Наконец показались лагерные огни. Дойдя до окопов, путники произнесли пароль, и часовой, впустив их, грубо проговорил:
   – Вот и еще идут! Тем лучше! Ну, как вы выпутались?
   – А разве те негодяи вернулись сюда? – спросил Китсон.
   – Человек с двадцать пришло, – был ответ. – Должно быть многие утонули, или просто попали в руки французов. Король взбешен до предела, – да и есть от чего! Впрочем, что же хорошего можно было ожидать от подлеца шотландца?
   – Держи лучше язык за зубами! – крикнул Перси.
   Но тут принесли факелы, и осветили знакомые лица вошедших, – караульные ошалели от изумления. Джеймс не ждал извинений: известие, что Генрих усомнился в его честности, поразило его прямо в сердце. Он бросился в монастырь. Двор был наполнен людьми и оседланными лошадьми. В дверях здания стоял человек в латах с опущенным забралом, и отдавал приказания взволнованным голосом.
   – Я до тех пор не успокоюсь, Марч, – говорил он, – пока не узнаю наверное, что с ним случилось. Но если он надул…
   – Так что же тогда? – спросил Джемс.
   Звук его голоса заставил содрогнуться Генриха.
   – Это ты, Джемс? Здоров и невредим! Скажи еще что-нибудь! Подойди поближе! Да где же ты?
   – Я здесь, мессир король, – ответил тот строго.
   – Ах, слава Богу! – воскликнул Генрих радостно. – Где эти негодяи, что солгали мне? Чтобы сей же час они были на виселице!
   – Ничего удивительного нет, что они испугались измены, – возразил Джемс холодно, – если сам король их усомнился во мне до такой степени.
   – Это только в пылу первой минуты, – увы! – и самой мучительной в моей жизни! Что же мог я подумать, если негодяи эти донесли мне, что видели сигналы, и не знаю еще, какие сношения с неприятелем? Но все-таки я надеялся, что россказни эти были придуманы негодяями с целью оправдать свою трусость, и потому собрался тебя искать. Во всяком случае, я должен был лучше знать тебя! Мне было бы легче, если бы весь свет надул меня, чем хоть минуту сомневаться в твоей честности, Джемс!
   Тон, которым король произнес эти последние слова, был так сердечен, что уничтожил всякое неудовольствие в Джемсе; мигом рука его очутилась в руке Генриха, и тот сжал ее самым дружественным образом.
   – Эй, господин прево, – крикнул он, – немедленно всех этих мерзавцев вздернуть на виселицу!
   – Нет, Генри! – вскричал Джемс с живостью. – Позволь заступиться за них: – они струсили не без некоторого основания…
   – Струсили! Одного этого слишком достаточно для примерного наказания! Если мы будем прощать мерзавцев, покинувших своего командира, да еще оболгавших его в добавок, тогда ложь и трусость воцарятся в моей армии.
   – Но выслушай меня наконец, Генри!
   – Я тогда буду слушать тебя, когда ты переменишь свое платье. Посмотри только на себя: ведь ты превратился в настоящую льдину! Переоденься скорей, а я пока осмотрю гауптвахты; у тебя так щелкают зубы от холода, что скоро не расслышишь и слов.
   – А у тебя от кашля, – ответил Джемс, – если будешь выходить в такое время. Ведь теперь очередь Салисбери.
   – Я сам обязан смотреть за всем, – ответил Генрих. – Если бы только я мог всюду поспевать в одно и тоже время, тогда зимний холод не охватил бы моего войска.
   Слова эти он проговорил резким голосом, садясь на коня и собирая вокруг себя складки плаща, подбитого горностаем, – плохая защита против холода декабрьской ночи, в особенности человеку, мать которого, красивая и умная Мария де Боген, умерла в цветущем возрасте от простуды.
   Джемс и оба его спутника давно уже переменили платье и грелись у огня в приемной зале. Пленник английского короля, мечтая, наигрывал на арфе меланхолические баллады, напевы которых, по его словам, долго звучали в его ушах после того, как приходилось ему слышать шотландский говор. Вдруг раздался сердитый голос Генриха, бранившего прево за то, что тот отложил казнь беглецов до разъяснения всего дела шотландским королем.
   – Приказания мои, – кричал Генрих, – не должны откладываться ни для какого короля; и потому, если и дарую несколько часов жизни негодяям, то лишь для того, чтобы на другой день публично исполнили над ними смертный приговор.
   Он говорил с повелительной строгостью, заменившей с некоторого времени добродушие его нрава. Войдя в залу, Генрих опустился в кресло перед огнем, и казался совершенно разбитым, как физически, так и нравственно. За ужином он ел очень мало, и говорил еще меньше; а когда Джемс начал рассказывать ему о своей встрече с шотландцами, то он перебил его, сказав: – Расскажешь завтра, – я болен, и мне все это ужасно надоело! Сыграй лучше что-нибудь на арфе.
   Джемсу очень бы хотелось не упоминать о поведении Дугласа, но необходимо было замолвить слово в пользу несчастных, оробевших стрелков и похвалить храбрость Перси, Малькольма и обоих йоркширцев; но боясь, чтобы молодой Готспур не оскорбился похвалами шотландского короля, Джемс замолчал, и принялся наигрывать одну из своих печальных баллад.
   Генрих слушал его в полудремоте, нисколько не изменив выражения тяжелого беспокойства, с некоторого времени постоянно отражавшегося на его лице. Время от времени он просыпался и глубоко вздыхал; казалось, вся стойкость его ума, вся энергия его характера угасли под тяжестью забот, добровольно взятых им на себя.
   Джемс не успел окончить своей баллады и рыцарских романсов, где, между прочим, шла речь о сироте, брошенном в лесу среди медведей, как вдруг на дворе раздались веселые звуки горна и прервали заунывное пение Джемса.
   – Неужели французы послали парламентеров в такой поздний час? – воскликнул Джемс.
   Минуту спустя народ весело засуетился во дворце, и Генрих, поспешно вскочив со своего места, молча остановился в ожидании известий; плохо скрываемое беспокойство покрыло его щеки и лоб ярким румянцем.
   Посланный, покрытый грязью, вбежал в Залу, и, бросившись на колени пред английским королем, громко вскричал:
   – Да здравствует король Генрих! Известие! Большое известие, монсеньор! Пять дней тому назад, мессир, в Виндзорском замке, королева подарила вам наследника!
   Генрих не промолвил ни единого слова; он сжал изо всех сил руку посланца, и оставил в ней дорогой перстень, потом, сняв шапку, закрыл лицо руками и произнес несколько молитв; затем осыпал посланца вопросами насчет здоровья королевы. Наконец, прочитав письмо Кличельского архиепископа, он подал ему вина, и, обратясь к лордам, пригласил их продолжать ужин, а сам ушел в свои комнаты.
   Действия эти совершенно не согласовывались с его веселым и общительным характером. Присутствующие удивленно смотрели друг на друга. Что же касается посланца, он взглянул на богатый подарок и объявил, что был бы гораздо более доволен, если бы вместо него король подарил ему простой булыжник, и был бы по-прежнему весел.
   На следующий день, утром, задолго до восхода солнца, Джемс открыл глаза и увидал у своего изголовья совершенно одетого Генриха.
   – Прежде обедни мне надо обойти казематы, – сказал он. – В силах ли ты, Джемс, отправиться со мной по этому холоду?
   – Более в силах, чем ты, – ответил Джемс, вставая. – Но разве такая необходимость?..
   – Необходимость, да, и самая крайняя, – ответил Генрих. – К неприятелю подоспели новые силы, и он, по моим соображениям, непременно нападет на нас.
   Джемс был готов в несколько минут. Малькольм тоже был готов почти в одно с ним время, хотя в начале не мог удержаться от легкого вздоха, тотчас же подавленного при виде Ральфа, который давно уже был на ногах. Более никто не должен был сопровождать Генриха, потому что тот в своих обходах требовал, чтобы свита его была как можно меньше.
   – В такое утро, и собаку пожалеешь выгнать за дверь, – сказал Генрих, взяв под руку шотландского короля, – но мне так хотелось пройтись с тобой, Джемс, прежде чем начнутся эти радостные крики.
   – Славный же прием сделал ты наследнику своему! – заметил Джемс.
   – Бедное дитя! – ответил Генрих со вздохом. И помолчав с минуту, продолжал: – Ты будешь смеяться надо мной, но я все-таки скажу, что предпочел бы, чтобы мой сын родился где бы то ни было, только не в Виндзоре. Я все устроил бы иначе, но что станешь делать с капризами женщины?
   – А почему не в Виндзоре? – спросил Джемс. – Если я полюбил его, как темницу, почему твой сын не полюбит его, как колыбель?
   – Не в осуждение Виндзору будь сказано, но всю ночь в ушах моих звучал старинный припев:
 
   Генрих, рожденный в Моннуте, жить будет мало,
   Но приобретет много.
   Генрих, рожденный в Виндзоре, жить будет много
   И все потеряет.
 
   – Прекрасный образчик королевской пророческой поэзии! – вскричал Джемс, разразившись смехом.
   – Не думай, что это было мое собственное произведение, тонкий менестрель. Мне пела это старуха-няня из графства Герфорд в то время, как Виндзор был для меня закрыт, как в настоящее время Мо. Припев этот пришел мне на память только тогда, когда появилась у меня надежда иметь наследника.
   – Ты можешь наложить заклятие на это пророчество, – заметил Джемс. – Назови сына Эдуардом, – Эдуард, родившийся в Виндзоре, приобрел много, а главное, жил очень долго.
   – Теперь уж поздно, – ответил король. – Епископ при рождении нарек несчастного ребенка Генрихом!
   – Несчастного ребенка! – эхом повторил Джемс с насмешкой в голосе.
   – Не один припев этот тревожит меня, – сказал Генрих, – меня мучает еще мысль, что я не дождусь утешения от детей своих!..
   – Вот еще! Разве ты один должен отвечать за грехи прошедшего?
   – Подобные мысли никогда не забредали мне в голову до сегодняшнего дня, – сказал Генрих. – Но как угадать будущее? Не был ли отец мой, прежде своего изгнания, постоянно ласков и нежен в отношении детей своих, в те немногие минуты, когда ему удавалось бывать с нами. Кто знает, что из меня сделают заботы прежде, чем сын мой будет в состоянии мыслить разумно?
   – Ведь ты не станешь отдалять его от себя, значит не дашь повода сомневаться.
   – Конечно! Он всегда будет со мной в лагере, и сделается гордостью моих храбрых солдат! Какой император сохранил на всю жизнь свое прозвище, данное ему отцом? Не Калигула ли? Сегодня, как нарочно, все предзнаменования против меня!
   – Ну так смейся над ними, смейся до пренебрежения, – и оставайся самим собой! – сказал Джемс. – Поблагодари-ка лучше Бога за счастливого ребенка, коему назначено владеть двумя королевствами, приобретенными мечом его отца и деда.
   – Ах! – промолвил Генрих, – Не лучше ли было для него, если бы я теперь был только герцогом Ланкастерским, а тот добрый Эдуард Марчский стоял во главе королевства и армии?..
   – Никогда бы он не справился с армией и прохрапел бы все время в Шене, – сказал Джемс. – Если бы, конечно, его допустил до сна герцог Ланкастерский, который, наверно, наделал бы ему не мало хлопот.
   Ответ этот рассмешил, наконец, Генриха.
   – Это правда: король Эдуард не задался бы задачей перевернуть целый мир! Я уверен, что добродушие его простирается до того, что он совершенно чистосердечно поздравит меня с наследником, будто я не делал никакой несправедливости в отношении его. А ведь по чести, власть над Англией должна бы быть в его руках, а не моих! Если бы только я встретил священника или отшельника, могущего утвердить меня в прежнем убеждении, что именно я, а никто другой, предназначен исполнить предпринятое мной дело, или же убедить меня в моем заблуждении. Ведь Александр, Цезарь, Шарлеман задумывали подобные дела, – и осуществляли их; теперь же церковь и народы только и мечтают о всеобщем возрождении!.. Иерусалим!.. Вселенский собор!.. В былые времена они представлялись мне в самом розовом цвете; теперь же какой-то густой туман, исходящий из крови Ричарда, застилает все передо мной, и слышится мне голос отца, вопрошающий со своего смертного одра, по какому это праву я занимаю его престол? Что будет, если я не окончу начатое мной дело?..
   Вдруг он увидел вдали всадника, тихонько пробирающегося по дороге в Париж. Этого было довольно, чтобы придать Генриху бодрости, и он решил, что строгость наказания должна соответствовать вине. Теперь он не упоминал более о сомнениях, тяготивших его, и всецело предался своей обычной деятельности, словно дневной свет рассеял мрак, охвативший его душу.
   На обратном пути из церкви, куда все собрались для благодарственного молебна, Джемс стал просить о помиловании провинившихся во время прошедшей ночи, но Генрих был неумолим.
   – Если бы они были в состоянии храбро умереть, то не стали бы лгать, как псы! – сказал Генрих, – Теперь же пусть умирают на виселице!
   Действительно, в это трудное время единственное средство для благоприятного исхода было в немедленной и самой строгой расправе. Итак, три стрелка были в то же утро повешены.
   Призвав в себе йоркширцев, Генрих сказал им:
   – Спасибо, господа, глубокое спасибо! Вы на деле доказали шотландцам и французам, каковы бывают истые англичане! На колени, храбрецы мои! Я хочу исполнить данное вам обещание, – посвятить вас в рыцари. Что же вы? Что шепчетесь между собой?
   – Да простит нам ваше королевское величество, – сказал Китсон, – но ведь мы не заслужили еще рыцарских шпор: мы только неподвижно стояли на одном месте.
   – Хорошо было бы, если бы все умели также неподвижно стоять на своем месте! – ответил Генрих. Какие еще препятствия удерживают вас? Если дело идет о деньгах, то не беспокойтесь, я снабжу вас из собственного кармана.
   – Нет, сир, нет! – вскричали они грубыми голосом.
   И Китсон принялся разъяснять затруднение:
   – Видите ли, сир, – сказал он. – Вы обещали произвести в рыцари первого из нас, отличившегося на поле битвы. А теперь производите нас обоих вместе! Значит, таким образом, дело наше в отношении миссис Алисы Минешелль ни на шаг не подвинется вперед. Вот мы и решили просить вас дозволить нам поединком покончить это дело.
   Генрих разразился громким смехом и ответил со своей прежней веселостью:
   – Ни за что не допущу я, чтобы храбрецы, способные не отступить ни на шаг, таким глупым способом рисковали своей жизнью. Если дама вашего сердца не может сама сделать выбор, то вам следует сражаться против французов до тех пор, пока один из вас не ляжет на поле брани, и тем предоставить другому право жениться беспрепятственно. На колени же! Пусть праздник вашего посвящения в рыцари совпадет с праздником рождения моего сына.
   Таким образом сэр Кристоф Китсон и сэр Гильом Тректон были произведены в рыцари. Их неловкость и грубые выходки возбудили всеобщий смех у окружающих, и весь день придворные потешались, остря над новоиспеченными рыцарями. Генрих хохотал не менее других.
   – А нас то и обошли! – сказал Малькольм Ральфу Перси. – Будто мы менее этих парней заслужили честь быть произведенными в рыцари!
   – Помилуй! – вскричал Перси. – Я бы обиделся, если бы меня вздумали поставить с ними на одну доску! Да кроме того, они выказали гораздо более храбрости, чем мы: ведь они уверены были в измене, а мы убеждены были в противном! Нет! Нет! Я хочу заслужить себе шпоры в бою, а не за неподвижное стояние!
   Малькольм замолчал: ему не хотелось пояснять Перси, что дело это он считал для себя великим подвигом, и потому, не на шутку был оскорблен, что его обошли наградой; он вообразил себе, что рыцарское достоинство должно непременно сблизить его с Эклермондой.
   «Свет мира! – повторял он себе. – Не есть ли эта девушка осуществление той грации и лучезарной красоты, коими освещается поэтическая идея о рыцарстве!»

ГЛАВА VIII
Взятие Мо

   Майское солнце освещало своими яркими лучами окрестности Мо, в то время, как из самого города, изнуренного продолжительным голодом, выходила депутация для переговоров о мире с английским королем Генрихом V. Осада кончилась, – продолжалась она около семи месяцев.
   Генрих не имел обыкновения принимать строгие меры в отношении покоренных городов, но на этот раз он настоятельно потребовал выдачи ему предводителя разбойничьих шаек, Воруса, и двух главных его помощников для достойного по их делам наказания. Воины, с честью сражавшиеся за дофина, должны были внести за себя выкуп, как военнопленные – дано было обещание не притеснять обывателей города, если те согласятся дать присягу в верности королю Генриху, как регенту Карла VI, и признают его наследником короны Франции.
   Депутаты согласились на все предложенные условия, и следующий день назначен был для сдачи города.
   Оставалось устранить самое главное затруднение, испытанное, впрочем, Генрихом при сдаче Гарфлера, Руана и других городов – удержать собственных солдат от грабежа, считавшими это законным правом победителя, неприятеля – естественной добычей, а все невзгоды, испытанные при осаде укрепления – как предлог для варварских злодеяний. Время губительно действовало на английское войско, сделавшееся теперь одним лишь скопищем наемных авантюристов, и потому дух хищничества и непокорности овладевал им все более и более.
   Генрих провел весь вечер в раздумьях о способе преодолеть это зло. Выло трудно, почти невозможно предотвратить грабеж, способный не только запятнать его королевскую честь, но и посрамить весь род человеческий, и он, бросив взгляд на прошедшее, вспомнил о той беззаботной веселости, с которой торжественно въезжал в Гарфлер, и чувство это приписывал одной лишь неопытности и легкомыслию юности.
   Сделав все нужные распоряжения, английский монарх, в полном вооружении, с лисьим хвостом на нашлемнике, торжественно прошелся по торговой площади Мо, и остановившись у большого вяза, принял ключи города. Затем ему от имени Карла VI поднесли меч, и бургомистр поцеловал его руку; наконец, в заключении церемонии, Генрих с непоколебимой стойкостью присутствовал при казни разбойника Воруса и двух его сообщников. Их медленно, в сопровождении священника, провели мимо него со связанными руками. Они должны были быть повешены. То были суровые и надменные люди: уста их не промолвили ни единой мольбы; они вешали на ветви этого самого дуба стольких путешественников, что, конечно, должны были и для себя ожидать подобной же участи.
   Совершив правосудие, Генрих сел на коня и торжественно въехал в город. У него было обыкновение отправляться первым делом в главный собор покоренного им города, где должно было совершаться в его честь торжественное богослужение; но опыт прошедших событий подсказал ему, что в то самое время, когда он, обычно, совершал религиозный обряд, солдаты его бесчинствовали в городе, и теперь он решил для отвращения бесчинств поручить Джемсу занять его место в соборе, а самому незаметно пробраться через боковую дверь на городские улицы.
   При громадном стечения народа торжественное шествие приблизилось к собору и вошло в главный вход.
   – Послушай-ка, Малькольм, – сказал Ральф Перси молодому шотландцу, – в церкви будет такая давка, что мы непременно задохнемся. Объедем-ка лучше город, и посмотрим, как эти храбрые плуты могли так долго сопротивляться?
   Малькольм последовал за приятелем без больших колебаний: его очень заняла толпа снующих взад и вперед людей. Весь город был в страшном волнении: солдаты с неистовыми криками требовали себе помещений, с неохотой отводимых обывателями; отказ же или сопротивление вызывали насилие, и, по мере того, как наши приятели продвигались вперед, народ приходил во все большее волнение, ругань солдат усиливалась, крики женщин делались пронзительнее, даже тогда, когда никто не прикасался ни к ним, ни к их имуществу.
   Наконец, у одного дома, находящегося на возвышении, гам сделался еще оглушительнее, – видно было, что неистовство толпы дошло до последней степени.
   – Эй! Что там такое? – вмешался Перси.
   – Мессир! – вскричало несколько голосов разом. – Французы заколотили двери. А там укрывается шайка подлецов Арманьяков со своим золотом!
   Затем послышались страшные крики:
   – Долой мошенников! Вон, один выглянул в окно! Ломайте двери, жгите все! Это сам Варус со своим золотом! Измена!.. Измена!..
   Молодые люди действительно поверили в спрятавшихся Арманьяков, – общее лихорадочное движение овладело ими, и они бросились к дому.
   – Отоприте! Отоприте! – кричал Ральф. – Отоприте во имя короля Генриха!
   Из окошка высунулся старик, и увидев юношей высшего сословия, сказал дрожащим голосом:
   – Увы! Увы, господа! Попросите этих злых людей удалиться! Здесь никого нет, абсолютно никого… Одна только больная дочь моя!
   – Слышите! – крикнул Малькольм. – С ним только больная дочь.
   – Больная дочь!.. – загалдела толпа. – Старый обманщик! А вот соседний медник уверяет, что у него укрывается здесь дюжина Арманьяков и спрятано золото Варуса. Долой предателя! Дайте огня!
   Град ударов посыпался в дверь, были принесены зажженные факелы и передавались над головами возбужденной толпы среди невообразимых криков, ругани, рычаний. Малькольм с Ральфом, раздраженные предполагаемой изменой, стояли в первых рядах и так оглушительно бранились, стучали и кричали: «Где Арманьяки? Долой изменников!» что не заметили, как вся толпа внезапно стихла. Сильная рука опустилась на плечо Малькольма, и раздался звучный голос:
   – Срам! Срам! Что? И вы тоже!..
   – Сир, здесь укрываются изменники! – ответил Перси в свое оправдание.
   – А если бы и так?.. Назад, негодяи! Иди сюда Фицбах! Позаботься, чтобы эти разбойники вернулись в лагерь, и чтобы отдали свое оружие. Разойдитесь! Эй, вы коршуны! Очистите место, оставьте дверь!
   Генрих рукой указывал на дверь, и стихнувшие солдаты, озадаченные, приниженные, молча отступили.
   Тишина заменила шум, и на несколько минут водворилось глубокое молчание. Генрих стоял опершись на меч, грудь его вздымалась, дыхание было ускорено.
   Последняя зима так расстроила его организм, что теперь, от сильного ли волнения или быстрой езды, он задыхался и не мог произнести ни одного слова, и только бросал молниеносные взгляды, приковывающие к месту обоих юношей.
   Ни тот, ни другой не смог выдержать взгляда короля. Перси опустил голову, как школьник, пойманный на месте преступления, а Малькольм от ужаса дрожал всем телом, и, вместе с тем, был глубоко оскорблен, что Генрих отнесся к нему, как к грабителю. Он находил, что этим подозрением тот нанес оскорбление всему роду Стюартов.
   – От кого придется нам ждать великодушия и благородства, если такие молодые люди, как вы, хищными волками накидываются на добычу?
   – Нам добыча и в голову не приходила, сир! Мы хотели только поймать изменников, – ответил Перси недовольным тоном.
   – Перестаньте! Сказка эта не нова! И всегда один и тот же предлог для насилия и грабежа! Недаром же вчера вечером предупреждал я вас! Все вы, видно, на один покрой, когда дело коснется легкой наживы! Теперь вы оба отсрочили день посвящения вас в рыцари до того времени, когда научитесь не бесчестить себя подобными выходками!
   – Не вам посвящать меня, сир! – ответил Малькольм запальчиво, но тут же спохватился и испугался собственных слов.
   – Покорно благодарю! – ответил Генрих холодно.
   Малькольм молча повернулся, и ускакал без оглядки, так что не видел, как бедный старик бросился к ногам короля, и стал объяснять ему горестное положение своей бедной дочери и внучат, умирающих с голоду. Он не видел также, как Перси сломя голову поскакал за доктором и провизией для несчастных.
   Веселый ветреник, но добрый малый, Перси, подобно школьнику, взятому на месте преступления, и не думал оскорбляться наказанием; с Малькольмом же дело было иное: грубые выходки, в сущности, не были для него диковинкой, – кузены его не очень-то скупились на них, – но выходки эти никогда не выходили за пределы его семейного круга; теперь же ему пришлось получить незаслуженный, по его мнению, выговор от чужого короля, и это до того оскорбило его самолюбие, что он вообразил себя не только униженным в собственных глазах, но, что еще хуже, в глазах самой Эклермонды! Мысль эта приводила его в несказанное бешенство.
   – Ба! Это ты, Малькольм! – вскричал король Джемс, входя в отведенную ему квартиру. – Верно ты потерялся в толпе? Я целый день не видал тебя.
   – Меня оскорбили, сир, – ответил юноша. – Не будете ли вы столь милостивы дать мне разрешение отправиться к своим, сражаться во французской армии.
   – Что? – вскричал Джемс. – Ты думаешь бегством смыть с себя оскорбление?
   – Этого бы не было, если бы обидчик был равный мне в глазах света, сир.
   – Да кто же затронул твою честь, глупый мальчишка?
   – Король Генрих, сир. Он ударил меня кулаком, и по-свински обошелся со мной; вследствие этого, я не соглашусь съесть и крошки его хлеба, пока он не даст мне удовлетворения.
   – Действительно, не много же этих крошек придется тебе съесть у него после подобных объяснений, – промолвил Джемс. – А, теперь я все понял! Ты, верно, вместе с Готспуром и другими накинулся на городских обывателей, а Генрих дал всем вам нагоняй, не разбирая ни звания, ни происхождения! Стыдно, Малькольм! Давно ли заверял ты всех и каждого о своем отвращении ко всякого рода грабежу.