Страница:
– Потому что мы уже ведь не в самом деле орлы, – отвечал Гуго. – Видишь ли ты, над самым двором замка ту скалу, что вдруг обрывается и спускается в глубину долины, как крепостная стена? Утес, на который мы поднимаемся теперь, не так перерыт, как та скала, река вынуждена делать там такие скачки, какие может делать только серна. Есть там вверху тропинка, по ней ходит иногда барон Эбергард, – он привык ходить по ней с детства, но я не в состоянии решиться по ней идти. Га! Га! Твой дядя может говорить что хочет об императоре и его союзах, увидишь, что заговорит сам император, как заедет сюда.
– Однако немало замков заставили сдаться, моря их голодом, – сказала Христина.
– Вот как! ты и это знаешь! Да, правда, случалось. Но видишь ты этот ручеек, – вон там внизу? – сказал Гуго, указывая на пенившийся ручеек, перескакивавший со скалы на скалу к противоположному склону горы. – Этот ручей пробегает через двор замка, и никогда не высыхает. А видишь скалу, где стоит самый замок? По ней идет винтообразная тропинка, ведущая в деревню Адлерштейн, которая находится на другом склоне горы. И горе будет вассалам, если они не доставят в замок необходимое количество съестных припасов!
Страшная покатость почвы поглощала все внимание Христины. Дорога, или лучше сказать, ступени каменной лестницы спускались к берегу потока, на самом дне оврага, и поднимались по противоположному берегу вдоль остроконечных скал. Подниматься по этим ступеням было так трудно, что сам Гуго взбирался по ним, опираясь на палку, придерживая мула под уздцы, но всего чаще смотрел на дочь, и протягивал руку, чтобы поддерживать Христину, когда та готова была упасть в обморок. Бедная девушка слишком боялась отца, чтобы позволить себе крик или жалобу, но когда отец увидал, как она усиливалась скрывать страх, он не только не выказал в отношении к ней суровости, а напротив хотел дать ей почувствовать силу своего покровительства.
Вдруг, над их головами послышался голос:
– Как! Сорель! Ты привез ее! Эрментруда умирает от нетерпения ее увидать!
Слова эти были произнесены на самом вульгарном наречии и самым грубым акцентом; это неприятно подействовало на слух Христины, тем более, что частые сношения с иностранными купцами и влияние латинского языка много способствовали к усовершенствованию наречия в городах, – и к этому-то утонченному говору с детства привыкла Христина.
Немалое было ее удивление, когда по жестам отца и по тому, как он относился к говорившему, она поняла, что это должен был быть одним из владетелей замка.
Христина подняла глаза, и увидала на тропинке, над их головами, сильного, высокого человека, загорелое лицо которого составляло резкую противоположность с цветом волос, усов и бороды, до такой степени бесцветно белокурых, что можно было приписать такое бесцветие влиянию атмосферы. На нем была надета куртка из буйволовой кожи, еще более потертая чем та, в какой приехал к брату Гуго Сорель; но зато куртка эта была опоясана роскошным кушаком, на котором висел серебряный с чернью охотничий рог. На шляпе было орлиное перо, прикрепленное большой золотой итальянской монетой.
Человек этот пристально взглянул на Христину, но не удостоил ее поклоном, и начал расспрашивать ее отца о его поездке на том же грубом наречии, на каком говорил прежде.
Тут мгновенно рассеялись некоторые заблуждения Христины. Она приготовилась встретить в горных властителях опасных бандитов, но воображала, что они отличаются изящными манерами, деликатным обращением, обыкновенно соединенными с знаменитым происхождением.
Предстоящий теперь перед ней человек, хотя и не был лишен некоторой важности в осанке, но приемы его и говор были грубее приемов самого последнего из учеников Годфрида. Христина не могла не подумать, что опасения ее доброй тетки, Иоганны, насчет возможности влюбиться в одного из таких баронов, были напрасны.
Между тем, последнее усилие мула поровняло путников с замком. Гуго сказал дочери совершенную правду замок был окружен с двух сторон глубокой пропастью, с третьей высокой остроконечной скалой, соединявшейся с одной из ступеней Орлиной Лестницы. С четвертой же стороны ручей образовал глубокий ров, откуда немного далее снова вырывался и впадал в глубину оврага Над этой бездной был наброшен временной мост, так как подъемный мост в то время чинился Здесь Христина принуждена была сойти с мула и пройти это пространство пешком. Но при виде этой движущейся доски, она в ужасе отступила; между тем, отец ее, занятый возней с мулом, и не думал подать ей руку.
Молодой барон громко расхохотался, – что нисколько не могло его возвысить в мнении Христины, но, вместе с тем, барон взял ее за руку и повел по мосту, говоря:
– Ха, ха, ха! Сейчас видно, что она воспитана в городе!
– Благодарю вас, – сказала Христина, готовая заплакать при виде зрелища, представшего ее глазам.
Когда въездные ворота, – едва настолько высокие, чтобы пропустить человека верхом на лошади, – отворились перед нашей героиней, ей показалось, что она входит в двери темницы. Въехав во двор замка, Христина перекрестилась и прошептала молитву. Двор этого замка не походил на те дворы, которые дали свои названия жилищам государей, двор, где слышался только шепот влюбленных и изящные, приветливые речи. Если говорить правду, двор этот походил скорее на конюшню. В одном отдаленном углу, Маленький Портной перевязывал рану Нибелунга. Три громадных борова рылись в куче мусора, штуки четыре или пять больших, свирепых с виду, собак кинулись навстречу своему товарищу Фестгольду, а старый длиннобородый козел, стоя на куче навоза, казалось, был готов забодать каждого пришельца.
Христина не помнила в последствии, каким образом ей удалось перейти этот грязный двор и дойти до низкой двери, за которой находилась широкая, но шероховатая лестница. Конюшни занимали весь нижний этаж главного корпуса здания, лестница же вела в первый этаж, а оттуда в большую залу, откуда слышались жесткие, грубые голоса.
Войдя в залу, Христина увидала вокруг длинного стола вооруженных людей, свободно за ним заседающих. На конце этого стола сидел пожилой человек и полудремал. Это был сам барон Адлерштейнский; черты его лица были резче, жестче, чем черты сына; но когда старый барон проснулся и заговорил с Гуго, Христина заметила по его тону и приемам, что он не был до такой степени совершенно невоспитан, как его сын. Подле барона сидела женщина высокого роста, в темном платье; ее-то голос желчный и повелительный так неприятно поразил слух Христины, когда она вошла в залу. Пирамидальная прическа еще более увеличивала рост баронессы, и придавала ей какой-то фантастический вид при слабом освещении дымной залы. Черты лица ее сохраняли следы прежней красоты, но теперь приняли суровое и отталкивающее выражение.
Христина, едва живая от страха, остановилась у порога; но, в то же время, она желала бы лучше провалиться сквозь землю, чем находиться в присутствии этих страшных людей.
– Это та самая молодая девушка, которую вы привезли издалека, – сказала владетельница замка. – Она сама похожа на больного ребенка, – но я о ней не намерена беспокоиться. Отведите ее к Эрментруде. А ты, моя милая, старался во всем повиноваться барышне; да смотри, не вздумай вбивать ей в голову ваших городских бредней.
– И вот еще что, – продолжал старый барон, – если ты будешь усердно ходить за барышней, получишь новое платье и красивого мужа.
– Пройдите здесь, – сказала баронесса Кунегунда, указывая рукой на небольшую башенку, к которой Христина робко направилась, не желая разлучаться с отцом, единственным своим покровителем.
Но молодой барон пошел вперед, в несколько прыжков вбежал на лестницу, и прежде, чем Христина успела подняться, она услышала слабый голос, говоривший повелительным тоном:
– Ты сказал, что она приехала, Эббо?
– Да, она действительно здесь, – отвечал Эбергард, – но она очень медлительна и привыкла к городским обычаям. Она боялась перейти через овраг, ха! ха! ха!
И оба начали хохотать так, что щеки Христины покрылись ярким румянцем когда она перешла порог комнаты.
– Вот она, – сказал молодой барон, – ну теперь она вылечит тебя совершенно!
Комната была пустая, почти без мебели, стены голые; вся мебель состояла из большой дубовой кровати, деревянного стула, стола и нескольких скамеек. У камина, на голом полу, заложив руки за голову, лежала молодая девушка, перед ней, на коленях, стоял Эбергард.
– Вот моя сестренка, – сказал он, обращаясь к Христине. – Говорят, будто вы, горожанки, умеете лечить больных. Посмотрите на нее, как вы думаете, можете ее вылечить?
Но Эрментруда, смутившись, приподнялась наполовину, и спрятала лицо в колени брата. Это было движение пятилетнего ребенка, однако по росту девушки невозможно было дать ей менее четырнадцати или пятнадцати лет.
– Что же это значит? Разве ты не хочешь на нее взглянуть? – сказал брат, стараясь поднять голову сестры; потом, протягивая Христине горячую руку Эрментруды, сказал с необычайной живостью:
– Можешь ли ты ее вылечить, девушка?
– Я не лекарь, мессир, – отвечала Христина, – но надеюсь, по крайней мере, помочь ей. Прежде всего, ей очень жестко лежать так на полу.
– Я не хочу уходить, я хочу остаться около огня, – прошептала больная, дрожа всем телом.
Христина тотчас же сняла с себя свой толстый плащ, подбитый овечьей шкурой, разостлала плащ на полу, обвернула воротник вокруг полена, так как не было подушки, и в одно мгновенье устроила спокойное логовище.
Эбергард переложил Эрментруду на эту импровизированную постель, а Христина закрыла ее широкими складками плаща. Эрментруда улыбнулась, и обратила к Христине свое бледное, исхудалое лицо, цвет которого был почти одинаков с цветом волос.
– Вот, так хорошо, – сказала она, но не подумала благодарить. Потом, пощупав руками мех, продолжала:
– Как вы все, горожанки, носите такие плащи? Отец должен непременно мне добыть меховой плащ, как только какая-нибудь придворная дама будет переезжать через «Спорный Брод». В последний раз, Шлангенвальды прибыли туда ранее нас. Какой дурак этот Йовст! Не мог предупредить нас вовремя. Но в другой раз, если это с ним опять случится, его повесят!
Кровь застыла в жилах Христины, когда она услышала такие слова из уст этой слабой, болезненной девочки, так сильно напоминавшей ей маленькую сестру Барбары Шмидт, умершую от истощения сил.
– Ничего, Трудхен! – отвечал брат. – А пока я сберег для тебя все шкуры диких кошек. Может быть… эта… эта… она сумеет сшить их и смастерить тебе плащ.
– А! Покажи мне скорее эти шкуры! – вскричала Эрментруда.
Эбергард вышел, и возвратился через минуту, неся в руках кучу великолепных шкурок горных кошек, напомнивших Христине красавца-кота, любимца тетки Иоганны. Эрментруда привстала, и с наслаждением любовалась, как Христина расстилала их по полу. Эбергард вышел из комнаты. Эрментруда так занялась рассматриванием шкурок, что ни разу ни на что не пожаловалась и не думала прилечь. Вдруг, густой звук колокола подал сигнал к обеду. Христина хоть и побаивалась спуститься вниз и очутиться снова в обществе старых господ, но свежий горный воздух до того возбудил в ней аппетит, что она невольно обрадовалась этому звону.
Эрментруда, по-видимому, также собиралась идти в столовую, но нисколько не старалась поправить свой туалет, что весьма удивило Христину, привыкшую смотреть на это, как на необходимость. Барышня сошла вниз, как была, с распущенными по плечам волосами, и была так радостно принята отцом, что, очевидно, появление ее приняли за верный шаг к выздоровлению, а Христина начала уже опасаться, не подумает ли барон искать для нее обещанного мужа!
Эрментруда осыпала отца разными вопросами; в особенности много говорила ему о плаще на кошачьем меху, затем, с живейшим любопытством рассматривала вещи Эрментруды, и преимущественно заинтересовалась ее лютней и хотела тотчас же слышать ее звуки.
– Нет, не теперь, – сказала ее мать, – сейчас будет вдоволь музыки и всякого шума. Пора садиться за стол.
Между тем, все начали занимать места, или, лучше сказать, толкаться вокруг длинного стола. На столе стояла большая, помятая металлическая чаша, заменявшая солонку, около нее сел Гуго, и подле себя очистил место для Христины. Без такой предосторожности, робкая девушка могла бы остаться без обеда.
Усевшись за столом, Христина могла бросить взгляд на обитателей замка, состав их, кроме членов баронского семейства, состоял человек из двадцати сурового вида воинов, занимавших места гораздо низшие, чем Гуго Сорель и три сидевшие тут же женщины. Одна из них, Урсела, жена полесовщика Гатты, была древняя, согбенная старушка, но видно было, что черты лица ее когда-то были приятны и физиономия симпатична. Две другие женщины были гораздо моложе, но такие смелые, что один вид их претил Христине. Обед готовила Урсела и ее поваренок, они вытащили из котла какое-то варево из мяса диких коз, и подавали его в больших деревянных чашках. У каждого из собеседников были свои ложки и ножи, о вилках тогда и понятия не имели, – это нисколько не удивило Христину, так как такой обычай существовал в это время повсеместно, даже и у самых зажиточных горожан. Христина принесла также с собой эти принадлежности в мешочке, висевшем у нее на кушаке. Но отнюдь уже не была наша героиня приготовлена к нечистоте деревянных тарелок, тем менее еще к необходимости есть из одной тарелки с отцом. Но более всего поразило благочестивую горожанку, что все уселись за стол без молитвы, и во время обеда шумно и непристойно весело разговаривали. Несмотря на голод, она с большим трудом могла кое-что съесть при таких обстоятельствах, и очень обрадовалась, когда утомленная шумом Эрментруда попросила отца отнести себя наверх Старый барон взял дочь на руки, отнес в комнату, положил на кровать и поручил ее попечениям Христины. Старая Урсела последовала за ними, но барышня нетерпеливо оттолкнула ее, и она ушла, ворча что-то себе под нос.
Улегшись на кровать, Эрментруда настоятельно изъявила желание послушать музыку, и Христина должна была отправиться вниз и принести свою лютню а прочие вещи.
Тихо, едва сдерживая слезы, начала она петь, больная слушала ее с каким-то диким удивлением и, наконец, заснула Христина осторожно положила лютню и подошла к окну с крепкой решеткой и стеклянной рамой. В сущности, то было единственное окно в замке со стеклянной рамой. К большой своей радости, Христина увидала, что окно это выходило не на грязный двор, а на овраг. Комната занимала целый этаж башни, она была со сводами, но потолок был с балками. На каждом из четырех углов возвышалось по башенке, в одной была лестница, и башенка эта служила наблюдательным пунктом, на вершине ее развевалось знамя Орла. Три остальные башенки были пусты, одна из них, с дверью и длинным окном с бойницей, выходила в поле, Христина надеялась завладеть этой башенкой, потому что та возвышалась прямо над перпендикулярной скалой, спускавшейся в докину. Христина не могла себе представить, куда бы упал камешек, если его бросить из окна. Она слышала рокотание пенистого ручья, и взоры ее могли отдыхать на зеленых лугах долины и на спокойных, неподвижных водах Спорного Брода. Наконец, еще далее, в тумане, Христине представилась серебристая линия, нечто похожее на город, сердце ее встрепенулось, глаза жадно устремились вдаль… но нетерпеливый голос Эрментруды повелительно позвал ее.
– Я только смотрела в окно, барышня, – сказала Христина, подходя к кровати.
– А! Что же, не видать никого, кто проезжал бы через брод? – живо спросила Эрментруда.
– Нет, я смотрела дальше Не знаете ли вы, что это Ульм что ли виден из здешних окошек?
– Ульм? А разве ты из Ульма? – спросила Эрментруда, утомленным голосом.
– Да, там моя семья, там мои дорогие родные, мой дядя, тетка. Ах, если бы я могла отсюда видеть Ульм, какая бы для меня была радость!
ГЛАВА III
– Однако немало замков заставили сдаться, моря их голодом, – сказала Христина.
– Вот как! ты и это знаешь! Да, правда, случалось. Но видишь ты этот ручеек, – вон там внизу? – сказал Гуго, указывая на пенившийся ручеек, перескакивавший со скалы на скалу к противоположному склону горы. – Этот ручей пробегает через двор замка, и никогда не высыхает. А видишь скалу, где стоит самый замок? По ней идет винтообразная тропинка, ведущая в деревню Адлерштейн, которая находится на другом склоне горы. И горе будет вассалам, если они не доставят в замок необходимое количество съестных припасов!
Страшная покатость почвы поглощала все внимание Христины. Дорога, или лучше сказать, ступени каменной лестницы спускались к берегу потока, на самом дне оврага, и поднимались по противоположному берегу вдоль остроконечных скал. Подниматься по этим ступеням было так трудно, что сам Гуго взбирался по ним, опираясь на палку, придерживая мула под уздцы, но всего чаще смотрел на дочь, и протягивал руку, чтобы поддерживать Христину, когда та готова была упасть в обморок. Бедная девушка слишком боялась отца, чтобы позволить себе крик или жалобу, но когда отец увидал, как она усиливалась скрывать страх, он не только не выказал в отношении к ней суровости, а напротив хотел дать ей почувствовать силу своего покровительства.
Вдруг, над их головами послышался голос:
– Как! Сорель! Ты привез ее! Эрментруда умирает от нетерпения ее увидать!
Слова эти были произнесены на самом вульгарном наречии и самым грубым акцентом; это неприятно подействовало на слух Христины, тем более, что частые сношения с иностранными купцами и влияние латинского языка много способствовали к усовершенствованию наречия в городах, – и к этому-то утонченному говору с детства привыкла Христина.
Немалое было ее удивление, когда по жестам отца и по тому, как он относился к говорившему, она поняла, что это должен был быть одним из владетелей замка.
Христина подняла глаза, и увидала на тропинке, над их головами, сильного, высокого человека, загорелое лицо которого составляло резкую противоположность с цветом волос, усов и бороды, до такой степени бесцветно белокурых, что можно было приписать такое бесцветие влиянию атмосферы. На нем была надета куртка из буйволовой кожи, еще более потертая чем та, в какой приехал к брату Гуго Сорель; но зато куртка эта была опоясана роскошным кушаком, на котором висел серебряный с чернью охотничий рог. На шляпе было орлиное перо, прикрепленное большой золотой итальянской монетой.
Человек этот пристально взглянул на Христину, но не удостоил ее поклоном, и начал расспрашивать ее отца о его поездке на том же грубом наречии, на каком говорил прежде.
Тут мгновенно рассеялись некоторые заблуждения Христины. Она приготовилась встретить в горных властителях опасных бандитов, но воображала, что они отличаются изящными манерами, деликатным обращением, обыкновенно соединенными с знаменитым происхождением.
Предстоящий теперь перед ней человек, хотя и не был лишен некоторой важности в осанке, но приемы его и говор были грубее приемов самого последнего из учеников Годфрида. Христина не могла не подумать, что опасения ее доброй тетки, Иоганны, насчет возможности влюбиться в одного из таких баронов, были напрасны.
Между тем, последнее усилие мула поровняло путников с замком. Гуго сказал дочери совершенную правду замок был окружен с двух сторон глубокой пропастью, с третьей высокой остроконечной скалой, соединявшейся с одной из ступеней Орлиной Лестницы. С четвертой же стороны ручей образовал глубокий ров, откуда немного далее снова вырывался и впадал в глубину оврага Над этой бездной был наброшен временной мост, так как подъемный мост в то время чинился Здесь Христина принуждена была сойти с мула и пройти это пространство пешком. Но при виде этой движущейся доски, она в ужасе отступила; между тем, отец ее, занятый возней с мулом, и не думал подать ей руку.
Молодой барон громко расхохотался, – что нисколько не могло его возвысить в мнении Христины, но, вместе с тем, барон взял ее за руку и повел по мосту, говоря:
– Ха, ха, ха! Сейчас видно, что она воспитана в городе!
– Благодарю вас, – сказала Христина, готовая заплакать при виде зрелища, представшего ее глазам.
Когда въездные ворота, – едва настолько высокие, чтобы пропустить человека верхом на лошади, – отворились перед нашей героиней, ей показалось, что она входит в двери темницы. Въехав во двор замка, Христина перекрестилась и прошептала молитву. Двор этого замка не походил на те дворы, которые дали свои названия жилищам государей, двор, где слышался только шепот влюбленных и изящные, приветливые речи. Если говорить правду, двор этот походил скорее на конюшню. В одном отдаленном углу, Маленький Портной перевязывал рану Нибелунга. Три громадных борова рылись в куче мусора, штуки четыре или пять больших, свирепых с виду, собак кинулись навстречу своему товарищу Фестгольду, а старый длиннобородый козел, стоя на куче навоза, казалось, был готов забодать каждого пришельца.
Христина не помнила в последствии, каким образом ей удалось перейти этот грязный двор и дойти до низкой двери, за которой находилась широкая, но шероховатая лестница. Конюшни занимали весь нижний этаж главного корпуса здания, лестница же вела в первый этаж, а оттуда в большую залу, откуда слышались жесткие, грубые голоса.
Войдя в залу, Христина увидала вокруг длинного стола вооруженных людей, свободно за ним заседающих. На конце этого стола сидел пожилой человек и полудремал. Это был сам барон Адлерштейнский; черты его лица были резче, жестче, чем черты сына; но когда старый барон проснулся и заговорил с Гуго, Христина заметила по его тону и приемам, что он не был до такой степени совершенно невоспитан, как его сын. Подле барона сидела женщина высокого роста, в темном платье; ее-то голос желчный и повелительный так неприятно поразил слух Христины, когда она вошла в залу. Пирамидальная прическа еще более увеличивала рост баронессы, и придавала ей какой-то фантастический вид при слабом освещении дымной залы. Черты лица ее сохраняли следы прежней красоты, но теперь приняли суровое и отталкивающее выражение.
Христина, едва живая от страха, остановилась у порога; но, в то же время, она желала бы лучше провалиться сквозь землю, чем находиться в присутствии этих страшных людей.
– Это та самая молодая девушка, которую вы привезли издалека, – сказала владетельница замка. – Она сама похожа на больного ребенка, – но я о ней не намерена беспокоиться. Отведите ее к Эрментруде. А ты, моя милая, старался во всем повиноваться барышне; да смотри, не вздумай вбивать ей в голову ваших городских бредней.
– И вот еще что, – продолжал старый барон, – если ты будешь усердно ходить за барышней, получишь новое платье и красивого мужа.
– Пройдите здесь, – сказала баронесса Кунегунда, указывая рукой на небольшую башенку, к которой Христина робко направилась, не желая разлучаться с отцом, единственным своим покровителем.
Но молодой барон пошел вперед, в несколько прыжков вбежал на лестницу, и прежде, чем Христина успела подняться, она услышала слабый голос, говоривший повелительным тоном:
– Ты сказал, что она приехала, Эббо?
– Да, она действительно здесь, – отвечал Эбергард, – но она очень медлительна и привыкла к городским обычаям. Она боялась перейти через овраг, ха! ха! ха!
И оба начали хохотать так, что щеки Христины покрылись ярким румянцем когда она перешла порог комнаты.
– Вот она, – сказал молодой барон, – ну теперь она вылечит тебя совершенно!
Комната была пустая, почти без мебели, стены голые; вся мебель состояла из большой дубовой кровати, деревянного стула, стола и нескольких скамеек. У камина, на голом полу, заложив руки за голову, лежала молодая девушка, перед ней, на коленях, стоял Эбергард.
– Вот моя сестренка, – сказал он, обращаясь к Христине. – Говорят, будто вы, горожанки, умеете лечить больных. Посмотрите на нее, как вы думаете, можете ее вылечить?
Но Эрментруда, смутившись, приподнялась наполовину, и спрятала лицо в колени брата. Это было движение пятилетнего ребенка, однако по росту девушки невозможно было дать ей менее четырнадцати или пятнадцати лет.
– Что же это значит? Разве ты не хочешь на нее взглянуть? – сказал брат, стараясь поднять голову сестры; потом, протягивая Христине горячую руку Эрментруды, сказал с необычайной живостью:
– Можешь ли ты ее вылечить, девушка?
– Я не лекарь, мессир, – отвечала Христина, – но надеюсь, по крайней мере, помочь ей. Прежде всего, ей очень жестко лежать так на полу.
– Я не хочу уходить, я хочу остаться около огня, – прошептала больная, дрожа всем телом.
Христина тотчас же сняла с себя свой толстый плащ, подбитый овечьей шкурой, разостлала плащ на полу, обвернула воротник вокруг полена, так как не было подушки, и в одно мгновенье устроила спокойное логовище.
Эбергард переложил Эрментруду на эту импровизированную постель, а Христина закрыла ее широкими складками плаща. Эрментруда улыбнулась, и обратила к Христине свое бледное, исхудалое лицо, цвет которого был почти одинаков с цветом волос.
– Вот, так хорошо, – сказала она, но не подумала благодарить. Потом, пощупав руками мех, продолжала:
– Как вы все, горожанки, носите такие плащи? Отец должен непременно мне добыть меховой плащ, как только какая-нибудь придворная дама будет переезжать через «Спорный Брод». В последний раз, Шлангенвальды прибыли туда ранее нас. Какой дурак этот Йовст! Не мог предупредить нас вовремя. Но в другой раз, если это с ним опять случится, его повесят!
Кровь застыла в жилах Христины, когда она услышала такие слова из уст этой слабой, болезненной девочки, так сильно напоминавшей ей маленькую сестру Барбары Шмидт, умершую от истощения сил.
– Ничего, Трудхен! – отвечал брат. – А пока я сберег для тебя все шкуры диких кошек. Может быть… эта… эта… она сумеет сшить их и смастерить тебе плащ.
– А! Покажи мне скорее эти шкуры! – вскричала Эрментруда.
Эбергард вышел, и возвратился через минуту, неся в руках кучу великолепных шкурок горных кошек, напомнивших Христине красавца-кота, любимца тетки Иоганны. Эрментруда привстала, и с наслаждением любовалась, как Христина расстилала их по полу. Эбергард вышел из комнаты. Эрментруда так занялась рассматриванием шкурок, что ни разу ни на что не пожаловалась и не думала прилечь. Вдруг, густой звук колокола подал сигнал к обеду. Христина хоть и побаивалась спуститься вниз и очутиться снова в обществе старых господ, но свежий горный воздух до того возбудил в ней аппетит, что она невольно обрадовалась этому звону.
Эрментруда, по-видимому, также собиралась идти в столовую, но нисколько не старалась поправить свой туалет, что весьма удивило Христину, привыкшую смотреть на это, как на необходимость. Барышня сошла вниз, как была, с распущенными по плечам волосами, и была так радостно принята отцом, что, очевидно, появление ее приняли за верный шаг к выздоровлению, а Христина начала уже опасаться, не подумает ли барон искать для нее обещанного мужа!
Эрментруда осыпала отца разными вопросами; в особенности много говорила ему о плаще на кошачьем меху, затем, с живейшим любопытством рассматривала вещи Эрментруды, и преимущественно заинтересовалась ее лютней и хотела тотчас же слышать ее звуки.
– Нет, не теперь, – сказала ее мать, – сейчас будет вдоволь музыки и всякого шума. Пора садиться за стол.
Между тем, все начали занимать места, или, лучше сказать, толкаться вокруг длинного стола. На столе стояла большая, помятая металлическая чаша, заменявшая солонку, около нее сел Гуго, и подле себя очистил место для Христины. Без такой предосторожности, робкая девушка могла бы остаться без обеда.
Усевшись за столом, Христина могла бросить взгляд на обитателей замка, состав их, кроме членов баронского семейства, состоял человек из двадцати сурового вида воинов, занимавших места гораздо низшие, чем Гуго Сорель и три сидевшие тут же женщины. Одна из них, Урсела, жена полесовщика Гатты, была древняя, согбенная старушка, но видно было, что черты лица ее когда-то были приятны и физиономия симпатична. Две другие женщины были гораздо моложе, но такие смелые, что один вид их претил Христине. Обед готовила Урсела и ее поваренок, они вытащили из котла какое-то варево из мяса диких коз, и подавали его в больших деревянных чашках. У каждого из собеседников были свои ложки и ножи, о вилках тогда и понятия не имели, – это нисколько не удивило Христину, так как такой обычай существовал в это время повсеместно, даже и у самых зажиточных горожан. Христина принесла также с собой эти принадлежности в мешочке, висевшем у нее на кушаке. Но отнюдь уже не была наша героиня приготовлена к нечистоте деревянных тарелок, тем менее еще к необходимости есть из одной тарелки с отцом. Но более всего поразило благочестивую горожанку, что все уселись за стол без молитвы, и во время обеда шумно и непристойно весело разговаривали. Несмотря на голод, она с большим трудом могла кое-что съесть при таких обстоятельствах, и очень обрадовалась, когда утомленная шумом Эрментруда попросила отца отнести себя наверх Старый барон взял дочь на руки, отнес в комнату, положил на кровать и поручил ее попечениям Христины. Старая Урсела последовала за ними, но барышня нетерпеливо оттолкнула ее, и она ушла, ворча что-то себе под нос.
Улегшись на кровать, Эрментруда настоятельно изъявила желание послушать музыку, и Христина должна была отправиться вниз и принести свою лютню а прочие вещи.
Тихо, едва сдерживая слезы, начала она петь, больная слушала ее с каким-то диким удивлением и, наконец, заснула Христина осторожно положила лютню и подошла к окну с крепкой решеткой и стеклянной рамой. В сущности, то было единственное окно в замке со стеклянной рамой. К большой своей радости, Христина увидала, что окно это выходило не на грязный двор, а на овраг. Комната занимала целый этаж башни, она была со сводами, но потолок был с балками. На каждом из четырех углов возвышалось по башенке, в одной была лестница, и башенка эта служила наблюдательным пунктом, на вершине ее развевалось знамя Орла. Три остальные башенки были пусты, одна из них, с дверью и длинным окном с бойницей, выходила в поле, Христина надеялась завладеть этой башенкой, потому что та возвышалась прямо над перпендикулярной скалой, спускавшейся в докину. Христина не могла себе представить, куда бы упал камешек, если его бросить из окна. Она слышала рокотание пенистого ручья, и взоры ее могли отдыхать на зеленых лугах долины и на спокойных, неподвижных водах Спорного Брода. Наконец, еще далее, в тумане, Христине представилась серебристая линия, нечто похожее на город, сердце ее встрепенулось, глаза жадно устремились вдаль… но нетерпеливый голос Эрментруды повелительно позвал ее.
– Я только смотрела в окно, барышня, – сказала Христина, подходя к кровати.
– А! Что же, не видать никого, кто проезжал бы через брод? – живо спросила Эрментруда.
– Нет, я смотрела дальше Не знаете ли вы, что это Ульм что ли виден из здешних окошек?
– Ульм? А разве ты из Ульма? – спросила Эрментруда, утомленным голосом.
– Да, там моя семья, там мои дорогие родные, мой дядя, тетка. Ах, если бы я могла отсюда видеть Ульм, какая бы для меня была радость!
ГЛАВА III
Добыча у Спорного Брода
Жизнь, какую вели в Адлерштейнском замке, лишенная всей поэтической стороны рыцарства, была действительно невыносима. Грубость и неопрятность обитателей замка доходила до крайности; их гордость, высокомерие, жестокость не имели пределов.
К счастью для Христины, все пребывали большей частью в большой зале, в кухне или в каких-нибудь мрачных логовищах, проделанных в стенах. Башня была выстроена не столько для житья, сколько для виду и для защиты; находившаяся в ней большая комната с парадной кроватью, на которой родились и умирали члены семьи Адлерштейнов, собственно для таких только случаев и предназначалась. Только Эрментруда, не могшая переносить шума в нижнем этаже, избрала для себя местом убежища эту комнату. Никто другой не пожелал бы там жить. Верхняя комната была наполнена оружием и разными защитительными снарядами, – на лестницу башни подымались только, когда надо было сменить часового, стоявшего на вышке для наблюдения над дорогами, ведущими к Спорному Броду. У всех Адлерштейнов были дикие инстинкты, заставлявшие их укрываться в возможно малых пространствах.
Баронесса Кунегунда очень редко входила в комнату дочери. Все ее чувства сосредотачивались на сильном, здоровом сыне; им она гордилась, между тем, как слабая, изнемогающая Эрментруда, для которой надо было найти подходящего жениха, и не имевшая даже на столько приданого, чтоб пойти в монастырь, служила для родной матери предметом унижения и почти отвращения. Но, к большему горю баронессы, эта самая единственная дочь была идолом отца и брата; оба готовы были сделать все для исполнения малейшего ее каприза. Они с большим удовольствием замечали в Эрментруде возраставшее расположение к новой подруге.
Старая Урсела сначала завидовала и презирала робкую пришелицу, но кротость Христины вскоре обезоружила старуху; а когда стало очевидным, что нежный уход за больной Эрментрудой значительно облегчил ее страдания, чувства Урселы к Христине совершенно изменились; старая экономка не жаловалась уже на то, что ей тяжело прислуживать обеим молодым девушкам, – не жаловалась даже тогда, когда капризы Эрментруды и педантическая чистоплотность Христины доставляли ей более работы, чем обыкновенно. Наконец Урсела стала искренно радоваться, что бедное, больное дитя, так долго остававшееся в пренебрежении, пользуется теперь христианской любовью и разумным уходом.
Христине было очень выгодно иметь такую союзницу; молодая девушка всегда с трепетом сходила в нижний этаж к обеду. Правда, авторитет ее отца ограждал ее от всяких обид, но все же он не мог, да и не желал избавлять ее от острот и любезностей своих товарищей; он не мог даже понять, что то, что другая приняла бы за лестный комплимент, дочери его казалось оскорблением. Главную же защиту от насмешек и острот этих грубых людей, Христина находила в умении скромно и с достоинством держать себя.
Отец ее, человек образованный в сравнении с прочими обитателями замка, старался по возможности и насколько умел угождать дочери; он мало-помалу перевез в замок все ее вещи, остававшиеся в хижине угольщика. Благодаря этим вещам, и с согласия обоих баронов, Христина совершенно изменила вид большой комнаты. В замке было множество волчьих, ланьих и овечьих шкур; Христина с помощью своего отца и старика Гатты, обила ими нижние части стен; перед камином разостлали большую медвежью шкуру. Из других шкур наделали подушек, волос и пух для подушек были доставлены Урселой.
Все эти украшения восхищали Эрментруду; бедная девочка никогда еще не была окружена таким вниманием; она была слишком молода и деликатна, чтоб не увлечься удобствами цивилизованной жизни, и когда Христина купала ее, причесывала и одевала, девушка чувствовала какое-то благосостояние, похожее на возвращение здоровья. Однако Христина вскоре убедилась, что ей невозможно будет приучить Эрментруду к какому-нибудь рукоделью; она умела немного прясть и немного шить, но всего чаще непокорные пальчики только перебирали зря иголки, шелк и струны Христининой лютни. Однако все эти вещи нельзя было поправить в Адлерштейне также легко, как в Ульме, а Эрментруда более всего любила сидеть праздно, смотреть как работают более искусные и проворные пальчики ее подруги, слушать как та поет романсы, или рассказывает какое-нибудь происшествие из деятельной жизни городов.
Такая заботливость и новые интересы, внесенные в жизнь Эрментруды, произвели счастливую перемену в ее здоровье; старый барон был в восторге, а Христина надеялась скоро возвратиться к дяде. По временам, девицы всходили на вышку башни подышать свежим воздухом; отсюда Эрментруда смотрела на Спорный Брод, – а Христина различала сквозь слезы вдали Дунай и город Ульм. Кое-когда случалось им гулять по дернистому склону горы; здесь Христина собирала различные растения, и вздыхала, вспоминая о гирлянде мейстера Годфрида, стараясь доказать Эрментруде, что эти цветы были достойны внимания. Однажды пущен был в дело смирный мул Христины. Эрментруда с Христиной, Гуго Сорелем и своим братом поехала на муле в деревню Адлерштейн. Деревня эта была ничто иное, как куча бедных лачуг, расположенных по южному склону горы, и окруженных кое-какими тощими полями, засеянными рожью, с которых владельцы земли получали подать. На скале была маленькая сельская церковь; под ней находилась пещера, где когда-то святой пустынник жил и умер в такой святости, что день его праздника, совпадавший с Ивановым днем, праздновали наравне с Провозвестником Христа.
Праздник этот был единственным удовольствием для маленькой деревни, где в этот день была ярмарка, служившая жителям исключительно возможностью честно приобрести себе кое-какие продукты. В пещере святого постоянно обитал какой-нибудь пустынник. Тот из Адлерштейнских баронов, который был современником блаженного Фридмунда, был человек благочестивый. Он совершил крестовый поход с императором Фридрихом Барбароссой; привез с собой камень из залы Никейского собора, и пожертвовал его маленькой часовне, выстроенной им над пещерой. Барон назвал своего сына Фридмундом, и о временах его властвования рассказывали, как о золотом веке; тогда отрасль Адлерштейнов-Виндшлоссов еще не похитила у старшей линии лучшей части владений.
Со времени своего отъезда из Ульма Христина в первый раз видела еще церковь, за исключением домовой часовни в замке, обратившейся теперь в пустой погреб; но в ней все еще сохранились полуразрушенный алтарь и старое, заржавленное распятие, свидетельствовавшие о святости места.
Теперешний барон Адлерштейнский был отлучен от церкви уже двадцать лет тому назад, с тех пор, как ограбил обоз архиепископа Аугсбургского; хотя дом барона и его семейство и не подверглись этому проклятью, но тем не менее, никто в замке не соблюдал воскресных дней по-христиански. После долгих настояний, Христине удалось получить позволения посетить маленькую церковь; но едва успела она постоять там на коленях несколько минут, как пришел за ней отец, и Христина стала его просить привести ее сюда когда-нибудь к обедне, – но отец отвечал уклончиво. Дело в том, что тогда в пещере жил пустынник светского звания, и в церкви служил только по большим праздникам монах из монастыря св. Руперта, находившегося по ту сторону горы; да кроме того, еще этого монаха подозревали в сочувствии Шлангенвальдам. Самое верное средство успеха для Христины было заставить Эрментруду пожелать также быть у обедни; смотря как Христина молится, и задавая ей некоторые вопросы, больная барышня начинала несколько яснее понимать религию. До сих пор, оба барона беспрекословно исполняли малейшее желание Эрментруды.
Старый барон редко когда сталкивался с Христиной; он очевидно желал быть к ней добрым и внимательным, но внушал такой непреодолимый ужас бедной девушке, что та старалась по возможности держаться в стороне каждый раз, как старик посещал дочь. Что же касается молодого барона, Христина смотрела на него как на одного из тех грубых и свирепых великанов, какие обыкновенно вызывали на геройские подвиги благородных рыцарей, описываемых в романах. Эбергард умел хорошо владеть оружием; он бывал иногда несколько далее своих гор, но познания его были точно также ограничены, как и познания Эрментруды, и глядел он на весь мир с таким же презрением. Но неистощимая доброта молодого барона к сестре, поспешность и готовность, с какими он исполнял все советы Христины, относящиеся к благосостоянию больной, – говорили в его пользу. Большую часть свободного времени Эбергард посвящал Эрментруде; никто, кроме него, не хлопотал и не умел развлечь больную во все время ее болезни. Когда Эрментруда показывала ему разные нововведения, сделанные Христиной, и пересказывала ему все, что слышала от своей новой подруги, – брать внимательно вслушивался, радуясь и удивляясь в одно и тоже время удивительной перемене, совершившейся с его маленькой сестрой. Любопытство, с каким он слушал иногда эти рассказы, доказывалось вопросами, какие он предлагал Христине. Конечно, барон не восторгался красотой бледнолицей девушки, но он смотрел на нее, как на одно из тех странных, почти фантастических существ, принадлежащих к иному миру, и в его обращении с сиделкой сестры не было ничего похожего на ту почти обидную фамильярность, какая просвечивала в принужденном, покровительственном тоне старого барона. В обращении Эбергарда было что-то даже робкое; Эрментруда смеясь говорила Христине, что брат ее как будто боится, чтобы она не околдовала его.
К счастью для Христины, все пребывали большей частью в большой зале, в кухне или в каких-нибудь мрачных логовищах, проделанных в стенах. Башня была выстроена не столько для житья, сколько для виду и для защиты; находившаяся в ней большая комната с парадной кроватью, на которой родились и умирали члены семьи Адлерштейнов, собственно для таких только случаев и предназначалась. Только Эрментруда, не могшая переносить шума в нижнем этаже, избрала для себя местом убежища эту комнату. Никто другой не пожелал бы там жить. Верхняя комната была наполнена оружием и разными защитительными снарядами, – на лестницу башни подымались только, когда надо было сменить часового, стоявшего на вышке для наблюдения над дорогами, ведущими к Спорному Броду. У всех Адлерштейнов были дикие инстинкты, заставлявшие их укрываться в возможно малых пространствах.
Баронесса Кунегунда очень редко входила в комнату дочери. Все ее чувства сосредотачивались на сильном, здоровом сыне; им она гордилась, между тем, как слабая, изнемогающая Эрментруда, для которой надо было найти подходящего жениха, и не имевшая даже на столько приданого, чтоб пойти в монастырь, служила для родной матери предметом унижения и почти отвращения. Но, к большему горю баронессы, эта самая единственная дочь была идолом отца и брата; оба готовы были сделать все для исполнения малейшего ее каприза. Они с большим удовольствием замечали в Эрментруде возраставшее расположение к новой подруге.
Старая Урсела сначала завидовала и презирала робкую пришелицу, но кротость Христины вскоре обезоружила старуху; а когда стало очевидным, что нежный уход за больной Эрментрудой значительно облегчил ее страдания, чувства Урселы к Христине совершенно изменились; старая экономка не жаловалась уже на то, что ей тяжело прислуживать обеим молодым девушкам, – не жаловалась даже тогда, когда капризы Эрментруды и педантическая чистоплотность Христины доставляли ей более работы, чем обыкновенно. Наконец Урсела стала искренно радоваться, что бедное, больное дитя, так долго остававшееся в пренебрежении, пользуется теперь христианской любовью и разумным уходом.
Христине было очень выгодно иметь такую союзницу; молодая девушка всегда с трепетом сходила в нижний этаж к обеду. Правда, авторитет ее отца ограждал ее от всяких обид, но все же он не мог, да и не желал избавлять ее от острот и любезностей своих товарищей; он не мог даже понять, что то, что другая приняла бы за лестный комплимент, дочери его казалось оскорблением. Главную же защиту от насмешек и острот этих грубых людей, Христина находила в умении скромно и с достоинством держать себя.
Отец ее, человек образованный в сравнении с прочими обитателями замка, старался по возможности и насколько умел угождать дочери; он мало-помалу перевез в замок все ее вещи, остававшиеся в хижине угольщика. Благодаря этим вещам, и с согласия обоих баронов, Христина совершенно изменила вид большой комнаты. В замке было множество волчьих, ланьих и овечьих шкур; Христина с помощью своего отца и старика Гатты, обила ими нижние части стен; перед камином разостлали большую медвежью шкуру. Из других шкур наделали подушек, волос и пух для подушек были доставлены Урселой.
Все эти украшения восхищали Эрментруду; бедная девочка никогда еще не была окружена таким вниманием; она была слишком молода и деликатна, чтоб не увлечься удобствами цивилизованной жизни, и когда Христина купала ее, причесывала и одевала, девушка чувствовала какое-то благосостояние, похожее на возвращение здоровья. Однако Христина вскоре убедилась, что ей невозможно будет приучить Эрментруду к какому-нибудь рукоделью; она умела немного прясть и немного шить, но всего чаще непокорные пальчики только перебирали зря иголки, шелк и струны Христининой лютни. Однако все эти вещи нельзя было поправить в Адлерштейне также легко, как в Ульме, а Эрментруда более всего любила сидеть праздно, смотреть как работают более искусные и проворные пальчики ее подруги, слушать как та поет романсы, или рассказывает какое-нибудь происшествие из деятельной жизни городов.
Такая заботливость и новые интересы, внесенные в жизнь Эрментруды, произвели счастливую перемену в ее здоровье; старый барон был в восторге, а Христина надеялась скоро возвратиться к дяде. По временам, девицы всходили на вышку башни подышать свежим воздухом; отсюда Эрментруда смотрела на Спорный Брод, – а Христина различала сквозь слезы вдали Дунай и город Ульм. Кое-когда случалось им гулять по дернистому склону горы; здесь Христина собирала различные растения, и вздыхала, вспоминая о гирлянде мейстера Годфрида, стараясь доказать Эрментруде, что эти цветы были достойны внимания. Однажды пущен был в дело смирный мул Христины. Эрментруда с Христиной, Гуго Сорелем и своим братом поехала на муле в деревню Адлерштейн. Деревня эта была ничто иное, как куча бедных лачуг, расположенных по южному склону горы, и окруженных кое-какими тощими полями, засеянными рожью, с которых владельцы земли получали подать. На скале была маленькая сельская церковь; под ней находилась пещера, где когда-то святой пустынник жил и умер в такой святости, что день его праздника, совпадавший с Ивановым днем, праздновали наравне с Провозвестником Христа.
Праздник этот был единственным удовольствием для маленькой деревни, где в этот день была ярмарка, служившая жителям исключительно возможностью честно приобрести себе кое-какие продукты. В пещере святого постоянно обитал какой-нибудь пустынник. Тот из Адлерштейнских баронов, который был современником блаженного Фридмунда, был человек благочестивый. Он совершил крестовый поход с императором Фридрихом Барбароссой; привез с собой камень из залы Никейского собора, и пожертвовал его маленькой часовне, выстроенной им над пещерой. Барон назвал своего сына Фридмундом, и о временах его властвования рассказывали, как о золотом веке; тогда отрасль Адлерштейнов-Виндшлоссов еще не похитила у старшей линии лучшей части владений.
Со времени своего отъезда из Ульма Христина в первый раз видела еще церковь, за исключением домовой часовни в замке, обратившейся теперь в пустой погреб; но в ней все еще сохранились полуразрушенный алтарь и старое, заржавленное распятие, свидетельствовавшие о святости места.
Теперешний барон Адлерштейнский был отлучен от церкви уже двадцать лет тому назад, с тех пор, как ограбил обоз архиепископа Аугсбургского; хотя дом барона и его семейство и не подверглись этому проклятью, но тем не менее, никто в замке не соблюдал воскресных дней по-христиански. После долгих настояний, Христине удалось получить позволения посетить маленькую церковь; но едва успела она постоять там на коленях несколько минут, как пришел за ней отец, и Христина стала его просить привести ее сюда когда-нибудь к обедне, – но отец отвечал уклончиво. Дело в том, что тогда в пещере жил пустынник светского звания, и в церкви служил только по большим праздникам монах из монастыря св. Руперта, находившегося по ту сторону горы; да кроме того, еще этого монаха подозревали в сочувствии Шлангенвальдам. Самое верное средство успеха для Христины было заставить Эрментруду пожелать также быть у обедни; смотря как Христина молится, и задавая ей некоторые вопросы, больная барышня начинала несколько яснее понимать религию. До сих пор, оба барона беспрекословно исполняли малейшее желание Эрментруды.
Старый барон редко когда сталкивался с Христиной; он очевидно желал быть к ней добрым и внимательным, но внушал такой непреодолимый ужас бедной девушке, что та старалась по возможности держаться в стороне каждый раз, как старик посещал дочь. Что же касается молодого барона, Христина смотрела на него как на одного из тех грубых и свирепых великанов, какие обыкновенно вызывали на геройские подвиги благородных рыцарей, описываемых в романах. Эбергард умел хорошо владеть оружием; он бывал иногда несколько далее своих гор, но познания его были точно также ограничены, как и познания Эрментруды, и глядел он на весь мир с таким же презрением. Но неистощимая доброта молодого барона к сестре, поспешность и готовность, с какими он исполнял все советы Христины, относящиеся к благосостоянию больной, – говорили в его пользу. Большую часть свободного времени Эбергард посвящал Эрментруде; никто, кроме него, не хлопотал и не умел развлечь больную во все время ее болезни. Когда Эрментруда показывала ему разные нововведения, сделанные Христиной, и пересказывала ему все, что слышала от своей новой подруги, – брать внимательно вслушивался, радуясь и удивляясь в одно и тоже время удивительной перемене, совершившейся с его маленькой сестрой. Любопытство, с каким он слушал иногда эти рассказы, доказывалось вопросами, какие он предлагал Христине. Конечно, барон не восторгался красотой бледнолицей девушки, но он смотрел на нее, как на одно из тех странных, почти фантастических существ, принадлежащих к иному миру, и в его обращении с сиделкой сестры не было ничего похожего на ту почти обидную фамильярность, какая просвечивала в принужденном, покровительственном тоне старого барона. В обращении Эбергарда было что-то даже робкое; Эрментруда смеясь говорила Христине, что брат ее как будто боится, чтобы она не околдовала его.