Он перебегал с места на место, продолжая верить в удачу. Стосковался парень по рыбалке за два года армейской службы в песках Узбекистана и ничего не замечал вокруг себя. А я сразу почуял неладное и оглянулся на запад. Там начинали вырастать бугристые тучи, на глазах набухали сизоватой чернотой и выпирали друг дружку все выше и выше в безмятежно-розовое небо. Вот они заслонили собой полукружье уходящего солнца и остатки закатной красноты. Оттуда, издали, пока не тянуло угрюмым холодом. Однако раньше времени стемнело и в небе, и над землей.
- Айда, Володьша, в избушку! - позвал я сына, когда он опять возник над обрывом с трехколенным удилищем.
- Ага! - согласился приунывший Володька и стал быстро сматывать леску на мотовильца.
...Кто-то изрядно разорил нашу избушку, скрытую от проселка частым осинником и гущью боярки по опушке. Пришлось нам пустоту двух окольниц занавесить обрывками содранного с крыши толя, а утащенную чугунную плиту заменить листом ржавого железа. Истопленные непрошеными гостями нары-лежанки восполнили вывороченными кем-то половицами. Сушняк знойно полыхал, но дым не столько шел в дымоход, сколько валил в избушку. Видно, в трубе образовалась воздушная пробка, и сидели мы с сыном, как бы в бане по-черному.
Под пологом едучего дыма при моргливой свечке и отужинали мы, и, примостившись напротив зева подтопка, враз и уснули, чего не бывало со мной в прежние годы. Раньше я подолгу сиживал и копил тепло в избушке, чтоб после полуночи его хватило на самый сладкий предрассветный сон. А тут как легли, так и проспали на неудобно-неровных тесинах даже не ворочаясь.
Когда без маеты засыпаешь, то свежо и легко пробуждаешься. И вовсе не от того, что выстыла избушка и задремали угли в подтопке. Просто нам хватило времени на отдых, и бодрость духа подмывала на действия. Но настораживала необычная тишина за стенами: не верещали по осиннику дрозды-рябинники, не набивалась в кумовство охмелевшая от весны сова и не вопили бесшабашно кулики. Да и свет из дырок толя проглядывал слишком белый и ровный.
После смородинового чая и печеной картошки мы понежились возле огня, подобрали мусор за собой и распахнули дверь. Глаза больно сузил пухло навалившийся снег, хоть он не зальдел в притворе и не выблескивал по-зимнему на солнце.
Первая мысль - захлопнуть дверь и остаться в тепле, покуда солнце не обогреет землю. С еды смаривало на сон, да и о какой рыбалке помышлять после такого снеговала. Сыну небось с южной "закалкой" и подавно неохота топтаться в резиновых сапогах. Я аж зубами скрипнул на самого себя: именно с подобных уверток и начинается в человеке червоточина лени. Однажды поддайся, а там уж за порог не перешагнуть, там уж воображение нагромоздит прочие неудобства выезда на рыбалку или в лес, и до теоретика-домоседа совсем недалеко...
- Пошли тропить! - бросил я сыну и утопил сапоги в снег выше щиколоток.
Без восторга, молчком, потопал и он за мной.
Майское разновеселье птиц и теплынь, само собой, приятнее, чем нежданно-негаданный снегопад. Однако жалел я, что продрых ночную непогоду. С детства любы мне буранно-вьюжные ночи, а в войну каждая зима не обходилась без кромешных буранов и холодов-лютовеев. По полу избы волков морозь, зато на печи, как "у христа за пазухой", радовалась мама. Собьемся мы вчетвером под одной окуткой и только слышим, как ревет-надрывается ветрище в трубе, шумит-кряхтит и скребет корявыми сучьями крышу старый тополь. Да тьма-тьмущая снегу наваливается на избенку, словно кто-то наказал бурану раскатать ее по звенышку-бревнышку.
Заставали бураны и вьюги нас и в поле, когда возили на корове Маньке осоку с болота Мохового. Своенравная Манька смирела тогда, животным чутьем угадывала потерявшуюся под снегом дорогу и забывала о привычке неожиданно ринуться с возом в свой облюбованный куст боярки, где столько было развалено возков сена и осоки, столько изорвано и без того никудышной сбруи. Нас в пути за возом согревали думы о доме, о заветной печке и о маме, что ждала и тревожилась у ворот ограды. Сон на ходу укарауливал, и одолевала зевота, но лишь разинешь рот - мигом и взбодришься. Не воздух, а снежную кашу заглотнешь до самого нутра...
Не спать бы мне, а послушать, как куролесила непогодь, и не в мыслях, а как бы снова наяву обратиться в того парнишку с прозвищем Вася Маленький. С чего и расти-то нам было...
На ходу разогрелись и незаметно углубились в лес, а на уютной поляне вдруг захотелось нам с сыном развести костер. Из заплечного мешка выудил я берестину, а Володька живо наобламывал с берез и редких сосен сухих сучков. И вот оно человеческое счастье с первобытных веков! Веселый компанейский костер, будто друг-товарищ, тут как тут!
- Нодью, нодью сообразим! - вспомнил читанное о таежниках сын и с топором кинулся через поляну к осиновой сушине, сплошь издырявленной дятлами.
Поплевал Володька на ладони, как заправский лесоруб, и всадил лезвие топора у самого комля.
Ясно и не таежнику - какая нодья из осины! Спички без нее не сделаешь, бат, лодка-долбленка, легка и долговечна. На многое годна осина, споро и неприхотливо растущая, одна-разъединственная дюжила, не высыхала, когда ядохимическая вьюга с самолетов пылила на посевы. Но уж нодья осиновая... Это если охота одежду прожечь - пожалуйста, ежели сучьев недостаточно!
Останавливать сына я не стал, пускай разомнется парень, силу свою хоть не на живом дереве испробует. И не разучился ли в пустыне топором владеть?
Я ожидал, что свирелью заиграет лесина, коли столько дыр на ней. А на самом деле в сей же миг из нижнего дупла, словно выплюнутые вишневые косточки, вылетели парочкой полевые воробьи с сердитым "чо, чо, за чо, за чо?!"
Ну, воробушки - не ахти какая диковина, любую щель под жилье себе выберут. А вот когда из осины посыпалась самая разная птичья мелочь - тут и о нодье, и о костре забылось. Друг за дружкой из одного дупла полезли и большие синицы, и гаечки, и пеночки, и... даже удалой песельник-зяблик! И все-то они пищат-верещат, никак не очухаются. А вон с чиликаньем, как малые девчушечки, белые трясогузки улизнули с "третьего этажа": самое аккуратное дупло оказалось скворешней. Оттуда наполовину выглянул сам хозяин-скворец и зыркнул вниз на моего сына, да длинно-пронзительно свистнул. И тотчас же скрылся: мол, черта с два брошу я свою скворешню-квартиру, желающих занять ее безо всякого "ордера" вон сколько!..
Певчий дрозд и подавно не дупляной жилец, но и тот фуркнул из какой-то дыры в сторону ольховой согры. А где черный дятел-желна чуть не в полдерева распластал осину, вывалилась пара сов-сплюшек. Только они не метнулись с перепугу, как многие постояльцы, а примостились на обломыш сучка и плотно прижались друг к другу.
Сын тоже задрал голову и еле успевал провожать птиц из осины. Было чему и мне подивиться, хотя кажется порой, что все-то я повидал в родных лесах и ничего особенного не узнаю, если по какой-то причине сорвется задуманная поездка в леса.
Я догадывался, что далеко не всех сшевелил Володька, далеко не всех выжил нечаянно на белый свет-снег. Летучие мыши, к примеру, не отцепятся от стенки дупла, хоть рухни осина наповал. Рано прилетевшие горихвостки и вовсе не подумают вылетать, им не белые, а живые мухи нужны.
- Вот тебе и нодья! - растерялся сын. - Вот мы и обогрелись... Не осина, а настоящее общежитие.
- Постоялый двор, - вспомнил я редко употребляемое ныне слово. Прописанных в дуплах раз-два и обчелся, зато тех, кого осина в непогоду на постой пустила - не враз и пересчитаешь. Это как в войну было у нас в Юровке: почти в каждом доме не по одной семье эвакуированных привечали. Ну и детдомовцы, больше всего ленинградцы, куряне и воронежцы, прибегали к нам, как к себе домой. А в нашей да бабушкиной избах испокон веку полно было народу - и охотники, и рыбаки, и цыгане; в беду сдруживаются все - и люди, и птицы...
- Хорошо, пускай постоялый двор, но настоящие-то хозяева - дятлы, правда? Чем же птички им за постой-прибежище заплатят? - с хитрецой прищурился Володька.
- Чем? А ты подумай, чем каждая птаха будет заниматься до самой осени?
- Песни петь, да?
- И песни, кто на них горазд, кто голосом вышел. Но какие певцы из сов или летучих мышей? А когда цыплята появятся, тогда и певунам не до развлечения.
- Понял, понял! - заторопился сын опять к осине, где давеча выронил у комля топор.
Он гладко отесал сушину и простым карандашом старательно, как в прежние годы школьники на уроках чистописания, крупно вывел печатными буквами: "Постоялый двор". Отступил назад, полюбовался и добавил "Птичий".
СОН ЗЕМЛИ
На закате июля быстрее смеркается, гуще потемки, свежи и длинны ночи. Недаром же покойная бабушка говаривала мне в детстве: "Об эту пору конь наедается, молодец высыпается". А нам с сыном до ночлега еще далеко: мы только-только поднялись в гору от лесной речушки Боровлянки; нам нужно перевалить через увал, спуститься на приисетские луга и пересечь наволок, чтобы выйти к большой реке и возле нее заночевать на каком-нибудь зароде сена.
Темно на земле и в небе, но зато легко шагается и полевую дорожку не приходится разглядывать - она белесым половичком стелется меж высокой пшеницы и, нагретая за день ясным солнцем, ласково теплит наши босые ноги. Правда, разулись-то мы вовсе не из прихоти, а по нужде: пока выбирались к дороге росными травами, кеды насквозь промокли, а сырые ноги смозолить дважды два. Но это и к лучшему, иначе бы не догадались хоть разок за лето пошлепать босиком, как бывало в детстве. Пусть сперва и щекотно голопятым, однако скоро ноги обвыкли и отшагиваем мы довольно споро.
Ах, до чего же все-таки приятно идти босиком! Всем телом чувствуешь неостывшую землю, и необъяснимая бодрость сменяет дневную усталость. Не знаю, как сыну, а мне нет-нет да и хочется зарыть ноги в пуховую пыль и, закрыв глаза, в сладкой истоме постоять на месте...
Тяжелая роса склонила стебли пшеницы, стекла с колосьев на ромашки и конотоп по меже, где днюют и ночуют кузнечики. Да им и ночью не до сна, они и сейчас подают "голос". Но если днем кузнечики сухо и звонко стрекотали, то из отпотевших трав слышится лишь шепелявое пиликанье. Натужится кузнечик и пытается как можно громче сыграть, а все равно получается тягучий шепот - "шшии, шшии, шшии...". И это сплошное "шшии" по обочинам дорожки звучит не как шипение, а как нежноубаюкивающее "спии, спии, спии...". Стоит нам остановиться, чтобы прикурить, как сразу же начинает долить сон.
Увал незаметно остается позади. Мы выходим на луговую тропинку и прощай теплынь полевой дорожки. Подросшая отава плеснулась холодком росы, и сонливости как будто не бывало в теле. Резвее зашагалось, и мысль одна-единственная - поскорее пересечь наволок и выбрать ночлег поближе к Исети, чтобы поменьше вымокнуть утром, когда двинемся рыбачить на перекате.
Но стог не просто и вблизи разглядеть: с увалов на луга наплыло столько тумана, словно повсюду чадили мозглыми гнилушками невидимые глазу костры. Пришлось чуть ли не наугад свернуть с тропинки возле длинной стены тальника, а там, на покосе, мы неожиданно уткнулись в волглый бок зарода. "Фу ты!" - вырвалось у меня с облегчением, сын тут же полез на зарод и с его загривка весело позвал:
- Давай сюда! Ух и тепло на сене, как на печи у бабушки!
В особом приглашении я и не нуждаюсь: с ног продрог всем телом и начинаю побаиваться простуды, вся и надежда на сено. Оно не только выпьет сырость, не только обогреет, но и вытянет из человека простуду. Это старинное средство из народной медицины не раз проверено было в детстве, да и мать наша лечила ревматизм, запаривая в бане сенную труху. Поэтому, очутившись на "спине" у зарода, я сразу сую поглубже ноги в сухое пахучее сено.
Вольготно развалясь на зароде, недоступные на нем сырости и туману, смотрим то на звездорос по небу, то на луга, где медленно плывет огромный белый ковер-самолет. Редкие черемуховые кусты и осинки кажутся где-то глубоко внизу, а до земли и вовсе далеко - душа обмирает, как подумаешь о ней...
Снова у подножья зарода пробуют заявить о себе кузнечики, но здесь-то и того пуще отсырели у них крылышки. И получается, что это остывают с шипеньем горячие травы. Но какой-то догадливый проворно прыгнул на стог, обсох на сене и не зашикал, а как-то уж очень бойко застрекотал. Внизу по отаве его собратья влажно тянут "спим, спим, спим", а для этого и ночь не ночь.
Правый берег Исети крут и высок. Кто-то из деревни Загайново едет на мотоцикле в соседнее село Ячменево. Скорость сверху не чувствуется, и мотоциклист воспринимается нами, как большой кузнечик. Кажется, вовсе не машина, а он с горящим глазом летит и стрекочет на огни села...
Вот затих железный кузнечик, и опять тишина. Даже дальний поезд не грохочет по рельсам, как днем, а пробегает с мягким шумом. И сигнал электрички перед станцией Лещево-Замарево - это совсем и не гудок, а чья-то корова-бродяга заявилась-таки домой и с виноватым мычаньем тычется в закрытые ворота ограды.
Сын о чем-то своем думает или уже заснул, а я, как только донесется жалобное "ммуу", вспоминаю нашу корову Маньку. Сколько раз до полуночи искали мы ее всей семьей по Юровке и за околицей - и не находили. И накричимся, и наревемся, и с горя спать ляжем. Только-только засыпать начнем, как Манька торкнется однорогой башкой в скрипучие ворота - левый рог сломала она из-за своей же неодолимой тяги к бродяжничеству - и промычит.
- Явилась, бродяга несусветная! Мучительница окаянная! - ругается мама, вставая с постели. И бранится в сенях, когда открывает запорку, и с крыльца грозится побить корову. Однако возле ворот мама умолкает, а запустив бродягу во двор, говорит совсем другие слова: - Манюшка наша пришла, кормилица наша родимая! Иди, иди, милая.
Мы знаем, что во дворе мама гладит однорогую голову бесшабашной Маньки, треплет ее бока. И у нас троих - сестры Нюрки, брата Кольши и меня - нет ни капельки злости на свою кормилицу, на свою доену, на свою же лошадь.
...Умчалась электричка. Много их за ночь пробежит, и каждая подаст "голос" перед станцией, но никогда больше не услышу я нашей Маньки истинной кормилицы и опоры для нас в годы военного лихолетья...
Уснула земля. Спит и ровно дышит уставшей грудью, словно мать многодетной семьи. Отдыхает она, и вздохи ее рождают туман, он освежает травы и деревья. И где-то бродят по отаве на лугах кони, довольные долгим отдыхом. Они не носятся и не бьют копытами землю - тоже не хотят тревожить ее сон.
Тепло земли идет через стог сена и по-матерински согревает нас с сыном. Он уже посапывает и видит свои, конечно же, счастливые сны. И мне не о чем тревожиться, коли так покойно на земле, и она не вздрогнет до рассвета своим чутким телом.
О ЧЕМ И КАК ПИШЕТ ВАСИЛИЙ ЮРОВСКИХ
Василий Юровских живет в городе Шадринске, Курганской области. Уже в первых книгах этого прозаика из Западной Сибири, которыми он начинал свой путь в литературе, отчетливо выявили себя весьма привлекательные характерные свойства его дарования, перспективы развития и совершенствования его творчества. Затем одна за другой появлялись новые книги, и было видно, как голос писателя, сохраняя столь свойственную ему мягкость звучания, задушевность и теплоту окраски, расширял свой диапазон.
Начальные опыты писателя были связаны с жанром чрезвычайно трудоемким. Он писал миниатюры. Это очень короткие рассказы-записи, посвященные русской природе.
Он сразу добился в этом жанре немалого. Недаром его первую книжку приветствовал и напутствовал известный в свое время знаток и друг природы, ныне покойный Дм. Зуев, говоривший о нем как о "наблюдателе тайн леса, земли, воды", призванном "воспевать красоту и бороться за охрану родной природы".
В книжке "Снегириное утро" читатель встретил произведения, в которых кисть художника направлялась взволнованной, образной мыслью, и мысль эта воплощалась в штрихах и красках, присущих именно его творческой индивидуальности, притом свидетельствующих о следовании высоким образцам. Наиболее естественно выражало себя его обаятельное дарование там, где он давал волю собственной мысли, "очеловечивал" мотивы зарисовок, когда в записях читатель находил и живое наблюдение, и юмор, и озорную фантазию, и все это окрашивалось неподдельной нежностью восприятия природы, трогающей сердце добротой, какой-то свежестью душевной, чуткостью к истинно прекрасному и удивительной чистотой.
Подлинные ценности содержались и в сборнике "Певучая речка". А книжка рассказов "Материнское благословение" вышла в издательстве "Детская литература" с предисловием Е. Носова (и с превосходными рисунками художника Н. Устинова), в котором Евгений Носов справедливо подчеркнул, что В. Юровских не хочет оставаться только потребителем уже устоявшегося литературного языка - он его "активный творец и пополнитель. И реставратор одновременно. Любовно и бережно очищает от архивной пыли незаслуженно забытые в суете слова и, вписывая их к месту, заставляет сызнова звучать веско и молодо".
Тонкое восприятие органичной для героев произведения "окружающей среды" - не только природы нашей, но и языка нашей литературы, языка нашего народа - одна из благородных и благотворных традиций, завещанных большими мастерами отечественной классики.
Книга "Синие пташки-пикушки", которую вы держите в руках и которой автор дал точное жанровое определение - лирическое повествование в рассказах, автобиографична. И посвящена она годам военного детства.
Рассказы связаны между собою, как вы увидели, общностью времени действия, судьбами ряда персонажей, местом действия, которое протекает в деревне Юровке, родной для повествователя и его героев.
Здесь приоткрыта иная - по сравнению с другими книгами Василия Юровских, о которых шла речь до сих пор, - грань в его творчестве. Здесь речь идет о людях, в частности - о детях. Все, включая излюбленные картины и штрихи в изображении жизни природы, показано сквозь восприятие героями произведения, так, как это воспринималось их глазами и душою.
Суровы нарисованные автором картины. И светлы. В них много красок времени. И ни на минуту не забывает художник о том, что было главным в каждом явлении, в каждом изображаемом им эпизоде.
Привыкшие к разлуке с близкими, к раннему сиротству, к голоду, непосильному труду, дети, герои рассказов, не перестали быть детьми. Детские у них мечтания, надежды, игры, проказы, озорство. Весь окружающий мир воспринимается ими как порою обидно рано взрослеющими, но все же еще детьми. Незаурядное достоинство книги - эта многоцветность и живость детского мира.
В ряде мест повествование достигает впечатляющего лаконизма. Хотелось бы, чтобы читатель вернулся к таким, например, страницам или строкам: "Как-то незаметно привыкли мы с ребятами, что у Витьки дома отец, но по-прежнему звали его не иначе как Витька Матренин, и он никогда не поправлял нас и не обижался. Называли же меня Васька Варварин, другого дружка - Ванька Устиньин, как и всех остальных, по именам матерей. Даже учителя в школе вызывали к доске нас не по фамилиям - сплошь были Юровских, Мальгины, Поспеловы да Грачевы, - а по именам матерей наших". Страшная правда военных да и первых послевоенных лет!
Это из рассказа "Груздяные грядки". А в рассказе "Журавлиные корни" звучат возвышенно и сильно уже не готовность ребятишек к восприятию свершающегося вокруг них, не детская лиричность, а раздумья человека, прошедшего немалый путь:
"Милая, милая моя покойная бабушка, Лукия Григорьевна... Как вовремя пришла на ум мне твоя просьба, а то уж с языка вот-вот и сорвалось бы, чего мы еще пробовали с тобой, какое "лекарство" искали. И не от хвори. Как-то и не хворалось нам тогда. А от голода. И нашли, не замерли...
А все же не забываются мне журавлиные корни. Вспоминаю, когда хожу лесами и вижу похожую чем-то на ландыш купену... И часто-часто моргаю, когда сентябрьское небо окликает меня журавлиными голосами. Они расстаются с родиной, а корни их остаются здесь. И мои корни тут же, где стала пухом бабушке родимая земля".
Трогают мысли о том, что такое добытый трудом хлеб (в рассказе "Хлебушко"), о необходимой для жизни человека радости ("Синие пташки-пикушки"), о чуткости и отзывчивости детского сердца. Хочу еще раз сказать, что этого впечатления отнюдь не разрушают эпизоды, где речь идет порою даже чуть ли не о жестоких, но все же ребяческих проказах. Надо подчеркнуть: что касается нравственности, то в каждом из таких рассказов неукоснительно находим мы либо уравновешивающий этот проступок шаг совсем иного порядка, либо раскаяние героя, едва ли не терзания совести в связи с содеянным. Имеются в виду, скажем, "Груздяные грядки", "Синие пташки-пикушки".
Хочу обратить внимание юных читателей книги Василия Юровских на то поистине драгоценное, что она несет в себе. Она буквально дышит сыновней любовью к нашей Родине, к ее природе, любовью к человеку. Сочувственно, по-родственному всматривающийся взгляд очень доброго и мягкого, порою чуть ли не до застенчивости, художника устремлен в самое сердце его героев, детей, которым было примерно столько лет, сколько вам сейчас, но которые росли в тяжелые, суровые годы войны.
Ю. Л у к и н
- Айда, Володьша, в избушку! - позвал я сына, когда он опять возник над обрывом с трехколенным удилищем.
- Ага! - согласился приунывший Володька и стал быстро сматывать леску на мотовильца.
...Кто-то изрядно разорил нашу избушку, скрытую от проселка частым осинником и гущью боярки по опушке. Пришлось нам пустоту двух окольниц занавесить обрывками содранного с крыши толя, а утащенную чугунную плиту заменить листом ржавого железа. Истопленные непрошеными гостями нары-лежанки восполнили вывороченными кем-то половицами. Сушняк знойно полыхал, но дым не столько шел в дымоход, сколько валил в избушку. Видно, в трубе образовалась воздушная пробка, и сидели мы с сыном, как бы в бане по-черному.
Под пологом едучего дыма при моргливой свечке и отужинали мы, и, примостившись напротив зева подтопка, враз и уснули, чего не бывало со мной в прежние годы. Раньше я подолгу сиживал и копил тепло в избушке, чтоб после полуночи его хватило на самый сладкий предрассветный сон. А тут как легли, так и проспали на неудобно-неровных тесинах даже не ворочаясь.
Когда без маеты засыпаешь, то свежо и легко пробуждаешься. И вовсе не от того, что выстыла избушка и задремали угли в подтопке. Просто нам хватило времени на отдых, и бодрость духа подмывала на действия. Но настораживала необычная тишина за стенами: не верещали по осиннику дрозды-рябинники, не набивалась в кумовство охмелевшая от весны сова и не вопили бесшабашно кулики. Да и свет из дырок толя проглядывал слишком белый и ровный.
После смородинового чая и печеной картошки мы понежились возле огня, подобрали мусор за собой и распахнули дверь. Глаза больно сузил пухло навалившийся снег, хоть он не зальдел в притворе и не выблескивал по-зимнему на солнце.
Первая мысль - захлопнуть дверь и остаться в тепле, покуда солнце не обогреет землю. С еды смаривало на сон, да и о какой рыбалке помышлять после такого снеговала. Сыну небось с южной "закалкой" и подавно неохота топтаться в резиновых сапогах. Я аж зубами скрипнул на самого себя: именно с подобных уверток и начинается в человеке червоточина лени. Однажды поддайся, а там уж за порог не перешагнуть, там уж воображение нагромоздит прочие неудобства выезда на рыбалку или в лес, и до теоретика-домоседа совсем недалеко...
- Пошли тропить! - бросил я сыну и утопил сапоги в снег выше щиколоток.
Без восторга, молчком, потопал и он за мной.
Майское разновеселье птиц и теплынь, само собой, приятнее, чем нежданно-негаданный снегопад. Однако жалел я, что продрых ночную непогоду. С детства любы мне буранно-вьюжные ночи, а в войну каждая зима не обходилась без кромешных буранов и холодов-лютовеев. По полу избы волков морозь, зато на печи, как "у христа за пазухой", радовалась мама. Собьемся мы вчетвером под одной окуткой и только слышим, как ревет-надрывается ветрище в трубе, шумит-кряхтит и скребет корявыми сучьями крышу старый тополь. Да тьма-тьмущая снегу наваливается на избенку, словно кто-то наказал бурану раскатать ее по звенышку-бревнышку.
Заставали бураны и вьюги нас и в поле, когда возили на корове Маньке осоку с болота Мохового. Своенравная Манька смирела тогда, животным чутьем угадывала потерявшуюся под снегом дорогу и забывала о привычке неожиданно ринуться с возом в свой облюбованный куст боярки, где столько было развалено возков сена и осоки, столько изорвано и без того никудышной сбруи. Нас в пути за возом согревали думы о доме, о заветной печке и о маме, что ждала и тревожилась у ворот ограды. Сон на ходу укарауливал, и одолевала зевота, но лишь разинешь рот - мигом и взбодришься. Не воздух, а снежную кашу заглотнешь до самого нутра...
Не спать бы мне, а послушать, как куролесила непогодь, и не в мыслях, а как бы снова наяву обратиться в того парнишку с прозвищем Вася Маленький. С чего и расти-то нам было...
На ходу разогрелись и незаметно углубились в лес, а на уютной поляне вдруг захотелось нам с сыном развести костер. Из заплечного мешка выудил я берестину, а Володька живо наобламывал с берез и редких сосен сухих сучков. И вот оно человеческое счастье с первобытных веков! Веселый компанейский костер, будто друг-товарищ, тут как тут!
- Нодью, нодью сообразим! - вспомнил читанное о таежниках сын и с топором кинулся через поляну к осиновой сушине, сплошь издырявленной дятлами.
Поплевал Володька на ладони, как заправский лесоруб, и всадил лезвие топора у самого комля.
Ясно и не таежнику - какая нодья из осины! Спички без нее не сделаешь, бат, лодка-долбленка, легка и долговечна. На многое годна осина, споро и неприхотливо растущая, одна-разъединственная дюжила, не высыхала, когда ядохимическая вьюга с самолетов пылила на посевы. Но уж нодья осиновая... Это если охота одежду прожечь - пожалуйста, ежели сучьев недостаточно!
Останавливать сына я не стал, пускай разомнется парень, силу свою хоть не на живом дереве испробует. И не разучился ли в пустыне топором владеть?
Я ожидал, что свирелью заиграет лесина, коли столько дыр на ней. А на самом деле в сей же миг из нижнего дупла, словно выплюнутые вишневые косточки, вылетели парочкой полевые воробьи с сердитым "чо, чо, за чо, за чо?!"
Ну, воробушки - не ахти какая диковина, любую щель под жилье себе выберут. А вот когда из осины посыпалась самая разная птичья мелочь - тут и о нодье, и о костре забылось. Друг за дружкой из одного дупла полезли и большие синицы, и гаечки, и пеночки, и... даже удалой песельник-зяблик! И все-то они пищат-верещат, никак не очухаются. А вон с чиликаньем, как малые девчушечки, белые трясогузки улизнули с "третьего этажа": самое аккуратное дупло оказалось скворешней. Оттуда наполовину выглянул сам хозяин-скворец и зыркнул вниз на моего сына, да длинно-пронзительно свистнул. И тотчас же скрылся: мол, черта с два брошу я свою скворешню-квартиру, желающих занять ее безо всякого "ордера" вон сколько!..
Певчий дрозд и подавно не дупляной жилец, но и тот фуркнул из какой-то дыры в сторону ольховой согры. А где черный дятел-желна чуть не в полдерева распластал осину, вывалилась пара сов-сплюшек. Только они не метнулись с перепугу, как многие постояльцы, а примостились на обломыш сучка и плотно прижались друг к другу.
Сын тоже задрал голову и еле успевал провожать птиц из осины. Было чему и мне подивиться, хотя кажется порой, что все-то я повидал в родных лесах и ничего особенного не узнаю, если по какой-то причине сорвется задуманная поездка в леса.
Я догадывался, что далеко не всех сшевелил Володька, далеко не всех выжил нечаянно на белый свет-снег. Летучие мыши, к примеру, не отцепятся от стенки дупла, хоть рухни осина наповал. Рано прилетевшие горихвостки и вовсе не подумают вылетать, им не белые, а живые мухи нужны.
- Вот тебе и нодья! - растерялся сын. - Вот мы и обогрелись... Не осина, а настоящее общежитие.
- Постоялый двор, - вспомнил я редко употребляемое ныне слово. Прописанных в дуплах раз-два и обчелся, зато тех, кого осина в непогоду на постой пустила - не враз и пересчитаешь. Это как в войну было у нас в Юровке: почти в каждом доме не по одной семье эвакуированных привечали. Ну и детдомовцы, больше всего ленинградцы, куряне и воронежцы, прибегали к нам, как к себе домой. А в нашей да бабушкиной избах испокон веку полно было народу - и охотники, и рыбаки, и цыгане; в беду сдруживаются все - и люди, и птицы...
- Хорошо, пускай постоялый двор, но настоящие-то хозяева - дятлы, правда? Чем же птички им за постой-прибежище заплатят? - с хитрецой прищурился Володька.
- Чем? А ты подумай, чем каждая птаха будет заниматься до самой осени?
- Песни петь, да?
- И песни, кто на них горазд, кто голосом вышел. Но какие певцы из сов или летучих мышей? А когда цыплята появятся, тогда и певунам не до развлечения.
- Понял, понял! - заторопился сын опять к осине, где давеча выронил у комля топор.
Он гладко отесал сушину и простым карандашом старательно, как в прежние годы школьники на уроках чистописания, крупно вывел печатными буквами: "Постоялый двор". Отступил назад, полюбовался и добавил "Птичий".
СОН ЗЕМЛИ
На закате июля быстрее смеркается, гуще потемки, свежи и длинны ночи. Недаром же покойная бабушка говаривала мне в детстве: "Об эту пору конь наедается, молодец высыпается". А нам с сыном до ночлега еще далеко: мы только-только поднялись в гору от лесной речушки Боровлянки; нам нужно перевалить через увал, спуститься на приисетские луга и пересечь наволок, чтобы выйти к большой реке и возле нее заночевать на каком-нибудь зароде сена.
Темно на земле и в небе, но зато легко шагается и полевую дорожку не приходится разглядывать - она белесым половичком стелется меж высокой пшеницы и, нагретая за день ясным солнцем, ласково теплит наши босые ноги. Правда, разулись-то мы вовсе не из прихоти, а по нужде: пока выбирались к дороге росными травами, кеды насквозь промокли, а сырые ноги смозолить дважды два. Но это и к лучшему, иначе бы не догадались хоть разок за лето пошлепать босиком, как бывало в детстве. Пусть сперва и щекотно голопятым, однако скоро ноги обвыкли и отшагиваем мы довольно споро.
Ах, до чего же все-таки приятно идти босиком! Всем телом чувствуешь неостывшую землю, и необъяснимая бодрость сменяет дневную усталость. Не знаю, как сыну, а мне нет-нет да и хочется зарыть ноги в пуховую пыль и, закрыв глаза, в сладкой истоме постоять на месте...
Тяжелая роса склонила стебли пшеницы, стекла с колосьев на ромашки и конотоп по меже, где днюют и ночуют кузнечики. Да им и ночью не до сна, они и сейчас подают "голос". Но если днем кузнечики сухо и звонко стрекотали, то из отпотевших трав слышится лишь шепелявое пиликанье. Натужится кузнечик и пытается как можно громче сыграть, а все равно получается тягучий шепот - "шшии, шшии, шшии...". И это сплошное "шшии" по обочинам дорожки звучит не как шипение, а как нежноубаюкивающее "спии, спии, спии...". Стоит нам остановиться, чтобы прикурить, как сразу же начинает долить сон.
Увал незаметно остается позади. Мы выходим на луговую тропинку и прощай теплынь полевой дорожки. Подросшая отава плеснулась холодком росы, и сонливости как будто не бывало в теле. Резвее зашагалось, и мысль одна-единственная - поскорее пересечь наволок и выбрать ночлег поближе к Исети, чтобы поменьше вымокнуть утром, когда двинемся рыбачить на перекате.
Но стог не просто и вблизи разглядеть: с увалов на луга наплыло столько тумана, словно повсюду чадили мозглыми гнилушками невидимые глазу костры. Пришлось чуть ли не наугад свернуть с тропинки возле длинной стены тальника, а там, на покосе, мы неожиданно уткнулись в волглый бок зарода. "Фу ты!" - вырвалось у меня с облегчением, сын тут же полез на зарод и с его загривка весело позвал:
- Давай сюда! Ух и тепло на сене, как на печи у бабушки!
В особом приглашении я и не нуждаюсь: с ног продрог всем телом и начинаю побаиваться простуды, вся и надежда на сено. Оно не только выпьет сырость, не только обогреет, но и вытянет из человека простуду. Это старинное средство из народной медицины не раз проверено было в детстве, да и мать наша лечила ревматизм, запаривая в бане сенную труху. Поэтому, очутившись на "спине" у зарода, я сразу сую поглубже ноги в сухое пахучее сено.
Вольготно развалясь на зароде, недоступные на нем сырости и туману, смотрим то на звездорос по небу, то на луга, где медленно плывет огромный белый ковер-самолет. Редкие черемуховые кусты и осинки кажутся где-то глубоко внизу, а до земли и вовсе далеко - душа обмирает, как подумаешь о ней...
Снова у подножья зарода пробуют заявить о себе кузнечики, но здесь-то и того пуще отсырели у них крылышки. И получается, что это остывают с шипеньем горячие травы. Но какой-то догадливый проворно прыгнул на стог, обсох на сене и не зашикал, а как-то уж очень бойко застрекотал. Внизу по отаве его собратья влажно тянут "спим, спим, спим", а для этого и ночь не ночь.
Правый берег Исети крут и высок. Кто-то из деревни Загайново едет на мотоцикле в соседнее село Ячменево. Скорость сверху не чувствуется, и мотоциклист воспринимается нами, как большой кузнечик. Кажется, вовсе не машина, а он с горящим глазом летит и стрекочет на огни села...
Вот затих железный кузнечик, и опять тишина. Даже дальний поезд не грохочет по рельсам, как днем, а пробегает с мягким шумом. И сигнал электрички перед станцией Лещево-Замарево - это совсем и не гудок, а чья-то корова-бродяга заявилась-таки домой и с виноватым мычаньем тычется в закрытые ворота ограды.
Сын о чем-то своем думает или уже заснул, а я, как только донесется жалобное "ммуу", вспоминаю нашу корову Маньку. Сколько раз до полуночи искали мы ее всей семьей по Юровке и за околицей - и не находили. И накричимся, и наревемся, и с горя спать ляжем. Только-только засыпать начнем, как Манька торкнется однорогой башкой в скрипучие ворота - левый рог сломала она из-за своей же неодолимой тяги к бродяжничеству - и промычит.
- Явилась, бродяга несусветная! Мучительница окаянная! - ругается мама, вставая с постели. И бранится в сенях, когда открывает запорку, и с крыльца грозится побить корову. Однако возле ворот мама умолкает, а запустив бродягу во двор, говорит совсем другие слова: - Манюшка наша пришла, кормилица наша родимая! Иди, иди, милая.
Мы знаем, что во дворе мама гладит однорогую голову бесшабашной Маньки, треплет ее бока. И у нас троих - сестры Нюрки, брата Кольши и меня - нет ни капельки злости на свою кормилицу, на свою доену, на свою же лошадь.
...Умчалась электричка. Много их за ночь пробежит, и каждая подаст "голос" перед станцией, но никогда больше не услышу я нашей Маньки истинной кормилицы и опоры для нас в годы военного лихолетья...
Уснула земля. Спит и ровно дышит уставшей грудью, словно мать многодетной семьи. Отдыхает она, и вздохи ее рождают туман, он освежает травы и деревья. И где-то бродят по отаве на лугах кони, довольные долгим отдыхом. Они не носятся и не бьют копытами землю - тоже не хотят тревожить ее сон.
Тепло земли идет через стог сена и по-матерински согревает нас с сыном. Он уже посапывает и видит свои, конечно же, счастливые сны. И мне не о чем тревожиться, коли так покойно на земле, и она не вздрогнет до рассвета своим чутким телом.
О ЧЕМ И КАК ПИШЕТ ВАСИЛИЙ ЮРОВСКИХ
Василий Юровских живет в городе Шадринске, Курганской области. Уже в первых книгах этого прозаика из Западной Сибири, которыми он начинал свой путь в литературе, отчетливо выявили себя весьма привлекательные характерные свойства его дарования, перспективы развития и совершенствования его творчества. Затем одна за другой появлялись новые книги, и было видно, как голос писателя, сохраняя столь свойственную ему мягкость звучания, задушевность и теплоту окраски, расширял свой диапазон.
Начальные опыты писателя были связаны с жанром чрезвычайно трудоемким. Он писал миниатюры. Это очень короткие рассказы-записи, посвященные русской природе.
Он сразу добился в этом жанре немалого. Недаром его первую книжку приветствовал и напутствовал известный в свое время знаток и друг природы, ныне покойный Дм. Зуев, говоривший о нем как о "наблюдателе тайн леса, земли, воды", призванном "воспевать красоту и бороться за охрану родной природы".
В книжке "Снегириное утро" читатель встретил произведения, в которых кисть художника направлялась взволнованной, образной мыслью, и мысль эта воплощалась в штрихах и красках, присущих именно его творческой индивидуальности, притом свидетельствующих о следовании высоким образцам. Наиболее естественно выражало себя его обаятельное дарование там, где он давал волю собственной мысли, "очеловечивал" мотивы зарисовок, когда в записях читатель находил и живое наблюдение, и юмор, и озорную фантазию, и все это окрашивалось неподдельной нежностью восприятия природы, трогающей сердце добротой, какой-то свежестью душевной, чуткостью к истинно прекрасному и удивительной чистотой.
Подлинные ценности содержались и в сборнике "Певучая речка". А книжка рассказов "Материнское благословение" вышла в издательстве "Детская литература" с предисловием Е. Носова (и с превосходными рисунками художника Н. Устинова), в котором Евгений Носов справедливо подчеркнул, что В. Юровских не хочет оставаться только потребителем уже устоявшегося литературного языка - он его "активный творец и пополнитель. И реставратор одновременно. Любовно и бережно очищает от архивной пыли незаслуженно забытые в суете слова и, вписывая их к месту, заставляет сызнова звучать веско и молодо".
Тонкое восприятие органичной для героев произведения "окружающей среды" - не только природы нашей, но и языка нашей литературы, языка нашего народа - одна из благородных и благотворных традиций, завещанных большими мастерами отечественной классики.
Книга "Синие пташки-пикушки", которую вы держите в руках и которой автор дал точное жанровое определение - лирическое повествование в рассказах, автобиографична. И посвящена она годам военного детства.
Рассказы связаны между собою, как вы увидели, общностью времени действия, судьбами ряда персонажей, местом действия, которое протекает в деревне Юровке, родной для повествователя и его героев.
Здесь приоткрыта иная - по сравнению с другими книгами Василия Юровских, о которых шла речь до сих пор, - грань в его творчестве. Здесь речь идет о людях, в частности - о детях. Все, включая излюбленные картины и штрихи в изображении жизни природы, показано сквозь восприятие героями произведения, так, как это воспринималось их глазами и душою.
Суровы нарисованные автором картины. И светлы. В них много красок времени. И ни на минуту не забывает художник о том, что было главным в каждом явлении, в каждом изображаемом им эпизоде.
Привыкшие к разлуке с близкими, к раннему сиротству, к голоду, непосильному труду, дети, герои рассказов, не перестали быть детьми. Детские у них мечтания, надежды, игры, проказы, озорство. Весь окружающий мир воспринимается ими как порою обидно рано взрослеющими, но все же еще детьми. Незаурядное достоинство книги - эта многоцветность и живость детского мира.
В ряде мест повествование достигает впечатляющего лаконизма. Хотелось бы, чтобы читатель вернулся к таким, например, страницам или строкам: "Как-то незаметно привыкли мы с ребятами, что у Витьки дома отец, но по-прежнему звали его не иначе как Витька Матренин, и он никогда не поправлял нас и не обижался. Называли же меня Васька Варварин, другого дружка - Ванька Устиньин, как и всех остальных, по именам матерей. Даже учителя в школе вызывали к доске нас не по фамилиям - сплошь были Юровских, Мальгины, Поспеловы да Грачевы, - а по именам матерей наших". Страшная правда военных да и первых послевоенных лет!
Это из рассказа "Груздяные грядки". А в рассказе "Журавлиные корни" звучат возвышенно и сильно уже не готовность ребятишек к восприятию свершающегося вокруг них, не детская лиричность, а раздумья человека, прошедшего немалый путь:
"Милая, милая моя покойная бабушка, Лукия Григорьевна... Как вовремя пришла на ум мне твоя просьба, а то уж с языка вот-вот и сорвалось бы, чего мы еще пробовали с тобой, какое "лекарство" искали. И не от хвори. Как-то и не хворалось нам тогда. А от голода. И нашли, не замерли...
А все же не забываются мне журавлиные корни. Вспоминаю, когда хожу лесами и вижу похожую чем-то на ландыш купену... И часто-часто моргаю, когда сентябрьское небо окликает меня журавлиными голосами. Они расстаются с родиной, а корни их остаются здесь. И мои корни тут же, где стала пухом бабушке родимая земля".
Трогают мысли о том, что такое добытый трудом хлеб (в рассказе "Хлебушко"), о необходимой для жизни человека радости ("Синие пташки-пикушки"), о чуткости и отзывчивости детского сердца. Хочу еще раз сказать, что этого впечатления отнюдь не разрушают эпизоды, где речь идет порою даже чуть ли не о жестоких, но все же ребяческих проказах. Надо подчеркнуть: что касается нравственности, то в каждом из таких рассказов неукоснительно находим мы либо уравновешивающий этот проступок шаг совсем иного порядка, либо раскаяние героя, едва ли не терзания совести в связи с содеянным. Имеются в виду, скажем, "Груздяные грядки", "Синие пташки-пикушки".
Хочу обратить внимание юных читателей книги Василия Юровских на то поистине драгоценное, что она несет в себе. Она буквально дышит сыновней любовью к нашей Родине, к ее природе, любовью к человеку. Сочувственно, по-родственному всматривающийся взгляд очень доброго и мягкого, порою чуть ли не до застенчивости, художника устремлен в самое сердце его героев, детей, которым было примерно столько лет, сколько вам сейчас, но которые росли в тяжелые, суровые годы войны.
Ю. Л у к и н