"А деньги-то у него есть?" -- спросил я насмешливо какого-то потертого человечка, который сидел рядом, со мной. "У Володьки- то? Дай бог каждому",-- ответил он. "Сыграем? -- спросил я Володю. -- По сотенке?" -"Сыглаем, сыглаем",-- замычал он, оживляясь.
   Я выбрал кий. Я чувствовал себя человеком, который собирается обокрасть нищего, но в те годы, Геночка, я относился к таким вещам попроще.
   "Во, во!" -- снова замычал Володя, вытаскивая из-за пазухи целую кучу мятых купюр. На бильярдном жаргоне это называлось устроить показуху. Так сказать, демонстрация кредитоспособности.
   Начали мы играть. Володя прыгал вокруг стола, мычал. Я, разумеется, выигрывал. От моего трясущегося партнера тяжко пахло, и этот запах почему-то облегчал нагрузку на совесть, настраивал меня на беспощадный лад.
   Я выиграл, получил свою сотню -- тогда это было не так уж много денег -- и собрался было положить кий, как вдруг Володя дурашливо закричал "не-е!" и показал два пальца: "По две сосенки, по две сосенки!"
   Мы начали играть, и он положил пятнадцатый шар. Он прыгал и скакал как безумный. Полы пальто без пуговиц, которое он так и не снял, развевались, как крылья. Он смеялся, сиял, хлопал себя в грудь и приговаривал: "Ай да Войодька! Ай да Тясучка!"
   Я искренне радовался за него. Ну, забил человек случайно крупный шар, пусть повеселится, бедняга. Какие у него еще радости? Да и мне было легче. Игра уже не походила на отнятие денег у ребенка или калеки.
   Тем временем Трясучка положил еще один шар, тринадцатый, как сейчас помню, и хохотал на всю бильярдную, хлопал себя по голой синеватой груди, которая видна была, когда пальто распахивалось. Мы играли в так называемую сибирскую пирамидку, при которой нужно набрать не семьдесят одно, а девяносто одно очко. И Володя набрал девяносто одно очко.
   Удивительно, как повезло этому калеке, думал я, ставя новую пирамиду. Надо бы, конечно, прибавить, может, он согласился бы играть по три сотни партию, но я удержался. Отпугнешь еще. Соображает ведь он что-то. "По две сосенки!" -- передразнил я его. Он кивнул.
   Только через две партии я понял, что передо мной великий игрок и великий актер. Я проиграл все деньги и часы, которые были у меня на руке.
   Вот, так, Геночка, а вы смотрели на мои руки и думали, наверное, то же, что я тогда в Омске много лет назад.
   Александр Васильевич почти не бил, разве что верные шары, или бил, когда ничем не рисковал. Я видел и понимал его тактику. Я видел, что он вынуждает меня рисковать, вынуждает ошибаться, но ничего не мог поделать. Биток все время оказывался словно приклеенный к борту, и я бил из неудобного положения.
   -- Александр Васильевич, могу еще раз повторить,-- сказал я,-- вы зря стали бутафором.
   -- Во-первых, Геночка, я был почти всем, от заведующего детским садом до бойца военизированной охраны. А во-вторых, я обожаю свою нынешнюю работу. Я ведь давно мог бы уйти на пенсию. Правда вот, признаюсь вам, фильмы нынче стали по моей части скучноваты. Какая там бутафория! И добывать ничего не надо. Вот, кажется, надумал бы кто снять ленту из жизни Древнего Рима, я бы бесплатно пошел работать. "Так и так, товарищ Хорьков, к завтрашнему дню обеспечьте шесть щитов, восемь туник, ну и все такое в ассортименте!" И достал бы, Геночка, ей-богу, достал!
   Александр Васильевич расплылся в широчайшей улыбке:
   -- Налево в угол щербатенького.
   -- С богом,-- сказал я. Может быть, хоть мечты о древнеримской бутафории заставят его на минуту-другую ослабить бульдожью хватку, которой он зажал меня. Куда там! Восьмой щербатый шар он не забил, но биток словно заговоренный миновал все шары и послушной собачкой вернулся к хозяину.
   -- Скажите,-- со смущенной улыбкой спросил Александр Васильевич,-- вы что, гипнотизер?
   -- Не знаю, не пробовал.
   -- Вы заставляете меня играть вопреки всем моим принципам. А старики -консерваторы. Они не любят менять принципы. Мне следовало бы отдать вам первую партию, придержать игру. А я, выживший из ума старик, рассказываю вам о Володе-Трясучке и из шкуры вон лезу, чтобы не отдать вам лишний шар. Глупо? Глупизна абсолютная. А почему? А потому, Геночка, что вы мне нравитесь, и я павлинюсь перед вами, распустил свой куцый хвостишко.
   Я чувствовал себя мухой, которую быстро и аккуратно закатывают в паутину. С улыбочками, с приговорками, склеивая жертву потоком сладких тягучих слов. Вроде бы и должно быть неприятно, понимаешь: тебя пеленают, но самолюбие массируют так ловко, что ты разве что не подхихикиваешь.
   Но зачем бы моему старичку-паучку ловить меня в паутину? Выиграть у меня несколько бутылок пива? Или паучок никогда не расстается с паутиной? Или он обещал Сурену вылечить меня от хандры? Может быть, это его метод лечения: поймать человека в паутину и ласково высосать из него соки?
   Глупости. Болезненная чушь, которая все чаще лезла мне в голову. Паутина, соки -- какая паутина, какие соки? Кому нужны мои соки-воды?
   -- Геночка, я думаю, мне следовало бы дать вам два креста форы, но я рехнулся. Я дам вам десять очков и пятый шар со стола.
   -- И на что же мы будем играть? На сосенку?
   -- Господь с вами, так даже и шутить вредно, может подняться давление. А сыграем мы с вами на три бутылочки пива, и это будет замечательно. Просто прекрасненько. Я выиграю -- я вас угощаю. Вы -- вы меня. Ловко, а? -Александр Васильевич выпустил по мне очередь мягонького смешка.-- Не возражаете, голубчик?
   Бутафор быстренько потер ладошкой об ладошку, и жест этот был мне неприятен: то ли предвкушение пива, то ли удовольствие от обыгрыша простачка.
   Мы начали вторую пирамидку. И снова незаметно, ласково, неукротимо Александр Васильевич зажимал меня, заставляя ошибаться. "Э, нет,-- сказал я себе,-- так дело не пойдет. Попробую-ка я бить паучка его же оружием". Я стиснул зубы и начал отыгрываться. Бутафор сразу заметил перемену моей тактики.
   -- Нет, голубчик,-- виновато улыбнулся он,-- боюсь, что так у вас совсем ничего не получится.
   -- Почему? -- раздраженно спросил я.
   -- Разница в возрасте.
   -- Ну и что?
   -- Видите ли, вам, наверное, еще и сорока нет, а мне под семьдесят.
   -- А все-таки?
   -- В моем возрасте меньше интересуешься результатом и больше процессом. В вашем же, милый Геночка, человека волнует результат. Вы стремитесь забить шар, выиграть партию, заработать больше денег, получить премию, поехать на кинофестиваль куда-нибудь в Канны или Ташкент, вскружить голову необыкновенной фемине с зелеными глазами. И, добиваясь этого результата, милый мой дружок, вы торопитесь, вам не терпится, вы подгоняете время. А я никуда не тороплюсь. На могилку мою или нишу в колумбарии никто не зарится. Я дышу -- радуюсь. Иду -- в восторге. Разговариваю с таким замечательным человеком, как вы, и считаю это подарком судьбы. Держу в руках кий -- это праздник. Понимаете мое бормотание, Геночка? -- Александр Васильевич вдруг рассмеялся смущенно и крепко потер рукой розовую лысину.-- Я прямо вам философию какую-то развел. Не сердитесь, милый. Это, наверное, стариковское. А вообще-то стариков жалко.
   -- Почему?
   -- А потому, что они стали жертвой... Жертвой прогресса, раньше старик был нужен. Он знал, где водятся звери, какие травы пользительны, как уберечься от дурного глаза. И учил молодых. А теперь проще купить учебник по сопромату, чем выслушивать стариковское бормотание. Геночка, милый, это какой такой шарик притаился там у лузочки?
   -- Девятка или шестерка.
   -- Девятка. Шестерку вы уже прибрали. Ну-с, попробуем-ка мы ее уконтропупить. Смотрите, упала девяточка, мир праху ее... -- Александр Васильевич вдруг остренько посмотрел на меня. -- Вы верите, что можете еще выиграть партию, а? Только честно, Геночка.
   "Поразительно, однако, многогранный старичок, -- подумал я. -- То и дело поворачивается нежданным каким-то боком. И зачем это ему?" А действительно, верил ли я, что могу еще выиграть партию?
   -- Нет, пожалуй.
   -- 'Молодец. Я рад, что не ошибся. Вы, голубчик, незаурядный человек.
   -- Почему?
   -- А то будто вы не знаете! Человек, умеющий признаться в слабости, -это редкостная птица.
   Я фыркнул. Мои доспехи трещали под градом его льстивых ударов. Несколько раз они уже находили щели в панцире и приятно щекотали мое самолюбие. И суетливый старичок начинал уже казаться не лишенным приятности.
   -- Вы надо мной смеетесь, Геночка?
   -- Скорее над собой,-- вежливо ответил я.
   -- А не надо. Надо мной -- сколько угодно. А над собой -- ни в коем разе.
   -- Это почему же?
   -- Ну, мне даже и отвечать вам неловко. Волга впадает в Каспийское море, лошади едят овес и сено.
   -- А все-таки?
   -- Если человек приучен высмеивать себя, он и других уважать не будет. И для чего убеждения, если все это смешно. Эдакий сатирический нигилизм.
   -- Гм... интересная точка зрения. Может, вы и-правы в каком-то смысле,. Спасибо за удовольствие. С меня пиво.
   -- Спасибо, Геночка. А что вы сегодня делаете? Сейчас только десятый час в начале.
   -- Да ничего особенного...
   Я старался говорить равнодушно, но был готов на все, только бы не идти сейчас домой в свой склеп, где меня, урча от нетерпения поджидали ночные мои целый день не кормленные звери: страх, тоска, печаль.
   -- А знаете что, поедем ко мне, а? Поедем, голубчик, я вас своим друзьям представлю. Поехали.
   Я захватил свой проигрыш, и мы вышли на Брестскую улицу. 3
   Мы поднялись в крохотную квартирку. В узенькой передней стоял рассохшийся шкаф с пирамидой потертых, выцветших чемоданов наверху. Чтобы пройти между шкафом и стеной, нужно было продираться боком.
   -- А это Геночка,-- громко сказал Александр Васильевич, зажигая свет в маленькой комнатке, которая казалась еще меньше от зеленых растений, поднимавшихся из нескольких горшков и вившихся под потолком. -- Мой новый друг, прекрасный, незаурядный человек.
   Все разом стало на место. В комнате никого не было, и я с трудом удержался от смеха, Вот тебе и многогранный старичок. Вот тебе и какая-то зудящая его неясность. Вот тебе и Волга впадает Каспийское море. Бутафор, оказывается, с приветом. Я внутренне поморщился от этого дурацкого, пошлого выражения. Я вообще ненавижу идиотские клише, которыми мы пользуемся столь же бездумно, как пятачками при входе в метро. "Будьте у Верочки", "с приветом", "неровно дышит"...
   Я не боялся Александра Васильевича и не испытывал брезгливого отвращения. В поселке, где я вырос, через два дома от нашего жил сумасшедший. Кто говорил; что он когда-то был профессором, кто -- что генералом. Поэтому звали его иногда Профессором, иногда Генералом. Это был высоченный худой старик, когда-то очевидно, полный, потому что лишняя кожа свисала по обеим сторонам его лица тяжелыми складками. Он жил с дочерью, которая работала на станции. Старик никогда ни с кем не разговаривал. Он ходил мелкими, шаркающими шажочками и глядел прямо перед собой напряженными, немигающими глазами. Не знаю почему, но мы, мальчишки, не смеялись над ним. Он был такой же вечной частью нашего ландшафта, как охристая, в бурых потеках, водокачка, как проносящиеся поезда, как испокон века строившийся новый магазин.
   Однажды -- было мне, наверное, лет семь, а может, чуть бодльше -- я сидел на Заводском пруду и ловил рыбу. Почему пруд назывался Заводским, никто не знал, никакого завода рядом не было, почему по берегам сидели рыболовы -- подавно. Редко-редко кто-нибудь вытаскивал карасика величиной с детский палец, и все сбегались смотреть на редкостный трофей.
   Я сидел на своем любимом месте рядом с плотиной и без особых ожиданий смотрел на два поплавка, намертво впаянных в темную неподвижную воду. Внезапно послышался чей-то вздох. Я оглянулся. За моей спиной стоял Профессор и смотрел не вдаль, как всегда, а на меня. И глаза были не пустыми, как всегда, когда в них отражалось небо, а стояла в них боль. Мне было семь или восемь лет, и мысли мои, наверное, облекались тогда в другие слова, но я понимал, что такое боль.
   В глазах Профессора показались слезинки. Словно завороженный, забыв о поплавках, я смотрел на эти слезинки, блеснувшие в углах глаз. Профессор прерывисто вздохнул, сделал несколько шаркающих шажочков ко мне, поднял руку и неловко погладил меня по голове. Он не сказал ни слова, еще раз вздохнул и медленно поплелся в сторону поселка.
   -- Это я вас своим дружочкам представляю, -- сказал Александр Васильевич. -- Вот; знакомьтесь: вот этот красавец -- иностранец. Аж с острова Борнео. Сциндапсус. Очень веселое и озорное растеньице. Хитрое до невозможности. А вот этот товарищ с громадными резными листьями -- это монстера делициоза. Требователен, как избалованный ребенок.
   -- В смысле ухода? -- спросил я, чтобы поддержать видимость разговора.
   -- При чем тут уход, Геночка? Уход -- само собой. Я говорю об отношении ко мне. Не подойду к нему день, начинает дуться, отворачивается. Что, дружок, скажешь, я преувеличиваю? -- спросил Александр Васильевич у резных листьев и весело засмеялся. -- Молчит,-- объяснил он мне.-- Стеснительный в присутствии посторонних, робкий, вы даже себе не представляете, до какой степени.
   "Прекрасно,--подумал я, -- прекрасное помешательство. Тихое, чистое, прелестное". Мне даже на мгновение стало завидно: Уж он-то, милый бутафор Сашенька, одиночества не ощущает, его-то ночные кошмары не толкают к окну, что выходит на бензозаправку.
   Александр Васильевич нежно погладил свою монстеру, посмотрел испытующе на меня и вдруг затрепетал, засуетился:
   -- Да что это я, совсем рехнулся. Вы, наверное, думаете, что старый идиот соскочил с катушек. Ну, признайтесь же!
   Что за настырный характер, все-то ему нужны подтверждения. Но с Наполеонами, насколько я знаю, спорить бесполезно. С ними можно обсуждать характер маршала Нея или общую диспозицию боя у Ватерлоо, но нельзя убеждать Наполеона, что он, в сущности, диспетчер автобазы или технолог завода по производству тюбиков.
   -- Нет, почему же, -- фальшиво улыбнулся я.
   -- Жаль, -- грустно произнес Александр Васильевич,-- жаль, что вы начинаете кривить душой. Хотя я вас понимаю: человек вы деликатный и не хотите обижать чудака...
   Деликатный -- это было уже слишком. Некоторая приятность, которой меня обволок бутафор, сразу же испарилась с саркастическим шипением. Деликатный! Это -- мне! Впрочем, он, может быть, и искренен. Кто разберется в сумеречном мире душевнобольно? Хота, поправил я себя, почему сумеречном? Скорей всего, он действительно болен, но живет он, похоже, в мире куда более светло и радостном, чем я.
   -- Ладно,-- вздохнул мой хозяин, -- что делать, -- Он повернулся к огромным горшкам: -- Ребятки, мы с Геннадием Степановичем выпьем по одной рюмочке, если вы, конечно, не возражаете. Ну спасибо. -- Он посмотрел на меня: -- Нет, не возражают. Когда дома, при них, да еще с хорошим человеком -- они никогда не обижаются. Даже монстера. Но тут как-то недавно в группе уговорили мы бутылочку, вы не представляете, что они устроили. Дулись, наверное, не меньше недели. Я уж извинялся, объяснял, что неудобно было отказаться, мол, у ассистента режиссера Леночки был день рождения, сам директор картины -- он, кстати, глаз на нее положил -- изволил пригубить. Ну, да ладно, чего старое поминать. -- Он повернулся к растению, что назвал первым, прислушался и молча кивнул. -- Геночка, вы как относитесь к маслинам?
   -- Что? -- не понял я. Или он пригласил и баночку маслин поговорить со мной?
   -- Маслины. У меня, представляете, кроме банки маслин и закусить особенно-то нечем.
   -- О чем вы говорите,-- с облегчением вздохнул я.
   Мой хозяин вспорхнул, вылетел на кухню, трепеща крылышками, вернулся с баночкой маслин и двумя высокими металлическими рюмками, разлил коньяк.
   -- Восемьсот семьдесят четвертый год, русская работа. Обратите внимание на гравировку. Это же царь-пушка. На этой вот - царь-колокол. Ну, за ваше здоровье.-- Александр Васильевич пристально посмотрел на меня, и в его взгляде, второй раз за вечер, вдруг промелькнула какая-то цепкость, какая-то остринка.
   Мы выпили.
   -- Ах, Геночка, как я когда-то любил это занятие! -- засмеялся Александр Васильевич.-- Садился за стол -- душа пела! А теперь вот столько в организме фильтров и клапанов: и гипертония, и сердечная недостаточность, и гастрит -- и все караулят, все начеку, только и ждут, чтобы я позвонил. Тут уж они, голубчики, за меня принимаются разом, хоть неотложку вызывай! Ну что ж, спасибо нашему благодетелю Сурену Аршаковичу, что свел меня с вами.
   -- Вы это серьезно? -- не удержался я и тут же пожалел: забыл, дурак, с кем дело имеешь.
   - Совершенно серьезно. Я очень рад, что познакомился с вами.
   -- Но почему? -- опять черт дернул меня за язык.
   -- Из чисто эгоистических соображений, дорогой Геночка. Из чисто эгоистических. Нет, дело не в выигрыше. Просто сдается мне, что вам нужна помощь, и -- кто знает? -- может быть, я сумею помочь вам. А это, смею вас уверить, голубчик, очень приятно. Увы, не все это, глупцы, понимают.
   В Александре Васильевиче появилась какая-то уверенность, он как будто стал выше, перестал трепетать. Я почувствовал, что потянулся к нему. Сумасшедший не сумасшедший -- мне было покойно с ним, и в его присутствии мысли о ночных кошмарах казались далекими и нереальными, как полет на Марс. Но то работали инстинкты. Разум же, натренированный в логических объяснениях, фыркал: как же, поможет он тебе! Поможет, если сползешь к нему, туда, где беседуют с горшками и извиняются за единственную рюмку перед какими-то растениями.
   И опять кухонная свара в душе: инстинкты на разум. Я вздохнул. Бутафор проницательно посмотрел на меня и вдруг тоненько захихикал.
   -- Представляю, о чем вы сейчас думаете,-- сказал он.
   -- Это нетрудно,-- пожал я плечами.
   -- Вы не пытаетесь спорить со мной, не высмеиваете мои рассказы о зеленых друзьях, -- он кивнул на растения,-- а это значит, вы считаете меня ненормальным. -- Я промолчал, и Александр Васильевич несколько раз кивнул. -- Это и немудрено. Если бы вы умели слышать их голоса, вы бы не были одиноким человеком. А раз вы не знаете, что растения -- это живые существа, которые умеют любить, страдать и ненавидеть, то я вам должен казаться выжившим из ума болтуном, сумасшедшей кочерыжкой. Так? -- Александр Васильевич метнул в меня лукавый взгляд и чему-то весело кивнул.
   Я промолчал. Я стоял на качелях, и линия горизонта то поднималась, то опускалась. Одно мгновение уверенность, что передо мной тихий помешанный, была бетонно-непоколебимой, взмах качелей -- и бетон давал трещины. Это было неприятно, голова шла кругом. Может быть, встать, извиниться и уйти? Наверное, так и нужно было бы сделать, но мысль о пустом моем склепе была еще неприятнее.
   -- А откуда вы знаете, что я одинокий человек? -- угрюмо спросил я.
   -- Это сразу же видно, милый Геночка. Одинокие люди очень жесткие и почти не светятся.-- Александр Васильевич смущенно хихикнул.-- Вы меня простите, я объяснить как следует не умею. Знаете, это как музыка. В голове звучит -- стройно так, красиво, верно. А захочешь пропеть -- и такое мяуканье выходит, что оторопь берет: как можно так испохабить музыку. Вот я сказал жесткий. А ведь это не то слово. Не жесткий, а...-- мой хозяин недовольно потер ладонью лысинку. -- Может, сухой, а? Но не и поведении, а в душе.
   -- И вы эту душу видите? -- соскользнул я на привычную ироническую колею.
   -- А как же, милый Геночка! А как же! Я не знаю, как это выразить понаучнее, может, это надо называть не душой, а как-то иначе, но вы меня понимаете. Душа обязательно светится. У всех по-разному. У добрых людей, я заметил, свет посильнее. Злые еле мерцают. У одиноких душа как бы прикрыта колпаком, и свет выходит, тоже притушен. Только не все почему-то видят это свечение. Я вот думаю, может, люди просто не присматриваются как следует друг к другу? А? Вы как считаете?
   -- Насчет свечения душ не знаю. Не замечал. Но присматриваемся мы друг к другу мало. Тут я спорить с вами не буду. Ну и что же, вы, значит, определили, что я одинокий человек?
   -- Да вы не обижайтесь, Геночка. Я вас, дружочек, ни обидеть, ни уязвить не хочу. Но если разговор этот вам в тягость, молчу. Молчу.
   Я ничего не ответил. А действительно, в тягость ли? Я был словно парализован. Я даже не мог ответить себе на этот вопрос. Я вспомнил, как однажды -- я еще не был женат тогда -- в дверь позвонили, и в квартиру вошли несколько цыганок. Запах давно не мытых тел, шуршание множества длинных замызганных юбок, быстрые, цепкие взгляды черных глаз и жаркий вкрадчивый шепот: миленький... драгоценный... судьба... все узнаешь... ручку деньги... сколько есть... У меня было всего двадцать пять рублей. Я был молодым человеком с высшим образованием. Я читал "Технику -- молодежи" и "Знание -сила". За день до этого я читал популярное изложение специальной теории относительности Эйнштейна. В небе летали спутники. Было до слез жалко четвертного. И тем не менее я покорно отдал деньги, протянул руку и в тупом каком-то трансе слушал торопливое бормотание цыганки: три раза полюбишь, три раза страдать будешь...
   Слабость, слабость, слабость все это, зло сказал я себе.
   -- Кто знает? -- вдруг промолвил Александр Васильевич, и я вздрогнул. Это что, он моим мыслям ответил? -- Я вам вот что скажу, Геночка. Не торопитесь. Взгляды -- не клей БФ, сразу они не схватываются. Я ведь тоже когда-то шагал по жизни и ни черта не слышал и не видел. А вот когда понял, что еду уже с ярмарки, когда стал приглядываться -- а куда, собственно, ведет эта дорога, и в особенности, когда умерла моя Верочка, спутник мой незабвенный, я вдруг стал слышать и замечать то, что раньше не удосуживался услышать и увидеть.
   -- Голоса растений?
   -- И их,-- мягко ответил Александр Васильевич.-- Но не только.
   -- А что же еще?
   -- Да как вам сказать, Геночка мой дорогой? Это как та музыка, о которой я вам только что так косноязычно пытался рассказать. Во мне все поет, хочу, чтоб и другие услышали, порадовались, облегчили душу, а как это сделать -- не знаю.
   -- У вас дети есть? -- зачем-то спросил я.-- Внуки?
   -- Нет. Не было у нас с Верочкой детей. Не могла она родить. Все говорила: давай возьмем ребеночка. А я только смеялся. Зачем, говорил, мне ребеночек, если ты у меня детка малая? Она и вправду всю жизнь как девочка была.-- Александр Васильевич помолчал, вздохнул.-- Вот что, Геночка, возьмите вы пару отросточков сциндапсуса, и еще дам я вам растеньице, название которого и сам не знаю. Смотрел, смотрел в книжках, что-то ничего похожего не выискал, так и прозвал ее Безымянной. Такая она ласковая, такая веселая -- не могу без улыбки с ней разговаривать.
   -- Так зачем же вам ее отдавать? -- как-то грубо, некрасиво спросил я и сам устыдился вопроса.
   -- Так ведь вам нужно, Геночка. Если уж я вас в друзья зачислил... Вы только разрешите, я пойду у нее спрошу. Я думаю, она поймет. Простите, я дверь прикрою, а то я буду Безымянке о вас рассказывать, и, может, вас это смутит.
   Бутафор быстро юркнул в смежную комнату, тихонечко прикрыл за собой дверь, а я сидел в странной душевной расслабленности. И не было сил ни посмеяться над тихим психом, ни принять всерьез его нелепое бормотание. Пошел посоветоваться с горшком, хотел было по привычке я мысленно подтрунить, но насмешка тут же лопнула.
   -- Все в порядке, Геночка! -- запел еще за дверью Александр Васильевич и появился с небольшим горшком в руках. Из земли чуть выпирала светло-коричневая луковица, усеянная множеством длинных тонких листьев, грациозно изгибавшихся султаном. - Она не возражает! Безымянка, вот он, Геннадий Степанович Сеньчаков, человек, который даже не знает, кто он. Помоги ему. Вот, Геночка, держите. А я пока отросточки сциндапсуса вам приготовлю.
   Снова появились те далекие цыганки. И не своей, чужой волей движимый, я протянул руки и взял довольно увесистый горшок. "Хорошо хоть, на этот раз не придется с четвертным расставаться", -- вяло подумал я.
   -- Подкормку, перегной, торф -- все это я вам для начала дам, приеду, покажу, вы только поливать их не забывайте. Ну, давайте упакуем ребятишек, и я выбегу поищу такси... =
   4
   Будь она проклята, эта вздорная баба! Опять позвонил Сурен Аршакович и вопил задушенным голосом, что он не видит Шурочки.
   -- Позвольте, раньше же вы ее видели, -- буркнул я.-- Слава богу, съемки уже идут.
   -- Она исчезла! -- панически закричал режиссер. -- Все время я ее видел, и вдруг она исчезла. Сделайте же что-нибудь, Гена!
   -- На стадии съемок...
   -- Гена, я же прикрепил вас к группе, я плачу вам зарплату.,,
   -- Госкино мне платит, а не вы.
   -- Хорошо, Гена,-- свистящим шепотом сказал Сурен Аршакович, -- пусть Госкино. В данном случае Госкино и я неразделимы, Но дайте же мне эту женщину, оживите ее! Я хочу видеть ее и осязать, понимаете? А время идет! Жду вас утром на студии.
   Он бросил трубку, и я зачем-то долго слушал короткие торопливые гудки. Что я мог сделать? Когда я вынашивал сценарий, мне представилась эта заведующая почтовым отделением в крошечном городке, вроде, например, Рузы. На почте одни девочки. Те. что не уехали учиться и не вышли еще замуж. Шурочка и любит их, и держит в кулаке. Она просто не представляет, чтобы личная жизнь ее девочек могла не касаться ее. Она одновременно мать, командирша и подруга. Она представлялась мне полноватой, со светлыми волосами, стянутыми в пучок, совершенно не умеющей как-то одеться, подать себя.
   А Сурен Аршакович пригласил на эту роль актрису, которая скорей сыграла бы роль его родственницы-горянки, ткущей ковер для жениха.
   Я бессмысленно просидел над эпизодом до часа ночи. Я не знал, что делать. Шурочка была так жива, ярка, выпукла, что у меня просто рука не поднималась калечить молодую тридцатилетнюю труженицу связи. Странно, странно... Совсем недавно я бы сделал это не задумываясь, лишь бы не спорить с режиссером. Неужели я начал всерьез относиться к своему творчеству? Этого еще не хватало...