-- Когда людям грустно,-- сказала Безымяночка,-- они плачут. Если умеют, конечно. Мы, растения, не умеем плакать. Когда нам грустно, мы съеживаем листья. Мне почему-то грустно.
   -- Но я же не предал вас! -- зачем-то крикнул я.-- Я не могу сидеть, вечно привязанный к горшкам! Вы эгоисты!
   -- Ты ничего не понимаешь,-- вздохнул Приоконный брат.
   -- Нам жаль не себя, а тебя,-- пробормотал Стенной брат.
   -- Что, что? Почему меня нужно жалеть? Вы должны были поздравить меня! Соседи должны были встречать меня на лестничной клетке с цветами! Так же нельзя жить. Человек не может жить, когда каждый его шаг так безжалостно судят!
   Я знал, что был не прав, и поэтому сердился на своих друзей.
   -- Ты ничего не понимаешь,-- тоненьким дрожащим голосом прошелестела Безымянка.
   -- Нам стыдно,-- пробасил Стенной брат.
   -- За тебя,-- вздохнул Приоконный.
   -- Я не хочу с вами разговаривать и не хочу вас видеть, -- сказал я. -Я не собираюсь вести из-за вас растительный образ жизни.
   Я рухнул на тахту и накрылся одеялом с головой. Ее кожа пахла солнцем, а глаза были непроницаемы. Если бы у меня был автомат, я бы всадил в нее целую очередь, и тогда, может быть, в их равнодушной прекрасной фиолетовости появилось бы человеческое страдание. Пошло и глупо, Геночка. Скоро ты начнешь ревновать ее к бородатому колумбийцу.
   Я подремал, наверное, час и проснулся от мысли о сценарии, который я обещал прочесть знакомому. Сценарий был о молодом человеке с мятущейся душой. Он не вынес условностей и фальши большого города, поэтому бежал в маленький северный городок. Там было получше, но и здесь он не нашел себя, поэтому двинулся дальше на север, попал в оленеводческий колхоз и влюбился в зоотехника. Зоотехником была она с большой буквы.
   Я вздохнул и начал было писать рецензию, но с ужасом убедился, что с листка бумаги на меня смотрели Нинины равнодушные прекрасные глаза. Этого еще не хватало. Мало мне духовных кризисов, только-только выползаю из последнего, а тут на краю ямы здоровенная копьеметательница с фиолетовыми глазами и автоматом в руках сталкивает меня с улыбкой обратно на дно. Просто так.
   Простите, товарищ аспирант, сосредоточьтесь на процессе горения. Мне сорок лет, я не мальчик и я не буду страдать только оттого, что вздорная глупая девица со скуки одарила меня своей спортивной любовью.
   Но странное дело, чем больше я себя распалял, тем четче ощущал на щеках легкие дразнящие прикосновения чуть шершавых теплых губ.
   Я сопротивлялся сутки. Я узнал ее телефон (Нина Ивановна Голубева, да, да, на Семеновской площади) и позвонил ей.
   -- Кто, кто? -- лениво спросила она.-- Кто говорит? От ненависти к себе у меня колотилось сердце, стучало в висках.
   -- Это Геннадий Степанович, сценарист. Помните? Мы с вами познакомились у Бухвостова.
   -- А-а...-- неопределенно протянула Нина.-- Я вас сразу не узнала. Но вы молодец.
   -- Почему?
   -- Целые сутки не звонили. Сопротивлялись? Обычно звонят раньше.
   -- Знаете, кто вы, Ниночка?
   -- Знаю.
   -- Кто?
   -- Дрянь.
   -- Ну может, и не столь сильная формулировка, но...
   -- Геннадий Степанович, все это не имеет ни малейшего значения...
   -- Почему?
   -- Потому что я люблю вас.
   -- Что-о? -- заорал я в трубку. Если бы она закукарекала или призналась бы, что она на самом деле царевна-лягушка, я был бы куда менее изумлен. Да что изумлен! Потрясен!
   -- Почему вы так недоверчивы? Вы очень милый, неуверенный в себе человек. Я чувствую себя с вами как пожившая дама средних лет, соблазнившая юношу.
   Я молчал. Кровь прилила к моему лицу, в глазах потемнело. Я испытывал пугающую легкость и пустоту в груди. Сейчас у меня будет инфаркт. Его сердце не выдержало, он был посредственный сценарист, вздохнет Сурен Аршакович, но нам так хорошо работалось. Может быть, и она придет на похороны. С копьем в руке. Или с двигателем внутреннего сгорания.
   -- Почему вы молчите? -- спросила Нина.
   -- Я... я не могу... это...
   -- Боже, а я думала, что сценаристы умеют говорить красиво и увлекательно. Как-то за мной ухаживал один метатель молота. Бедняга мог только крякать.
   Я заскрежетал зубами. Как я ненавидел этого человека-гору, этот набор гипертрофированных мышц! Как он смел любить мое фиолетоглазое божество!
   -- Нина, вы должны понять меня. Мне хочется лаять и прыгать. И лизать вам руку.
   -- Я понимаю,-- охотно поняла Нина.-- Но, честно говоря, я не очень люблю собак.
   Я пригласил ее в Дом кино. После фильма мы поужинаем. Она согласилась.
   Я бросился гладить брюки. Я брился и смотрел на свое отображение с невольным почтением. Человек, с которым знается моя богиня, не может быть совсем уж никчемным.
   Я стоял у входа в Дом кино и боялся даже думать, как смогу жить, если она не придет. Но она пришла. Я увидел ее, наверное, за квартал. Она была выше всех на голову и медленно шла со стороны Большой Грузинской.
   -- Геннадий Степанович, -- сказала она,-- я соскучилась по вас.
   Она обняла меня и поцеловала. Губы ее были именно такими, какими они запомнились мне: теплыми и чуть шершавыми. Стоявший рядом со мной солидный человек в ондатровой шапке посмотрел на меня с ненавистью.
   По сей день я не могу сказать, какой фильм мы смотрели в тот вечер. Я держал ее руку в своих ладонях. Рука была сухая, твердая и теплая. Она вся была теплая. Она излучала тепло, как калорифер.
   Время застыло и остановилось. Не было ни прошлого, ни будущего. Было только настоящее, неправдоподобное, растянутое настоящее, которое никак не умещалось ни в моем сознании, ни в груди, выплескивалось из меня, текло по залу, по улице, но городу. Я не мог понять, почему люди не шикают на меня: я видь светился, я должен был мешать им смотреть кино.
   После картины я повел ее в ресторан. Я начал было объяснять, где он находится, но она сказала:
   -- Я знаю, милый. Я была здесь.
   -- С кем?
   -- С разными людьми,-- усмехнулась она. Мы ели миноги, и Нина вдруг сказала:
   -- Тут у вас на кубометр приходится, наверное, больше фальшивых улыбочек, чем в любом другом месте.
   -- Может быть,-- согласился я.
   -- Моя бы воля, я б их...
   -- А для чего?
   -- Чтоб боялись,-- твердо сказала Нина и поджала губы, отчего лицо ее стало злым и мстительным.
   -- Но зачем бояться?
   -- Так люди устроены.-- Она вдруг бросила на меня быстрый взгляд: -Чего вы так на меня смотрите? Я вас пугаю?
   -- Немножко.
   -- А я всех пугаю,-- загадочно сказала она.
   -- Давайте лучше выпьем на брудершафт,-- предложил я.-- Может быть, на "ты" вы будете меньше пугать меня.
   -- Нет,-- покачала головой Нина,-- я не хочу быть с вами на "ты". Вы можете называть меня как угодно, а я вас -- на "вы".
   -- Но почему?
   -- Не знаю.
   После ужина мы приехали ко мне.
   -- А у вас мило,-- сказала Нина.-- Вот уж не думала, что у вас цветы есть...
   -- Почему?
   -- Не тот вы тип.
   Я хотел было рассказать ей про Александра Васильевича, про то, как братья сциндапсусы и Безымянка отхаживали меня, как почтили меня доверием и заговорили со мной, но понял, что это невозможно. Невозможно. Я суетился, приготовляя кофе, Нина молчала, с легкой улыбкой глядела на меня.
   -- Как ваша диссертация? -- спросил я.
   -- Ну, до защиты еще далеко, я аспирант второго года, -- оживилась Нина,-- но пока все идет хорошо. Вы не представляете, сколько загадок скрыто внутри цилиндра. Казалось бы, все давно изучено, а ничего подобного! Взять хотя бы такую вещь, как всасывающая труба. Ну, труба и труба. А оказывается, мельчайшие изменения ее внутренней поверхности как-то влияют на состояние горючей смеси. И представляете, никто в мире не знает, как именно! Эмпирически кое-какой опыт накопили, но теории нет и в поми-не! -- Нина замолчала, посмотрела на меня, улыбнулась: -- Вам, наверное, скучно слушать про мои двигатели?
   -- Что вы! -- с жаром воскликнул я.-- Наоборот.
   -- Вы мне напоминаете одного человека, который ухаживал за мной. Он тоже вот так говорил: что вы! Что вы,, Ниночка! Мне все интересно слушать, что вы говорите. Забавный такой человек.
   -- Тоже метатель? -- угрюмо спросил я.
   -- Нет,-- улыбнулась Нина,-- вы думаете, я кроме спортсменов ни с кем не встречалась? Он историк. Кандидат наук. Тридцать один год, а совершенно лысый.
   Так ему и надо. Неплохо бы ему и экзему на лысину.
   -- Такой забавный человек,-- задумчиво повторила Нина.-- Он занимается историей средних веков. Представляете? Крестовые походы. Знает латынь, греческий, не говоря уж о всяких там английских и французских. А я пятнадцать лет учу английский и все никак не выучу.
   -- Ну и что стало с лысым историком?
   -- Ничего,-- Нина пожала плечами.-- Он раза три делал мне предложение.
   -- А почему вы не согласились?
   -- Не знаю. Может, потому, что не боялась его. Женщина должна немножко бояться мужчину.
   Я внутренне застонал. Чем я могу напугать свою копьеметательницу? Абсолютно ничем. Наверное, Нина догадалась, о чем я подумал. Она улыбнулась, положила мне руки на плечи и медленно потянула меня к себе. Если бы я и сопротивлялся, она бы все равно втянула меня в объятия, но я не сопротивлялся. Если бы только понять, что таилось там, в глубине ее фиолетовых глаз... 10
   Через две недели я знал уже довольно много о тайнах процесса горения, о послойном зажигании и компьютерном регулировании качества смеси. Я узнал также о ряде ее поклонников: о молодом заместителе начальника главка одного министерства, который готов был поставить из-за нее под угрозу свою карьеру; о летчике-подполковнике; об автогонщике, который уже дважды переворачивался.
   Единственно, о ком я ничего не знал -- это о самой Нине. Я не понимал ее. То она казалась нежным и чутким существом, то оборачивалась вдруг холодной, равнодушной, даже пугающей. Иногда в ней вспыхивала непонятная злоба.
   У меня опять стало смутно на душе. Я считал часы и минуты до очередной встречи, я тысячи раз представлял, как, не мигая, она приближает ко мне лицо, и громадные ее глаза закрывают весь мир. как шершавые и теплые губы касаются моей щеки. Но в подсознании не было ощущения благополучия. В душе не было порядка.
   Наверное, это было потому, что растения перестали разговаривать со мной. Я не забыл о них, нет. Я делал все, что положено, ухаживал за ними, но они молчали. Иногда мне казалось, что молчаное это враждебно, иногда -- что печально.
   Я, конечно, догадывался, что молчание братьев сциндапсусов и Безымянки как-то связано со вторжением в мою жизнь Нины, но почему, почему они так строго судили меня? В конце концов, я не совершал ничего аморального, я ни над кем не издевался, никому не изменял. Никому не изменял... Но если три зеленых стебелька считали, что они могут заполнить всю мою жизнь, они слишком много брали на себя.
   И все-таки, наверное, я чувствовал себя почему-то виноватым перед ними. И вина рождала злобу. Да что же это такое, в конце концов? Что я раб, что ли? Кто приковал меня к трем глиняным горшкам? Я за вами ухаживаю? Ухаживаю. Поливаю? Поливаю. Здороваюсь с вами? Здороваюсь. Разговариваю? Разговариваю. Так какого черта вы затаились и самим своим молчанием выказываете неудовольствие? Да кто дал вам право судить меня?
   Я начал замечать, что в моей квартирке стало опять как-то промозгло. Мой старинный термометр с делениями по Цельсию и Реомюру исправно отмечал двадцать градусов, но мне казалось, что холодная пронизывающая сырость пробирает меня насквозь.
   Ночи опять стали растягиваться, темнота несла тревогу. И сны вернулись страшные, томящие, с бешеным бегом, хриплым дыханием, с обмирающим сердцем, когда просыпался.
   Я пошел к Александру Васильевичу и рассказал все. Бутафор суетился, трепетал, заламывал руки.
   -- Это ужасно, Геночка,-- сказал он. Лицо его было бледно от страдания. Я усмехнулся.
   -- Дядя Саша, давайте попьем с вами чайку.
   -- Вот и чудесненько, -- просиял Александр Васильевич, и лысина его сразу порозовела от удовольствия.-- Чай я умею заваривать божественно. Вы, дружок, наверное, заметили, что хвастовство не очень мне свойственно, но на чае я стою и стоять буду. В Японию пригласят, поучись, мол, товарищ Хорьков, чайной церемонии -- откажусь. Простите, скажу, но никто в мире не сможет заварить чай лучше, чем Александр Васильевич Хорьков, бутафор.
   -- Четко вы, однако, формулируете. Но ведь...
   -- Все дело в заговоре,-- перебил меня бутафор.-- Все эти правила о сухом нагретом чайнике, о воде, которая ни в коем случае не должна пузыриться,-- все это, слов нет, верно. Но главное, Геночка, не в этом. Главное -- в заговоре. Надо заговорить чай. И когда ты к нему подойдешь по-хорошему, поговоришь с ним, он тебе такой аромат выдаст, что, ни одному дегустатору не снился, Ну, посудите, Геночка, сами. Или вы вдруг жестоко ошпариваете ничего не ожидающие спящие чаинки, или они добровольно превращаются в цвет и запах. Работа раба и вольного художника.
   -- И чай тоже беседует с вами?
   -- А как же. Обязательно. Другое дело, все живое говорит по-разному. Чай, например, говорит не словами. Он... как бы вам сказать... напевает, что ли... Но без слов. И почти неслышно. Но я его голос всегда узнаю.
   --. Дядя Саша, скажите, а приходилось вам сталкиваться с людьми, которые не только не верили вам, ну, что растения чувствуют и говорят, но которые смеялись над вами?
   Александр Васильевич изумленно округлил глаза:
   -- Приходилось? Да что вы, Геночка, это не то слово. Да меня почти все психом считают, дразнят -- страшное дело!
   -- А вы? Вас это не гнетет?
   -- Гнетет, конечно, да что сделаешь, -- он кротко пожал плечами.-Привык. Да они и не со зла. Так уж люди устроены: что непонятно, непривычно -- то смешно. Вы простите, Геночка, я пойду на кухню, чай заговорю.
   -- А мне нельзя с вами? Посмотреть.
   -- Лучше не надо. Чай, особенно этот вот, грузинский, очень застенчивый, Какой-то у него комплекс неполноценности. Чуть что не так, прямо немеет. Вы уж простите...
   Я не специалист по чаю и различаю преимущественно два его качества: крепкий и жидкий. Но янтарная жидкость, что принес с кухни в двух огромных чашках Александр Васильевич, даже и не походила на чай. У меня нет слов, чтобы описать ее вкус и аромат.
   -- Ну как? -- самодовольно прищурился бутафор.
   -- Изумительный напиток!
   -- Тут что еще очень важно -- чтобы чай чувствовал атмосферу в доме. Если завариваешь его для людей, которые тебе неприятны, которые к тебе относятся без тепла, заговаривай не заговаривай -- чай молчит.. Ну а когда он сожмется, тут ничего не выйдет, обычная заварка.
   Странно, странно я себя чувствовал, слушая важные речи дяди Саши. Наш мозг разделен на две половины: левую и правую. И функции их, я думаю, не совсем совпадают, и.сами они изрядно разнятся. Одна суха, точна и все складывает и суммирует с бухгалтерской точностью. Другая -- порывистая, доверчивая и романтичная. Я физически чувствовал, как раздваиваюсь, слушая Александра Васильевича. Одна половина мозга внимала жадно, восторженно обнимая мысль о живой душе всего живого. Другая сухо фиксировала: чушь. Какой, к черту, язык может быть у чаинок? Да хоть ты сутки пронизывай чаинку лучами электронного микроскопа, ничего, кроме положенных ей клеточных структур, не найдешь. Так что все это мистические бредни, к тому же не новые. Но ты ведь сам разговаривал и с братьями сциндапсусами и с Безымянкой, сам пришел к старичку бутафору, потому что удручен их молчанием? Ну и что? Когда учитель истории вдруг заявляет, что он царь Навуходоносор, это еще не доказательство его помазанности на престол. Хотя у него самого не то что сомнений, секунды свободной нет: и послов прими, и войны веди, и заговоры раскрывай...
   -- ... И чашечки, обратите внимание, интересные, -- говорил Александр Васильевич. -- Видите старинный трактор на тонких колесиках? Двадцать третий год. Сейчас этот фарфор очень ценится коллекционерами.
   -- Так что же мне делать? -- тяжко спросил я.
   -- Я, милый Геночка, вам так скажу. Если эта ваша необыкновенная Нина дорога вам, познакомьте ее с вашими растениями. Они поймут! Они ведь неревнивые. Это только люди бывают ревнивые. От жадности. Растения нежадные. Требовательные бывают -- это да. Строгие -- сколько .угодно. Но жадных, дружок, не встречал. Ни разу. Так-то, Геночка.
   Целую неделю я никак не мог решиться. Наконец я устыдился своей трусости, посмотрел на Нину и сказал:
   -- Нинуль, я хотел сказать тебе кое-что...-- голос мой звучал хрипло, каркающе, как у простуженной вороны. Нина стояла спиной ко мне и красила ресницы.
   -- Ты меня слышишь?
   -- Угу, -- промычала Нина с глубочайшим безразличием.
   -- Это очень важно, -- неуверенно пробормотал я.
   Нина молчала, огромное ее тело было неподвижно, лишь правое плечо чуть подрагивало. "Боже,-- тоскливо подумал я,-- ну что у них общего, у поющих чаинок и этого прекрасного чудовища? Да что сциндапсусы с острова Борнео, когда я перестаю существовать для нее в торжественные косметические минуты. Если я вообще существую для нее. Что довольно сомнительно".
   -- Геннадий Степанович, -- сухо сказала Нина.-- Вы можете поцеловать меня в левый глаз, пока он не накрашен.
   Я застонал от брезгливого презрения к себе, завилял хвостом и подскочил к специалисту по двигателям внутреннего сгорания. Чтобы достать губами ее глаз, мне нужно было подняться на цыпочки.
   -- Знаете, от чего мне приходится удерживаться, когда вы целуете меня? -- задумчиво сказала Нина и почесала голой пяткой сорокового размера другую ногу.-- Чтоб не поднять вас в воздух, Геннадий Степанович.
   М-да, сказал я себе, какая тонкость натуры! Какая чуткость! Я, знаете, девочки, боюсь подбрасывать своего к потолку. Ну его, еще заикой станет.
   Гена, сказал я себе, ты всегда был тяжелым человеком, но ты не был тряпкой. Теперь эта бабища превращает тебя в тяжелую тряпку. Которой подтирают пол.
   -- Нина, я хотел познакомить тебя со своими растениями...-- я всей кожей болезненно чувствовал, как глупо должны звучать мои слова.
   -- Я же их видела, -- сказала Нина, зевнула и принялась за левый глаз.
   -- Понимаешь, это не простые растения. Они....как бы тебе это выразить... они... все понимают... Они говорят... И я...
   Нина повернулась наконец ко мне. В глазах ее сияла материнская нежность. Она шагнула ко мне, провела ладонью по моим волосам и сказала:
   -- Бедненький мой Геннадий Степанович... Когда Федя, это тот автогонщик, о котором я вам рассказывала, перевернулся второй раз, я поняла, что нам нужно расстаться. -- Она снова повернулась к зеркалу, критически посмотрела на свое лицо, наморщила лоб: -- Почему мужики от меня шалеют?
   Я почувствовал, как пол под моими ногами начал опускаться скоростным гостиничным лифтом: а еще у меня был сценарист один, немолодой такой человечек с залысинами. Так представляете, признался, что с цветами беседует. Жалко его, неглупый как будто человек, а оказался с приветом.
   -- Ты хочешь, чтобы мы расстались? -- Вороне как-то бог послал кусочек сыру, сыр отняли, и теперь голос вороны дрожал от еле сдерживаемых слез.
   -- Что вы, Геннадий Степанович, я никого никогда так не любила, как вас. Мне просто жаль вас. Вы сами говорите, что перестали работать, видите, уже с цветами разговариваете... А человек должен работать...
   -- Но растения...
   Нина положила мне руки на плечи и печально посмотрела на меня. Я почувствовал себя чаинкой, которую заговаривают.
   -- Растения не могут разговаривать. Милый, дорогой, глупый мой Геннадий Степанович! Вы же интересуетесь научно-популярной литературой. У вас вполне научный склад ума. Когда я рассказываю вам о двигателях внутреннего сгорания, о роторных двигателях Ванкеля или о двигателе Стирлинга, я по вашим вопросам вижу, что вы легко схватываете суть. Как же вы можете настаивать, что растения чувствуют и разговаривают, когда наука это отрицает?
   -- Но я слышу их голоса...-- пробормотал я. Она посмотрела на меня с жалостью:
   -- Вам кажется, Геннадий Степанович. Вам надо отдохнуть, стряхнуть с себя всю эту ерунду, начать опять работать, У меня, например, строжайший график. Это сейчас, когда я уже почти бросила большой спорт. А раньше так по секундам время было расписано. И то из всех наших девочек я одна высшее техническое образование получила. А вы говорите -- растения! Знаете что, я позвоню сейчас шефу и скажу, что у меня болит горло. Старикан любит меня, как дочку. И мы поедем к вам. И вы сами увидите, что все это иллюзии.
   -- Ниночка,-- сказал я, когда мы приехали ко мне,-- можно попросить вас побыть немножко на кухне?
   Я прикрыл дверь, подошел к Приоконному брату и сказал:
   -- Я не знаю, мне кажется, я люблю эту девушку... Прошу, скажите ей что-нибудь.
   Приоконный молчал. Я повернулся к Стенному:
   -- Я не знал, что вы так жестоки...
   -- Мы не жестоки,-- печально ответил Стенной брат,-- просто ты ушел от нас..,.
   -- Но я...
   -- Нет, ты не понимаешь. Ты можешь не просто уйти, ты можешь даже уехать. Не в этом дело. Просто ты... начал думать по-другому... Ушел от нас... Я не умею объяснить тебе...
   -- Я прошу вас,-- взмолился я,-- поговорите с ней. Она не верит. Она считает, что я сошел с ума. Скажите ей. Я не хочу, чтобы она рассталась со мной. Я не смогу жить без нее.
   -- Ты можешь забыть о нас, -- послышался тонкий голосок Безымянки. Тончайшая струнка дрожала. -- Если мы тебе мешаем, ты можешь вернуть нас обратно Александру Васильевичу.
   -- Но я не хочу отдавать вас. Скажите ей что-нибудь. Она аспирантка, она понимает.
   -- Ну что ж,-- вздохнул Приоконный брат. Я открыл дверь:
   -- Нина, иди сюда. Вот, смотри, этот вот озорник, у окна, зовется Приоконный брат, а это -- Стенной.
   Нина перевела взгляд со сциндапсусов на меня, в огромных ее глазах плавилась жалость.
   -- Брат? А почему братья?
   -- Потому что они близнецы. Отростки одного растения. А это моя Безымяночка. У нее нежная душа и тонкий голосок, -- я говорил как в бреду, понимая, что говорить так не нужно, но не мог остановиться. -- Раньше мы часами болтали без умолку, а теперь... Безымяночка, это Нина. Познакомьтесь!
   -- Нет! -- тонко пискнула Безымянна, и в писке была боль. -- Она не верит!
   -- Она не услышит,-- печально пробасил Приоконный брат. Я посмотрел на Нину. В глазах ее неподвижно стоял ужас.
   -- Ниночка, неужели ты не слышишь, что они говорят? -- застонал я.
   -- Бедный мой Геннадий Степанович, -- прошептала она и провела ладонью по моему лбу. В голосе ее звучало нежное материнское сострадание. -- Бедный мой дурачок. -- Она обняла меня и водила по моим щекам теплыми шершавыми губами. Губы дрожали. Она жалела меня и ласкала, потому что верила, наверное, в целительный эффект своих ласк. Что еще она умела, эта огромная красивая дурочка? Спасибо, что она не выскочила с криком на лестничную клетку и не скатилась в каблучном цокоте вниз. Спасибо за неспокойное успокоение, которое она давала мне.
   Потом она вдруг сказала:
   -- Знаете, у меня в затылке все время сидела мысль, что я должна что-то вспомнить. И вспомнила.
   -- Что? -- спросил я, все еще погруженный в сладостное оцепенение.
   -- Когда я училась в девятом классе, у меня был один мальчик, он тогда учился на втором курсе биофака. Недавно он мне звонил, приглашал на защиту диссертации...
   -- Бедная девочка,-- пробормотал я,-- сколько же их у тебя было ... Тяжело, наверное, нести такой крест.
   -- Тяжело, конечно,-- согласилась Нина,-- но дело не в этом. Он как раз занимается физиологией растений. Хотите, он поговорит с вами?
   -- Насчет чего?
   -- Ну, всех этих ваших иллюзий.
   -- Нет, не хочу. -- Я ничего не хотел. Я хотел лежать вот так в полудреме, спрятавшись от всех проблем, и слушать медленное и сильное биение Нининого сердца. -- Какой у тебя пульс?.
   -- В спокойном состоянии пятьдесят -- пятьдесят два,-- сказала Нина с гордостью.-- У спортсменов бывает пониженный пульс. Геннадий Степанович, милый, я прошу вас...
   -- Что?
   -- Чтобы вы поговорили с этим человеком. Прекрасный парень. Он мне, наверное, раз пять делал предложения.
   -- Чего ж вы за него не пошли? Если он такой чудный парень?
   -- Я не могу. Когда мама умирала, я дала ей слово, что буду думать о личной жизни, только когда стану на ноги.
   -- Ну, мне кажется, личная жизнь у вас не такая уж скудная...
   -- Это не то, -- твердо сказала Нина.-- Личная жизнь -- это когда выходишь замуж. Это когда семья. А это,-- она непроизвольно посмотрела на меня,-- так...
   -- Значит, я так?
   -- Не знаю, если к тому времени, когда я защищусь, наши чувства не изменятся, тогда...
   -- А если я вам сейчас сделаю предложение?
   -- Я откажу вам.
   -- А я больной. Больного нельзя огорчать.
   -- Вот чтобы вы не болели и избавились от своих странных заблуждений, я и прошу, чтобы вы сходили к Мише.
   -- Мише?
   -- Ну, этому физиологу, о котором я вам рассказывала. Я вас очень прошу, Геннадий Степанович.
   Меня не интересовал физиолог растений Миша, меня не интересовали остальные ее поклонники: Ведь они "так". Мне хотелось слушать размеренное биение Нининого спортивного сердца и ждать, пока она защитит диссертацию.
   -- Хорошо, Ниночка, я съезжу к вашему Мишеньке.
   -- Он вовсе не Мишенька, -- обиделась Нина, -- он вольник в тяжелом весе. Первый разряд.
   -- Вольник?
   -- Ну, борец вольного стиля.
   Я снова задремал, и огромный вольник, колючий, как кактус, отрывал меня от какого-то растения, к которому я судорожно прижимался. 11
   -- Вы кофе пьете? -- спросил вольник Миша.-- Тут у нас француз один был в лаборатории, оставил в подарок. Мокона. Гранулированный.
   -- С удовольствием,-- сказал я.
   Я никогда не видел таких жгучих курчавых брюнетов. Волосы у Миши были иссиня-черными, борода, такая же юная и курчавая, как шевелюра, еще чернее. А завитки над майкой, что видна была под не очень белым халатом, казались угольными и приклеенными к обширной его борцовской груди. И легчайший акцент шел к этому южному волосяному изобилию.