространство свой белый ковер, кое-где прерываемый только вершинами скал, слишком крутых, чтобы дать ему приют. Водопад покрывался каждый день новыми иглами льда, а во дворе снег доходил до ступенек лестницы, ведшей в большую залу. Христине говорили, что так будет всю зиму. Бароны часто отправлялись на охоту за медведями и волками; а Эбергард часто, сверх того, отправлялся с пищалью и собакой за дичью; приносимую им добычу Христина сама приготовляла, и только это кушанье возбуждало еще иногда слабый аппетит Эрментруды, которая никак не могла взять в рот соленую говядину и прочие приготовления, сделанные дома на зиму.
   Несмотря на все тщательно закупоренные окна и огонь, постоянно поддерживаемый в каминах, холод, очевидно, разрушительно действовал на больную; с каждым днем, ей все более и более становились необходимыми нежность, заботы и развлечения. В этом случае, Христина была неистощима; она ухитрилась вырезать из соснового дерева целую игру шашек, и на одном углу скамейки нарисовала доску для этой игры, расписав ее смесью масла с углем.
   Старый барон был в восхищении от такого изобретения и от удовольствия, какое оно доставляло его дочери. Барон вспомнил, что когда-то, во времена своей молодости, когда чаще соприкасался с цивилизованным миром, и он игрывал в шашки.
   – В наши времена, – говорил он, – это была любимая игра владетельниц замка.
   Такой успех поощрил Христину постараться сделать еще другую благородную игру, и из ее искусных рук возникли фигуры, изобретенные Палаледом; Эрментруда с изумлением смотрела на чудное мастерство своей подруги.
   Наконец-то свет начал проникать в душу молодой баронессы, до сих пор спавшей духовно. Она начала более, чем прежде, интересоваться всем, что происходило вокруг нее; песни уже не просто усыпляли ее, она с удовольствием говорила о них. Рассказы, что прежде она с трудом выслушивала, теперь возбуждали в ней живейшее удовольствие. Одним словом, духовная деятельность очевидно начинала пробуждаться.
   Христина привезла с собой книг; они составляли довольно значительную библиотеку для молодой девушки в пятнадцатом столетии; этим она была обязана разносторонним познаниям дяди. В этой библиотеке были книги духовного содержания на латинском языке, вышедшие из-под станка доктора Фауста, Библия, Евангелие, молитвенник, сочинение Фомы Кемпийского; была здесь также и поэма прелестного мейстерзингера и страстного любителя птиц Вольтера фон Фогельвейде, на немецком языке.
   Такова была маленькая библиотека, которую домовитая фрау Иоганна считала бесполезной роскошью и докучливым багажом, а Гуго Сорель никогда бы не согласился перенести в замок; но Христина тихонько от них спрятала свое сокровище в широкие складки своих платьев.
   Какой драгоценностью были эти книги для Христины теперь, когда без всякой религиозной поддержки, ей пришлось внушать умирающей девушке тайны жизни земной и загробной, стараться, чтобы она покинула этот мир с понятиями о вере и надежде, более определенными и ясными, чем были понятия ее предков-язычников! Христина потеряла уже всякую надежду на выздоровление Эрментруды, и замечала у нее все зловещие симптомы, какие видела перед смертью у сестры своей подруги, Регины Грундт. Хотя Христина и не надеялась на излечение больной, но сознавая, что может ее поддержать, утешить, усладить ее последние минуты, и не огорчалась уже более своим пребыванием в Адлерштейне. Христина нежно полюбила Эрментруду, и теперь ни за что не решилась бы ее покинуть. Бедная больная почувствовала наконец эту привязанность и разделяла ее; она начала обращаться со своими родителями с небывалым доселе уважением, что было для тех совершенной новостью; научилась даже ласково и с благодарностью относиться к старой Урселе; голос Эрментруды утратил повелительное выражение, а ее себялюбивая, капризная дружба к Эбергарду превращалась в нежную привязанность.
   Старый Адлерштейнский барон замечал это превращение, и радовался, что поместил около дочери подругу, воспитанную в городе. Мало того, не понимая опасного состояния дочери, старик помышлял о том, какую пользу принесет Эрментруде такое образование, когда он решится наконец преклониться перед императором; а такое решение становилось все более и более необходимым. «Как будет счастлив тот, кто удостоится руки моей прелестной Эрментруды!» – думал барон.
   Баронесса Адлерштейнская видела в этой перемене ничто иное, как переход от отрочества к юности, и считала оскорблением одну мысль, будто кто-нибудь мог бы не считать за величайшее благо брак с Адлерштейнской барышней, какова бы она ни была.
   Что же касается предположения подчиниться императору, это в глазах баронессы казалось безумием и слабостью. Доселе еще императоры, короли, герцоги, графы только ломали свои мечи о скалы Адлерштейна. Старая госпожа не могла понять, что сделалось с ее мужем и сыном; отчего они стали такими трусами?
   Сир Эбергард был еще более отца убежден, что сопротивляться долее грозе было невозможно. Положение их становилось невыносимым. По известиям, привезенным Сорелем из Ульма, было ясно, что союз, о котором толковали в Регенсбурге, гораздо более опасен, чем все до сих пор предпринимавшиеся нападения на Адлерштейн. Да если еще граф Шлангенвальдский присоединится к коалиции, род Адлерштейнов должен ожидать всяких опасностей от тайных подкопов этого беспощадного врага. Единоборства были запрещены уже лет десять тому назад, а Адлерштейны открыто враждовали с целым миром.
   Но, при мысли о такой необходимости, Эбергард не до такой степени сильно бесновался и отчаивался, как его отец. Речи, слышанные молодым бароном в комнате сестры, пояснили ему бесполезность его теперешнего образа жизни. Эрментруда всегда сообщала брату о том, что ее занимало; из этих разговоров Эбергард понял наконец, что жизнь может доставить ему иные наслаждения, помимо независимости на вершине скалы, и что подчинение императору откроет ему путь к более благородным и достойным подвигам, чем ограбление обозов. Увлекательная легенда о Дитрихе Беримом и его двух предках, рассказанная нежным серебристым голосом Христины, показали ему, что именно Христина разумела под словом: «истинный рыцарь», т. е. лев в бою, агнец в мирное время. Описания характеров знаменитых людей и еще более очерки жизни городов, слышанные от Христины, пробудили в Эбергарде стремление войти в общество себе подобных, составить себе честное имя и заслужить уважение, сопряженное с именами Першваля, Карломана и Рудольфа Габсбургского, бывшего первоначально таким же горным свободным бароном, как сам Эбергард. Мало того, Эрментруда часто говорила ему, трепля его по щеке и приглаживая его белокурую бороду, сделавшуюся с некоторого времени гораздо мягче и опрятнее:
   – Будет время, когда тебя станут звать добрым бароном Эбергардом, как того из наших предков, что все любили и уважали за то, что он у ворот замка раздавал хлеб всем голодным.
   Эбергард также не придавал большого значения упадку сил сестры, и приписывал ее слабость единственно суровости погоды. Он даже едва замечал эту слабость, несмотря на то, что проводил в ее комнате большую часть времени, держа ее на коленях и разговаривая с ней и с Христиной. Христина уже окончательно перестала бояться Эбергарда. Когда в замке было мало вина, а барон оставался верен своему врожденному характеру, Христина чувствовала, что имеет в нем друга, признательного за ее заботы об Эрментруде; она говорила теперь при нем также свободно, как и без него, с одной больной. Легко было заметить, что признательность и терпение Эбергарда не были единственными двигателями его поступков.
   Ум больной быстро созрел под новыми впечатлениями, между тем, как силы ее постоянно упадали. Когда дни стали длиннее и зима менее сурова, Христина заметила выражение, оживлявшее доселе неподвижные, неосмысленные черты лица Эрментруды, как из уст переродившейся молодой девушки беспрестанно вылетали слова любви, мира и надежды. Христина понимала, что учение более глубокое, более возвышенное, чем то, какое она могла сообщить ей, должно бы теперь придти к ней на помощь и приготовить бессмертную душу больного к новому существованию за пределами внешнего мира, к которому она быстро приближалась.
   Снегу уже не было в долине; роскошный дерн красиво окружал озеро, в которое впадал поток Спорного Брода. Водопад разрушил свою ледяную тюрьму и с шумом прыгал по скалам; зацвели полевые цветы; Эбергард нарвал даже букет и положил его на подушку сестры. Вершины скал блестели светлыми каплями; снег виднелся только на дне некоторых оврагов, и казался гораздо красивее, чем в городе, где его мяли лошади и прохожие. По правде сказать, Христина боялась времени, когда дороги освободятся совершенно, но она не могла любить снега, напоминавшего ей о неволе, и наскучившего своим однообразием. С удовольствием следила Христина, как постепенно таяли широкие белые полосы, и радовалась, когда небольшие глыбы упадали на дно оврага.
   Эрментруда, напротив, полюбила какой-то странной любовью белый ковер, расстилавшийся в узком ущелье. С грустью следила больная за его постепенным уменьшением, с смутным предчувствием, что жизнь ее угасала по мере того, как таял снег. И действительно, в тот самый день, когда проливные дожди отделили эту белую скатерть от остального снега, покрывавшего еще вершину горы, грустная истина предстала наконец глазам всех членов семейства; все поняли, что весна не принесла больной ничего, кроме истощения я увядания.
   Тут же, в первый раз, сир Эбергард обратил серьезное внимание на настояния Эрментруды, требовавшей, чтобы ей не дали умереть без напутствия священника. Брат успокоил ее тем, что обещал, когда будет необходимо, привести к ней отца Норберта, который в торжественных случаях приезжал служить обедню в часовне блаженного Фридмунда.
   Прошла Пасха; Эрментруда была в то время так больна, что Христине не удалось отправиться в Светлое Воскресенье в церковь, хотя она и решилась было пойти туда, даже в том случае, если бы никто, кроме Урселы, не захотел сопровождать ее.
   Снеговой ковер обратился уже в тонкую ленту; брод появился во всей красе, синий и светлый при лучах солнца; водопад весело прыгал по скалам, и ландыши распустились повсюду, когда наступил Духов день. Отец Норберт отслужил обедню и прощался с пустынником; вдруг из горного ущелья вышел человек высокого роста и остановился перед священником, сказав ему задыхающимся от горя голосом:
   – Пойдемте со мной.
   – Кто требует моих услуг? – спросил удивленный монах.
   – Не идите с ним, отче, – шепотом сказал пустынник, – это молодой барон. О! сжальтесь над ним, благородный барон, – прибавил он, обращаясь к Эбергарду, – он не сделал ничего худого вашему семейству.
   – Я не хочу ему делать никакого зла, – отвечал Эбергард, с трудом стараясь укрепить свой голос. – Я прошу его только совершить обряд. Ты боишься, монах?
   – Кому я нужен? – спросил отец Норберт. – Объяснись, сын мой. Чего мне бояться? Чего ты хочешь от меня?
   – Чтобы ты пошел к моей сестре, – отвечал Эбергард, и голос его снова дрогнул. – Сестра моя умирает; я поклялся привести ей священника. Хочешь пойти со мной, или я должен вести тебя силой?
   – Иду, иду; я охотно пойду за вами, барон, – сказал монах. – Через минуту я к вашим услугам.
   Отец Норберт вошел в келью отшельника, откуда лестница вела в церковь. Отшельник последовал за ним, говоря:
   – Спасайтесь, святой отец; у вас есть еще на это время. Северные ворота ведут в Гемсбокское ущелье, вход в него теперь открыт.
   – К чему мне его обманывать? Зачем откажу я в помощи умирающей? – сказал Норберт.
   – Увы! святой отец, – вы здесь человек новый, и совсем не знаете этих кровожадных людей! Тебе ставят западню затем, чтобы заставить монастырь заплатить за тебя выкуп; а может быть хотят сделать что-нибудь и еще худшее. Баронесса – демон хитрости и злобы, а барон отлучен от церкви.
   – Знаю, сын мой; но не понимаю, за что же их дочь умрет без пастырского напутствия.
   – Ну, что же ты, монах, скоро ли? – вскричал Эбергард, дожидавшийся у входа в пещеру.
   Норберт появился, держа в руках священную чашу и прочие принадлежности. Молодой барон протянул руку, предлагая донести Святые дары; монах отказался от такой помощи, невольно вздрогнув при мысли о возможности вручить святыню таким нечистым рукам. Тогда Эбергард сказал:
   – Ну, трудновато будет тебе с этой ношей добраться до замка.
   Но отец Норберт был коренастый швейцарец, привыкший карабкаться по Швабским Альпам; он следовал за своим проводником по самым крутым и извилистым тропинкам горы безо всякого затруднения, с быстротой и ловкостью лани. Когда поднялись до уровня замка, молодой барон остановился, вероятно желая удостовериться, следует ли за ним монах, вдруг он стал, как остолбенелый.
   Над беловатыми массами тумана, плававшего на противоположной стороне горы, обрисовывалась гигантская тень пустынника, выставившего голову вперед и простиравшего руку.