Народным дружинникам попалась Катя, когда возвращалась она с кружка, где учили вязать зеленые кофты. Они ее потрогали и решили, что годится, забрали к себе в штаб и пихали всей кучей, пока не пошла у Кати кровь изо рта. Тогда дружинники выбросили ее из штаба в сугроб, а вослед – ее зеленую кофту.
 
   Манон пил так, что уже не мог убивать. Кто столько пьет, становится добрым и растерянным, просит у народа странные маленькие нечетные суммы: девять копеек, двадцать семь копеек. Суммы странны нам, но пропойца имеет свои расчеты – денежные и душевные – и расчеты эти печальны и хлопотливы. Складываются выпрошенные двадцать семь копеек с давно полученными на телефон двумя двухкопеечными. Это – тридцать одна. Значит, нужно еще девятнадцать, и будет стаканчик вина в магазине «Вина-воды». Через несколько часов нарастет еще стаканчик.
   Быть может, я ошибаюсь, но все ведомые мне убийцы владели не силой и злобой, но умением дойти до какого-то конца, решить могли. Отсюда и слово «порешить». Но вечнопьющий решать не может.
   Вот и Манон перестал решать и никого не убивал: потому что пил.
   Сначала он пил дома с Надькой-матерью. Но Надька скоро пить перестала – ей было не до питья. Под окном с утра до ночи, с ночи до утра кричал ее мужик, умирал, а она ничем не могла ему помочь. Сын-то сам криков не слышал и ей не верил, фанеру с окна не сбивал, на улицу не пускал. И Надька устала: тихо сидела под столом, привязанная к распорке, там же ела, спала. Она было решила не спать никогда, ей стыдно было кунять при мужниной смерти, но клонило в сон – и она приучила себя чуять мужиковы крики о гибели во сне. Теперь он не мог обижаться: «Мужа убивают, а ты спишь». Он ведь не мог знать, что она спит, раз голос его был Надьке слышен.
   Манон вытаскивал мать из-под стола, сажал на табуретку, ставил перед нею стопку зеленого стекла – хоть ему тяжело было пить под вечный повтор: «Сыночка, родненький, он же ж там кричит, пусти меня, я ж только гляну, ничего делать не буду, я ж слышу, проститутка я проклятая…»
   Манон не обращал внимания – сколько возможно; пел:
 
Ширяный, ковыряный,
Е…ый, смешной,
В ж…у запупыренный,
Качает головой, —
 
   а Надька-мать капала ему на мозги.
   Он пил дома, покуда не пришли к нему какие-то новые жильцы с нижнего этажа – ругаться из-за шума. Манон сидел за столом один, Надька – на своем месте, отвязанная случайно. «Сыночка, сыночка ты мой родненький, он же ж там кричит…»
   Соседи были в майках, с животами и полубоксами; они Манона не знали. Без стука отпахнули его дверь, загундели: «Что, сука, за шум после двенадцати ночи?! Завтра на работу надо, на первую смену, тунеядец засраный».
   – Надька, фас!!! – сказал Манон.
   И Надька выпрыгнула из-под стола на главного соседа, рванула ему майку, зависла на плечах его, добираясь пустыми деснами его кадыка.
   Соседей тотчас же снесло к себе на этаж – спать до первой смены, но Манон стал пить во дворе, с приходящими, неблизкими гостями: он не хотел помех, не хотел, чтобы ему мешали петь про ширяного-ковыряного. Годом раньше он бы съел тех соседей, затоптал бы, а теперь он смертно пил – и не мог за бутылку убить человека.
   Как-то раз мы сидели в кафе «Юность»: Витя из станкоинструментального техникума и наши товары. В «Юности» подавали кофе с ликером – кофе в белом кофейнике и ликер в пузырьке; как в Риге, Таллине и Вильнюсе. Мы поили товаров этим прибалтийским напитком, приговаривали на палку, курили одну за одной. И показался на винтовой лестнице – кафе было подвальным, – на ступеньках из желтой пластмассы под дерево, Манон – в тяжком своем пальто, в белом шелковом кашне, в кепке до очей, без перчаток. Он прошел половину ступеней и стал, осматриваясь. Так осматриваются до секунды, а он – минуту, и никто в кафе, кроме меня и Вити, его не знал. Лишь те немногие, что сидели за треугольными столиками лицом к входу-выходу, приняли, не отвлекаясь, его появление за ошибку рогатого чертополоха: мол, стремился в столовую самообслуживания, а попал на кофе с ликером. Манон смотрел и вот сейчас бы и ушел, но я протиснулся к нему, потянул за синий рукав. Манон вздрогнул, потом опустил на меня глаза, протяжно заулыбался: «Ну, что, пацан?» Я потянул его к нашему столику с тремя уголками, где и вчетвером сидеть неудобно. Он шел – не спрашивал; споткнулся о стульчик мастера спорта – допустимо, по боксу.
   Перегляд.
   Длинный, белобрысый, полированного камня взор – серебряного значка «Мастер спорта СССР» – и Манонов: впросвист освобожденный от всего того, что мешало молодому мастеру спокойно жить на свете, заставляло носить награду на ребристом свитере. Мастер вместе с сиденьицем подвинулся ближе к столу: дал человеку пройти, – и Витя уже приставлял пятое к нашим четырем.
   Мы заказали еще по разу и весь ликер отдали Манону: вместе с его, пятой порцией получилось сто двадцать пять грамм. Манон слил порции воедино – в пузырек, стаканов не было – и как бы не выпил, а сжевал: попробовал протереть зубами густую розовую жидкость, желая удержать ее подольше, – отделить сахар, краску и что там еще есть в ликере? от спирточка – пьяного и доброго. Дожевал – и заговорил. Он обращался к товарам – к их ногам в светлых чулках, к их волосикам, подъятым на детских затылках, к их жестким узорным венгерским платьям компании «Хунгаротэкс». Как всякий человек, Манон хотел, чтобы товар увидел его силу и за эту силу его пожалел. Стал Манон рассказывать, как он себе язву делал в тюрьме: «Берешь длинную нитку с узелком, привязываешь к последнему нижнему зубу, глотаешь…»
   Он смотрел на нас с Витей – не на товаров, но они должны были его слышать, открыть в восторге нежные резцы, взвести ресницы в синей туши над его житухой, над его язвой, которую ни один врач из поликлиники от настоящей не отличит, замереть – от равноразделенных речений страшного рассказа.
   Маноновы рукава перевернули незаметно для рук пару чашечек, всем торсом прилег Манон на столик и глядел теперь куда-то в дальнюю стену, сам заводясь от собственной судьбы.
   Но его хватило минут на десять. Манон поднялся от треугольника, опрокинув все, чего раньше не опрокинул, дернул Витю за галстук: «Ух ты, фраер-муха, жук навозный», мазнул меня пятерней по лицу, призадумался над товарами, но ничего не сделал; только пахнули на них полы синего киевского пальто – и догнали Манона: так быстро он уходил, покидая.
 
   Через день началась метель с поземкой, синюшным льдом в углублениях, где сохранилась дометельная вода, с лязгом крыш. Меня послали купить хлеба: кирпичик белого за двадцать копеек, три городских булки и круглый черный – всегда мы свежий хлеб любили.
   Возле магазина стоял Мишка Абросимов – с голой шеей, без шапки, в полинявшем розовом плаще – «московки» с шалевым по сезону у него не было. Мишка Абросимов был бедный – и бешеный от своей бедности. Поземка заходила ему под брючины, а верхний ветер шел под открытый ворот.
   – Дай закурить! – Я составил ладони ларчиком, дал и прикурить, не только закурить.
   – Манон повесился, – сказал Мишка.
   – Ты что?!
   – Не чтокай, бакланина. Вчера увезли. Надька соседей позвала. Орала всю ночь, пока пришли, – думали, психует. Он ее привязал за руки-за ноги, глаза ей платком закрутил – и повесился в комнате. Там крюк был от гардины. Пьяный в жопу. А когда он был трезвый…
   – А она?
   – Надька? Откудова я знаю. Может, тоже увезли.
   Идет по бесфонарной, не имеющей ни конца, ни начала, улице Катя – сестра Волчка; идут, поддерживая друг друга, мои дед с бабкой – не ссорятся больше, но и не разговаривают. А рядом с ними идет Манон – все выясняет, где его мать Надька.

Ройзин

   Исак Борисович Ройзин воспринял персональное уведомление о явке по специальным каналам неизвестной ему конструкции, – но не все же должно быть известно! Он всегда понимал, что вызов последует рано или поздно, что он не может не прийти – но в свое время, когда возникнет настоятельная необходимость в деловых навыках именно Исака Борисовича. Главное теперь было собраться: быстро, незабывчиво и аккуратно.
   Для начала следовало проверить правильность хранения партийного билета – вложить его в специальный карман на внутренней стороне брюк и зашить: значит, придется втягивать нитку в иголку. Подобные предметики лежали в шкатулке фабрично-резного дерева с копией картины Яблонской «Хлеб», а шкатулка находилась в буфете.
   – Что ты там копаешься, Ройзин? – спросила Исака Борисовича жена Люся.
   – Ничего. Мне надо.
   – Что тебе надо?
   Надо не ответить, не позволить втянуть себя в провокационный разговор. И, чтоб не выпустить ответ наружу, напрягся Исак Борисович. И за этот напряг – расплатился: наперехват стянуло ему затылок с надбровьями, а зримое закопошилось черными с блеском кусочками… Спасся только тем, что вспомнил о тайной сберкнижке с тысячью рублями; в любой момент может уйти в Дом ветеранов, деньги с собой забрать. Но в одном проклятая тварь, ничтожество ему повредила: Исак Борисович забыл принятое и затверженное время явки по уведомлению…
   – 11.20!
   Цифру, щелкнув дверным замком, произнесла дочка Искра – с работы пришла.
   Как же восхитился Исак Борисович прекрасной налаженностью специальных каналов! Стоило только подзабыть – и ему сразу напомнили естественным и не вызывающим подозрение способом. Вероятно, опыты по внушению на расстоянии принесли практические результаты.
   До трамвая – пять минут, на трамвае до аэропорта – полчаса. А сейчас шесть часов вечера. Спецрейс – так подсчитал Исак Борисович – займет не более часа. Времени вполне достаточно.
   – Ройзин, что ты на меня смотришь и хихикаешь? – Искра стянула боты. – В «Веснянке» – мама, слышишь? – видела чешские платьица. Чудненькие, как игрушки…
   – Ройзин, тебе сегодня принесли пенсию. Дай Искре на платье.
   Только недавно он отдал им весь гонорар за статью «Комсомольское племя», за брошюру «Трудящиеся Краснограда в борьбе за производительность труда в годы второй пятилетки», весь прошлый год отдавал деньги за рубрику в газете «Хроника пламенных дней». Но они, слава богу, не знают, что еще три года назад вышла его брошюра на шестидесяти четырех страницах «Несгибаемые (железнодорожники-большевики в годину испытаний)» – и от нее все пошло на сберкнижку. На его средства она купила себе эти боты, этот халат – ее зарплаты на мороженое не хватает! И они не дадут ему спокойно собраться.
   – Ройзин, ты оглох?
   – Мама, что ты, не знаешь? Он всегда глухой, когда у него что-то попросят. Когда ему надо, чтобы я за ним в уборной подтерла, он очень хорошо слышит.
   – Мы ему должны, доченька. Я должна стирать его заделанные кальсоны, готовить отдельные котлеты без соли – он же такой персональный больной, что есть с нами не может.
   Исак Борисович зашипел: хотел сказать все сразу, а не получилось.
   – Ройзин, ты не веди себя как идиот. Тебе сейчас станет плохо, приедет скорая помощь… Я ее больше к соседям вызывать не побегу, пусть тебе ее черти вызывают! И ты, наконец, сдохнешь, и кончатся наши муки, ты, сволочь обкаканная…
   Телефон Исаку Борисовичу, недавно переехавшему в новую квартиру, должны были поставить со дня на день.
   – Ты, проклятая, ты держи свой язык за зубами! – Исак Борисович превозмог кипение во рту. – Ты договоришься, я тебе когда-нибудь устрою! А ты – хочешь попросить у отца…
   – Кому нужны твои деньги? Тебе самому должно быть приятно сделать дочери подарок. Ты посмотри, как она одета!
   Исак Борисович заплакал: «Хыг! Хыг!»
   И пусть они, ничтожества проклятые, не думают, что он плачет от их хамства. Он на них плевать хочет. Просто расстроился, потому что совершенно невозможно собраться и поехать в нормальном состоянии.
   Искра и Люся закрылись на кухне.
   Кто б им дал отдельную квартиру, если б не заслуги Исака Борисовича? Заслуги успокоили в какой-то степени. На часах – без четверти семь.
   – Искра, иди сюда на минутку! – Исак Борисович удумал, как ему сложиться без криков.
   – Папа, что тебе надо? У меня нет сил скандалить после работы – я еще персональную пенсию не получаю.
   – Искра, я тебя прошу – иди сюда.
   – Ну что? – высунулась Искра из кухни (ничтожество проклятое, я б тебе сказал…).
   – До которого часа работает тот магазин, где ты была?
   – До восьми. Что ты хочешь?
   – Доченька, не разговаривай с этим идиотом. Ему просто стыдно, что он устроил очередную комедию.
   – Иди! Иди сюда и возьми деньги. И запомни – тебе что-то надо, так попроси по-человечески.
   Жена и дочь ушли вдвоем – он не ошибся. Минимум сорок минут были гарантированы на сборы. Исак Борисович считал, что этого хватит, а оказалось – мало. Иголка и нитка: пока втянул, стоя под самой лампой, разболелась опять голова, и ненависть на этих подлых собак отвлекла от намеченного порядка.
   Стал спешить, а поспешишь – людей насмешишь. Зашил наглухо карман для партбилета (и сберкнижки) – пустым. Начал пороть – порезал палец: кожа стала дурацкая, притронешься – кровит. Вновь нитка с иголкой – втягивал, зашивал. Вынул из шкафа свой чемоданчик: «И. Б. Ройзину – от слушателей курса партучебы. 15.VI.41 г.» Чемоданчик полузаполнен газетными вырезками с ройзинскими статьями. Вытащил одну – большой подвал времен войны: «Александр Невский – выдающийся русский полководец». Хотелось бы почитать, но бумага истлела, ничего не видно. Поскольку предполагалось брать с собой одну рубашку, пару носков, а костюм надеть сразу хороший – и галстук! – то статьи он только примял, не извлек. Все влезло. Запирая, вспомнил о бритвенном приборе – электробритву еще не приобрел, а при выходе на пенсию подарили ему часы. Немытая кисточка, стаканчик, не разъединенный станочек, лезвия – все вместе пошли в чемоданный карман. Исак Борисович попробовал закрыть – не идет; сердясь, он надавил. И стаканчик хрустнул – он же пластмассовый. Вышвырнул его – всегда можно найти что-нибудь подходящее или купить на месте. Закрылось. Исак Борисович снял пижаму, надел костюм. А пижама?! Опять открыл чемоданчик, но пижама не умещалась. Имеет он на что-нибудь право в этом доме?! На кухне взял сетчатую сумку, сложил в нее пижаму. Время заканчивалось. Бросился к вешалке, слепо вонзился в рукава пальто, стал застегиваться: первую петельку на вторую пуговицу, вторую на третью – и так до конца. И осталась одна петелька свободной – без сопредельной ей пуговицы… Какая, в конце концов, разница?! Я не в состоянии сейчас пришивать!
   И распахнулась входная дверь: Искра. Люся задержалась на первом этаже поговорить с соседкой Галей Беловой.
   – Папа, что такое? Как ты пальто застегнул?
   – Пусти. Мне надо выйти, – сказал Ройзин.
   А как он теперь выйдет?! Чемодан взять невозможно – поднимется крик. Если б не так поздно – можно было бы сочинить, что идет посидеть в ближний сад, – и уйти безо всего: всем необходимым его обеспечат по прибытии.
   Искра, держа Ройзина за рукав, заглянула в комнату, увидела вывернутый шкаф, присмотрелась на стоящий у ног Исака Борисовича чемодан, на сумку в его руке.
   – Что ты меня осматриваешь? – и сам, будто бы иронически недоумевая, Исак Борисович поглядел себе под ноги – а на ногах у него оставались домашние тапки: забыл переобуться из-за проклятой спешки. Но, с другой стороны, хорошо – можно сказать, что идет во двор на скамейку. А чемодан с сеткой?! Хотел вынести мусор. В чемодане?! А в сетке – пижама.
   – Папа. Боже мой, что случилось?
   – Ничего. Ничего!! На несколько минут надо выйти! – и полез в дверь.
   – Прекрати, папа, перестань толкаться, я тебя прошу, куда ты пойдешь, уже начало девятого, папа…
   Люся поднялась на свою площадку и молча стала у открытой настежь двери. Ройзин схватил чемодан – сетку бросил – и двинулся прямо на нее, волоча за собою цепкую Искру: сил у Исака Борисовича прибавилось.
   – Мама, Ройзин куда-то уходит с чемоданом, – объяснила Искра и заплакала.
   Не отвечая, не вмешиваясь, Люся побежала в квартиру к Беловым.
 
   Когда-то мама Люсе рассказывала:
   – Евреи – хорошие мужья: все в дом несут, пальцем тебя никогда не тронут.
   В уральском городе Златоусте, в эвакуации, начальник секретного отдела Главного архивного управления Исак Борисович Ройзин машинистке Люсе диктовал различные служебные отношения.
   Исак Борисович прибыл в эвакуацию с хромою слегка супругою Эсфирью Абрамовной. У них была общая юность: с середины тридцатых годов Исак Борисович и Эсфирь Абрамовна вместе работали в Читинском районе. Кроме того, оба были знакомы по…ской губернии, где ранними комсомольцами боролись за коллективизацию. По завершении борьбы их направили в Читинский район на партийно-пропагандистскую работу, а оттуда – вновь перевели на юго-запад. Бывали между ними и споры. Эсфирь Абрамовна всегда говорила:
   – Коль скоро мы направлены – надо работать!
   А Исак Борисович с ней не соглашался и постоянно писал письма в газеты, журналы, в радиокомитет, и его помещали, предлагали совсем перейти на журналистскую работу.
   Люся, как только Исак Борисович вызывал ее для диктовки, садилась на свой круглый стульчик – и не вставала до конца рабочего времени: в сидячем положении она все же была чуть пониже Исака Борисовича.
   Однажды Исак Борисович не удержался – и, находясь у Люси за спиною, запустил обе ладошки ей за пазуху, сразу под лифчик.
   Люся с женатым человеком, тем более начальником, встречаться не могла, и Исак Борисович расстался с Эсфирью Абрамовною. Легко это ему не прошло: он стал заместителем начальника совсем иного, много менее ответственного отдела, да и то потому, что время было военное. Но война кончилась, люди начали разъезжаться по прежним домам. Исака же Борисовича вызвали в райком и по-дружески посоветовали остаться, не искать от добра добра. Исак Борисович остался, перешел на службу в газету, в отдел пропаганды и агитации, пробыл там до пятьдесят шестого года. После опубликования его кратких воспоминаний в газете с продолжением «Беспокойные сердца» учли Исаку Борисовичу его давнее первенство во вступлении в комсомольскую организацию – и не стали касаться его фактического развода, тем более что Эсфирь Абрамовна уже скончалась. Ройзин решил добиваться перевода в центр. Полтора года старался, выяснял возможности – и устроился старшим научным сотрудником в…ском архиве Октябрьской революции и социалистического строительства.
   Там он и проработал до выхода на пенсию. Томился от недооценки того, что он еще немало мог бы послужить, да и не только в архивах. Через год он получил первое секретное уведомление во сне: дожидаться сигнала. Вскоре подтверждающие указания стали часто появляться то здесь, то там, в виде кодовых слов, поставленных в заголовки газетных статей; иногда эти слова произносились особыми сотрудниками, которые попадались Исаку Борисовичу навстречу под видом прохожих.
   Но когда пришел долгожданный окончательный сигнал, Исак Борисович оказался не в состоянии вовремя собраться и прибыть.
 
   Преподаватель политэкономии Владимир Алексеевич Белов, Галин муж, набрал на своем телефоне номер «03» – скорая медицинская помощь; Люся, примостясь рядом, подсказывала ему слова, описывающие поведение Исака Борисовича. Дежурная «03» не дослушала до конца, сказала «минутку», в трубке остро защелкало, проникли в мембрану неравные отрезки каких-то переговоров, и мужской голос отозвался: «Да!».
   Владимир Алексеевич самостоятельно пересказал, что знал.
   – Уходит, не дает возможности себя остановить? Вызовите машину и везите его.
   – Так он же не захочет, не захочет! – вмешалась Люся, услышав через корпус трубки этот неисполнимый совет.
   – Я думаю, что будет правильно, если вы сами приедете: больной – пожилой, начнет еще больше волноваться. Тут в доме дети, мы ж не знаем, как его уговорить… – Владимир Алексеевич не то чтобы спорил с голосом «03», но давал ему понять, как все непросто.
   – Ладно, только чтоб он у вас не бегал по всему дому. Попозже приедем.
   – Вы извините, когда примерно? – спросил Владимир Алексеевич.
   – Та вы не волнуйтесь, – усмехнулся голос. – То для вас оно, конечно, неприятно, а у нас по десять раз за ночь такие путешественники. Скажите, чтоб он не спешил, как на пожар, – вы ему там такси пригласите. Они соглашаются подождать, если с ними не ругаться. У него есть семья в городе?
   – Тут вот жена со мной стоит. А дочь с ним.
   – Ну так пусть идет домой, не нервничает. С ними надо спокойно, сказать: захочешь – поедешь, обожди, не обижайся – и они тихо сидят. А мы, как бригада освободится, приедем.
   Дверь в квартиру Ройзиных была еще открыта. Исак Борисович еще толкал Искру, но уже не кричал и не дрался.
   – Папа, не надо сейчас уходить, папа, скажи, куда ты хочешь, – Искра больше не плакала, и просьбы ее были негромки.
   Владимир Алексеевич опередил Люсю, поднялся первым.
   – Добрый вечер, Исак Борисович, я к вам.
   – Вы, может, позже зайдете? – Искра не поняла, что происходит. – Папа неважно себя чувствует.
   – Искра! – крикнула подоспевшая Люся. – Владимир Алексеевич хочет с папой поговорить!
   – Ага, я посоветоваться хочу. Там у меня урок, а я у Исак Борисовича одну книжку видел по моей теме…
   Владимир Алексеевич напер на Ройзина, вдвинул его в коридорчик. Исак Борисович как-то умяк, ослабел – и не сказал Белову о своей спешной поездке. Владимир Алексеевич допятил его в комнату, Люся и Искра вскочили вослед, заперли дверь на ключ.
   Исак Борисович помалкивал, озирался, трогал без нужды одежду, тер между пальцами завалявшийся в кармане трамвайный билетик. Люся глядела на мужа в упор, ожидая его слов или дел. Искра подошла к вывернутому шкафу, убиралась. Владимир Алексеевич перебирал по коленке – сидел напротив Исака Борисовича, готовясь нечто обсуждать, произносить.
   И послышался на лестнице неспешный двойной перешаг, жесткий шорох, беседа мужская:
   – Этаж четвертый, Ройзин Исак Борисович…
   – Исачок-чудачок… – и смех.
   – Нам до десяти сегодня; еще раза два поедем…
   – А ты не беги. Пока Исачка отвезем, пока что.
   – Нам его что – катать? За двадцать минут раскрутимся.
   Был в дверь звонок, и сразу – стук, почти одновременно. И еще звонок – длинный, на глубокий нажим кнопки.
   Люся бросилась к двери:
   – Кто там?
   – Стационар.
   Из диспансера приехали двое: в темно-синих полуформенных шинелях, с большими лицами.
   – Доброго вам вечера. Где больной?
   Люся, улыбаясь, показала на Исака Борисовича. Владимир Алексеевич и Искра тоже улыбались. Исак Борисович сказал:
   – Здравствуйте, товарищи…
   – Здгаствуйте, здгаствуйте, товагищ магшал! – ответил один из пришедших – и все рассмеялись.
   – Я старший научный сотрудник, персональный пенсионер…
   – Ну правильно, правильно, то он пошутил, молодой-веселый, – заговорил пришедший постарше. – Ваша организация за вами прислала транспорт. Сейчас сядем туда и поедем быстро-быстро… – Смешно было и старшему, потому он и повторил:
   – Быстго-быстго!
   Еще посмеялись. И Исак Борисович заулыбался.
   – Мне надо самому ехать, товарищи, спасибо. Хорошо, что вы прибыли, но мы – комсомольцы двадцатого года – не привыкли к машинам. Как-нибудь доберусь.
   – Нет, Исак Борисович, – и двое из непонятного Ройзину стационара оказались возле него вплотную. – Есть распоряжение вас доставить, вы ж человек партийный, дисциплинированный? И мы люди партийные.
   – На машине ж лучше! – младший опять рассмеялся, не сдержался.
   – Ну все, поехали, – старший прихватил Исака Борисовича за оба рукава.
   – Ту-ту-ту-у-у-у! – закричал младший.
   – Ройзин, ты же хотел ехать, а теперь чем-то недоволен, – сказала Люся, подмигивая старшему.
   Но старший на подмигивание не ответил. Он приподнял Исака Борисовича со стула, младший подхватил за ноги, тапки свалились.
   – Зачем вы его бьете?! – рванулась Искра.
   – Та кто его бьет?! Он у нас тихий, чудачок наш, не хулиган… В путь-дорожку, выпив водочки немножко, – успокоил младший, не выпуская Исака Борисовича. – Ну? Пойдем ножками? Не пойдем? Тогда пойдем на ручках…
   – У него повышенное давление… – Владимиру Алексеевичу показались излишними эти дурносмешки.
   – Вы будьте спокойны, – произнес старший, – мы все знаем, все такое понимаем, каждый день то же самое – ученые.
   Исак Борисович начал визжать – непрерывно и тонко.
   Пришедшие заткнули ему рот специальным ватным комком в марле и понесли вниз по лестнице.
   – Я поеду с вами, – поскакала за ними Искра.
   – Нельзя. Завтра утречком приедете в клинику, покушать принесете, компотику, конфеток, курочку можно, – уже не поворачиваясь, занятый переносом слабо извивающегося Исака Борисовича, ответил старший.
   А младший, не владея своею бешеною младостию, громко напевал: «Так наливай же ж поскорей бокалы молодого крепкого вина…»

Скажите, девушки, подружке вашей…

   В тот год на бульваре Дюльбер появились государственные пункты – киоски по продаже мороженого на палочках эскимо.
   Но сохранилось и частное – сливочно-сладко-сахарное, на вафлях.
   В круговидную формочку с извлекающимся, рубчатым в клетку, дном кладется вафельная пластинка. На нее накладывается сливочно-сладко-сахарное. Прикрывается сверху вафлей же. Затем все полученное выдвигается из формочки (дно ее, как вы помните, незакрепленное, ходящее на манер поршня с помощью металлического стерженька).