Страница:
Несмотря на активное участие в молодежном движении «кочующих птиц», Юнгер оставался духовно одиноким. Возможно, он ощущал условный и временный характер этого движения, не формирующего настоящую жизнь. И он решается на необычный шаг, осмысление которого навсегда останется важной сюжетной и интеллектуальной характеристикой его творчества. Никогда в последующем жизнь и грезы не столкнулись в таком резком противостоянии, как это случилось в течение нескольких недель, последовавших за поступком, отнюдь не имевшим массовых выражений среди немецкого юношества и, однако же, типичным для духовной жизни времени, шедшего под знаком напряженного ожидания срыва, чуда, катастрофического разрешения монотонности бытия. Этому событию в будущем будет посвящено не одно литературное биографическое произведение Э. Юнгера. «Я охотно возвращаюсь мыслями к тому времени незадолго до войны, когда я однажды забросил за ближайший забор свои учебники, чтобы отправиться в Африку», – писал он. Случилось это осенью 1913 г., на пороге окончания школы и получения аттестата зрелости. Юноша переправляется через Рейн, в рекрутской конторе французского города Верден записывается добровольцем в Иностранный легион и через Марсель направляется в Африку, в Алжир.
Почему была выбрана Африка, объяснить не трудно. Открытие Черной Африки – страны, полной загадок, очарования, нетронутой фантастической природы, диковинных растений и зверей, – в Германии последнего десятилетия прошлого века было обычной темой научной и популярной литературы, уличных и семейных разговоров. Был в этой теме и политический мотив. Именно в Африке Германия искала удовлетворения своих запоздалых колониальных претензий. Именно в стране грез, какой только и могла предстать Африка в воображении юноши, он и видел полное воплощение своих идеалов: «Африка была для меня воплощением первобытности, единственно возможной ареной (Schauplatz) для жизни в том формате, в котором я мысленно только и полагал ее вести». Конечно, в его планы не входила служба в Иностранном легионе, – путь его лежал дальше места дислокации казарм. Но реальность оказалась и суровей и сильнее. Предпринятое бегство из казарм не удалось, впереди маячила перспектива безрадостной службы в заброшенном городке среди унылых африканских пустынь и в обстановке ничтожного, одуряющего общения с грубыми сослуживцами.
И здесь сказалась спасительная предприимчивость отца. Он не потерял самообладания, быстро установил место пребывания беглеца и связался с компетентными службами в Берлине, добившись возвращения незадачливого путешественника. Более того, отец настоял на том, чтобы перед возвращением сын сфотографировался на память о своей африканской авантюре в мундире легионера. Карточка сохранилась доныне.
Любопытно, что при совсем других обстоятельствах и при других побудительных мотивах в Алжире в Иностранном легионе почти за четверть века до описываемых событий оказался русский человек Л. О. Лосский, впоследствии знаменитый философ. Это свое приключение и его странности он описал в «Воспоминаниях» (Мюнхен, 1968).
Если Африка и разочаровала Э. Юнгера, то это не сказалось на его отношении к военной службе вообще. Впрочем, в милитаризирующейся Германии тех лет избежать ее было практически невозможно. Военная служба для многих молодых людей была желанным поприщем приложения их честолюбия. Статус военного в общественном сознании стоял выше статуса чиновника и едва ли имел конкурентов. Для Юнгера же особое значение имело отношение к военному делу Ницше. Именно к годам учебы относится первое знакомство Юнгера с сочинениями этого философа, переросшее в нечто большее, чем увлечение. Все началось, кажется, с «Происхождения трагедии», которая открыла Юнгеру мир древнегреческой мифологии. Всей Германии была известна служба Ницше в артиллерии, а также то чувство гордости, которое испытывал он от этого факта своей биографии. Такая санкция военного ремесла стоила многого. И вскоре произошло событие, предоставившее наилучшую возможность испытать прочность едва завязывающихся жизненных убеждений, – наступил август 1914 г.
При рассматривании физиогномического ландшафта XX столетия мы, современники его конца, фатально не принимаем во внимание первую мировую войну, которая в сознании ее участников – вольных и невольных – утверждалась как Великая война. Они – лучше чем мы, удаленные от нее пластами революций, разрух, трагедий лагерей, второй мировой, трагедиями правового террора, националистических войн, ядерных угроз, – ощутили ее пороховой характер. Именно она разорвала культурно-историческую континуальность совершенствования цивилизации и миропорядка. Перейдя по законам формальной хронологии из XIX в XX столетие, европейский человек не ощутил никаких перемен. Он все так же верил в ненарушимость законов развития и совершенствования общественных систем, в расширение сферы господства разумных начал бытия, в нравственное улучшение человеческих отношений, основанных на благоразумии, здоровом эгоизме и сотрудничестве. Науки открывали полезные свойства природы и законы управления ею, изобретения одно за другим создавали удобные улучшения жизни и облегчали труд. Жизнь шла, как хорошо отлаженная машина, что особенно явственно ощущалось в Германии с ее отлаженным бытом. И кого могло особенно волновать то, что иногда происходило среди художников и поэтов, о чем иногда появлялись книги людей-философов, чувства и мысли которых всегда отличались странностями и неуемной страстью к шокирующим сюжетам.
А между тем структуры жизни XIX столетия незримо сбивались с предначертанных им способов движения, группировались в какие-то странные формы, законы которым никакая наука установить не могла. Общественная мысль их не воспринимала. Но именно они питали мысль и воображение тех людей, чьи суждения не принято было считать достойными внимания. Среди них были именно творцы нового искусства, создатели нового философствования, борцы за новый строй жизни. Все они были бунтарями если не по нраву, то по смыслу того, чем они занимались. Крайне не согласные между собой в идеалах, они представляли единство в том, что касалось оценок действительности, осознания катастрофичности разрешения противоречий мира в борьбе, революциях, крушениях и смертях. Они знали, что надвигаются потрясения.
Нежданно нагрянувшая война стала первым звеном в цепи этих потрясений, перевернувших социальный порядок Европы и только таким образом введших ее в новый век. Все самые важные интеллектуальные открытия наступившего века были связаны с этой войной. Именно под ее воздействием социальной философии пришлось отказаться от идеи прогресса, а в сменяющих ее философиях культуры мощно утвердилась логика абсурда жизни, истории и человеческой экзистенции. Первая мировая война во многих отношениях оказалась явлением более значительным, чем вторая, хотя последняя принесла больше разрушений, выявила более глубокие, запредельные глубины падения человека. В этом последнем пункте вторая мировая несомненно дала абсолютный опыт дегуманизации, который еще был не под силу ее предшественнице, – она только начала эксперименты с человеческим материалом. Но лишь после 1945 г. фундаментальный культурный итог истории был подведен словами Т. Адорно: «После Освенцима истории больше не существует». Интеллектуал потерял моральное право мыслить. Другoe дело, что он предпочитал не замечать этого запрета, продолжая поучать и звать.
Из опыта первой мировой войны и в результате нее в социальный мир был введен принцип тотальности: тотальное разрушение, тотальное господство, тотальная идеология, тотальная война и т. д. Здесь не место принимать в расчет тонкие суждения о философской генеалогии этого принципа, имеющих, впрочем, впечатляюще немецкие корни. Без опыта первой великой войны XX в. он бы не вышел из интеллектуальных пробирок европейской философии. Смысл принципа – не в слиянии имеющихся потенций и сил индивида и частных сообществ в единство ради достижения желательного результата, это удел коллективизма, коммунализма, наконец, кооперации. Тоталитаризм состоит в том, что выражающий его принцип захватывает человека целиком с корнями его бытия и извлекает из него те силы, о существовании которых он и не ведал, а их потеря лишает человека его сущностного измерения, переводя их в план инструментального бытия. Именно эта война положила конец рационалистическому оптимизму. И сколько бы раз в течение последующих десятилетий он ни возрождался, он всегда имел несколько рахитичный вид, уродливо выдаваясь какой-то односторонностью, – сциентизмом, технократизмом и пр.
Но вместе с тем закончилась и классическая эпоха буржуазной Европы, родившей этот рационализм с идеей прогресса, организации и эффективного взаимодействия. Констатируя этот факт, все тот же Адорно замечает: «Ужас в том, что у буржуа не нашлось наследника». Здесь имеется в виду исторический, метафизический ужас при осознании того, что социальные парадоксы классического общества распались. Их последовательная смена в исторических трансформациях общества остановилась. Вместе с этим стали меняться социальные основы господства и сам его механизм. Социальная философия и политическая мысль создали квазисоциальных заместителей, легитимирующих господство или идею господства выводить из сферы социальной практики в иные порядки реальности. Здесь уместно обмолвиться о том, что Э. Юнгер был одной из ключевых фигур в этой интеллектуальной работе. Его концепция универсального рабочего (гештальт рабочего), слившего в тотальном единстве все виды своей энергии с преобразованной в мощи техники интеллектуальной силой, стала важным фактором развития социально-философской мысли 30-х годов.
Под впечатлением войны изменилось представление о сущности человека и его месте в универсальном порядке вещей. Реальный в своей повседневности человек перестал интересовать политика, мыслителя, художника. Он стал для них слишком банальным. Литература XIX в. пришла к проблеме «маленького человека». Его частная жизнь, наполненная треволнениями и заботами, состоящая из таких ничтожных, но таких важных событий, стала источником свойственного ей попечительного и сострадательного гуманизма. Новый век отметил свое отношение к обыденному человеку в своеобразной терминологии: «массовый человек». Его культура – массовая, его общение – это массовые коммуникации, через них приходит доступная ему массовая идеология. Истинной философией нового века стал не марксизм (глубокое заблуждение!), а психоанализм с его бесчисленными производными и ответвлениями. Он безапелляционно и с величайшим упорством доказывает насельнику XX в., что все его возвышенные мечты и устремления, все изысканнейшие плоды культуры и художеств, благороднейшие порывы души и сердца суть не что иное, как коренящиеся на первичной энергии эротического переживания сублимации (отклонение и переключение).
Основным подходом к человеку отныне стали его декомпозиция, деконструкция, имеющие установку на разрушение облагораживающей магии возвышенного и нравственного. Их место занимает брутальное и низменное как истинные основы сущности человека. Но потеря интереса к реальному историческому человеку немедленно компенсировалась усиленным вниманием к долженствующему человеку. Европейская мысль энергично пошла по пути специфической педагогической утопии – теории создания нового человека. Он стал объектом попечения всех тотальных идеологий XX столетия, но и гуманизм вне политических рамок уделил этой проблеме немало внимания. Идеал новой личности культивировался и в эстетических салонах, и в кружках вроде окружения Стефана Георге, и в «школе мудрости» культур-философа Г. Кайзерлинга. Мечтания о нем изложил в арийской теории X. С. Чемберлен, к этому же сюжету подойдет в свое время и Э. Юнгер.
Но все эти следствия войны станут реальностью много десятилетий спустя после ее окончания, а в начале августа 1914 г. ее объявление было воспринято как очистительная буря, после которой вновь должны были наступить безмятежные дни спокойной обеспеченной жизни. Необходимо было отстоять великую немецкую культуру, дать отпор варварам, посягающим на ее высшие и нетленные достояния. Энтузиазм охватывает и еще вчерашнего гимназиста Э. Юнгера. Его описанию будут посвящены первые страницы его дневников, а также их литературная версия «В стальных грозах». Известно, что доброволец Э. Юнгер – позже этим же путем пойдет и его младший брат Фридрих – был приписан к 73-му фузильерскому полку, в котором он и провел всю войну, временно покидая его только из-за ранений. О всех обстоятельствах фронтовой жизни мы знаем из многочисленных дневниковых записей Юнгера, обработанных и опубликованных далеко не в полном объеме, а только так, как их представил сам автор.
На фронт прибыл не только восторженный патриот, искатель необыкновенной героической жизни, но и человек, приготовившийся к наблюдению и пониманию происходящего. Первая часть его личности постепенно растворялась и трансформировалась в череде кровавых повседневных трудов и превратностях тяжкой солдатской жизни. Из восторженного юнца получился опытный, отважный окопный боец, у которого храбрость, соединенная с хладнокровным расчетом и дерзостью, сформировала исключительный психический склад, в последующие годы производивший неизгладимое впечатление на всех, кто встречался с Э. Юнгером. Вторая же часть личности, напротив, углублялась и изощрялась. Из простого наблюдателя и фиксатора событий скоро сформировался мыслитель, с удивительной способностью выходящий за пределы беспорядочных импульсов впечатлений и потрясений в сферу объективированных структур переживаний и состояний людей и событий.
На фронт торопились, боясь не успеть к концу войны. «Фронт ждал нас. Тяжело нагруженные, но радостные как в праздничный день, маршировали мы на вокзал. В моем пиджачном кармане находилась маленькая книжечка; она предназначалась для моих ежедневных заметок. Я знал, что вещи, которые нас ожидают, будут неповторимыми, и я направлялся к ним с высочайшим любопытством». Остается удивляться упорству и настойчивости, с какими Э. Юнгер неуклонно, почти изо дня в день делал записи, пристраиваясь в самых неподходящих местах при любых обстоятельствах, едва выдавался миг, позволявший отвлечься от непосредственных солдатских дел. В этом сказалась и фамильная черта и самовоспитующая роль железной воли. Существует свидетельство, что побуждение к ведению фронтовых дневников исходило от отца, который предвидел возможность их последующего использования. Он хранил их, знакомился с их содержанием, обсуждал в письмах к сыну. Известны 14 таких книжек. Именно они легли в основу творчества Э. Юнгера первых двух послевоенных десятилетий, пока новые впечатления существенно их не дезактуализировали.
Развеивание романтического флера войны, ее изнурительные будни не обескуражили юношу. Нам не вполне ясно, имел ли он честолюбивые поползновения. Но думается, что сын аптекаря без основательного военного образования едва ли мог рассчитывать на серьезную военную карьеру. Э. Юнгер ее и не сделал. Войну он закончил в чине лейтенанта. Но и это звание он смог получить, опять-таки последовав благоразумному совету отца пройти краткосрочные курсы младших офицеров. Зато лейтенантом Э. Юнгер был необыкновенным. Войну он провел в северовосточной части Франции в районе Шампани и Лотарингии. Активное участие в боях и окопных стычках стоили ему 14-ти ранений.
Из необозримой литературной массы, художественными средствами осваивавшей, необыкновенный опыт войны и появившейся сразу после ее окончания, лишь очень немногое осталось в памяти нашего века. Художественным вещам повезло больше. Некоторые их создатели в свое время были кумирами. Стоит назвать только имена Э. – М. Ремарка и Э. Хемингуэя, владевших воображением людей моего поколения. Иное дело – мемуарная, хроникальная, документальная и дневниковая литература. Казалось бы, события, переданные в ней с фактической точностью и неподдельной эмоциональностью непосредственного переживания, должны были произвести большее впечатление и тем самым обеспечить этому жанру прочное положение в литературной истории. Однако этого не случилось. Литература этого рода оказалась более подверженной забвению, чем те художественные фикции, которые своим происхождением нередко были обязаны не столько непосредственному опыту их создателей, сколько использованию чужих документальных свидетельств чужих впечатлений, страданий и горестей.
К этому редкому исключению принадлежат и юнгеровские военные дневники. Но дневники ли это? В строгом смысле слова дневниками были те окопные тетради, которые Э. Юнгер вынес вместе со своим фронтовым скарбом. То, что нам известно теперь под несколько претенциозным названием «В стальных грозах», явилось литературной обработкой первичных записей, выборочных событий и их специфической акцентовки. Но даже этих обработок было несколько. Кажется, только фантастический роман «Гелиополис» (1949) да еще «Рабочий» не подвергались правкам и переработкам при их последующих переизданиях. Все остальные свои вещи, готовя их к новому изданию, Э. Юнгер в той или иной мере подвергал правкам. А те из них, которые покоились на дневниковых материалах, нередко представляли собой существенно другие произведения.
Уже второе издание, последовавшее в 1922 г., подверглось переработке, а вышедшее в 1935 г. шестнадцатое (!) издание представляло собой уже четвертую версию первоначального текста.[8] Таким образом, мы имеем перед собою не дневники в точном смысле этого слова, хотя читатель и увидит материал, расположенный в хронологической последовательности и, следовательно, не подвергнутый каким-то формальным внешним ухищрениям, в результате которых порядок событий иногда представляет собой причудливую фантастическую связь или комбинацию смещенных временных блоков. Но эта внешняя незатейливость архитектоники текста от записи первых фронтовых впечатлений новичка в декабре 1914 г. до сдержанно-патетического аккорда последней фразы, представляющей собой телеграмму начальника дивизии, извещающего находящегося в тыловом госпитале автора о присвоении ему высшего ордена Германии, – лишь условная рамка, ибо структура текста держится не на внешней хронологии, а на том внутреннем сцеплении событий, на той эмпирически неуловимой детерминации разворачивающегося деяния, имя которому – война. Подчиняясь ей, люди преображаются, в их душах незримо прорастает смысл их приобщенности к магии неведомого трагического и величественного процесса.
Разгадке этого первого и самого главного в художественном отношении произведения Э. Юнгера посвящено много работ. Росло мастерство Э. Юнгера, накапливался писательский опыт, обреталась большая художническая свобода, в результате которых появились, возможно, более совершенные произведения, но ни одному из них не суждено было потеснить этот первый его шедевр. Исследователи пытались ответить и на вопрос о его жанре. Возможно, в специальном смысле вопрос этот и немаловажен. Но дневниковая форма не должна вводить нас в заблуждение. Э. Юнгер менее всего хотел предстать в роли исторического свидетеля великого события. В столь же малой степени он претендовал на представление психологического портрета участников войны, на проникновение во внутренние психические комплексы людей, для которых убийство и смерть стали их долгом. Наконец, Э. Юнгер не стремился быть и не стал бытописателем фронтовых окопных будней. Именно эта установка обрекла на забвение основную массу авторов военных очерков и воспоминаний. Для тех, кто пережил войну, узнаваемость собственных ощущений в этой литературе была излишней, а переживания, которые они хранили в глубинах своей души и памяти, никем не могли быть воспроизведены ни в своей интенсивности, ни в своей сущности. Интимность и нераскрываемость стали для многих не чем иным, как единственным залогом своей человеческой ценности, значимости и достоинства. Насколько социальная стоимость этих характеристик была ничтожна, настолько они были значимы как основание духовной жизни соответствующей эпохи.
Таким образом, записи о войне человека, занимавшего в ней столь ничтожное место, рисковали быть вообще незамеченными. Но этого не случилось. Они были выделены и вошли в литературную и духовную историю нашего века. И причиной этому была не их историческая достоверность. За дневниковой формой тогдашний, да и нынешний, читатель угадывает совсем иной род произведения, говорящий о чем-то несравненно более существенном, чем индивидуальная судьба фронтового офицера. Эта существенность заключена в некой незримой внутренней ткани, которая угадывается за экспрессивной своеобразной поэтикой юнгеровских записей. Ее мы обозначили как метафизику войны, данную в личном опыте. И если этот личный опыт идентифицирован сотнями тысяч людей, то тем самым признан сущностно верным глубинный смысл их совокупного дела, к которому они были приобщены поневоле, которое существовало в них и через них, распадаясь на бесчисленное множество мелких рутинных поступков и действий, но которое тем не менее подчиняло их и делало исполнителями независимо от их воли. Юнгер эту метафизику еще только угадывает, она не дана ему в полноте своего проявления и еще долго не могла быть в такой же полноте им осознана. Но она насыщала эстетику его произведения и выводила из сферы литературной заурядности.
Говоря о «Стальных грозах», ощущаешь давление какой-то апофатики. Естественнее и легче указывать, чем они не обладают. В них нет морализаторства, докучливой нравоучительности. Они лишены поучений, дотошных анализов правильности командирских решений, суждений о правилах боя, об ошибках и неверных планах, нет, наконец, «социальных выводов» и назидательности. Война уже в прошлом. Но она дана как всегда настоящее событие, поэтому оказываются невозможными оценки, которым мы никогда не верим, ибо они относятся к тому, что уже безразлично к ним как прошлое, и поэтому лишены смысла. Центральной фигурой является сам автор, т. е. Эрнст Юнгер. Но произведение не носит характера размышлений о себе, ностальгических воспоминаний, преломления событий сквозь кристалл личной восприимчивости, хотя все элементы этих признаков дневникового жанра здесь присутствуют. Именно отсюда мы черпаем сведения о некоторых реальных биографических фактах, о семье Эрнста Юнгера; здесь названы реальные лица, описаны реальные события. И тем не менее у нас нет оснований считать автора представителем «субъективного жанра».
В книге нет колорита объяснений, поиска причин, копания в догадках, мусора мелочных наблюдений; автор нашел такую форму бесстрастного отношения к ужасам войны, к факту уничтожения и смерти, что его нельзя обвинить ни в цинизме, ни в безразличии. И это при всем том, что в произведении нет проклятий войне, таких типичных для социального и интеллигентного гуманизма, нет подчеркнутой демонстрации сочувствия или жалости к страдающему человеку. Но нет и апофеоза войны в духе популярного в те годы вульгарного ницшеанства, хотя причины, приведшие Э. Юнгера на фронт, были во многом типичны для восторженной массы его однолеток и современников. Они сменились, но не разочарованием и пессимизмом, обычно следующими за восторженными аффектациями, а некой иной установкой, которую можно было бы назвать установкой «работника войны», если учесть смысл в последующие годы созданной Э. Юнгером интерпретации гештальта, или образа рабочего, в трактате «Рабочий».
В годы, когда Юнгер работал над «Стальными грозами», идея этого гештальта еще только слабо утверждалась в смутных, не всегда четких художественных метафорах и образах. Но она уже не позволяла видеть в войне только социально-политический факт, которого могло бы и не быть. Следует отметить, справедливости ради, что тем не менее улавливается некая эстетизация войны и смерти, некоторое отстраненное безразличие к разрушениям и гибели, которые со временем в более яркой образности предстанут в дневниках периода второй мировой войны. Таким образом, мне представляется, что особенностью юнгеровской установки является выход к объективности через субъективные формы реального существования. Возможно, этим определяется ощущаемый нами внутренний динамизм «Гроз». Он – не в описании хода военных действий, ведущих к поражению Германии. Именно это здесь и не представлено. Динамизм выражается в том, что война, выступая вначале в неразвитых, незрелых начальных формах, постепенно разворачивает свою сущность, подчиняя своей власти и энергии всех действующих лиц по обе стороны линии фронта. Молодые новобранцы, многие из которых пришли на войну любительски, следуя легкомысленным порывам, расстаются с иллюзиями не потому, что война их разочаровывает своей неромантической дегероической сущностью, оказываясь грязным делом, в которое втянули доверчивых простаков прожженные политические игроки, а потому, что она оказывается сущностно иным явлением, постепенно постигаемым срастающимся с ним человеком. Война требует особых качеств и ведет к преображению человека, и он начинает жить и чувствовать совершенно иначе, чем другие люди, которым не открылось чудовищное обаяние войны.
Почему была выбрана Африка, объяснить не трудно. Открытие Черной Африки – страны, полной загадок, очарования, нетронутой фантастической природы, диковинных растений и зверей, – в Германии последнего десятилетия прошлого века было обычной темой научной и популярной литературы, уличных и семейных разговоров. Был в этой теме и политический мотив. Именно в Африке Германия искала удовлетворения своих запоздалых колониальных претензий. Именно в стране грез, какой только и могла предстать Африка в воображении юноши, он и видел полное воплощение своих идеалов: «Африка была для меня воплощением первобытности, единственно возможной ареной (Schauplatz) для жизни в том формате, в котором я мысленно только и полагал ее вести». Конечно, в его планы не входила служба в Иностранном легионе, – путь его лежал дальше места дислокации казарм. Но реальность оказалась и суровей и сильнее. Предпринятое бегство из казарм не удалось, впереди маячила перспектива безрадостной службы в заброшенном городке среди унылых африканских пустынь и в обстановке ничтожного, одуряющего общения с грубыми сослуживцами.
И здесь сказалась спасительная предприимчивость отца. Он не потерял самообладания, быстро установил место пребывания беглеца и связался с компетентными службами в Берлине, добившись возвращения незадачливого путешественника. Более того, отец настоял на том, чтобы перед возвращением сын сфотографировался на память о своей африканской авантюре в мундире легионера. Карточка сохранилась доныне.
Любопытно, что при совсем других обстоятельствах и при других побудительных мотивах в Алжире в Иностранном легионе почти за четверть века до описываемых событий оказался русский человек Л. О. Лосский, впоследствии знаменитый философ. Это свое приключение и его странности он описал в «Воспоминаниях» (Мюнхен, 1968).
Если Африка и разочаровала Э. Юнгера, то это не сказалось на его отношении к военной службе вообще. Впрочем, в милитаризирующейся Германии тех лет избежать ее было практически невозможно. Военная служба для многих молодых людей была желанным поприщем приложения их честолюбия. Статус военного в общественном сознании стоял выше статуса чиновника и едва ли имел конкурентов. Для Юнгера же особое значение имело отношение к военному делу Ницше. Именно к годам учебы относится первое знакомство Юнгера с сочинениями этого философа, переросшее в нечто большее, чем увлечение. Все началось, кажется, с «Происхождения трагедии», которая открыла Юнгеру мир древнегреческой мифологии. Всей Германии была известна служба Ницше в артиллерии, а также то чувство гордости, которое испытывал он от этого факта своей биографии. Такая санкция военного ремесла стоила многого. И вскоре произошло событие, предоставившее наилучшую возможность испытать прочность едва завязывающихся жизненных убеждений, – наступил август 1914 г.
При рассматривании физиогномического ландшафта XX столетия мы, современники его конца, фатально не принимаем во внимание первую мировую войну, которая в сознании ее участников – вольных и невольных – утверждалась как Великая война. Они – лучше чем мы, удаленные от нее пластами революций, разрух, трагедий лагерей, второй мировой, трагедиями правового террора, националистических войн, ядерных угроз, – ощутили ее пороховой характер. Именно она разорвала культурно-историческую континуальность совершенствования цивилизации и миропорядка. Перейдя по законам формальной хронологии из XIX в XX столетие, европейский человек не ощутил никаких перемен. Он все так же верил в ненарушимость законов развития и совершенствования общественных систем, в расширение сферы господства разумных начал бытия, в нравственное улучшение человеческих отношений, основанных на благоразумии, здоровом эгоизме и сотрудничестве. Науки открывали полезные свойства природы и законы управления ею, изобретения одно за другим создавали удобные улучшения жизни и облегчали труд. Жизнь шла, как хорошо отлаженная машина, что особенно явственно ощущалось в Германии с ее отлаженным бытом. И кого могло особенно волновать то, что иногда происходило среди художников и поэтов, о чем иногда появлялись книги людей-философов, чувства и мысли которых всегда отличались странностями и неуемной страстью к шокирующим сюжетам.
А между тем структуры жизни XIX столетия незримо сбивались с предначертанных им способов движения, группировались в какие-то странные формы, законы которым никакая наука установить не могла. Общественная мысль их не воспринимала. Но именно они питали мысль и воображение тех людей, чьи суждения не принято было считать достойными внимания. Среди них были именно творцы нового искусства, создатели нового философствования, борцы за новый строй жизни. Все они были бунтарями если не по нраву, то по смыслу того, чем они занимались. Крайне не согласные между собой в идеалах, они представляли единство в том, что касалось оценок действительности, осознания катастрофичности разрешения противоречий мира в борьбе, революциях, крушениях и смертях. Они знали, что надвигаются потрясения.
Нежданно нагрянувшая война стала первым звеном в цепи этих потрясений, перевернувших социальный порядок Европы и только таким образом введших ее в новый век. Все самые важные интеллектуальные открытия наступившего века были связаны с этой войной. Именно под ее воздействием социальной философии пришлось отказаться от идеи прогресса, а в сменяющих ее философиях культуры мощно утвердилась логика абсурда жизни, истории и человеческой экзистенции. Первая мировая война во многих отношениях оказалась явлением более значительным, чем вторая, хотя последняя принесла больше разрушений, выявила более глубокие, запредельные глубины падения человека. В этом последнем пункте вторая мировая несомненно дала абсолютный опыт дегуманизации, который еще был не под силу ее предшественнице, – она только начала эксперименты с человеческим материалом. Но лишь после 1945 г. фундаментальный культурный итог истории был подведен словами Т. Адорно: «После Освенцима истории больше не существует». Интеллектуал потерял моральное право мыслить. Другoe дело, что он предпочитал не замечать этого запрета, продолжая поучать и звать.
Из опыта первой мировой войны и в результате нее в социальный мир был введен принцип тотальности: тотальное разрушение, тотальное господство, тотальная идеология, тотальная война и т. д. Здесь не место принимать в расчет тонкие суждения о философской генеалогии этого принципа, имеющих, впрочем, впечатляюще немецкие корни. Без опыта первой великой войны XX в. он бы не вышел из интеллектуальных пробирок европейской философии. Смысл принципа – не в слиянии имеющихся потенций и сил индивида и частных сообществ в единство ради достижения желательного результата, это удел коллективизма, коммунализма, наконец, кооперации. Тоталитаризм состоит в том, что выражающий его принцип захватывает человека целиком с корнями его бытия и извлекает из него те силы, о существовании которых он и не ведал, а их потеря лишает человека его сущностного измерения, переводя их в план инструментального бытия. Именно эта война положила конец рационалистическому оптимизму. И сколько бы раз в течение последующих десятилетий он ни возрождался, он всегда имел несколько рахитичный вид, уродливо выдаваясь какой-то односторонностью, – сциентизмом, технократизмом и пр.
Но вместе с тем закончилась и классическая эпоха буржуазной Европы, родившей этот рационализм с идеей прогресса, организации и эффективного взаимодействия. Констатируя этот факт, все тот же Адорно замечает: «Ужас в том, что у буржуа не нашлось наследника». Здесь имеется в виду исторический, метафизический ужас при осознании того, что социальные парадоксы классического общества распались. Их последовательная смена в исторических трансформациях общества остановилась. Вместе с этим стали меняться социальные основы господства и сам его механизм. Социальная философия и политическая мысль создали квазисоциальных заместителей, легитимирующих господство или идею господства выводить из сферы социальной практики в иные порядки реальности. Здесь уместно обмолвиться о том, что Э. Юнгер был одной из ключевых фигур в этой интеллектуальной работе. Его концепция универсального рабочего (гештальт рабочего), слившего в тотальном единстве все виды своей энергии с преобразованной в мощи техники интеллектуальной силой, стала важным фактором развития социально-философской мысли 30-х годов.
Под впечатлением войны изменилось представление о сущности человека и его месте в универсальном порядке вещей. Реальный в своей повседневности человек перестал интересовать политика, мыслителя, художника. Он стал для них слишком банальным. Литература XIX в. пришла к проблеме «маленького человека». Его частная жизнь, наполненная треволнениями и заботами, состоящая из таких ничтожных, но таких важных событий, стала источником свойственного ей попечительного и сострадательного гуманизма. Новый век отметил свое отношение к обыденному человеку в своеобразной терминологии: «массовый человек». Его культура – массовая, его общение – это массовые коммуникации, через них приходит доступная ему массовая идеология. Истинной философией нового века стал не марксизм (глубокое заблуждение!), а психоанализм с его бесчисленными производными и ответвлениями. Он безапелляционно и с величайшим упорством доказывает насельнику XX в., что все его возвышенные мечты и устремления, все изысканнейшие плоды культуры и художеств, благороднейшие порывы души и сердца суть не что иное, как коренящиеся на первичной энергии эротического переживания сублимации (отклонение и переключение).
Основным подходом к человеку отныне стали его декомпозиция, деконструкция, имеющие установку на разрушение облагораживающей магии возвышенного и нравственного. Их место занимает брутальное и низменное как истинные основы сущности человека. Но потеря интереса к реальному историческому человеку немедленно компенсировалась усиленным вниманием к долженствующему человеку. Европейская мысль энергично пошла по пути специфической педагогической утопии – теории создания нового человека. Он стал объектом попечения всех тотальных идеологий XX столетия, но и гуманизм вне политических рамок уделил этой проблеме немало внимания. Идеал новой личности культивировался и в эстетических салонах, и в кружках вроде окружения Стефана Георге, и в «школе мудрости» культур-философа Г. Кайзерлинга. Мечтания о нем изложил в арийской теории X. С. Чемберлен, к этому же сюжету подойдет в свое время и Э. Юнгер.
Но все эти следствия войны станут реальностью много десятилетий спустя после ее окончания, а в начале августа 1914 г. ее объявление было воспринято как очистительная буря, после которой вновь должны были наступить безмятежные дни спокойной обеспеченной жизни. Необходимо было отстоять великую немецкую культуру, дать отпор варварам, посягающим на ее высшие и нетленные достояния. Энтузиазм охватывает и еще вчерашнего гимназиста Э. Юнгера. Его описанию будут посвящены первые страницы его дневников, а также их литературная версия «В стальных грозах». Известно, что доброволец Э. Юнгер – позже этим же путем пойдет и его младший брат Фридрих – был приписан к 73-му фузильерскому полку, в котором он и провел всю войну, временно покидая его только из-за ранений. О всех обстоятельствах фронтовой жизни мы знаем из многочисленных дневниковых записей Юнгера, обработанных и опубликованных далеко не в полном объеме, а только так, как их представил сам автор.
На фронт прибыл не только восторженный патриот, искатель необыкновенной героической жизни, но и человек, приготовившийся к наблюдению и пониманию происходящего. Первая часть его личности постепенно растворялась и трансформировалась в череде кровавых повседневных трудов и превратностях тяжкой солдатской жизни. Из восторженного юнца получился опытный, отважный окопный боец, у которого храбрость, соединенная с хладнокровным расчетом и дерзостью, сформировала исключительный психический склад, в последующие годы производивший неизгладимое впечатление на всех, кто встречался с Э. Юнгером. Вторая же часть личности, напротив, углублялась и изощрялась. Из простого наблюдателя и фиксатора событий скоро сформировался мыслитель, с удивительной способностью выходящий за пределы беспорядочных импульсов впечатлений и потрясений в сферу объективированных структур переживаний и состояний людей и событий.
На фронт торопились, боясь не успеть к концу войны. «Фронт ждал нас. Тяжело нагруженные, но радостные как в праздничный день, маршировали мы на вокзал. В моем пиджачном кармане находилась маленькая книжечка; она предназначалась для моих ежедневных заметок. Я знал, что вещи, которые нас ожидают, будут неповторимыми, и я направлялся к ним с высочайшим любопытством». Остается удивляться упорству и настойчивости, с какими Э. Юнгер неуклонно, почти изо дня в день делал записи, пристраиваясь в самых неподходящих местах при любых обстоятельствах, едва выдавался миг, позволявший отвлечься от непосредственных солдатских дел. В этом сказалась и фамильная черта и самовоспитующая роль железной воли. Существует свидетельство, что побуждение к ведению фронтовых дневников исходило от отца, который предвидел возможность их последующего использования. Он хранил их, знакомился с их содержанием, обсуждал в письмах к сыну. Известны 14 таких книжек. Именно они легли в основу творчества Э. Юнгера первых двух послевоенных десятилетий, пока новые впечатления существенно их не дезактуализировали.
Развеивание романтического флера войны, ее изнурительные будни не обескуражили юношу. Нам не вполне ясно, имел ли он честолюбивые поползновения. Но думается, что сын аптекаря без основательного военного образования едва ли мог рассчитывать на серьезную военную карьеру. Э. Юнгер ее и не сделал. Войну он закончил в чине лейтенанта. Но и это звание он смог получить, опять-таки последовав благоразумному совету отца пройти краткосрочные курсы младших офицеров. Зато лейтенантом Э. Юнгер был необыкновенным. Войну он провел в северовосточной части Франции в районе Шампани и Лотарингии. Активное участие в боях и окопных стычках стоили ему 14-ти ранений.
* * *
Итак, «В стальных грозах». Первое сочинение никому не известного в литературном мире человека, – новичка в самом точном смысле слова, лишенного всякой литературной выучки. И сразу же удача. В чем ее причина?Из необозримой литературной массы, художественными средствами осваивавшей, необыкновенный опыт войны и появившейся сразу после ее окончания, лишь очень немногое осталось в памяти нашего века. Художественным вещам повезло больше. Некоторые их создатели в свое время были кумирами. Стоит назвать только имена Э. – М. Ремарка и Э. Хемингуэя, владевших воображением людей моего поколения. Иное дело – мемуарная, хроникальная, документальная и дневниковая литература. Казалось бы, события, переданные в ней с фактической точностью и неподдельной эмоциональностью непосредственного переживания, должны были произвести большее впечатление и тем самым обеспечить этому жанру прочное положение в литературной истории. Однако этого не случилось. Литература этого рода оказалась более подверженной забвению, чем те художественные фикции, которые своим происхождением нередко были обязаны не столько непосредственному опыту их создателей, сколько использованию чужих документальных свидетельств чужих впечатлений, страданий и горестей.
К этому редкому исключению принадлежат и юнгеровские военные дневники. Но дневники ли это? В строгом смысле слова дневниками были те окопные тетради, которые Э. Юнгер вынес вместе со своим фронтовым скарбом. То, что нам известно теперь под несколько претенциозным названием «В стальных грозах», явилось литературной обработкой первичных записей, выборочных событий и их специфической акцентовки. Но даже этих обработок было несколько. Кажется, только фантастический роман «Гелиополис» (1949) да еще «Рабочий» не подвергались правкам и переработкам при их последующих переизданиях. Все остальные свои вещи, готовя их к новому изданию, Э. Юнгер в той или иной мере подвергал правкам. А те из них, которые покоились на дневниковых материалах, нередко представляли собой существенно другие произведения.
Уже второе издание, последовавшее в 1922 г., подверглось переработке, а вышедшее в 1935 г. шестнадцатое (!) издание представляло собой уже четвертую версию первоначального текста.[8] Таким образом, мы имеем перед собою не дневники в точном смысле этого слова, хотя читатель и увидит материал, расположенный в хронологической последовательности и, следовательно, не подвергнутый каким-то формальным внешним ухищрениям, в результате которых порядок событий иногда представляет собой причудливую фантастическую связь или комбинацию смещенных временных блоков. Но эта внешняя незатейливость архитектоники текста от записи первых фронтовых впечатлений новичка в декабре 1914 г. до сдержанно-патетического аккорда последней фразы, представляющей собой телеграмму начальника дивизии, извещающего находящегося в тыловом госпитале автора о присвоении ему высшего ордена Германии, – лишь условная рамка, ибо структура текста держится не на внешней хронологии, а на том внутреннем сцеплении событий, на той эмпирически неуловимой детерминации разворачивающегося деяния, имя которому – война. Подчиняясь ей, люди преображаются, в их душах незримо прорастает смысл их приобщенности к магии неведомого трагического и величественного процесса.
Разгадке этого первого и самого главного в художественном отношении произведения Э. Юнгера посвящено много работ. Росло мастерство Э. Юнгера, накапливался писательский опыт, обреталась большая художническая свобода, в результате которых появились, возможно, более совершенные произведения, но ни одному из них не суждено было потеснить этот первый его шедевр. Исследователи пытались ответить и на вопрос о его жанре. Возможно, в специальном смысле вопрос этот и немаловажен. Но дневниковая форма не должна вводить нас в заблуждение. Э. Юнгер менее всего хотел предстать в роли исторического свидетеля великого события. В столь же малой степени он претендовал на представление психологического портрета участников войны, на проникновение во внутренние психические комплексы людей, для которых убийство и смерть стали их долгом. Наконец, Э. Юнгер не стремился быть и не стал бытописателем фронтовых окопных будней. Именно эта установка обрекла на забвение основную массу авторов военных очерков и воспоминаний. Для тех, кто пережил войну, узнаваемость собственных ощущений в этой литературе была излишней, а переживания, которые они хранили в глубинах своей души и памяти, никем не могли быть воспроизведены ни в своей интенсивности, ни в своей сущности. Интимность и нераскрываемость стали для многих не чем иным, как единственным залогом своей человеческой ценности, значимости и достоинства. Насколько социальная стоимость этих характеристик была ничтожна, настолько они были значимы как основание духовной жизни соответствующей эпохи.
Таким образом, записи о войне человека, занимавшего в ней столь ничтожное место, рисковали быть вообще незамеченными. Но этого не случилось. Они были выделены и вошли в литературную и духовную историю нашего века. И причиной этому была не их историческая достоверность. За дневниковой формой тогдашний, да и нынешний, читатель угадывает совсем иной род произведения, говорящий о чем-то несравненно более существенном, чем индивидуальная судьба фронтового офицера. Эта существенность заключена в некой незримой внутренней ткани, которая угадывается за экспрессивной своеобразной поэтикой юнгеровских записей. Ее мы обозначили как метафизику войны, данную в личном опыте. И если этот личный опыт идентифицирован сотнями тысяч людей, то тем самым признан сущностно верным глубинный смысл их совокупного дела, к которому они были приобщены поневоле, которое существовало в них и через них, распадаясь на бесчисленное множество мелких рутинных поступков и действий, но которое тем не менее подчиняло их и делало исполнителями независимо от их воли. Юнгер эту метафизику еще только угадывает, она не дана ему в полноте своего проявления и еще долго не могла быть в такой же полноте им осознана. Но она насыщала эстетику его произведения и выводила из сферы литературной заурядности.
Говоря о «Стальных грозах», ощущаешь давление какой-то апофатики. Естественнее и легче указывать, чем они не обладают. В них нет морализаторства, докучливой нравоучительности. Они лишены поучений, дотошных анализов правильности командирских решений, суждений о правилах боя, об ошибках и неверных планах, нет, наконец, «социальных выводов» и назидательности. Война уже в прошлом. Но она дана как всегда настоящее событие, поэтому оказываются невозможными оценки, которым мы никогда не верим, ибо они относятся к тому, что уже безразлично к ним как прошлое, и поэтому лишены смысла. Центральной фигурой является сам автор, т. е. Эрнст Юнгер. Но произведение не носит характера размышлений о себе, ностальгических воспоминаний, преломления событий сквозь кристалл личной восприимчивости, хотя все элементы этих признаков дневникового жанра здесь присутствуют. Именно отсюда мы черпаем сведения о некоторых реальных биографических фактах, о семье Эрнста Юнгера; здесь названы реальные лица, описаны реальные события. И тем не менее у нас нет оснований считать автора представителем «субъективного жанра».
В книге нет колорита объяснений, поиска причин, копания в догадках, мусора мелочных наблюдений; автор нашел такую форму бесстрастного отношения к ужасам войны, к факту уничтожения и смерти, что его нельзя обвинить ни в цинизме, ни в безразличии. И это при всем том, что в произведении нет проклятий войне, таких типичных для социального и интеллигентного гуманизма, нет подчеркнутой демонстрации сочувствия или жалости к страдающему человеку. Но нет и апофеоза войны в духе популярного в те годы вульгарного ницшеанства, хотя причины, приведшие Э. Юнгера на фронт, были во многом типичны для восторженной массы его однолеток и современников. Они сменились, но не разочарованием и пессимизмом, обычно следующими за восторженными аффектациями, а некой иной установкой, которую можно было бы назвать установкой «работника войны», если учесть смысл в последующие годы созданной Э. Юнгером интерпретации гештальта, или образа рабочего, в трактате «Рабочий».
В годы, когда Юнгер работал над «Стальными грозами», идея этого гештальта еще только слабо утверждалась в смутных, не всегда четких художественных метафорах и образах. Но она уже не позволяла видеть в войне только социально-политический факт, которого могло бы и не быть. Следует отметить, справедливости ради, что тем не менее улавливается некая эстетизация войны и смерти, некоторое отстраненное безразличие к разрушениям и гибели, которые со временем в более яркой образности предстанут в дневниках периода второй мировой войны. Таким образом, мне представляется, что особенностью юнгеровской установки является выход к объективности через субъективные формы реального существования. Возможно, этим определяется ощущаемый нами внутренний динамизм «Гроз». Он – не в описании хода военных действий, ведущих к поражению Германии. Именно это здесь и не представлено. Динамизм выражается в том, что война, выступая вначале в неразвитых, незрелых начальных формах, постепенно разворачивает свою сущность, подчиняя своей власти и энергии всех действующих лиц по обе стороны линии фронта. Молодые новобранцы, многие из которых пришли на войну любительски, следуя легкомысленным порывам, расстаются с иллюзиями не потому, что война их разочаровывает своей неромантической дегероической сущностью, оказываясь грязным делом, в которое втянули доверчивых простаков прожженные политические игроки, а потому, что она оказывается сущностно иным явлением, постепенно постигаемым срастающимся с ним человеком. Война требует особых качеств и ведет к преображению человека, и он начинает жить и чувствовать совершенно иначе, чем другие люди, которым не открылось чудовищное обаяние войны.