Как известно, еще в середине 1991 года Россию возглавил в качестве президента Б. Н. Ельцин – один из бывших высших функционеров коммунистической партии Советского Союза, который несколько раньше, в последние годы ее правления, был подвергнут другими руководителями (во главе с генеральным секретарем этой партии М. С. Горбачевым) резкой коллективной критике и несколько понижен в должности (получил ранг министра СССР). С момента своего прихода к власти этот психологически травмированный, как можно предположить, человек занялся мстительной «борьбой с коммунизмом». Такая борьба не могла не спровоцировать глубокий идейный раскол в стране, около половины которой и по сей день сочувствует именно коммунистам. Потом на протяжении 90-х годов нередко создавалось впечатление, что Ельцин как политик неотступно интересуется почти одним только этим непродуктивным – никак не способствующим экономическому развитию страны и общественному спокойствию – надуманным делом (да еще борьбой за сохранение своей личной власти). Соответственно и в команде его тоже преобладали люди, способные только перманентно растравлять в обществе идеологические язвы и бороться с химерами.
   С начала 90-х годов XX века официальная пропаганда стала подвергать огульной критике все стороны жизни искусственно разрушенного СССР, весь советский период отечественной истории, в отрицательном плане почему-то «характеризуя» его ложно многозначительным, а на самом деле лишенным какого-либо конкретного негативного смысла словечком-эпитетом «тоталитарный» («тоталитарный» в переводе с латинского значит «всеобъемлющий, всеобщий»), Параллельно СМИ стали, говоря о гражданах «новой России», упорно именовать их не гражданами, а «обывателями» – по сути, нанося тем самым этим гражданам немотивированное оскорбление (ибо словечко «обыватель» означает духовно неразвитого человека, лишенного общественного кругозора, патриотизма и национальной гордости и живущего исключительно своими мелкими эгоистическими интересами).
   Телевидение почти свернуло показ фильмов отечественного кинематографа, на смену которым пришли низкопробные западные «сериалы» мелодраматического и детективного характера, отличающиеся к тому же скверной игрой актеров, да еще фильмы откровенно порнографического содержания. Тогда же, в начале 90-х, было практически прекращено транслирование по радио и телевидению народных и вообще отечественных песен (песни Великой Отечественной на некоторое время зазвучали лишь в середине десятилетия – в преддверии праздновавшегося во всем мире юбилея победы над фашизмом). Параллельно было почти прекращено транслирование русской (как, впрочем, и зарубежной) классической музыки – услышать симфонию Чайковского, Калинникова или Рахманинова (а также музыку Баха, Бетховена или Брамса) и сегодня почти немыслимо где-либо, кроме вещающей на УКВ специальной радиостанции «Орфей» (в 90-е годы ее не раз пытались закрыть из-за коммерческой «невыгодности»). А в «тоталитарном» СССР музыкальная классика звучала по всем каналам.
   Итак, складывалось впечатление, вряд ли безосновательное, что в России не просто прекращена государственная работа по развитию отечественной культуры, но и широко и планомерно осуществляется нечто антикультурное. Особая тема – то, что не только было прекращено патриотическое воспитание молодежи через СМИ (которое, естественно, ведется во всех странах мира), но само понятие патриотизма всячески дискредитировалось и осмеивалось в этих самых средствах. Взамен со всех каналов радио и телевидения посыпались призывы к «наслаждению» (а именно к тому, что православие четко именует «плотским наслаждением»), замелькала реклама жвачки, пива, прохладительных напитков, презервативов и пр. Даже извращенцы, переименованные в «сексуальные меньшинства», стали регулярно показываться на телеэкранах, «уча жизни» молодежь. Патриотизм тщились заменить эгоизмом, личным бесстыдством и откровенным скотством.
   Подавляющее большинство писателей, в том числе и крупнейшие художники В. Распутин, В. Белов, П. Проскурин, Ю. Бондарев, Е. Носов, Ю. Кузнецов и др., – не только не попыталось «воспевать» происходящее со страной, но, как уже упоминалось, в начале 90-х годов на некоторое время глухо замолчало. Многие заметные писатели или с помощью своего пера, или непосредственно участвовали в политической борьбе этих лет на стороне сил оппозиции (В. Гусев, С. Куняев, Э. Лимонов, А. Проханов и др.), причем среди них были и такие, которые в советское время имели смелость критиковать те или иные общественно-политические аспекты (и за это оказывались тогда под ударом), – видимо, все постигается в сравнении. А немногочисленные авторы, которые первоначально взялись за исполнение социального заказа на прославление новой власти и огульное очернение советского периода истории Отечества (Е. Евтушенко, Б. Окуджава, В. Астафьев и др.), быстро вошли в творческий кризис и не создали произведений, сопоставимых по художественному уровню с прежним их творчеством.
   Союз писателей лишился своей инфраструктуры, в частности издательств, «приватизированных» разными ловкими людьми, и потерял возможность оказывать писателям реальную поддержку в публикации их произведений. Частные же издательства избрали основой подхода к литературе принцип коммерческой выгоды, в результате чего многие талантливые авторы просто лишились возможности издаваться.
   (Дух карикатурной коммерциализации всего и вся держится в Отечестве по сей день. Он все еще составляет лейтмотив официальной пропаганды, мировоззренчески внушается молодежи через все СМИ, и понятно, что литература, ее шедевры, писательская профессия этому духу чужды. «Коммерчески выгодны», пожалуй, лишь развлекательные жанры – детектив, эротика, кое-что из фантастики и т. п.)
   Итак, нет причин удивляться, что подавляющее большинство художников слова справедливо восприняло разрушение СССР и последующие псевдореформы 90-х годов не как «по существу революцию» и зарю эры светлых преобразований, а как государственную, общественную и свою личную беду. Не замедлили произойти и вытекавшие из факта распада страны иные беды. Закипела яростная борьба внутри правящей верхушки. Так, в начале октября 1993 года исполнительной властью была разгромлена власть законодательная (Верховный Совет России), а здание Верховного Совета было расстреляно из танковых орудий.
   Через два года неудачная, весьма странно осуществлявшаяся попытка разгромить националистические банды на территории Чеченской республики Российской Федерации повлекла многие тысячи новых жертв; армию словно принуждали играть в «поддавки», а потом летом 1996 года с бандитами был заключен позорный «мир». Проблему пришлось решать повторно в 1999–2000 годах.
   31 декабря 1999 года добровольно удалился в отставку прежний руководитель государства. Страна расценила это едва ли не как новогодний подарок-сюрприз от Деда Мороза. В итоге 2000 год народ встретил пусть не со счастливо сияющими глазами, но с надеждами – на сей раз небезосновательными – на завершение контрпродуктивной эпохи и перемены к лучшему. В марте 2000 года был избран новый президент.
 
   Современные социально-исторические катаклизмы, начавшись во второй половине 80-х годов на российской земле, сказались на литературе как фактор, спровоцировавший создание гротесковых «антиутопий» на темы отечественной истории и современности. Разумеется, этот трудный жанр разными авторами использовался с различной степенью литературно-художественной плодотворности. Так, прозаик Вяч. Пьецух написал, идя вслед за знаменитым произведением М. Салтыкова-Щедрина, «Историю города Глупова в новые и новейшие времена», где довольно механически воспроизводятся многие салтыковские коллизии, перенесенные в XX век и изображающие перипетии революции, а затем советского периода общественного развития страны. При этом стилизация на уровне словесного текста тут неглубока, связь с текстом Щедрина механически-подражательна, и творчески естественные, в принципе, аллюзионно-парафрастические приемы у Вяч. Пьецуха грешат надуманностью, а реализованы поверхностно[1].
   По-иному возможности антиутопии используются Сергеем Есиным в романе «Казус, или Эффект близнецов» (Московский вестник. – 1992. – № 2–5). Здесь нет проекции на чужое произведение и эксплуатации гротесковых находок автора-предшественника. Прописана скорее сама «антиутопическая» традиция, в русле которой XX век дал немало шедевров и в русской литературе, и в западноевропейской, и, например, в латиноамериканской. В обычный для антиутопий условно-литературный мир автор «запускает» своих излюбленных героев – персонажи, черты которых уже присутствовали в его предыдущих произведениях («Имитатор», «Соглядатай» и др.). Иначе говоря, автор не применяется к антиутопии, а использует ее основные приемы, повествовательные ходы и прочее по-своему, что явно более перспективно. Впрочем, моментами у Есина ощутима излишняя интонационная близость с «Мы» Е. Замятина и особенно с «1984» Дж. Оруэлла (второй роман, как известно, в той же мере интонационно перекликается с первым).
   Из других антиутопий характеризуемых лет можно указать на работы долгое время жившего в эмиграции Александра Зиновьева.
   Зиновьев Александр Александрович (род. в 1922 г.) – прозаик, доктор философских наук, профессор, в 70-е годы – профессор Московского государственного университета, В 1974 году был выслан из СССР. До 1999 года жил в эмиграции в ФРГ, где занимался литературным творчеством. В настоящее время работает в Московском государственном университете им. М. В. Ломоносова и Литературном институте им. А. М. Горького. Живет в Москве.
   Произведения этого автора «Мой дом – моя чужбина», «Катастройка», «Искушение» и др. рецензентами обычно именуются «романами». Фактически это произведения особой жанровой природы – художественно-политические шаржи, отличающиеся прозорливой критикой антигосударственных тенденций эпохи Горбачева и более позднего времени.
   Близко к произведениям характеризуемого жанра стоит опубликованный в СССР во времена «перестройки» роман Василия Аксенова «Остров Крым». Здесь исходная идея подсказана реальностью – наличием возле огромного народного Китая острова Тайвань, на котором сохранился капиталистический режим, опирающийся на военную мощь США. Крым в воображении Аксенова по аналогии превращен в подобный остров у южных берегов СССР. В конце романа якобы происходит вторжение советских войск на этот придуманный остров, которое, однако, оказывается всего лишь съемками авантюрного фильма. Политика довольно механически соединена в романе с сексуальными похождениями его главного героя местного островного плейбоя Андрея Лучникова.
   Как уже упоминалось, часть писателей на переломе от 80-х к 90-м годам в той или иной мере видоизменила характер своего личного творчества. Как следствие, обозначились жанровые «подвижки»: например, некоторые романисты стали сосредоточиваться на публицистических статьях, очерках и эссе (В. Распутин, В. Белов, с одной стороны, и такие «умеренные» авангардисты, как А. Зиновьев, Э. Лимонов, – с другой). Некоторые же стали писать в манере, стилизованной под дневниковые записи (Владимир Гусев «Дневники»), под философские «максимы» (Виктор Астафьев «Затеей») либо пытаться превращать в факт искусства реальные события личной биографии, их анализ и раздумья по этому поводу (С. Есин «В сезон засолки огурцов»), окутывая все это «аурой» стилистики художественного текста.
   Гусев Владимир Иванович (род. в 1937 г.) – критик, прозаик, литературовед, председатель Московской писательской организации Союза писателей России. Автор повестей и романов «Горизонты свободы» (1972), «Легенда о синем гусаре» (1976), «Спасское-Лутовиново» (1979) и др. Заведует кафедрой в Литературном институте им. А. М. Горького. Живет в Москве.
   Астафьев Виктор Петрович (род. в 1924 г.) – прозаик. Автор широко известных в 70-80-е годы художественных произведений – романов и повестей «Пастух и пастушка», «Царь-рыба», «Печальный детектив» и др., а также политического памфлета «Прокляты и убиты» (1992). Живет в Красноярском крае.
   Есин Сергей Николаевич (род. в 1935 г.) – прозаик, ректор Литературного института им. А. М. Горького. Живет в Москве.
   Суррогатным отзвуком подобных профессиональных писательских исканий стало неожиданное обилие всяческих «мемуаров» и «записок», исполненных нередко еще не достигшими значительного возраста авторами (автобиографические опыты в прозе поэтов С. Гандлевского, Б. Кенжеева и ряда других лиц).
   Точнее всего увидеть в этом последнем суррогат лирического самовыражения, ибо в таких современных записках в центре повествования – неизменно не события, не эпоха, а личность самого автора, его разнообразные самокопания на фоне жизни общества. А если так, то приходится сделать вывод, что характер личного творчества изменился и у ряда лирических поэтов: одним просто стало как бы не о чем писать, и они вошли в затяжной творческий кризис, другие же «ударились в прозу», не владея ее техникой и не имея опыта построения прозаического текста как произведения искусства. В таких суррогатах, выдаваемых за срезы подлинной «сырой» жизни, с жизненными фактами, как правило, обращаются весьма вольно, сообщая немало неправдивых сведений о событиях последних лет, т. е. говорить об увлечении подобных авторов документальными жанрами (что было бы по-своему литературно привлекательно) не удается. Это не документальная проза, а попытки мифологизировать реальность с помощью «документальной упаковки». На последнем моменте целесообразно задержаться.
 
   Литература не только «отражает» жизнь, но и способна, в общем-то, формировать в жизни новые реалии, как желательные (нравственно, граждански, человечески), так и нежелательные. Она способна провоцировать их появление. Что имеется в виду?
   Общепонятно и широко принято, что литература есть «отражение жизни», причем нередко «кривозеркальное», допускающее многообразные отходы от реальности на основе творческой фантазии художников. Тем не менее подчеркивание влияния жизни на литературу неизбежно есть одностороннее гипертрофирование отдельно берущейся ипостаси двуединого диалектического процесса. Нельзя забывать о второй его стороне – влиянии литературы, ее образов, ее сюжетов, их событийных коллизий на реальную жизнь.
   КритикН. А. Добролюбов некогда сделал любопытное наблюдение над романами своего современникаИ. С. Тургенева. Добролюбов заметил, что стоит в сюжете художественного произведения Тургенева появиться новому колоритному герою, как спустя небольшое время люди его типа появляются в реальной русской жизни. Критик попытался объяснить подмеченное им явление некоей обостренной социально-исторической «интуицией» Тургенева, т. е., по сути, несмотря на весь свой личный мировоззренческий материализм, невольно приписал писателю дар угадывания будущего, идеалистического «предвидения» в духе Нострадамуса и иных запомнившихся человечеству предсказателей. Не касаясь природы предсказаний Нострадамуса, сосредоточимся на Тургеневе. Ведь то, что вскоре после издания романа «Отцы и дети» тип молодого нигилиста (нередко прямо проецирующего себя на образ Базарова) возник и на десятилетия закрепился в реальной культурно-исторической жизни России, – несомненный факт. Но добролюбовская интерпретация этого факта отнюдь не бесспорна.
   На протяжении истории культуры различных эпох накопилось множество примеров, когда сюжетные литературные тексты создавали основу для подобного мощного толчка. Тургеневские «Отцы и дети», вышедшие почти параллельно с «Что делать?» Н. Г. Чернышевского, сыграли именно такую роль. Оба романа не «предвосхитили», а скорее сформировали в России реальные человеческие типы и оказали мощное формирующее воздействие на ряд впоследствии выплеснувшихся в жизнь событийных коллизий. Базарову, Рахметову, Вере Павловне Розальской, Лопухову и др. стала в массовом порядке подражать молодежь. Явление обрело и общее «имя» – «нигилизм», так что вся пестрота, разнородность и чересполосица конкретных попыток отдельных молодых людей вести себя неким экстравагантным образом стали опознаваться и маркироваться общественным сознанием как нечто единообразное.
   Незадолго до Октябрьской революции, в разгар серебряного века русской культуры, академик-филолог Д. Н. Овсянико-Куликовский выпустил объемный труд под названием «История русской интеллигенции» (Овсянико-Куликовский Д. Н. Собр. соч.: В 13 т. – СПб., 1914. – Т. VII–VIII). Это исследование маститого ученого в основном озадачило публику. Автор попытался описать историю реальной русской интеллигенции, оперируя не столько подлинными жизненными фактами, сколько художественно-литературным материалом – образами Чацкого, Онегина, Печорина и др. Попытка Овсянико-Куликовского многими была воспринята как забавный пример того, до чего «книжного» человека (каким, конечно, был Овсянико-Куликовский в силу своей профессии) способны всего пропитать его литературоведческие штудии – так что он-де уже не замечает, как смешивает литературу с реальностью… Такого рода отношение к данному труду академика было небезосновательно: методологическая сбивчивость, неумение ясно объяснить читателю, почему в рассуждениях о реальной социокультурной истории он как автор испытывает некую неотступную потребность «съезжать» на художественные вымышленные образы, на литературу, и в самом деле дают себя знать. Тем не менее Д. Н. Овсянико-Куликовский поднял важную тему, четко сформулировать которую ему мешала, может быть, его личная и характерная для его времени несколько окостенелая позитивистская «ученость». Он видел, как и все, в литературе отражение реальности (явно улавливая, что это «еще не все»), и стремился постичь, в чем же состоит вторая диалектическая ипостась литературы. След таких напряженных исканий Овсянико-Куликовского усматривается, например, в его интереснейшей идее о существовании особого типа «художников-экспериментаторов». Но ученый так и не задался впрямую вопросом, не повернуты ли порой эксперименты писателей в будущее, не «программируют» ли они, не формируют ли вольно или невольно вероятностные черты возможного реального будущего. Между тем гимназические Онегины, печорины, княжны мери продолжали, как и в XIX веке, являться во все новых поколениях русской молодежи, т. е. тенденция, которую верно обнаружил (хотя, пожалуй, и не вполне объяснил) в русской жизни зоркий исследователь академик Овсянико-Куликовский, продолжала оставаться действенной. Подражание этим и другим привлекательным молодым литературным героям продолжилось и в старших классах советской школы.
   Словом, на протяжении XIX–XX веков многие сменявшие друг друга поколения российской молодежи на собственном примере опровергали известную идею, что тип «лишнего человека» – порождение конфликтов, противоречий и социальных пороков определенного этапа развития русского общества. Охотно продолжая вживаться в литературные образы вроде вышеупомянутых, молодежь демонстрировала, что, скорее, на всех этапах, во все эпохи многие юноши и девушки определенного возраста (а впоследствии это чаще всего благополучно проходит) испытывают внутреннюю потребность ощущать себя «лишними людьми». При этом, однако, тенденция резко усиливается и конкретизируется, если литература создает подходящую «ролевую маску» или прообраз для подражания и проводит его через некоторый приобретающий массовую известность сюжет. Последний задает схему жизненного поведения – позволяет человеку, нечаянно оказавшемуся в аналогичных эффектных сценах и коллизиях реальной жизни (или даже создавшему их искусственно), проявить свою загадочную разочарованность, непонятость современниками, одинокость и пр. Такими прообразами стати пришедшие из литературы Онегин, Печорин, Бельтов, Рудин и др.
   В 60-е годы XIX века юношеское стремление «сделать вызов» обществу, утвердить себя в грубоватой браваде, также едва ли не «всевременное» по своей природе, обрело прообраз в героях Тургенева и Чернышевского. Впечатляют массовость и устойчивость подражания литературным нигилистам в обществе 60-80-х годов XIX века[2].
   Формирующее воздействие литературы, ее сюжетов и образов на идущую жизнь, разумеется, имеет свои объективные основания, обусловлено определенными «механизмами» – психофизиологическими, социально-психологическими и др. В этой связи укажем на исследования Г. Н. Сытина, основанные на колоссальном по объему материале. «Самоубеждение», по мнению Г. Н. Сытина, есть сильнейшее средство внутренней регуляции личности, а один из наиболее действенных способов самоубеждения – ориентация на некий конкретный прообраз, вхождение в образ. Литература открывает человеку самые широкие возможности для вхождения в те или иные привлекательные для него по тем или иным причинам образы. В результате люди начинают пытаться вести себя наподобие лиц, послуживших прообразами, и совершать реальные поступки, так или иначе перекликающиеся с сюжетными коллизиями. Осознание этого круга фактов позволяет конкретизировать многие ставшие привычными, принимаемые к сведению «в общем виде» культурно-исторические феномены.
   Например, неизменно констатируется, что на людей русского серебряного века чрезвычайно интенсивно повлияла философия Фридриха Ницше. Между тем точнее и конкретнее было бы говорить, что повлияла отнюдь не сама философская доктрина Ницше. Повлиял образ Заратустры из облеченного в сюжетную форму небольшого произведения Ницше. Этому герою, его вызывающим суждениям и поступкам немедленно начали подражать. Причем даже в этих суждениях и поступках улавливались чаще всего, пожалуй, только их внешняя сторона, броская аморальность, ясно выраженное чувство вседозволенности для сильной личности и т. п. (не случайно даже имел широкое хождение стишок: «Действуйте ловко и шустро – так говорил Заратустра»), Большинство других произведений Ницше, богатый комплекс развитых в них чисто философских идей для массового читателя оказались и остались неведомыми, и говорить о каком-то их «влиянии» не приходится.
   (Кстати, явная преемственность такого перешедшего в реальную жизнь расхожего «заратустрианства» по отношению к «базаровщине» и «рахметовщине» предыдущего культурно-исторического витка – лишний пример того, что ролевая маска «сильной личности», как и «лишнего человека», скорее универсалия человеческой культуры, чем порождение определенных культурно-исторических этапов, и что такого рода маски при попытках их объяснять нельзя свести ни к «декадансу», ни к подавляющему личность «самодержавному гнету» и пр. Тут скорее всего дают себя знать извечная человеческая природа, ее противоречивость и несовершенство.)
   Понятно, что бывают объективно-исторические условия, когда реальная жизнь «предрасположена» к возникновению тех или иных социальных катаклизмов, к конкретным событиям того или иного рода, к распространению людей определенных типов. Но как «предрасположенный» к той или иной болезни человек совсем не обязательно все-таки заразится ею, так и общество может удачно либо миновать те или иные кризисные фазы, либо перенести свои недуги в латентной или легкой форме. Например, мы, современники, прекрасно сознаем, что катастрофических событий конца 1980-х – начала 1990-х годов, изуродовавших нашу державу, могло и не произойти – что бы там ни навыдумывали для потомков лет через двадцать о «неотвратимости» и «неизбежности» «краха империи» те или иные авторы с бойким пером, рядящиеся в тогу объективных историков.
   Чрезвычайно интересные и яркие наблюдения над примерами из истории русской культуры (преимущественно конца XVIII – начала XIX века) делал Ю. М. Лотман в работах по типологии культуры. Правда, исследователь был склонен к узкой интерпретации материала. Он сводил проблему к поведенческому стереотипу, увлекаясь своим «коньком» – так называемым «игровым поведением», «театральностью» поведения, которые усматривал в людях декабристского круга, вообще в людях пушкинской эпохи. Бытовое актерство, действительно, свойственно некоторым людям в самые разные времена, и личное право каждого – играть в жизни крутого супермена, романтического юношу или, скажем, отпустить эйнштейновскую гриву и ницшеанские усы. Но, думается, тот или иной поведенческий стереотип – все же только внешнее проявление обсуждаемых фактов. Кроме того, Ю. М. Лотман излишне, на наш взгляд, педалировал «непредсказуемость» грядущего развития человеческой культуры, скептически относясь, например, к футурологии (иронически называл ее даже «гаданием на кофейной гуще»). Между тем такая «непредсказуемость» всегда относительна, и фатализм в ее отношении чреват лишь устойчивыми «просмотрами» множество раз подтвержденных в реальной человеческой жизни причин и следствий. Прозорливый человек с достаточным жизненным опытом и обостренной интуицией, живя во времена Пушкина и Лермонтова, мог бы безошибочно предсказать скорый переход в реальность их литературных образов, а современник Тургенева и Чернышевского – их литературных образов (что и не преминуло совершиться в обоих случаях). Так и в наше время всегда есть основания «опасаться», что в реальности «оживут» кое-какие и желательные и нежелательные литературные (до поры до времени литературные!) образы и коллизии. Как конкретно применит их жизнь, конечно, всегда вопрос особый.