Дошла очередь до Маслова, и он протянул котелок.
   – Ты что мне положил? – спросил он пожилого артельщика в сивых усах и бакенбардах.
   На дне котелка небольшой кусок мяса, залитый овощным соусом.
   Артельщик достал еще такой же кусок, но не дал Маслову, а кивнул головой следующему – Янке Берзиню.
   – Гив ми... фул... Дай полный! – сказал Янка.
   – Кам... кам!
   – Как это «кам»? Я жрать хочу.
   Но уж артельщик наливал Васильеву.
   – Вот же сволочь, – сказал Берзинь, понимая, что больше не дадут. – Как же человек может наесться такой порцией?
   Маслов обратился к сержанту, сказал, что порции слишком малы, люди останутся голодными.
   – Prisoners of war[16], – отчетливо пояснил сержант.
   Подошел переводчик.
   – Вам так полагается, – объяснил он. Добавил, что это старые законы, может быть, времен войны с 13 штатами.
   – Ребята, не сгружайтесь, – сказал Маслов, подходя к скопившимся матросам, которые горячо обсуждали свое положение.
   Качка, холод, плен, неизвестность будущего, голодный паек!
   – Они могут подумать, что мятеж, вырвут нескольких и посадят в карцер, – пояснил Васильев.
   Маслов пошел наверх, попросил позволения подойти к двери каюты Сибирцева и постучал.
   – Что ты?
   – Нас кормят впроголодь.
   Маслов все объяснил.
   – Я немедленно поговорю с их капитаном, – сказал Пушкин, которому Алексей Николаевич передал жалобу матросов.
   Стирлинг сказал, что сожалеет, но ничего не может сделать.
   – У нас есть закон: пленный получает половину порции. Прошу вас это объяснить своим матросам.
   – Но мы уж говорили с вами о том, что законы о пленных не могут распространяться на нашу команду, – возразил Сибирцев.
   Стирлинг разговора не принимал. Ясно, что никакого толка не будет. Сказал только еще раз, что сожалеет.
   За обедом Шиллинг с горячностью доказывал в кают-компании, что у государя России никогда не было намерения захватить Константинополь. Он решил, что его долг объяснить все. Удобный случай: понимают и отлично слушают, отдавая предпочтение его знанию языка и произношению, а в этом случае и мысли доказательней.
   Матрос уже обносил всех третьим блюдом и остановился подле Николая в ожидании, можно ли положить ему еще. Но Шиллинг увлекся и не спешил, либо делал вид, что не обращает внимания.
   Лейтенант Тронсон полагал, что Шиллинг наиболее intellectual[17] из собеседников. «Пытается убедить нас в лучших намерениях царя. Все слушают, но, конечно, при этом никто не испытывает никакой симпатии к учреждениям и намерениям России».
   Матросы собрались на баке вокруг Алексея Николаевича. Он объяснил, что таков закон, что пленному полагается полпорции матроса.
   «Он сам сыт», – подумал Собакин.
   – Как же они взяли честное слово, что не будет попытки бунта? – заговорил Васильев.
   – Они умело разделили нас, Алексей Николаевич, – сказал Маточкин, – и держат голодом.
 
   Через день завиделись берега Японии. Волны улеглись.
   В команде раздавались голоса, что офицерам – каюты, удобства и питание. Нам нет мыла, нет табака и голодно. Уж что-то очень голодно, когда рядом едят сытно.
   Матрос Рудаков простудился. Корабельный доктор нелюбезен. Придет, посмотрит, ничего не скажет и уйдет, а человека бьет в ознобе.
   – ...Я тебе, – объяснял рыжему матросу знаками Собакин, – постираю... За табачок, – он показал на табакерку.
   – No... no... – ответил матрос.
   – За один только листик, – пояснял Собакин.
   Он постирал белье и рубаху соседу. Получил желанные листочки табаку, свернул, вложил в трубку, затянулся и дал товарищу затянуться.
   Портной Иванов починил боцману брюки, выстирал и выгладил и тут же получил новые заказы.
   Переводчик велел унтер-офицерам назначить своих артельщиков, чтобы получать еду на камбузе на всех и делить самим. За обедом оказалось, что и так не лучше, получается то же самое.
   Матросов все время подымали наверх, приходилось мыть и чистить палубу, качать воду, тянуть снасти, перекидывать уголь лопатами. Дела на судне всегда много.
   Маслов попытался все же объясниться.
   – Ай сэй[18], – сказал он проходившему сержанту, с которым дружески разговаривал перед уходом из Аяна, когда получали койки и одеяла. Но тот прошел крупным шагом по палубе, не повернув головы.
   Утром до подъема флага Васильев подошел к матросу Стивенсону, желая поговорить по-товарищески. Стивенсон славный, видный, вместе работали в шторм. Васильев положил ему руку на плечо: «Хау ду ю ду...» – Стивенсон обернулся и грубо сбросил руку Васильева.
   – Уси начальники... у море... у води... – объяснял старый лысый плотник старому же подмастерью-ирландцу, с которым вместе пилили доску, – а кузницу узяли у Аяни и Янку поставили молотобойцем. А де силы?
   – Туго, брат! Табаку не дают. Нечем отбить голод, – говорил Собакин, беря в починку сапоги.
   Портной шил целыми днями.
   Жили в Японии за высоким частоколом, а вокруг чувствовался мир людской жизни. Там пение и пляски обретали смысл. Чем глуше и строже казался отгородивший забор, чем запретней были добрые чувства, тем зазывней, радушней и удалей раздавались песни. Слышался дерзкий топот и посвист. Древние песни с отзвуками великого страдания, так понятные повсюду во всем мире, где бы ни пели их матросы...
   ...Бывало, на фрегате вызывали песенников, выходили плясуны, вынимали деревянные ложки из-за голяшек. А здесь и петь не хотелось.
   Толпа мокрых, бородатых, косматых, потных, измерзшихся моряков в клеенчатой и смоленой одежде ввалилась в жилую палубу, и тут невозможно отличить матросов экипажа от пленников, все одинаково измождены, тощи, бесцветны, с некрасивыми лицами. Чих, сип, кашель, мрачная тихая брань...
   Англичане вообще довольно бесцветны, с незаметными лицами, волосы их серы, они походят на наших, и в их толпе также не угадываются корни, на которых стоит народ.
   Когда стали брать еду у горячих баков с солянкой и порриджем[19], только по количеству ее в мутовках можно было угадать, кто служит королеве, а кто царю. Все изголодались, молодые силы требовали варева и подмоги. Никто не переодевался, и все сели в мокром за горячее. Видели товарищи по работе, что рядом обреченные на голод? Молчат; кажется, им нет дела до другого. Что же, так и во всем мире! Каждый думает только о себе! Тем более тот, кто сам наработался до изнеможения.
   После завтрака матросы переоделись. Пришел Сибирцев.
   – Боятся бунта, стараются ослабить, – объяснял офицеру Маточкин, зло покусывая русые жесткие усики.
   Сибирцев исхудал от обиды и забот. Кусок не шел в горло за столом в кают-компании.
   Матросы сказали, что Мартыньш встретил тут родственника.
   – Да вот он сам скажет!
   «Юс есет летон?»[20] – вдруг спросил латыша один из матросов. Оказался парень с соседнего хутора, когда-то ездил с дядей в город на базар. Пили пиво и слушали рассказы моряков. Потом поступил на судно к финну, потом перешел к шведу, и так пошло. Обошел все моря, выучил язык. По-русски уже не помнит, родную речь не забыл. Подтвердил, что на пароходе боятся бунта пленных. Если русские окажутся сильней, то побросают команду в море. Поэтому велено недокармливать. Строго запретили своим матросам делиться порцией.
   – А их, Алексей Николаевич, кормят очень хорошо, – добавил Мартыньш, – мясом два раза в день.
   – Все хорошо, и на пароходе во всем порядок, – рассказывал Васильев. – А на линейном корабле у адмирала, говорят, есть старик – пятьдесят три года, а все еще младший лейтенант. Они сами объясняют, что есть медленные, а есть быстрые по службе. Те – по протекции.
   Подошел портной Иванов. Когда-то шил он на адмирала Евфимия Васильевича.
   – А ты где выпил? – спросил Маточкин.
   – Я шил джеку. Он дал мне глоток виски... Пусть увидят, что у нас силы еще есть, еще не заморили...
   – Брат, а Рудакову плохо.
   Высокий красивый матрос с белокурыми бакенбардами побагровел от негодования, когда Собакин что-то спросил у него.
   – What is the matter for you?[21] – почти пропел босой рослый моряк, вскинув голову, как оперный тенор.
   – Что ты у него спросил? – осведомились товарищи, когда смущенный Собакин отошел прочь.
   – Ничего не спрашивал...
   – Будто бы!
   – Чего же он взъелся?
   – Я хотел узнать, почем у них паунд брэда[22] в Портсмуте...
   – Он, наверно, разъярился, думал, что просишь фунт хлеба, – сказал Маслов.
   Все расхохотались. И у Алексея Николаевича стало легче на душе, и он подумал, что наш народ выживает за счет своих юмористических талантов.
   – Все жохи, как ярославцы, – бормотал Собакин.
   – Братцы, спляшем, – просил Иванов.
   – Пляши сам, если хочешь.
   – Чтобы спеть и сплясать, надо получить разрешение, – сказал Сибирцев.
   – Как получишь, когда ни к одному подойти нельзя?
   Пришел подбоцман и велел унтер-офицерам расписывать матросов. Качать воду – восемь человек. Третьей вахте обивать цепи и якоря. У помощника стюарда... У лотовых...
   Под парами пароход шел проливом, приближаясь к Хакодате, где предстояла встреча с адмиралом Стерлингом и разговор о судьбе пленных. Вечерело. Лесистые сопки темнели по обе стороны Сангарского пролива. Съеден скудный ужин.
   Скоро раздастся команда «трайс ап тсе хэммокс!» – подвешивать койки.
   По трапу спустился улыбающийся матрос со многими нашивками на плече и на рукавах и сказал, что старший офицер разрешает сегодня по случаю праздника спеть пленным на палубе.
   Латыш из английской команды стоял наверху с Берзинем и Мартыньшем и объяснял, что все козни произошли от коммодора Эллиота. Его никто не любит. Когда эскадру отправляли из Аяна, то коммодор сказал капитану, чтобы досыта не кормить.
   – Ты потише, – заметил Берзинь, кивнув на стоявших рядом английских моряков.
   – Нет, ничего, они сами просили меня сказать.
   – Стыдно им, сво-ло-чам! – отчеканил Мартыньш.
   Утром, поднявшись наверх, Алексей увидел знакомую гору с плоской вершиной. Слабо плещется широкий Сангарский пролив. Тучно стоят сопки на обоих берегах.
   Пушкин и офицеры вместе с матросами на палубе. Все ждут, что-то будет.
   – Столовая гора! – сказал Александр Сергеевич.
   – Южная Африка! – сказал молоденький матрос.
   – Нет. Япония. Хакодате, – ответил Пушкин.
   – Какое-то наваждение, – молвил Шиллинг, – куда ни идем – попадаем опять в Японию.
   – Здесь мы были в прошлом году на «Диане», – сказал Маслов.
   – Уж лучше бы Южная Африка! – размышлял Сибирцев. – Здесь рандеву с остальными кораблями английской эскадры, решающая встреча с адмиралом.
   Столовая гора стала отплывать от берега, потом поворачиваться, а из-за нее, по зеленому скату в садах и полях, опять, как из мешка, посыпались и запестрели домики под толстыми соломенными крышами.
   – На Хэду похоже! – сказал кто-то из матросов.
   Хэду действительно напоминает, так что у Алексея больно стало на сердце. И Симоду! Видны два английских корабля с острыми линиями обводов; крашенные белым порты – на черных бортах.
   – У японцев солома на крышах крепкая, – с восхищением говорил, глядя на город, Мартыньш. – Как проволока!
   – Адмиральских флагов нет, – заметил Шиллинг.
   «Барракута» бросила якорь на рейде. Шлюпки заходили между кораблями. Вскоре стало известно, что оба адмирала, английский и французский, ушли из Хакодате в Нагасаки.
   – Ушли, чтобы не встретиться с русскими, – объявил один из английских лейтенантов в кают-компании за ужином. Все сидевшие за столом откровенно рассмеялись.
   Похоже, что офицеры недовольны бездействием.
   Что же теперь? Длительное плавание в Нагасаки? Здесь «Сибилл». Коммодор Эллиот заходил с эскадрой в залив Анива и высадил десант морской пехоты на Сахалине, заявив японцам, что остров никогда им не принадлежал, что тут всегда были русские посты, находятся их углеломни. Морская пехота в красных мундирах маршировала по широким долинам у селения Анива.
   Эллиот недоволен, что не застал своего адмирала в Хакодате. Уже известно из разговоров в кают-компании, что он намеревался склонить Стирлинга к решительным операциям на устьях Амура.
   На другой день прибыл посыльный бриг с почтой. Привезли газеты за три месяца.
   – Себастопол... Себастопол... – слышится среди английских офицеров.
   Приходится вставать и уходить из кают-компании. Нельзя же подойти к неприятельскому офицеру и спросить: «Что же там?» Что наш Севастополь? Кажется, Севастополь держится. Один лишь отзвук его имени, услышанный здесь, заставляет с гордостью сносить униженное положение и помнить о тяжкой године войны.
   Куда черт унес адмиралов? Где Стирлинг?
   Хакодатские чиновники сообщили Гошкевичу под секретом, что посол Англии и генерал флота Стирлинг вместе с французским генералом отправились осматривать побережье России к югу от гавани императора Ни-ко-ра-и.
   – К северу, – поправил Гошкевич.
   – Нет... это... к югу...
   В кают-компании офицеры «Барракуты», узнав про распоряжения, оставленные адмиралом Стирлингом, пожимали плечами от нескрываемого удивления.
   ...Пароход, спустив пары, тихо скользил под парусами по гладкому морю, под прибрежными утесами.
   – Походит на остров Кунашир, – закидывая голову, говорил Сибирцев.
   – Идем обратно в Нагасаки, – сетовал Гошкевич. – Как-то снесет все мой Точибан Коосай! Что-то он думает... Никак не можем увезти его из Японии.
   – Куда же адмиралы ушли, что вам японцы сказали? – снова допытывался Мусин-Пушкин.
   – Они говорят, ушли на опись наших берегов, но что Стирлинга постигнет неудача, мол, они с французом отправились на больших кораблях, а что на опись надо ходить на пароходах, как американцы.
   – Странно, что они ушли на обзор наших берегов к югу от Императорской, это значит пойдут до корейской границы.
   Вечером в море полный штиль. Машина заработала. Команда корабля и пленные готовились ко сну.
   В жилой палубе на ночь выставляли караул. Дело обычное, «рутинное», как у них называется, но часовые с карабинами приставлены с обеих сторон около пленных, разместившихся в гамаках в середине палубы.
   Сержант о чем-то поговорил с Масловым.
   – Извиняются за свое командование, пытаются как-то помочь нам, – пояснил Маслов товарищам. – Сказал, что их команда просит нас песни попеть.
   – Чего же им споешь! – насмешливо ответил Мартыньш.
   – Просили спеть, как вчера.
   – Веселые песни не запоешь! – молвил кто-то из глубины темной палубы.
   – Давайте споем, люди просят...
   – Можно! Проголошную!
 
Эх, помню, помню я... –
 
   в одиночестве затянул Маточкин, покачиваясь в гамаке.
 
Эх, как меня мать любила, –
 
   тихо подхватили густые и согласные голоса.
 
И не раз, и не два
Она мне говорила...
 
   Маточкин слез с гамака:
 
Когда, Ваня, подрастешь,
Не водись с ворами.
 
   Хор продолжал в мрачном согласии, как бы матовыми или бархатными голосами, истосковавшимися по пению.
 
В Сибирь-каторгу пойдешь,
Скуют кандалами.
Сбреют волос твой густой,
Вплоть до самой шеи,
Поведет тебя конвой
По матушке-Расее...
Не послушался я мать, –
 
   жарко, с болью и жалобой ввысь поднял песню голос запевалы, -
 
Повелся с ворами,
В Сибирь-каторгу пошел,
Скован кандалами...
 
   Вокруг Маслова столпились «их» матросы. На этот раз команда заинтересовалась, что за слова у такой печальной песни.
   Маслов перевел. Британцы смолчали. Это касается и их. Тут даже у злодеев из морской пехоты могли бы выступить слезы.
   – Братцы, а как с маршевыми песнями шли по Японии...
   Всем вспомнилось, как заходили в деревню Хэда.
 
Шел матрос с похода,
Зашел матрос в кабак,
Эх...
 
   – Свистуны! – раздалась команда.
 
Фьють, фьють...
 
 
Сел матрос на бочку,
Давай курить табак.
 
   – Ложкари!
 
Ой-эй-эй...
 
   Песню прервали, слышно стало, как тяжело работает машина парохода. Не качнет. Идем, как по реке. Неужели в Китайских морях всегда так?
   «Плывут в Гонконг, а поют, как гонят их в Сибирь на каторгу, – подумал Стивенсон, выслушав объяснения своего переводчика. – И как вернулся матрос со службы...»
 
Здорово, брат служивый,
Что, куришь табачок... –
 
   продолжал хор.
   «Когда все это слушаешь, то человеку с воображением представляется битва под Севастополем. Какое там ужасное побоище и как геройски сражаются славные британцы, если враги на них идут фронтом с такими песнями. По сути, и нам надо бы усилить вдвое караулы. Но офицеры беспечны».
   Матросы палубы и солдаты морской пехоты вылезли из гамаков и выкладывали перед певцами свои фамильные табакерки и грязные кисеты. Угостить больше нечем.
   – Они давно плавают вместе, много пережили и хорошо спелись.
   – Если им разрешить высказывать свободу мнений, то перестанут слушаться. Откажутся воевать, и начнутся безобразия. Все же дети рабов.
   – Я не верю этому. Не может быть, чтобы матросы набирались из рабов.
   А на другой вечер пленных прямо попросили спеть про мать, которая страдает за сына-разбойника...
   Собакин, молодой, неуклюжий и сутулый, как старик, сидя на краю скамейки, подозвал к себе собаку, отличавшуюся свирепостью и прожорливостью.
   Пес подошел неохотно, поглядел презрительно и зарычал. Собакин что-то сказал ему. Кобель поджал хвост, наклонил голову и смущенно отошел. Собакин опять позвал его. Пес повиновался. Матрос сказал:
   – Разве у тебя нет ума? Тебе не стыдно?
   Пес раскорячился, склонил морду и, сильно и судорожно напрягшись всем телом, отрыгнул огромный кусок вареной говядины.
   – Видишь, какое хорошее мясо, – сказал Собакин. – Как же она его сглотнула?
   Матрос встал и у всех на глазах выбросил кусок мяса в открытый порт.
   За столом играли картежники. Один из них вскочил и стал бить Собакина.
   – За что? – отстранился пленный.
   Маслов вырвал Собакина за руку из сбившейся толпы и сам несколько раз съездил ему по шее.
   – Тебе самому не стыдно?
   – За что ты-то? Они от нас просят песен, а мясом кормят собак, поэтому и взъелись. Эта собака хуже полицейского. В этом куске целая порция...
   – Тебе какое дело?
   После этого все стали замечать, что у Собакина особые отношения с псами. Собаки его слушают и понимают. При всей привязанности матросов к собакам, никто такой силы влияния на них не имел. Все стали опасаться за своих любимцев. Показалось, что собаки стали чахнуть. В шторм одна из офицерских собак услыхала крик и ругань своего владельца, стоявшего на вахте. Молодая собака, видимо, решила, что ее зовут на помощь. А дверь не открывалась. Собака сидела и ждала, пока кто-то не вошел, и она выскользнула на палубу. Тут же волна смыла ее в море.
   Вечером спросили Собакина, как он полагает, что случилось. Кто-то из пленных смеясь сказал, что по части собак Собакин собаку съел. Переводчик перевел буквально.
   – Он съел собаку? – возмутились матросы экипажа.
   – Это пословица, а не на самом деле, – перепугался Янка Берзинь. Он скорей пришел на помощь.
   – Этого не было... Так только говорится.
   Стали объясняться.
   Но уже поздно! Как их теперь вразумишь?
   – Что же ты, брат, наделал, – толковал Маслов обмолвившемуся товарищу. – Дернуло тебя за язык!
   – За собаку теперь с ними ввек не разочтешься! – сказал Мартыньш.
   – Он ест собак? – спросили про Собакина.
   – Собакин, иди сюда, – приказал Маслов. – Расстегни рубаху, покажи крест. Посмотри, джек, его руку. Вот видишь, какая у него кость.
   Маслов не стал пояснять, что на собачине такую кость не выкормишь.
   – А ты, Собакин, не срами товарищей... Оставь все свои фокусы. Я старший унтер-офицер и тебе приказываю.
   – У них есть умелые марсовые! – говорили матросы «Барракуты» после очередного шторма. – Командование поступает несправедливо.
   – Да, недостойное поведение коммодора!
   – На мачтах они не заслужили упрека.
   – Пети-офицеры у них старики, всем лет по тридцать – тридцать пять! У всех вискерс – бакенбарды. Все босые, как и рейтинг – служивые, – излагал Собакин свои наблюдения. – Все боксеры!
   Двое матросов экипажа подошли, достали из картузов глиняные трубки, угостили Собакина табаком, и все закурили.
   – Платков у них нет, а как идут на берег, надевают черный шелк на шею, – продолжал Собакин. – Не матросы, а дамы!
   – Европа нас удивляет и превосходит, братец, и это доказывает! – ответил Васильев.
   – А что же мы?
   – А мы как придется... По одежке протягивай ножки...
   – Dog charmer! – проходя мимо и хлопнув Собакина по плечу, одобрительно сказал Стивенсон.
   – Что они меня теперь так называют? Что такое дог чармер? – спросил Собакин у Маслова.
   – А это то же самое, что и по-русски. Разве не понимаешь? Дог это и есть дог. А чары есть чары. Значит, у тебя для дога чары. Это они заметили, что ты очаровал всех собак!
   – Собачьи Чары! – засмеялся Маточкин.
   Матросам экипажа ясно теперь, что у пленных, как и у них, такие же босые, как железные, подошвы в смоле. Так же не боятся они холодного ветра, так же прячут свои odds and ends – мелочи – в шляпы и фуражки. Если удивляемся, что у них трубки не глиняные, то надо лишь вспомнить – они из страны лесов. Обжиг глины и выработка черепицы до совершенства доведена только на нашем острове. Глиняные трубки для рядового, бегающего по мачтам, удобней. Когда куришь в час отдыха, то греют озябшие руки.
   – Красиво, а пустыня, – глядя на вершины прибрежных утесов, сказал Шиллинг.
   Под скалой бил гейзер, угасал, потом опять белая струя воды и пара подымалась саженей на сто и, распадаясь, рассыпалась по черным обломкам скал, на которые, дыша, находил и отходил светло-зеленый после шторма океан.
   Поток падает с обрыва – целая река рассыпается в воздухе и превращается в дождь.
   Вахтенный лейтенант попросил всех уйти с палубы.
   ...Матрос Стивенсон, размахивая рукой, стоял на баке и, обращаясь к собравшемуся на палубе экипажу, кричал высоким голосом:
   – Своим эгоизмом наш адмирал, фигурально образно говоря, не может ли толкнуть христианский народ на путь людоедства? Как мы выглядим в этом случае? Кто же и в чем виноват? Если это так, то есть ли какие-нибудь сомнения?
   – Слушайте! Слушайте! – раздались голоса.
   – Я выражаю желание призвать всех товарищей выказать солидарность, подать петицию капитану парохода, коммодору и командующему эскадрой. Есть ли причины для унижения пленных матросов? Чем они воняют в ноздри его превосходительству? Они трудятся с нами наравне, и каждый заслуживает паек моряка.
   Вахтенный офицер спокойно прохаживался мимо митингующих. Иногда он отдавал распоряжения вахтенным на палубе, не принимавшим участия в сборище. Стивенсон сошел с банки на крышку люка и на палубу. Он надел фуражку. Плотник поднялся наверх и заявил, что, прежде чем бороться за других, надо подумать о своих.
   Матрос, гордо выпятив грудь, сжимая кулаки, закричал гулким басом:
   – Я сам слышал, как в Хакодате они говорили по-японски! Люди возвращаются после научной деятельности на родину и в плену заслуживают вполне табака и мыла!
   – И полной порции! – вперебой добавили голоса из толпы.
   – Скажем слово против эксплуататоров в защиту рядового матроса. Против лавочников, переводчиков и газет, искажающих истину! За свободу слова!
   Вышел матрос в бакенбардах, в лохматых шерстяных штанах и босой.
   – Мы поем: «Вверх, Британия, и вниз, все остальные». Для русских за голодное терпение и за их железные лапы я призываю сделать исключение, и я готов отвергнуть ради них наши патриотические предрассудки. Фигурально выражаясь, пленные моряки – как полновесные стерлинги Соединенного Королевства!
   – С ними война! – крикнули оратору.
   Митинг загудел, выражая недовольство этой репликой.
   – Вы, Алби, вместе с мистером Дог Чармер сегодня обстенили парус и положили рей на мачту. После нашей неизбежной победы в Севастополе речь о войне прекратится. Долг моряка бросить спасательную бочку! Я призываю: идти прямо в зубы ветру и подавать бумагу командующему!
   – Тэд вырвал эти доводы и эту блестящую речь из моего рта! – заявил следующий оратор, рыжий матрос без всяких нашивок. – Дайте мне бумагу, я поставлю на ней свой крест!
   Митинг закончился.
   – All sails aback![23] – раздалась команда вахтенным.
   На другой день при подъеме флага вышел капитан Артур Стирлинг. Как всегда по субботам, спросил, есть ли жалобы. Стивенсон выступил вперед и попросил позволения подать петицию.
   Молодой капитан просмотрел длинную бумагу со множеством подписей. Сказал, что передаст петицию адмиралу, ушедшему в Нагасаки, и тогда ответ будет известен.
   – У нас Степан Степанович первому же спикеру за такое дело отгрыз бы ухо, – почесываясь, говорил Собакин.
   – У вас плохой капитан? – спросил Стивенсон.
   – Нет, хороший, – ответил Маслов и подмигнул товарищам.