Страница:
Полегчало мне, и я прямо огородами побежал к бабушке. Она, бледная и вялая, лежала на нижнем голбце. Я слазал в яму за молоком, стал отпаивать бабушку.
- Охо-хо... - постанывала она. - Ревматизму, грыжу и поясницу лечила я купеней-то, а от голоду не годна она, Васько. Ядовита она. Дак испробовать охота было...
- Ничо, ничо, баушка, скоро кобыляк отрастет, кислетка и пиканы вырастут. Не замрем, правда?
- Не замрем, Васько, - приподнялась на голбце бабушка и так хорошо улыбнулась мне глазами и всеми морщинами. - А знаешь, что я ишшо надумала испробовать, а? Токо мотри, никому не говори...
Милая, милая моя покойная бабушка, Лукия Григорьевна... Как вовремя пришла на ум мне твоя просьба, а то уж с языка вот-вот и сорвалось бы, чего мы еще пробовали с тобой, какое "лекарство" искали. И не от хвори. Как-то и не хворалось нам тогда. А от голода. И нашли, не замерли...
А все же не забываются мне журавлиные корни. Вспоминаю, когда хожу лесами и вижу похожую чем-то на ландыш купену... И часто-часто моргаю, когда сентябрьское небо окликает меня журавлиными голосами. Они расстаются с родиной, а корни их остаются здесь. И мои корни тут же, где стала пухом бабушке родимая земля.
ХЛЕБУШКО
Держу в руке булку хлеба и невольно думаю о тех, кто бросил ее у дороги. Мне бы не раздумывать, а радоваться булке. Отощал мой рюкзак, остались в его нутре котелок, кружка да ложка и - ни хлебной крохи. А волок до села еще долго отмерять тяжелым шагом. И нате, подфартило... Только почему-то неловко мне, будто сам в чем-то провинился перед булкой, заляпанной грязью от колес лихой машины?
С вечера посулилась бабушка взять меня за груздями. И сон мой оттого был коротким. Еле дождался, когда мама вытащила из печи железный лист и осторожно отковырнула скорбно-зеленые лепешки из кобыляка. Паек мы давно съели, и нечем было припорошить их - "омануть брюхо", как посмеивалась иногда бабушка.
Пересчитала мама лепешки, вздохнула и отделила мне на две больше, чем брату, сестре и себе.
- Весь и пропитал тебе, сынок, - молвила она и сложила их в корзину.
Дыры на дне ее застелил я листками репейника. Лишней тряпки в доме у нас не водилось. Бумаги и подавно не было: на дне старого сундука хранились лишь отцовские письма с фронта. А в лесу мама наказала содрать ножиком-квашенником берестину, тогда и грузди не выпадут из корзины.
Когда бабушка выгнала костистую корову Зорьку в пастушию и показалась в заулке, я уже высматривал ее с заплота.
- В сборе, Васько, - улыбнулась она и качнула головой желто-серому бульдожке Джеку, который ткнулся широкой мордой в мою корзину. - Ишь, варнак! Чует свежий-то хлебушко, чует... Пойдем, Васько, к Отищеву. Там в березовом бельнике отцовском шибко ядрены сухие грузди. А на кромках-то какие растут! Крепыши, как есть крепыши!.. И до чо сладкие корешки-то с голубеньким ободком, - ворковала Лукия Григорьевна дорогой. - А ежели сухих не доберем, у Королят в гряде сырых груздочков наищем. К Трохалеву за обабками подвернем. Баешь, посуды мало? Дак запон-то на что? И в подол сколь можно уложить.
Версты три прошли, и тут глянул я в свою корзину. Глянул и... обмер. Ни единой лепешки не было в ней. Лопушки стряслись, и попадали лепешки через дыры.
Бабушка обернулась ко мне, почуяла неладное. Вот-вот и разревусь. Отговорил бабушку не брать с собой еды, моих лепешек на двоих хватит...
- Ты чо, Васько, ужо не захворал ли? - встревожилась она.
- Ле-ле-лепешки-то, бабушка, потерял...
- Ну да не реви, не реви, Васько. Поди, найдем же мы их. Ни души следом за нами не видать, - приласкала она меня по лопаткам-крыльцам.
Повернули обратно к деревне. Но сколько ни искали - не нашли. Наклонимся к дороге, возьмем в руки зеленые лепешки, а они окажутся засохшими коровьими "шаньгами".
- Что поделаешь, внучек. Придется без хлебушка идти по грузди. Солнышко вздымается, а нам далеко шагать. А Варваре-то я ничего не скажу. Ладно? - успокаивала бабушка.
- Пошли, бабушка, - вытер я слезы и выкинул вялые лопушины.
...В Отищевском ельнике мы и верно натешились сухими груздями, насытились звонко-хрупкими и сладкими корешками "корепанов". Они росли на солнечных опушках и трескались от ядрености своей.
- Лес-то, батюшко, завсегда нас напитает. Летом потопаешь, а зимой полопаешь, - веселилась бабушка.
Солнце только поднялось выше лесов, а и корзины, и бабушкин запои, и даже моя заплатанная рубаха - все было с верхом наполнено груздями. Их и не убыло после нас. Они белели и там и сям, шаловливо ухмылялись из-под прелых листьев и мшистых полушалков, бугрили землю вокруг старых берез.
- Ох, окоянные, чо они и куды высыпались! - ахала бабушка.
Она аккуратно срезала грузди, вспоминала всякие прибаутки и напевала старинные песни...
- А теперича домой, Васько! - поднялась бабушка после нашего привала у колодца под красноталиной.
...Возвращались мы другой дорогой. И когда тропка вильнула к желтой ржи на берегу Мохового болота, присели передохнуть. Покойно и славно было нам тут на пригреве. Совсем близко хлопотал-выкрикивал перепел: "Жать пора, жать пора..." И добавлял уже тише: "Рожь густа, рожь густа..."
От нее тянуло хлебным запахом, и мы не утерпели - сорвали по колоску. Колосок щекотал мне ладошки, как живой карабкался по руке. А когда размяли колоски - долго не могли взять в рот теплые и мягкие зерна.
- На кашу бы колосков-то, - заикнулся я, но бабушка тут же замахала руками:
- Что ты, что ты, внучек! Углядит кто - беды не миновать.
Видно, есть какое-то чутье у старых людей. Не успели подняться с обочины, как загремели за тальником дрожки и перед нами оказался бригадир Сано, или, как его за глаза называли, - Лужена Глотка.
- Чо, рожь воруете? А ну высыпай грузди! - заорал он на нас.
- Почто ты напраслину возводишь, Олександр Ефимович, - растерялась бабушка. - Да нешто злодеи мы с внучком-то?
Знал ведь Сано большеротый: Лукия Григорьевна и на восьмом десятке лет все еще работает в колхозе, и три сына ее воюют на фронте. Но приставили его к должности - никого не щадил. Бабушка с жалостью вывалила грузди из корзин и рубашки, развязала и запон.
- А карманов-то у нас нет, - развела она руками.
- Но-но, смотрите у меня! - пристращал он, и снова загремели дрожки.
Сано угнал так же быстро, как и появился. Кажется, не видел я его пустых глаз на мясистом корявом лице.
- Исповедались, Васько, - печально вздохнула бабушка и начала собирать грузди. - Ты хоть не вырасти этаким. Запоминай...
Перепел во ржи больше не подавал своего голоса...
Слышишь, бабушка? Не лепешки из кобыляка, а хлебушко нашел, родимая, слышишь?..
Счистил я с булки оспинки земли и огляделся по сторонам. Направо спелилась пшеница, колос к колосу, каждый в четверть. И никто нынче не тронет ее, пшеницу, кроме комбайнов. И никакого мальца с бабушкой не заставят вываливать на дорогу грузди. Даже в шальную голову не заскочит мысль о досмотре.
Налево низинкой густо зеленел рослый кобыляк. Конечно, сорняк он. С пашен сжили его, а покосы вон затягивает. Но что бы мы ели в войну, если бы не кобыляк? У деревни начисто съедали и за шесть верст к Рассохе за ним ходили, бруснили листья и метелки в мешки.
Морозная дрожь метнулась спиной: здесь, на пыльной дороге капали мои слезы, когда искали с бабушкой хлебушко - дневной пропитал на двоих.
КАК Я УЧИЛ БАБУШКУ
Дядя Ваня, он же лёлко - так у нас называют крестных, женился на моей бывшей учительнице Нине Николаевне. Она приехала к нам в Юровку после института с Волги и многие здешние слова долго не могла понять, да и теперь еще нередко просит дядю Ваню растолковать ей то или иное бабушкино слово. Нина Николаевна не смеется над речью свекрови, но мне, окончившему восьмой класс средней школы в райцентре, стыдно за бабушку, а заодно и за самого себя.
"Как же научить неграмотную бабушку правильно, по-русски разговаривать?" - часто думал я, однако советоваться с кем-то стеснялся.
И вот, когда дядя Ваня с Ниной Николаевной уехали проводить отпуск у нее на родине, подвернулась ненастная погода. Вёдро, как мы порешили с бабушкой, сглазила заведующая избой-читальней Шура Мальгина. Пока я рисовал длинными цветными карандашами карикатуры для колхозной стенгазеты, Шура тренькала на балалайке и пела одну и ту же частушку:
Вот она посыпала
Погода сыроватая,
Сама белого лица
Любила черноватого...
- Кого, кого ты опять присушила? - Бабушка хитро прищурилась на бойкую рыжую девку, но Шура озорно стрельнула зелеными глазами и отмахнулась:
- А никого, Лукия Григорьевна! Никого! Наши-то кавалеры в солдатах и по фэзэо...
- Ну тогда небушко изурочишь, дождя наворожишь, - заметила бабушка.
И верно, в самый разгар сенокоса, когда позарез нужна сухая погода, затянуло небо облаками и заненастило. Подойдет перевала - ливнем льет, в промежутках бусенец матрусит. Земля напилась, не принимала в себя дождь, и все кругом водой взялось.
Куда по такой погоде? Ни в лес, ни на речку ловить щук жерлицами, ни в огород...
Бабушка вязала шерстяные носки Нине Николаевне, а я перебирал книги своей тетушки. Правда, тетей я ее еще ни разу не называл, а все по имени-отчеству, как раньше в школе.
Книги все много раз читаны-перечитаны, ни одной новой нету. И вдруг под тетрадями увидел книгу. Обрадовался вначале, да тут же и огорчился. Не художественная книга, а словарь русского языка. Хотел ее обратно положить, да вспомнил о своем желании научить бабушку правильному русскому языку.
Раскрыл словарь наугад и говорю:
- Бабушка, слушай меня и учись говорить!
- Говорить учиться?! - изумилась она. - Да ты в уме ли, Васько? Девятый десяток живу, и никто мне не баял, будто я говорить не умею.
- Да нет, бабушка, говорить-то ты умеешь, но говоришь неправильно.
- Чего, чего?! - засмеялась она. - Как ето неправильно?
- Как? А вот так! Скажи мне слово - интеллигенция.
- Ин-ин... - неуверенно начала повторять она и скороговоркой выговорила: - Интелего!
- Ну и неправильно! - захохотал я и снова уткнулся в книжку. Скажи - автобус.
- Табус! - не задумываясь, брякнула бабушка.
- Массив - скажи!
- Шшив! - отвечает бабушка.
- Да никакой не шшив, а массив! - сержусь я. - Допустим, массив леса, массив хлеба, поле то есть!
- Эвон что, - не обижается бабушка, продолжая ловко вязать носок. - А по мне, так оно и есть поле. Ну пашня, ну покос, ну увал, ну угор... Правильно?
- Нет, бабушка, не правильно! А скажи, кем работает дядя Ваня?
- В школе этим, этим...
- Военруком! - подсказываю бабушке, и она с облегчением подхватывает:
- Во-во! Им, им и робит!
- Так ты скажи, скажи!
Однако бабушка не повторяет слово военрук, а смеется. И я смеюсь, вспомнив, как шли мы с ягодами из Согры по соседней деревне Макарьевке и знакомая старушка задала Лукии Григорьевне этот же самый вопрос:
- Кем у тебя Ваньша-то робит?
- А индуком в школе! - отозвалась бабушка.
Странное дело: старушка поняла ее и не переспросила...
Помню, в войну жила у бабушки на квартире воспитатель детдома Тамара, так ее бабушка звала не иначе как Самара. Нет, но научить мне, видно, Лукию Григорьевну русскому языку!.. Читаю ей заковыристые слова, а она молчком слушает да носок вяжет.
- Бабушка, да ты повторяй их, заучивай! - прошу ее, а она только головой кивает.
- Не русские они, Васько, эти слова-то! - наконец говорит бабушка и серьезно смотрит мне в глаза.
- Как не русские?
- А так. Раз я не могу их выговорить правильно и ты сам по книжке читаешь. Ну, стало быть, и не русские.
- Какие тогда, по-твоему, русские?
- Какие? - Бабушка быстро произносит несколько слов, я ищу, но в словаре их нету.
Я-то их понимаю и знаю, да найти не могу.
- Бабушка, какие же они русские, если в словаре русского языка их нет!
- А чьи же они тогда?
- Ну чьи, наши! - отвечаю я бабушке.
- А раз наши, стало быть, и русские! - твердо говорит она. - Если бы не русские, то разве бы ты их понимал?
И неожиданно:
- Васько! Паужнать время, сбегай-ко в завозню и принеси латку с варенцом.
Я оставляю книгу на столе, вскакиваю с лавки и бегу к двери. Бабушкин заботливый голос настигает меня у порога:
- Набрось на плечи Ваньшин дождевик да не выскакивай на улку нарастопашку!
- Нараспашку, - поправляю я бабушку, и она не обижается:
- Ну, ну нараспашку! Думаешь, я и совсем худа на язык.
Пока доставал из погреба горшок варенца с поджаристыми пенками, бабушка застелила столешницу льняной скатертью, положила подовые витушки, поставила деревянную миску, а в ней каждому по узорной деревянной ложке.
- Ох, Васько, совсем я выжилась из ума! - Бабушка всплескивает руками. - Забыла наказать, чтобы и лагунчик с квасом ты заодно захватил...
- Ничего, на той же ноге обернусь! - живо откликаюсь я и снова бегу в завозню.
Мне нравится бабушкин ядреный квас на семиденном мелу, с листьями смородины и вишняка.
Потом поочередно мы умываемся из медного рукомойника, утираемся чистым рукотертом и садимся ужинать. Хлебаем варенец с витушками и ведем речь о том, куда пойдем с ней, как перестанет матрусить дождь. Говорим и говорим с бабушкой, говорим понятными для нас словами. Я напрочь забываю, что в тетушкиной книге не отыщутся многие произносимые нами слова: бельник, елань, релки, копанец, ляжина, слизуны, глубяна...
Когда после пажины вспоминаю о книжке, где столько трудных для бабушки слов, мне становится неловко за свою затею - учить ее правильному русскому языку. Она права: ну разве можно в одну, пусть и в толстую книгу поместить все народные слова? Только что мы разговаривали с ней понятными нашими словами. А раз они наши - стало быть, они и русские.
НА ИСЕТИ, У ЯЧМЕНЕВО
Облазали мы с сыном все потайные места, где за двое суток, бывало, никого не увидишь и не услышишь, кроме птиц и плескания рыб. Однако летний свинолагерь намертво занавозил лопушистые омута речки Крутишки; суховейное лето, словно солощее коровье стадо, ополовинило кроткую речушку Ольховочку, и она виновато проглянула мшисто-зеленым дном и бурыми скелетами ольховых коряжин; родниковый Боровляночке "ужал губы" намытый по водополице засолоневший песок.
Чего уж речки, если Максимовская и Замараевская старицы подняли свои берега, и лишь выскочки-чебачишки, высверкивая из ускользавшей от них воды, живили сонливое течение. И совестно выбрасывать их на сушу, и муторно снимать с крючка да споласкивать с рук жидкие блестки чешуек.
Вышли к реке Исети, куда скатывалась вода с отсыхающих рукавов стариц и речек, но и она не утешила. Не задирая подолов юбок и платьев, ее бродком пересекали у Загайновского перевоза и старухи и девки. А вдоль реки брел-восьмерил загулявший мужик, пускал по течению застрявшую в голове частушку:
Моя матаня далеко,
А на Исети глыбоко,
Эх-да!
Я разденуся-мырну
Да убегу на Одину.
Эх-да!
Когда ему попадались горбатые проплешины песчаных отмелей, он старался сплясать и так шлепал ладонями по Мокрым штанам, будто бы вдали у села Ячменево бабы на плотках колотили вальками замоченные половики. Мы не теряли из вида мужика-водомера: а вдруг он где-то на самом деле "мырнет" и найдет для нас ямину? Он бы все равно довел нас до глуби, но тут на повороте с косы - цвета осеннего жнивья - голые парни замахали мужику гитарой:
- Эй, дядька-мореход, причаливай свою ладью к нам!
Мужик нагнулся и хотел было пропеть очередную частушку, да уразумел, что его неспроста зовут парни, вытащил из кармана штанов свежий огурец и взбурлил илистое мелководье. Там и застрял он на косе, застрял, видать, надолго.
Побережная дорожка вывернулась на изгибистый обрыв, где река закипала пенными кругами, как уха в мирском котле. Сразу присохли ноги к отгоревшей траве, руки самовольно потянулись к лямкам рюкзаков, и оба выдохнули одновременно:
- Нашли!
Мы сразу поняли: наткнулись на самую глубь, а стало быть, на самое рыбное место. И только скатились под обрыв, как на середине ямины вывалился матерый язь.
Трехколенные удилища не доставали, а прямо-таки рвали из брезентового чехла, впопыхах столкнули банку с червями и еле-еле ухватили ее у самой воды. Вот где забылась по крови унаследованная тятина привычка - рыбачить без чужого глаза.
Живо нацепили вертких, выморенных заранее навозных червей и закинули удочки. Сын под навислый подмытый таловый куст, а я ближе к берегу.
Напротив за лугом тянулось поредевшее село Ячменево - в тополях и черемухе, с шиферными крышами дворов и приземистой, обезглавленной церковью. Лугом белели островки гусиных выводков; паслись телята и гнедая кобыла с резвым жеребенком, носились вперегонки ребятишки в сопровождении черно-кудлатой собачонки. На отложине правого берега щуками темнели перевернутые смоленые лодки.
"Славное местечко?" - спросил я взглядом сына, и он ответил довольной улыбкой.
Отдыхать нам не довелось. У сына поплавок резко пошел наперерез напористой стрежи, а леску моей удочки кто-то отчаянно пробовал "на разрыв". И пошло-поехало... Под "эх" да "ух" вылетали из ямины широкие чебаки и увесистые ельцы, нетерпеливо подстерегали солидные пескари, радужные окуни и желтобрюхие ерши. Недоступные глазу, бились на глубине за червяка самые ловкие, сильные и нахальные. Рыбины и в садке не скрывали характеры: если пескари сразу же глупо смирели и плотно ложились на дно, то чебаки метались и кровенели глазами, подъязки и ельцы настырно выискивали лазейку, а ерши-слизуны норовили исподтишка подколоть чистотелых Одноречан. Только окуни не психовали и не унижали своего достоинства и тех, кто очутился с ними в тесноте садка.
Мы позабыли с сыном о дорожке возле обрыва, размотанной конотоповым половиком еще с далекой старины между селами Замараево и Ячменево. О безлюдье нечего и думать: мостом-времянкой эадробили колеса конной подводы, а ей навстречу газанул мотоциклист в красной каске. Он, конечно, не приметил нас, а мужчина на телеге перед обрывом попридержал лошадь.
- Как оно, берет или брезгует? - подмигнул он белесыми ресницами.
Я почуял в нем рыбака и доверчиво приподнял садок. Мужчина одобрил рыбу кивком серой фуражки и все так же вполголоса подсказал:
- Вы, ребята, по сумеркам посидите. Вот когда рыбка загуляет подле берега. Днем она только дразнит на ямине, а свет уйдет - на жратву ее поманит. А мне вон баба наказала осоку по ляжине выкосить.
Мужчина свернул с дорожки на траву и без грома миновал нас под обрывом. Да он и не отвлек, не помешал. Наоборот, как-то даже весело стало и приятнее: рыбак, а не любопытный пустомеля.
В азарт клева притормозил шофер молоковоза и тоже заглянул под обрыв. "Если этот рыбак, то обязательно позавидует и завздыхает, что не дают в колхозе два выходных дня", - почему-то подумалось мне.
Круглолицый парень пыхнул папиросой и негромко поздоровался. Прищурил карие глаза на выловленного окуня и молвил:
- Добрая тут ямина. Меня на нее пацаном батя таскал, до войны еще. Сегодня после дойки не удастся вырваться, кино интересное привезли, и с Маней, женой, в клуб пойдем. А вам ежели охота с лодки порыбачить, то моя эвон лежит. Берите, мы не приковываем лодки, берите. На моей... - парень немного помолчал и вздохнул, - "Лаврентий" написано по бортам. Батю моего так звали. Ночевать надумаете - чего у огнища маяться. Росные ночи пошли. Приходите в Ячменево, у меня перед окнами три тополины. Да вы по молоковозу отыщите. Я его завсегда у ограды ставлю. Или спросите Сычева Семена. Ладно?
Молоковоз приглушенно прогудел в сторону села, и снова мы наедине с яминой, снова торопимся насаживать червей и охаем да ухаем на свой улов. Сын радуется клеву, а я еще одному знакомству с хорошим человеком...
- Дак ты-то, Марея, должна помлить хромую Лизавету, - заворковала над обрывом старушка. - Помлишь? А ить она изувечилась из-за отца. Все праздновали, а Терентий Ульянович лошадей в жнейку и Лизу в поле с собой. Она: "Тятя, чо ты забыл, что ли - на Фролы да на Лавры коней на воду, а не хлеба жать?" А он ей: "Нечо всяки басни плести. Рожь наспела, коды ишшо жнейки выпросишь у Миньки Кроленка". Дак ослушался Терентий дочери. Зачали оне косить рожь на Заручье, Лиза на вершине. Ниоткуда возьмись, заяц, лошади испужались и кинулись полоской. Она ето упала и обрезала жнейкиной пилой ногу и руку повредила. Долгонько опосля лежала Лиза в Шадринске-то, в больнице. Поправилась-таки, выходил ее дохтур Пашков. Ногу-то изладили ей резиновую, искусвенную. Ульянович искупил вину швейной машинкой, отделили Лизу в пятистенник, у Петыни Анчугова купил. Тот на заработки в Асбест-город подался. Ну дак и стала Лизавета белошвейкой. И то как бывает в жисти-то... Мы с сестрой Клавдией до невест с вершины не слезали, все лошадей подгоняли. И ничо не случилось. Да-а-а...
Ишшо знаешь, что я скажу про Лизавету, - убавила голос старушка. Она, конечно, не ведала о нашем присутствии, и я представил, как она оглянулась по сторонам. - Любел ее Евлен Иванович. С девок любел. Женили-то его на Анне из Русской Течи. Добром оне жили, а к Лизе до ерманской ходил. Чего не помлишь Евлена-то? Приглядный мужик-то. Чо те Илья Муромец, чо те Бова Королевич! На ерманской его убило. А страсть веселяшшой бывал. Стих найдет - начнет боронить чо попало. А уж как оне любели друг дружку... Убило Евлена, и враз двое овдовело. Анна опосля замуж вышла, в дом Федьшу хромого приняла. Помлишь, с гражданской на костылях воротился. А Лиза увяла...
Старушки обе горестно вздохнули и замолчали. Я догадался, что шли они из Замараево и присели передохнуть на ветлу, подваленную к земле тяжелой льдиной по веснополью. Заслушался их и совсем было прозевал поклевку. Елец взлетел выше обрывного среза и запутался в полыни. Не успел я его отцепить, как надо мной ласково пропела старушка:
- Ловцу-ловиться, а завидящему на берегу задавиться.
Запрокинул голову и встретился взглядом с добрыми светло-синими глазами бабушки. Моей родимой бабушки Лукии Григорьевны... Стукнулось, ушиблось сердце... Да откуда, откуда же ей быть-то?! Вон уж Вовка мой, ее правнук, завтрашний солдат, перерос тогдашнего меня, когда сентябрьским утром последний раз глянула она на белый свет, когда навечно приняла ее к себе юровская земля. И только в сердце и памяти воскресает бабушка, не осталось за долгую жизнь от нее ни одной фотокарточки.
И проводить ее в последний путь я не смог. Не отпустил меня с уроков завуч Уксянской десятилетки. "Много найдется у вас всяких бабушек-дедушек, вам бы только в свои деревни бегать!" - сверкнул он очками и захлопнул дверь учительской перед носом оглушенного горем девятиклассника. А тут заверещал звонок, и пришлось отсидеть химию.
С истории и еще с двух уроков я сбежал. За эмтеэсовским поворотом на ходу вскочил в кузов грузовика и на полном газу спрыгнул с машины на песчаную твердь юровской улицы.
Грохнулся я посередь дороги и напрочь содрал кожу с ладоней. Да никакой боли не почувствовал, а сразу вскочил и побежал к бабушке. Я прибежал, а ее... не было. В доме сидели пасмурные старушки, сидели родные, и только не было моей бабушки. Не успел я проводить ее и уронить в боязную глубину могилы горстку той земли, которой столько обласкала и полила потом бабушка за всю жизнь, по которой столько исходили вместе наши ноги, которую научила она меня уважать и жалеть...
Всякие обиды наносили мне люди по злу и без умысла - все отболело и ушло из памяти. Высохли слезы, наросла на ладонях новая кожа, и сколько раз сходила она мозолями. Все прощает мая душа, кроме обиды за самого родного человека: за нее, бабушку, не утихает боль...
- Спасибо, бабушка! - вырвалось у меня, а ее и след остыл.
Над обрывом голубело высокое небо с белыми вспышками летящих чаек да сновали ласточки, как мальки на речной отмели. Но не показалось же мне, не почудилось... И голос старушки слышал, видел ее глаза и седую ковылинку у левого виска, ее лучистое лицо и зеленый кашемировый платок...
Не рыбу бы мне удить, а скорей на обрыв, догнать старушек и идти рядом с ними, слушать их и помнить себя голопятым парнишкой, а не отцом взрослого сына. Помнить и верить в чудо-воскресение бабушки Лукии Григорьевны. Ведь сколько я не успел дослушать ее слов о жизни и травах ста травах людского исцеления...
Верить еще и потому, что давно нет в помине того кладбища, где с годами усыхал и обрастал травой-муравой могильный холмик, уже без креста и полевых цветов. Там ежегодно оживают веснами зерна и тяжелеют осенью хлебные колосья. Ветер с макарьевской поскотины клонит их к Юровке, отступившей за последние годы дальше края Одины, за лог Шумиху и ручей...
Мне бы шагать рядом со старушками и узнать, есть ли у них внуки, и порадоваться за них. И я тогда отыскал бы тех внуков и рассказал бы им о наших бабушках.
- Папа, клюет же, клюет! - напоминает мне сын.
Он весь в азарте, однако не скрывает досады на прохожих и проезжих по дорожке над обрывом. В сыне постоянно оживает дедовская привычка укрываться на рыбалке, его в будни окружает городское многолюдье и лязг железа. У сына жива бабушка, моя мама, и, чтобы увидаться, ему стоит купить билет на автобус, и через полтора часа он будет с ней...
Ему нужно всего-навсего семьдесят пять копеек.
ПОСТОЯЛЫЙ ДВОР
Первым внезапно оборвал на черемуховом мыске свое суетливое "взвеселю, взвеселю" дрозд-белобровик: столь же неожиданно, на "полуслове" примолкла неунывная синегрудка-варакушка в желто-затененной вербочками пушистой иве. Поутихла и ворчливая галка, свившая гнездо в пустотелой железобетонной опоре. И хоть все еще гогливо поигрывали по реке чебачишки - клев как обрезало.
- Тепло и тихо, а поплавки и не шевельнет никто, - нетерпеливо бормотал сын.
- Охо-хо... - постанывала она. - Ревматизму, грыжу и поясницу лечила я купеней-то, а от голоду не годна она, Васько. Ядовита она. Дак испробовать охота было...
- Ничо, ничо, баушка, скоро кобыляк отрастет, кислетка и пиканы вырастут. Не замрем, правда?
- Не замрем, Васько, - приподнялась на голбце бабушка и так хорошо улыбнулась мне глазами и всеми морщинами. - А знаешь, что я ишшо надумала испробовать, а? Токо мотри, никому не говори...
Милая, милая моя покойная бабушка, Лукия Григорьевна... Как вовремя пришла на ум мне твоя просьба, а то уж с языка вот-вот и сорвалось бы, чего мы еще пробовали с тобой, какое "лекарство" искали. И не от хвори. Как-то и не хворалось нам тогда. А от голода. И нашли, не замерли...
А все же не забываются мне журавлиные корни. Вспоминаю, когда хожу лесами и вижу похожую чем-то на ландыш купену... И часто-часто моргаю, когда сентябрьское небо окликает меня журавлиными голосами. Они расстаются с родиной, а корни их остаются здесь. И мои корни тут же, где стала пухом бабушке родимая земля.
ХЛЕБУШКО
Держу в руке булку хлеба и невольно думаю о тех, кто бросил ее у дороги. Мне бы не раздумывать, а радоваться булке. Отощал мой рюкзак, остались в его нутре котелок, кружка да ложка и - ни хлебной крохи. А волок до села еще долго отмерять тяжелым шагом. И нате, подфартило... Только почему-то неловко мне, будто сам в чем-то провинился перед булкой, заляпанной грязью от колес лихой машины?
С вечера посулилась бабушка взять меня за груздями. И сон мой оттого был коротким. Еле дождался, когда мама вытащила из печи железный лист и осторожно отковырнула скорбно-зеленые лепешки из кобыляка. Паек мы давно съели, и нечем было припорошить их - "омануть брюхо", как посмеивалась иногда бабушка.
Пересчитала мама лепешки, вздохнула и отделила мне на две больше, чем брату, сестре и себе.
- Весь и пропитал тебе, сынок, - молвила она и сложила их в корзину.
Дыры на дне ее застелил я листками репейника. Лишней тряпки в доме у нас не водилось. Бумаги и подавно не было: на дне старого сундука хранились лишь отцовские письма с фронта. А в лесу мама наказала содрать ножиком-квашенником берестину, тогда и грузди не выпадут из корзины.
Когда бабушка выгнала костистую корову Зорьку в пастушию и показалась в заулке, я уже высматривал ее с заплота.
- В сборе, Васько, - улыбнулась она и качнула головой желто-серому бульдожке Джеку, который ткнулся широкой мордой в мою корзину. - Ишь, варнак! Чует свежий-то хлебушко, чует... Пойдем, Васько, к Отищеву. Там в березовом бельнике отцовском шибко ядрены сухие грузди. А на кромках-то какие растут! Крепыши, как есть крепыши!.. И до чо сладкие корешки-то с голубеньким ободком, - ворковала Лукия Григорьевна дорогой. - А ежели сухих не доберем, у Королят в гряде сырых груздочков наищем. К Трохалеву за обабками подвернем. Баешь, посуды мало? Дак запон-то на что? И в подол сколь можно уложить.
Версты три прошли, и тут глянул я в свою корзину. Глянул и... обмер. Ни единой лепешки не было в ней. Лопушки стряслись, и попадали лепешки через дыры.
Бабушка обернулась ко мне, почуяла неладное. Вот-вот и разревусь. Отговорил бабушку не брать с собой еды, моих лепешек на двоих хватит...
- Ты чо, Васько, ужо не захворал ли? - встревожилась она.
- Ле-ле-лепешки-то, бабушка, потерял...
- Ну да не реви, не реви, Васько. Поди, найдем же мы их. Ни души следом за нами не видать, - приласкала она меня по лопаткам-крыльцам.
Повернули обратно к деревне. Но сколько ни искали - не нашли. Наклонимся к дороге, возьмем в руки зеленые лепешки, а они окажутся засохшими коровьими "шаньгами".
- Что поделаешь, внучек. Придется без хлебушка идти по грузди. Солнышко вздымается, а нам далеко шагать. А Варваре-то я ничего не скажу. Ладно? - успокаивала бабушка.
- Пошли, бабушка, - вытер я слезы и выкинул вялые лопушины.
...В Отищевском ельнике мы и верно натешились сухими груздями, насытились звонко-хрупкими и сладкими корешками "корепанов". Они росли на солнечных опушках и трескались от ядрености своей.
- Лес-то, батюшко, завсегда нас напитает. Летом потопаешь, а зимой полопаешь, - веселилась бабушка.
Солнце только поднялось выше лесов, а и корзины, и бабушкин запои, и даже моя заплатанная рубаха - все было с верхом наполнено груздями. Их и не убыло после нас. Они белели и там и сям, шаловливо ухмылялись из-под прелых листьев и мшистых полушалков, бугрили землю вокруг старых берез.
- Ох, окоянные, чо они и куды высыпались! - ахала бабушка.
Она аккуратно срезала грузди, вспоминала всякие прибаутки и напевала старинные песни...
- А теперича домой, Васько! - поднялась бабушка после нашего привала у колодца под красноталиной.
...Возвращались мы другой дорогой. И когда тропка вильнула к желтой ржи на берегу Мохового болота, присели передохнуть. Покойно и славно было нам тут на пригреве. Совсем близко хлопотал-выкрикивал перепел: "Жать пора, жать пора..." И добавлял уже тише: "Рожь густа, рожь густа..."
От нее тянуло хлебным запахом, и мы не утерпели - сорвали по колоску. Колосок щекотал мне ладошки, как живой карабкался по руке. А когда размяли колоски - долго не могли взять в рот теплые и мягкие зерна.
- На кашу бы колосков-то, - заикнулся я, но бабушка тут же замахала руками:
- Что ты, что ты, внучек! Углядит кто - беды не миновать.
Видно, есть какое-то чутье у старых людей. Не успели подняться с обочины, как загремели за тальником дрожки и перед нами оказался бригадир Сано, или, как его за глаза называли, - Лужена Глотка.
- Чо, рожь воруете? А ну высыпай грузди! - заорал он на нас.
- Почто ты напраслину возводишь, Олександр Ефимович, - растерялась бабушка. - Да нешто злодеи мы с внучком-то?
Знал ведь Сано большеротый: Лукия Григорьевна и на восьмом десятке лет все еще работает в колхозе, и три сына ее воюют на фронте. Но приставили его к должности - никого не щадил. Бабушка с жалостью вывалила грузди из корзин и рубашки, развязала и запон.
- А карманов-то у нас нет, - развела она руками.
- Но-но, смотрите у меня! - пристращал он, и снова загремели дрожки.
Сано угнал так же быстро, как и появился. Кажется, не видел я его пустых глаз на мясистом корявом лице.
- Исповедались, Васько, - печально вздохнула бабушка и начала собирать грузди. - Ты хоть не вырасти этаким. Запоминай...
Перепел во ржи больше не подавал своего голоса...
Слышишь, бабушка? Не лепешки из кобыляка, а хлебушко нашел, родимая, слышишь?..
Счистил я с булки оспинки земли и огляделся по сторонам. Направо спелилась пшеница, колос к колосу, каждый в четверть. И никто нынче не тронет ее, пшеницу, кроме комбайнов. И никакого мальца с бабушкой не заставят вываливать на дорогу грузди. Даже в шальную голову не заскочит мысль о досмотре.
Налево низинкой густо зеленел рослый кобыляк. Конечно, сорняк он. С пашен сжили его, а покосы вон затягивает. Но что бы мы ели в войну, если бы не кобыляк? У деревни начисто съедали и за шесть верст к Рассохе за ним ходили, бруснили листья и метелки в мешки.
Морозная дрожь метнулась спиной: здесь, на пыльной дороге капали мои слезы, когда искали с бабушкой хлебушко - дневной пропитал на двоих.
КАК Я УЧИЛ БАБУШКУ
Дядя Ваня, он же лёлко - так у нас называют крестных, женился на моей бывшей учительнице Нине Николаевне. Она приехала к нам в Юровку после института с Волги и многие здешние слова долго не могла понять, да и теперь еще нередко просит дядю Ваню растолковать ей то или иное бабушкино слово. Нина Николаевна не смеется над речью свекрови, но мне, окончившему восьмой класс средней школы в райцентре, стыдно за бабушку, а заодно и за самого себя.
"Как же научить неграмотную бабушку правильно, по-русски разговаривать?" - часто думал я, однако советоваться с кем-то стеснялся.
И вот, когда дядя Ваня с Ниной Николаевной уехали проводить отпуск у нее на родине, подвернулась ненастная погода. Вёдро, как мы порешили с бабушкой, сглазила заведующая избой-читальней Шура Мальгина. Пока я рисовал длинными цветными карандашами карикатуры для колхозной стенгазеты, Шура тренькала на балалайке и пела одну и ту же частушку:
Вот она посыпала
Погода сыроватая,
Сама белого лица
Любила черноватого...
- Кого, кого ты опять присушила? - Бабушка хитро прищурилась на бойкую рыжую девку, но Шура озорно стрельнула зелеными глазами и отмахнулась:
- А никого, Лукия Григорьевна! Никого! Наши-то кавалеры в солдатах и по фэзэо...
- Ну тогда небушко изурочишь, дождя наворожишь, - заметила бабушка.
И верно, в самый разгар сенокоса, когда позарез нужна сухая погода, затянуло небо облаками и заненастило. Подойдет перевала - ливнем льет, в промежутках бусенец матрусит. Земля напилась, не принимала в себя дождь, и все кругом водой взялось.
Куда по такой погоде? Ни в лес, ни на речку ловить щук жерлицами, ни в огород...
Бабушка вязала шерстяные носки Нине Николаевне, а я перебирал книги своей тетушки. Правда, тетей я ее еще ни разу не называл, а все по имени-отчеству, как раньше в школе.
Книги все много раз читаны-перечитаны, ни одной новой нету. И вдруг под тетрадями увидел книгу. Обрадовался вначале, да тут же и огорчился. Не художественная книга, а словарь русского языка. Хотел ее обратно положить, да вспомнил о своем желании научить бабушку правильному русскому языку.
Раскрыл словарь наугад и говорю:
- Бабушка, слушай меня и учись говорить!
- Говорить учиться?! - изумилась она. - Да ты в уме ли, Васько? Девятый десяток живу, и никто мне не баял, будто я говорить не умею.
- Да нет, бабушка, говорить-то ты умеешь, но говоришь неправильно.
- Чего, чего?! - засмеялась она. - Как ето неправильно?
- Как? А вот так! Скажи мне слово - интеллигенция.
- Ин-ин... - неуверенно начала повторять она и скороговоркой выговорила: - Интелего!
- Ну и неправильно! - захохотал я и снова уткнулся в книжку. Скажи - автобус.
- Табус! - не задумываясь, брякнула бабушка.
- Массив - скажи!
- Шшив! - отвечает бабушка.
- Да никакой не шшив, а массив! - сержусь я. - Допустим, массив леса, массив хлеба, поле то есть!
- Эвон что, - не обижается бабушка, продолжая ловко вязать носок. - А по мне, так оно и есть поле. Ну пашня, ну покос, ну увал, ну угор... Правильно?
- Нет, бабушка, не правильно! А скажи, кем работает дядя Ваня?
- В школе этим, этим...
- Военруком! - подсказываю бабушке, и она с облегчением подхватывает:
- Во-во! Им, им и робит!
- Так ты скажи, скажи!
Однако бабушка не повторяет слово военрук, а смеется. И я смеюсь, вспомнив, как шли мы с ягодами из Согры по соседней деревне Макарьевке и знакомая старушка задала Лукии Григорьевне этот же самый вопрос:
- Кем у тебя Ваньша-то робит?
- А индуком в школе! - отозвалась бабушка.
Странное дело: старушка поняла ее и не переспросила...
Помню, в войну жила у бабушки на квартире воспитатель детдома Тамара, так ее бабушка звала не иначе как Самара. Нет, но научить мне, видно, Лукию Григорьевну русскому языку!.. Читаю ей заковыристые слова, а она молчком слушает да носок вяжет.
- Бабушка, да ты повторяй их, заучивай! - прошу ее, а она только головой кивает.
- Не русские они, Васько, эти слова-то! - наконец говорит бабушка и серьезно смотрит мне в глаза.
- Как не русские?
- А так. Раз я не могу их выговорить правильно и ты сам по книжке читаешь. Ну, стало быть, и не русские.
- Какие тогда, по-твоему, русские?
- Какие? - Бабушка быстро произносит несколько слов, я ищу, но в словаре их нету.
Я-то их понимаю и знаю, да найти не могу.
- Бабушка, какие же они русские, если в словаре русского языка их нет!
- А чьи же они тогда?
- Ну чьи, наши! - отвечаю я бабушке.
- А раз наши, стало быть, и русские! - твердо говорит она. - Если бы не русские, то разве бы ты их понимал?
И неожиданно:
- Васько! Паужнать время, сбегай-ко в завозню и принеси латку с варенцом.
Я оставляю книгу на столе, вскакиваю с лавки и бегу к двери. Бабушкин заботливый голос настигает меня у порога:
- Набрось на плечи Ваньшин дождевик да не выскакивай на улку нарастопашку!
- Нараспашку, - поправляю я бабушку, и она не обижается:
- Ну, ну нараспашку! Думаешь, я и совсем худа на язык.
Пока доставал из погреба горшок варенца с поджаристыми пенками, бабушка застелила столешницу льняной скатертью, положила подовые витушки, поставила деревянную миску, а в ней каждому по узорной деревянной ложке.
- Ох, Васько, совсем я выжилась из ума! - Бабушка всплескивает руками. - Забыла наказать, чтобы и лагунчик с квасом ты заодно захватил...
- Ничего, на той же ноге обернусь! - живо откликаюсь я и снова бегу в завозню.
Мне нравится бабушкин ядреный квас на семиденном мелу, с листьями смородины и вишняка.
Потом поочередно мы умываемся из медного рукомойника, утираемся чистым рукотертом и садимся ужинать. Хлебаем варенец с витушками и ведем речь о том, куда пойдем с ней, как перестанет матрусить дождь. Говорим и говорим с бабушкой, говорим понятными для нас словами. Я напрочь забываю, что в тетушкиной книге не отыщутся многие произносимые нами слова: бельник, елань, релки, копанец, ляжина, слизуны, глубяна...
Когда после пажины вспоминаю о книжке, где столько трудных для бабушки слов, мне становится неловко за свою затею - учить ее правильному русскому языку. Она права: ну разве можно в одну, пусть и в толстую книгу поместить все народные слова? Только что мы разговаривали с ней понятными нашими словами. А раз они наши - стало быть, они и русские.
НА ИСЕТИ, У ЯЧМЕНЕВО
Облазали мы с сыном все потайные места, где за двое суток, бывало, никого не увидишь и не услышишь, кроме птиц и плескания рыб. Однако летний свинолагерь намертво занавозил лопушистые омута речки Крутишки; суховейное лето, словно солощее коровье стадо, ополовинило кроткую речушку Ольховочку, и она виновато проглянула мшисто-зеленым дном и бурыми скелетами ольховых коряжин; родниковый Боровляночке "ужал губы" намытый по водополице засолоневший песок.
Чего уж речки, если Максимовская и Замараевская старицы подняли свои берега, и лишь выскочки-чебачишки, высверкивая из ускользавшей от них воды, живили сонливое течение. И совестно выбрасывать их на сушу, и муторно снимать с крючка да споласкивать с рук жидкие блестки чешуек.
Вышли к реке Исети, куда скатывалась вода с отсыхающих рукавов стариц и речек, но и она не утешила. Не задирая подолов юбок и платьев, ее бродком пересекали у Загайновского перевоза и старухи и девки. А вдоль реки брел-восьмерил загулявший мужик, пускал по течению застрявшую в голове частушку:
Моя матаня далеко,
А на Исети глыбоко,
Эх-да!
Я разденуся-мырну
Да убегу на Одину.
Эх-да!
Когда ему попадались горбатые проплешины песчаных отмелей, он старался сплясать и так шлепал ладонями по Мокрым штанам, будто бы вдали у села Ячменево бабы на плотках колотили вальками замоченные половики. Мы не теряли из вида мужика-водомера: а вдруг он где-то на самом деле "мырнет" и найдет для нас ямину? Он бы все равно довел нас до глуби, но тут на повороте с косы - цвета осеннего жнивья - голые парни замахали мужику гитарой:
- Эй, дядька-мореход, причаливай свою ладью к нам!
Мужик нагнулся и хотел было пропеть очередную частушку, да уразумел, что его неспроста зовут парни, вытащил из кармана штанов свежий огурец и взбурлил илистое мелководье. Там и застрял он на косе, застрял, видать, надолго.
Побережная дорожка вывернулась на изгибистый обрыв, где река закипала пенными кругами, как уха в мирском котле. Сразу присохли ноги к отгоревшей траве, руки самовольно потянулись к лямкам рюкзаков, и оба выдохнули одновременно:
- Нашли!
Мы сразу поняли: наткнулись на самую глубь, а стало быть, на самое рыбное место. И только скатились под обрыв, как на середине ямины вывалился матерый язь.
Трехколенные удилища не доставали, а прямо-таки рвали из брезентового чехла, впопыхах столкнули банку с червями и еле-еле ухватили ее у самой воды. Вот где забылась по крови унаследованная тятина привычка - рыбачить без чужого глаза.
Живо нацепили вертких, выморенных заранее навозных червей и закинули удочки. Сын под навислый подмытый таловый куст, а я ближе к берегу.
Напротив за лугом тянулось поредевшее село Ячменево - в тополях и черемухе, с шиферными крышами дворов и приземистой, обезглавленной церковью. Лугом белели островки гусиных выводков; паслись телята и гнедая кобыла с резвым жеребенком, носились вперегонки ребятишки в сопровождении черно-кудлатой собачонки. На отложине правого берега щуками темнели перевернутые смоленые лодки.
"Славное местечко?" - спросил я взглядом сына, и он ответил довольной улыбкой.
Отдыхать нам не довелось. У сына поплавок резко пошел наперерез напористой стрежи, а леску моей удочки кто-то отчаянно пробовал "на разрыв". И пошло-поехало... Под "эх" да "ух" вылетали из ямины широкие чебаки и увесистые ельцы, нетерпеливо подстерегали солидные пескари, радужные окуни и желтобрюхие ерши. Недоступные глазу, бились на глубине за червяка самые ловкие, сильные и нахальные. Рыбины и в садке не скрывали характеры: если пескари сразу же глупо смирели и плотно ложились на дно, то чебаки метались и кровенели глазами, подъязки и ельцы настырно выискивали лазейку, а ерши-слизуны норовили исподтишка подколоть чистотелых Одноречан. Только окуни не психовали и не унижали своего достоинства и тех, кто очутился с ними в тесноте садка.
Мы позабыли с сыном о дорожке возле обрыва, размотанной конотоповым половиком еще с далекой старины между селами Замараево и Ячменево. О безлюдье нечего и думать: мостом-времянкой эадробили колеса конной подводы, а ей навстречу газанул мотоциклист в красной каске. Он, конечно, не приметил нас, а мужчина на телеге перед обрывом попридержал лошадь.
- Как оно, берет или брезгует? - подмигнул он белесыми ресницами.
Я почуял в нем рыбака и доверчиво приподнял садок. Мужчина одобрил рыбу кивком серой фуражки и все так же вполголоса подсказал:
- Вы, ребята, по сумеркам посидите. Вот когда рыбка загуляет подле берега. Днем она только дразнит на ямине, а свет уйдет - на жратву ее поманит. А мне вон баба наказала осоку по ляжине выкосить.
Мужчина свернул с дорожки на траву и без грома миновал нас под обрывом. Да он и не отвлек, не помешал. Наоборот, как-то даже весело стало и приятнее: рыбак, а не любопытный пустомеля.
В азарт клева притормозил шофер молоковоза и тоже заглянул под обрыв. "Если этот рыбак, то обязательно позавидует и завздыхает, что не дают в колхозе два выходных дня", - почему-то подумалось мне.
Круглолицый парень пыхнул папиросой и негромко поздоровался. Прищурил карие глаза на выловленного окуня и молвил:
- Добрая тут ямина. Меня на нее пацаном батя таскал, до войны еще. Сегодня после дойки не удастся вырваться, кино интересное привезли, и с Маней, женой, в клуб пойдем. А вам ежели охота с лодки порыбачить, то моя эвон лежит. Берите, мы не приковываем лодки, берите. На моей... - парень немного помолчал и вздохнул, - "Лаврентий" написано по бортам. Батю моего так звали. Ночевать надумаете - чего у огнища маяться. Росные ночи пошли. Приходите в Ячменево, у меня перед окнами три тополины. Да вы по молоковозу отыщите. Я его завсегда у ограды ставлю. Или спросите Сычева Семена. Ладно?
Молоковоз приглушенно прогудел в сторону села, и снова мы наедине с яминой, снова торопимся насаживать червей и охаем да ухаем на свой улов. Сын радуется клеву, а я еще одному знакомству с хорошим человеком...
- Дак ты-то, Марея, должна помлить хромую Лизавету, - заворковала над обрывом старушка. - Помлишь? А ить она изувечилась из-за отца. Все праздновали, а Терентий Ульянович лошадей в жнейку и Лизу в поле с собой. Она: "Тятя, чо ты забыл, что ли - на Фролы да на Лавры коней на воду, а не хлеба жать?" А он ей: "Нечо всяки басни плести. Рожь наспела, коды ишшо жнейки выпросишь у Миньки Кроленка". Дак ослушался Терентий дочери. Зачали оне косить рожь на Заручье, Лиза на вершине. Ниоткуда возьмись, заяц, лошади испужались и кинулись полоской. Она ето упала и обрезала жнейкиной пилой ногу и руку повредила. Долгонько опосля лежала Лиза в Шадринске-то, в больнице. Поправилась-таки, выходил ее дохтур Пашков. Ногу-то изладили ей резиновую, искусвенную. Ульянович искупил вину швейной машинкой, отделили Лизу в пятистенник, у Петыни Анчугова купил. Тот на заработки в Асбест-город подался. Ну дак и стала Лизавета белошвейкой. И то как бывает в жисти-то... Мы с сестрой Клавдией до невест с вершины не слезали, все лошадей подгоняли. И ничо не случилось. Да-а-а...
Ишшо знаешь, что я скажу про Лизавету, - убавила голос старушка. Она, конечно, не ведала о нашем присутствии, и я представил, как она оглянулась по сторонам. - Любел ее Евлен Иванович. С девок любел. Женили-то его на Анне из Русской Течи. Добром оне жили, а к Лизе до ерманской ходил. Чего не помлишь Евлена-то? Приглядный мужик-то. Чо те Илья Муромец, чо те Бова Королевич! На ерманской его убило. А страсть веселяшшой бывал. Стих найдет - начнет боронить чо попало. А уж как оне любели друг дружку... Убило Евлена, и враз двое овдовело. Анна опосля замуж вышла, в дом Федьшу хромого приняла. Помлишь, с гражданской на костылях воротился. А Лиза увяла...
Старушки обе горестно вздохнули и замолчали. Я догадался, что шли они из Замараево и присели передохнуть на ветлу, подваленную к земле тяжелой льдиной по веснополью. Заслушался их и совсем было прозевал поклевку. Елец взлетел выше обрывного среза и запутался в полыни. Не успел я его отцепить, как надо мной ласково пропела старушка:
- Ловцу-ловиться, а завидящему на берегу задавиться.
Запрокинул голову и встретился взглядом с добрыми светло-синими глазами бабушки. Моей родимой бабушки Лукии Григорьевны... Стукнулось, ушиблось сердце... Да откуда, откуда же ей быть-то?! Вон уж Вовка мой, ее правнук, завтрашний солдат, перерос тогдашнего меня, когда сентябрьским утром последний раз глянула она на белый свет, когда навечно приняла ее к себе юровская земля. И только в сердце и памяти воскресает бабушка, не осталось за долгую жизнь от нее ни одной фотокарточки.
И проводить ее в последний путь я не смог. Не отпустил меня с уроков завуч Уксянской десятилетки. "Много найдется у вас всяких бабушек-дедушек, вам бы только в свои деревни бегать!" - сверкнул он очками и захлопнул дверь учительской перед носом оглушенного горем девятиклассника. А тут заверещал звонок, и пришлось отсидеть химию.
С истории и еще с двух уроков я сбежал. За эмтеэсовским поворотом на ходу вскочил в кузов грузовика и на полном газу спрыгнул с машины на песчаную твердь юровской улицы.
Грохнулся я посередь дороги и напрочь содрал кожу с ладоней. Да никакой боли не почувствовал, а сразу вскочил и побежал к бабушке. Я прибежал, а ее... не было. В доме сидели пасмурные старушки, сидели родные, и только не было моей бабушки. Не успел я проводить ее и уронить в боязную глубину могилы горстку той земли, которой столько обласкала и полила потом бабушка за всю жизнь, по которой столько исходили вместе наши ноги, которую научила она меня уважать и жалеть...
Всякие обиды наносили мне люди по злу и без умысла - все отболело и ушло из памяти. Высохли слезы, наросла на ладонях новая кожа, и сколько раз сходила она мозолями. Все прощает мая душа, кроме обиды за самого родного человека: за нее, бабушку, не утихает боль...
- Спасибо, бабушка! - вырвалось у меня, а ее и след остыл.
Над обрывом голубело высокое небо с белыми вспышками летящих чаек да сновали ласточки, как мальки на речной отмели. Но не показалось же мне, не почудилось... И голос старушки слышал, видел ее глаза и седую ковылинку у левого виска, ее лучистое лицо и зеленый кашемировый платок...
Не рыбу бы мне удить, а скорей на обрыв, догнать старушек и идти рядом с ними, слушать их и помнить себя голопятым парнишкой, а не отцом взрослого сына. Помнить и верить в чудо-воскресение бабушки Лукии Григорьевны. Ведь сколько я не успел дослушать ее слов о жизни и травах ста травах людского исцеления...
Верить еще и потому, что давно нет в помине того кладбища, где с годами усыхал и обрастал травой-муравой могильный холмик, уже без креста и полевых цветов. Там ежегодно оживают веснами зерна и тяжелеют осенью хлебные колосья. Ветер с макарьевской поскотины клонит их к Юровке, отступившей за последние годы дальше края Одины, за лог Шумиху и ручей...
Мне бы шагать рядом со старушками и узнать, есть ли у них внуки, и порадоваться за них. И я тогда отыскал бы тех внуков и рассказал бы им о наших бабушках.
- Папа, клюет же, клюет! - напоминает мне сын.
Он весь в азарте, однако не скрывает досады на прохожих и проезжих по дорожке над обрывом. В сыне постоянно оживает дедовская привычка укрываться на рыбалке, его в будни окружает городское многолюдье и лязг железа. У сына жива бабушка, моя мама, и, чтобы увидаться, ему стоит купить билет на автобус, и через полтора часа он будет с ней...
Ему нужно всего-навсего семьдесят пять копеек.
ПОСТОЯЛЫЙ ДВОР
Первым внезапно оборвал на черемуховом мыске свое суетливое "взвеселю, взвеселю" дрозд-белобровик: столь же неожиданно, на "полуслове" примолкла неунывная синегрудка-варакушка в желто-затененной вербочками пушистой иве. Поутихла и ворчливая галка, свившая гнездо в пустотелой железобетонной опоре. И хоть все еще гогливо поигрывали по реке чебачишки - клев как обрезало.
- Тепло и тихо, а поплавки и не шевельнет никто, - нетерпеливо бормотал сын.