Страница:
— Тужься, Натальюшка, тужься...
Наталья закричала так, как кричат единственный раз в жизни. Это был не крик, а скорее взрыв. И тут же стало тихо. Даже океан затих.
И вновь стало темно, совсем темно.
— Наталья! — позвал Иван, но она не отзывалась. Иван пощупал ее лицо, холодное, безжизненное.
— Мальчик? Девочка? — прокричал издалека Брускин.
— Иди скорей, Гриш! — крикнул Иван и сам пополз на четвереньках туда, где на подстеленном суконном одеяле лежал ребенок. Его не было видно, но он был здесь. Иван слышал, как он покряхтывает в темноте.
— Темно, черт, — прошептал Иван, нашел пуповину, перекусил ее и крепко перевязал ниткой.
— Она умерла, Ваня, она умерла! — закричал вдруг Брускин. — Таличка!
И вновь сразу, вдруг очистилась луна, и Иван увидел ребенка. Он был очень большой и очень страшный. Большая круглая голова, черные птичьи глазки, плоский нос, широкий синегубый рот, а на тщедушном тельце шевелились, перебирая, цапая воздух черными коготками, несколько ручек, как у Шивы. От ужаса волосы поднялись на голове Ивана.
— Таличка, голубушка, ну скажи что-нибудь, что же ты молчишь? — бормотал, захлебываясь слезами, Брускин.
Иван протянул осторожно руку к лицу родившегося, и тот мгновенно среагировал — вцепился в указательный палец мелкими острыми зубками. Иван сморщился от боли, страха и отвращения и сдавил изо всей силы его лицо и горло.
Человек пятьдесят красноармейцев сидели рядами на земле в тени баньяна, обращенные к стоящему Брускину. Григорий Наумович был серьезен. За его спиной было развернуто знамя корпуса и висел портрет Сталина из тех, уцелевших в землетрясении. “Ленин” — было написано под ним на русском, английском и хинди. Рядом сидел Иван и в волнении мял завязанный тряпкой указательный палец, видимо болевший.
— Товарищи! — заговорил Брускин. — Первый вопрос повестки дня — прием в партию. К нам поступило заявление от товарища Новикова. — Комиссар поднял листок, который держал в руке, и стал читать: — Заявление. Прошу принять меня в ряды ВКП(б). Комдив Новиков”. Коротко, но содержательно. У кого есть вопросы к товарищу Новикову? Встаньте, пожалуйста, Иван Васильевич.
Новик деревянно поднялся. Было видно, что он тщательно готовился к этому событию: сапоги были начищены, обмундирование выстирано и даже каким-то образом выглажено. Ко всему он был тщательным образом выбрит и волосы зачесаны, волосок к волоску, назад. Иван кашлянул и заговорил глухим, чужим от волнения голосом:
— Родился я в Самарской губернии, в селе Новиково, в бедняцкой семье... Во-от... В семье у нас было двенадцать детей... С детских лет познал тяжелый крестьянский труд...
Сюда, к баньяновой рощице, шла Наталья. Она похудела после родов и лицом стала похожа на маленькую большеглазую девочку, да и шла она, осторожно ступая босыми ногами, как ребенок, боящийся упасть. Одета она была в то же широкое, сшитое из старых гимнастерок платье, из которого перла огромная грудь. На многажды стиранной линялой ткани заметно выделялись два темных мокрых пятна на сосках. Брускин, косясь, наблюдал за ней, при этом в лице его появилось что-то страдальческое.
Наталья вошла под живой навес баньяна и, удивленно и укоризненно глядя то на Брускина, то на Ивана, пошла к ним. Иван тоже заметил ее и замолчал.
— Ну нельзя же так, товарищи! У нас все-таки закрытое партсобрание! — возмутился кто-то из старых партийцев.
— Что тебе, Таличка? — стараясь быть как можно более ласковым, обратился к ней Брускин.
Но она не ответила и остановилась.
— ...Потом пошел на империалистическую, а за что воевал — не понимал... — вновь забубнил Иван.
— Что же вы?! — заговорила вдруг Наталья, вскинув брови, детским голоском, с детской интонацией, укоризненной и капризной. — А причащаться кто будет? Я вас жду-жду, а вы не идете.
— Хорошо, Таличка, хорошо, — боясь расстроить ее, ласково пообещал Брускин. — Подожди немного — мы скоро...
Наталья шла впереди широким шагом, держа в опущенной руке гремящую цепь и помахивая ею, как кадилом. Брускин и Иван шли сзади.
— Ну как, вы уже почувствовали? — негромко, но очень заинтересованно спросил Брускин.
Иван выглядел усталым и озабоченным.
— Чего? — не понял он.
— Уже почувствовали себя большевиком? — допытывался комиссар.
Иван прислушался к себе и кивнул. И тут же посмотрел на Наталью и нахмурился.
— Не могу я это выносить!
На лице Брускина вновь появилось страдальческое выражение.
— Что делать, Иван Васильевич, что делать... Вы знаете, с моей бабушкой было нечто подобное, когда папу отправили в пожизненную каторгу, а мама умерла... И ничего, прошло... Главное — терпеть и не расстраивать ее. И все образуется, я уверен!
Они часто спотыкались, потому что весь берег был в каких-то ямках. Наталья оглянулась и нахмурила бровки. Брускин и Иван прибавили шагу.
На ровном, разглаженном песке было нарисовано основание церкви: притвор, средняя, — а камнями были обозначены алтарь, солея, амвон. На защитном пулеметном щитке был устроен иконостас: иконками служили маленькие фотографии красноармейцев.
Наталья встала на камушек амвона и спросила нетерпеливо:
— Ну? Что же вы не заходите?
Брускин быстро перекрестился, поклонился и “вошел”.
— А ты, Ваня?
Иван вздохнул и сделал то же самое, но на глазах Натальи мгновенно выступили слезы.
— Где же ты идешь, тут же стена! — воскликнула она дрожащим голосом.
Иван еще раз вздохнул, неумело перекрестился и “вошел” там, где был обозначен вход.
Они стояли перед Натальей опустив головы, как прихожане перед священником. Наталья улыбалась.
— Гриша! — воскликнула она удивленно. — А где же мой крест? Ты же обещал...
— Сейчас, Таличка, сейчас.
Брускин осторожно, чтобы не сломать, вытащил из-за пазухи осьмиконечный крест, сделанный из связанных нитками пластин пальмового листа. Наталья просияла от счастливого восторга.
— Ты хороший, Гриша, я тебя за это первого причащать стану. Целуй крест.
Брускин наклонился и поцеловал.
— И ручку! — неожиданно по-женски кокетливо-капризно потребовала Наталья.
Брускин чмокнул тыльную сторону ее ладони. Иван безмолвно повторил те же действия.
— Слава тебе, Боже! Слава тебе, Боже! Слава тебе, Бо-оже! — звонко и весело пропела Наталья, наклонилась и взяла в одну руку кружку с морской водой, а в другую слепленную из мокрого песка “просфорку”.
— Причащается раб Божий Гриша-анька! — объявила Наталья и дала Брускину откусить от “просфорки” и запить водой.
— Причащается раб Божий Ива-анушка!
На скулах Ивана катнулись желваки, но он сделал то же. Песок застрял в усах Новика, и он скрытно сплевывал его.
А детские глаза Натальи так и сияли счастьем интересной и удавшейся игры.
— А молитву Господню ты, Ваня, сегодня выучил?
Иван не слышал. Брускин толкнул его локтем.
— Молитву! — шепотом напомнил он. — “Отче наш, иже еси на небесех...”
— “Отче наш, иже еси на небесех...” — все больше мрачнея, стал повторять Новик.
— “Да святится имя Твое”, — подсказывал Брускин, умоляюще и смятенно глядя на Ивана.
Новик молчал.
— Ну что же вы, Иван Васильевич! — шептал Брускин. — Вместе ведь учили! “Да святится имя Твое...”
Наталья часто-часто моргала.
— “Да святится имя Твое”, — глухо пробубнил Иван и вдруг заорал, не выдержав: — Не могу больше! — И быстро пошел прочь, наступив сапогом на “престол” и шагнув сквозь стену Натальиного храма.
— А-а-а-а! — по-детски громко и звонко заревела она за его спиной.
— Ну что же вы, Иван Васильевич! — сам чуть не плача, воскликнул Брускин.
— Ты плохой, Ваня, плохой! — кричала, захлебываясь в рыданиях, Наталья. — Ты моего деточку в землю спрятал, а место не показываешь! А я вот его найду, он тебя побьет!
И, упав на колени, продолжая реветь, Наталья стала по-звериному рыть в песке ямку.
— Таличка! Та-а-личка! — кричал вдалеке Брускин, бегая по берегу.
Иван присел на камень, стал развязывать забинтованный палец.
— Таличка! — передразнил он. — Сидит твоя Таличка где-нибудь в кустах, смеется над нами.
Иван сплюнул в сторону и вдруг увидел торчащий из песка указательный палец руки, словно зовущий его к себе. Иван растерянно посмотрел на свой забинтованный палец и кинулся туда, упал на колени, стал разгребать песок.
Наталья закопала себя неглубоко. Ее открытые глаза и улыбающийся рот были забиты песком. На груди лежал брускинский крест.
— Та-аличка! Та-аличка! — кричал вдалеке Брускин.
Стянув с головы буденовку, Иван поднялся, скорбно и тупо глядя на Наталью. Но его голова стала инстинктивно втягиваться, когда в воздухе знакомо зазвучал вой приближающегося снаряда. Через мгновение донесся хлопок орудийного выстрела. А еще через мгновение снаряд мощно взорвался где-то посреди лагеря. Там заржали, заметались лошади, заметались, закричали люди.
Иван взглянул на море. Сюда двигался корабль, и из дула его носового орудия вырвался огонь нового выстрела. Иван перевел взгляд на Наталью.
— Прости, Наталья, если что не так... — тихо сказал он.
Новый взрыв взметнулся в лагере, а с другой стороны длинными слитными очередями стали бить английские скорострельные пулеметы.
Иван опустился на колени и стал торопливо закапывать Наталью.
В ТОТ ДЕНЬ АНГЛИЧАНЕ НАЧАЛИ ЖЕСТКУЮ КАРАТЕЛЬНУЮ ОПЕРАЦИЮ ПО ЛИКВИДАЦИИ НАШИХ В ИНДИИ.
Они забились в глубь тропических джунглей, восхитительно прекрасных, если смотреть на них снаружи, и темных, мрачных, тягостных внутри. Иван сидел на толстом стволе поваленного дерева. Он размотал свой указательный палец и внимательно его рассматривал. Палец не только словно распух, но и стал длиннее остальных, огрубел и почернел, на его тыльной стороне торчали черные звериные щетинки, а вместо ногтя вырос длинный и острый черный коготь. Иван пошевелил своим новым пальцем и посмотрел по сторонам. Вблизи никого не было. Правда, к нему шел Брускин, разговаривающий сам с собой на ходу, но он был еще далеко. Иван вытащил саблю, положил на ствол ладонь с вытянутым новым пальцем и резко рубанул. Поморщившись и даже качнувшись от боли, Иван коротко взглянул на валяющийся обрубок, подошвой сапога вдавил его поглубже в мягкую, влажную землю и плюнул сверху.
Брускин приближался. Иван стянул с головы буденовку и обернул рану, из которой хлестала черная кровь.
Комиссар остановился рядом, внимательно и заботливо посмотрел в глаза Ивана и спросил скороговоркой:
— У вас что-нибудь случилось?
— Да ничего, палец вот отрубил, — объяснил Иван.
— Почему? — живо поинтересовался Брускин.
— Да не нравился он мне.
— Понятно, — удовлетворился ответом Брускин. — Товарищ Новиков, у меня к вам очень важный разговор. Мы должны установить красное знамя на вершине горы Нандадеви. Тогда-то они нас заметят. Мы уже начали отбор добровольцев.
Новик помотал головой.
— Нет, Григорь Наумыч, я по горам не ходок. Да я еще пока и комдив.
— Что вы, товарищ Новиков, пойдут представители наших горских народов, а к вам я...
— Это что же за знамя должно быть? — с сомнением спросил Иван.
— Натуральный шелк, сто пятьдесят на сто, я посчитал.
— Чего?
— Разумеется метров.
— А древко?
— А вы видели гигантские пальмы? Товарищ Новиков, я к вам совсем по другому вопросу. Дело в том, что, мне кажется, я оттуда уже не вернусь... — Брускин опустил голову, справляясь со своей секундной слабостью. — И я бы хотел, чтобы вы взяли мой дневник. Но чтобы никому-никому! А если вдруг снова окажетесь в Москве, отдайте его моей бабушке...
— А если... я? — растерянно спросил Иван.
— Так вы же сто один год проживете! — засмеялся, блестя повлажневшими глазами, комиссар.
И Иван засмеялся. И они обнялись.
Штат Хамагар-Прадеш. Город Химла.
5 января 1925 года.
В большой магазин, где торговали тканями, заскочили несколько человек, одетых в индийское и европейское платье. Угрожая наганами перепуганным продавцам и покупателям, они торопливо искали нужную им ткань. Экспроприаторами были грузины, армяне, азербайджанцы, поэтому общались между собой они на русском.
— Смотри, Георгий, такой ткань берем? — спрашивал один, вытаскивая из-под прилавка штуку вишневого сукна.
Высокий красивый красноармеец пощупал ткань пальцами и вскинул руку с поднятым вверх наганом.
— Слушай, ара, ты не понял? Шелк надо, натуральный шелк.
А из подсобки уже тащили именно то, что было нужно, — свитки алого китайского шелка. Его концы ползли по полу, и все в магазине окрасилось в красное.
Южное предгорье Гималаев.
12 февраля 1925 года.
Под навесом из сосновых веток стоял аэроплан, и летчик Курочкин возился в моторе. Вокруг сидели местные жители и молитвенно смотрели на него.
— Товарищ Курочкин! — окликнул его Брускин.
Курочкин оглянулся и увидел наших. Они стояли, вытянувшись, в две длинные шеренги: одна держала на плечах скрученное и перевязанное знамя, другая — древко, ошкуренный ствол гигантской пальмы. Во главе шеренги стояли улыбающиеся Брускин и Шведов. Летчик вытер на ходу руки ветошью, приложил руку к виску и доложил:
— Произвожу текущий ремонт мотора.
Брускин указал взглядом на туземцев.
— Как вы думаете, они пойдут с нами?
— Конечно пойдут. Уж не знаю, за кого они меня принимают, но что ни попрошу...
— Понятно за кого, — пожал плечами Брускин. — Вы ведь летаете...
Курочкин бросил печальный взгляд на свой аэроплан.
— Да вот не заводится он...
ЗАБЕГАЯ ДАЛЕКО ВПЕРЕД СКАЖЕМ, ЧТО АЭРОПЛАН ВСЕ-ТАКИ ЗАВЕЛСЯ, И В 1973 ГОДУ ЛЕТЧИК КУРОЧКИН ПОЛЕТЕЛ НА РОДИНУ. НО НА ГРАНИЦЕ, ПРИНЯВ ЗА НАРУШИТЕЛЯ, ЕГО ВСТРЕТИЛ НАШ “МИГ”. САМОНАВОДЯЩИЕСЯ РАКЕТЫ НЕ НАВОДИЛИСЬ НА ОБТЯНУТУЮ ПЕРКАЛЕМ ФАНЕРУ, И ТОГДА БЫЛ ПРИМЕНЕН ТАРАН. ОБА САМОЛЕТА УПАЛИ, И ОБА ЛЕТЧИКА ПОГИБЛИ. СООБЩЕНИЯ ОБ ЭТОМ БЫЛИ НАПЕЧАТАНЫ ВО ВСЕХ ЦЕНТРАЛЬНЫХ ГАЗЕТАХ, НО, РАЗУМЕЕТСЯ, НЕ БЫЛИ НАЗВАНЫ ФАМИЛИИ ЛЕТЧИКОВ И СТРАНА, ИЗ КОТОРОЙ ЛЕТЕЛ НАРУШИТЕЛЬ...
— Выше! Выше! Выше! — как заклинание повторял Брускин, глядя на вершину Нандадеви.
Упорно поднималась в гору длинная вереница людей, неся на плечах великое знамя и великое древко к нему.
Высота — 4000 метров.
Была ночь. Горели на снегу костры. Сидели вокруг них восходители. Шведов мял ноющие ладони, всовывал их в огонь, морщился.
— Болят? — сочувственно спросил Брускин.
— Болят, будь они неладны, — смущенно отозвался Шведов. — Сколько ран на теле, и ничего, а они... Дело-то как было... Брали мы Зимний... Ворота закрыты, полезли мы их открывать, помните?
Брускин кивнул.
— И тут юнкера ударили... Тот, кто выше меня залез, так и встал, прямо на руках у меня топчется, испугался, видно. Я говорю: “Что же ты, товарищ?”...
Шведов вздохнул, махнул рукой. Брускин протянул ему варежки, связанные Натальей.
— Возьмите, Артем.
— Да нет, что вы!
— Возьмите, возьмите.
Высота 5000 метров.
— Хетти! Хетти! — испуганно и возбужденно говорили туземцы, указывая на разбросанные по снегу человеческие черепа и кости, а также на идущие от них следы босых ног.
— Что это значит, Григорий Наумович? — не понимал Шведов.
— Это значит, что мифы становятся реальностью, — задумчиво глядя на кости, ответил Брускин. — Только скверно, что они — людоеды.
— Они уходят, Григорь Наумыч! — оторвал его от размышлений Шведов.
Туземцы не шли, бежали вниз. Шведов вытащил из кобуры маузер.
— Может, остановить?
— Пусть уходят, — меланхолично произнес Брускин и вдруг сорвался, закричал убегающим в спины, размахивая кулаком: — Проклятая Вандея! Ренегаты! Иуды!
Высота 5500 метров.
Восходители окружили то место, где спал Брускин. От него осталась буденовка и раздавленные очки. На снегу хорошо были видны следы босых ног.
— Хетти комисал слопал, — убежденно сказал китаец Сунь и прибавил: — Сунь знает.
— Что делать будем, товарищ Шведов? — жалобно спросил один из восходителей.
— Как что? — удивился Шведов. — Выше пойдем!
Высота 6000 метров.
Впереди стояло что-то вроде сложенного из плоских камней крохотного домика, и в сгущающихся сумерках из его щелей сочился золотисто-розовый свет.
В домике в позе лотос сидел индиец в одной набедренной повязке, и тело его, а особенно голова, излучало тот самый свет. Вблизи он был таким ярким, что было больно смотреть глазам, и настолько теплым, что восходители снаружи грели о камни замерзшие ладони. Под сидящим зеленела изумрудная травка.
— Браток! — окликнул его Шведов.
Он произнес это слово не так уж и громко, но, вероятно, для привыкшего к абсолютной тишине йога звук его был подобен взрыву.
Йог упал вдруг набок как сидел — со скрещенными ногами и лежащими на коленях ладонями, — и излучаемый им свет стал меркнуть на глазах. Скоро это был просто скрюченный синий труп индийца, лежащего на побитой инеем траве.
Высота 6001 метр.
— Я ничего не вижу... — удивленно произнес Шведов, щупая перед собой воздух руками и не решаясь сделать хотя бы шаг. Но он не стал жаловаться, жаловаться было некому, потому что ослепли все.
— Ме вераперс вхедав![25] — кричали одни.
— Ес вочинч чем теснум![26] — кричали другие.
— Мэн хэч бир шей кёрмюрям![27] — кричали третьи.
И остальные кричали что-то на своих языках. Они забыли вдруг русский или, ослепнув, не желали или не могли больше на нем разговаривать.
Шведов обессиленно сел в снег, вытащил кисет и попытался свернуть самокрутку, но табак высыпался, а кисет упал в снег. Шведов не стал его искать и заплакал. Он не видел, как, щупая перед собой руками воздух, столкнулись двое.
— Сэн ким сэн?[28] — спрашивал, падая, один.
— Иск ду овесс?[29] — падая, спрашивал другой.
Они упали в снег и, сцепившись, стали кататься по нему и бить один другого по лицу и невидящим глазам, пока не раздался выстрел и один перестал бить другого.
И в других местах раздались выстрелы.
Шведов сидел не двигаясь, слушал незнакомые крики, чужие слова проклятий. Стрельба разгоралась. Слепые стреляли в слепых не очень метко, но часто — до последнего патрона. Пули свистели рядом, и одна, пролетая, коснулась щеки Шведова. Он не испугался, даже не вздрогнул, а зачерпнул пригоршню снега и приложил к окровавленной щеке.
— Дзмебо, модит чемтан, ме тхвэн гихснит![30] — кричал высокий красивый красноармеец с непокрытой головой, и те, кто понимал его язык, шли к нему.
Взявшись за руки, они образовали цепочку и пошли за ним. Он не обманывал их, просто ему, наверное, казалось, что он видит, он верил в это. Но он был слеп, как все, он повел их к глубокой, голубеющей льдом пропасти и первым беззвучно полетел в нее, увлекая за собой остальных...
Стрельба затихала, слышались только крики раненых и стоны умирающих.
Шведов в задумчивости откусывал и жевал напитанный собственной кровью снег.
Не ослеп только китаец Сунь. Он щурил узенькие глазки, смотрел на сияющую вершину Нандадеви и исступленно повторял:
— Высэ! Высэ! Высэ!
Высота 6111 метров.
На ровном белом склоне алел огромный красный прямоугольник знамени. С неба сыпала снежная крупа, и потому он на глазах бледнел, становился розовым и скоро слился с окружающей белизной.
В огромной пещере горел один большой костер, и около него сидели хетти женского пола, а также дети и смотрели на ритуальное действо.
Брускин стоял у ритуальной стены, залитой старой кровью. На уровне головы комиссара на камне засохли остатки почерневшего мозга с прилипшими волосами.
Страшные и агрессивные хетти-мужчины наступали на Брускина. У передних в руках были копья с каменными наконечниками, у остальных — просто остроугольные камни.
— Хга! — скомандовал вождь, самый крупный и самый сильный, и дикари приблизились еще на один шаг.
Брускин был измучен и возбужден. Щеки его горели лихорадочным румянцем. Он был без буденовки, без очков, без штанов, но не терял надежды. И он выбросил вперед руку и заговорил скороговорно, как на митинге:
— “У Гегеля диалектика стоит на голове. Надо ее поставить на ноги, чтобы вскрыть под мистической оболочкой рациональное зерно!”[31]
— Хга!
Еще на шаг Брускин приблизил себя к мученической смерти.
— “Агностик говорит: не знаю, есть ли объективная реальность, отраженная, отображенная нашими ощущениями, объявляю невозможным знать это”[32].
— Хга!
Кремневые наконечники на копьях нетерпеливо подрагивали у его груди. Румянец исчез с растерянного лица Брускина, и из глаз побежали слезы. Дикари ждали последнего его слова.
— Эйнцике либе бобэн, хэлф мир...[33] — прошептал он вдруг и улыбнулся, и надежда, но иная надежда возникла в его глазах.
Вождь не давал свою страшную команду, и Брускин вдруг запел тоненько, тихо, нежно:
Штат Раджастхан. Близ Курукшетра.
1 апреля 1929 года.
Бывшая Иванова дивизия, уменьшившаяся за годы непрерывных боев и походов до размеров сотни, томилась в ожидании командирского слова.
Были сумерки, и Новик то опускал бинокль, то вновь прикладывал его к глазам не в состоянии определить — кто же находится на другом краю огромного поля, на котором пять тысяч лет назад сражались между собой боги и люди?
Дивизия — сотня Новикова — скрывалась в кустарнике, и противник, тоже примерно сотня, их не замечая, двигался неторопливым шагом.
— Да англичанка это, Иван Васильевич! — подсказывал нетерпеливо ординарец Государев-внук.
Новик оскалился в улыбке:
— Сперва врежем, потом разберемся. — И, привстав в стременах, повернулся к своим, закричал: — Шашки наголо! Пики к бою! За мной в атаку! Марш-марш!
И, как всегда, поскакал первым, а его дивизия-сотня рассыпалась на просторе лавой.
Противник их наконец заметил, занервничал, кто-то там, кажется, пытался отступить, кто-то спешиться и залечь, чтобы встретить огнем. И все-таки те решили принять бой и тоже рассыпались лавой и понеслись навстречу.
Иван обернулся к своим и крикнул весело:
— Руби до седла, остальное само развалится!
Вечерний густой воздух ответил эхом, и с той стороны донеслось:
— Руби до седла, остальное само развалится!
Лавы катились навстречу друг другу — лоб в лоб. Иван выбрал скачущего у противника первым и, направив на него коня, перекинул трофейную ханскую саблю из правой руки в левую.
Лавы смешались, зазвенела сталь о сталь, Новик привстал в стременах и вдруг услышал испуганное и радостное:
— Иван!
И по всей линии боя звон металла стал стихать, а вместо него послышались удивленные восклицания:
— Федька, ты, что ль? Тю!
— Николай! Чертяка!
— Дедушка! — Это кричал Государев-внук.
Перед Новиком сидел в седле Колобок и улыбался.
И Иван плюнул от досады — он уже настроил себя на бой.
Вокруг огромного костра, на котором зажаривалась целая лесная свинья, лежали кольцом кавалеристы, гомонили, смеялись. То и дело хлопал по плечу смущенного внука Государев-дед.
Командиры лежали чуть в отдаленье и даже на отдыхе выглядели озабоченными.
— Применяем партизанскую тактику... — рассказывал Новик.
— И мы применяем... — кивнул Колобок.
— Поэтому у нас теперь не дивизия, не эскадрон, а партизанский отряд...
— И у нас партизанский...
Иван взглянул на Колобка исподлобья и продолжал со значением:
— У нас... отряд... имени... Афанасия... Никитина...
— И у нас то же самое! — воскликнул Колобок.
Новик смотрел на бывшего соратника изучающе-внимательно. Тот улыбнулся.
— Честное партийное, Иван!
Иван усмехнулся, мотнул головой, поднял кружку.
— Раз так — давай выпьем для продолжения разговора.
Они чокнулись, выпили, поморщились.
— Оно даже лучше, — подытожил Иван. — Спору будет меньше при объединении.
— При каком объединении? — осторожно спросил Колобок.
— Как при каком? — удивился Новик. — Неужто мы встретились — и разъедемся?.. У нас вместе, считай, эскадрон будет...
— А командовать им кто станет? — испытующе глядя, спросил Колобок.
— Да уж выбрали б командира... — ушел от ответа Новик.
— Уж не тебя ли?
— А хоть бы и меня... — ответил Иван, глядя в сторону.
— Во-он оно что... — протянул Колобок. — Между прочим, когда я дивизией командовал, тебя с эскадрона гнали как сраного кота! Ишь чего захотел — объединяться!
Наталья закричала так, как кричат единственный раз в жизни. Это был не крик, а скорее взрыв. И тут же стало тихо. Даже океан затих.
И вновь стало темно, совсем темно.
— Наталья! — позвал Иван, но она не отзывалась. Иван пощупал ее лицо, холодное, безжизненное.
— Мальчик? Девочка? — прокричал издалека Брускин.
— Иди скорей, Гриш! — крикнул Иван и сам пополз на четвереньках туда, где на подстеленном суконном одеяле лежал ребенок. Его не было видно, но он был здесь. Иван слышал, как он покряхтывает в темноте.
— Темно, черт, — прошептал Иван, нашел пуповину, перекусил ее и крепко перевязал ниткой.
— Она умерла, Ваня, она умерла! — закричал вдруг Брускин. — Таличка!
И вновь сразу, вдруг очистилась луна, и Иван увидел ребенка. Он был очень большой и очень страшный. Большая круглая голова, черные птичьи глазки, плоский нос, широкий синегубый рот, а на тщедушном тельце шевелились, перебирая, цапая воздух черными коготками, несколько ручек, как у Шивы. От ужаса волосы поднялись на голове Ивана.
— Таличка, голубушка, ну скажи что-нибудь, что же ты молчишь? — бормотал, захлебываясь слезами, Брускин.
Иван протянул осторожно руку к лицу родившегося, и тот мгновенно среагировал — вцепился в указательный палец мелкими острыми зубками. Иван сморщился от боли, страха и отвращения и сдавил изо всей силы его лицо и горло.
Человек пятьдесят красноармейцев сидели рядами на земле в тени баньяна, обращенные к стоящему Брускину. Григорий Наумович был серьезен. За его спиной было развернуто знамя корпуса и висел портрет Сталина из тех, уцелевших в землетрясении. “Ленин” — было написано под ним на русском, английском и хинди. Рядом сидел Иван и в волнении мял завязанный тряпкой указательный палец, видимо болевший.
— Товарищи! — заговорил Брускин. — Первый вопрос повестки дня — прием в партию. К нам поступило заявление от товарища Новикова. — Комиссар поднял листок, который держал в руке, и стал читать: — Заявление. Прошу принять меня в ряды ВКП(б). Комдив Новиков”. Коротко, но содержательно. У кого есть вопросы к товарищу Новикову? Встаньте, пожалуйста, Иван Васильевич.
Новик деревянно поднялся. Было видно, что он тщательно готовился к этому событию: сапоги были начищены, обмундирование выстирано и даже каким-то образом выглажено. Ко всему он был тщательным образом выбрит и волосы зачесаны, волосок к волоску, назад. Иван кашлянул и заговорил глухим, чужим от волнения голосом:
— Родился я в Самарской губернии, в селе Новиково, в бедняцкой семье... Во-от... В семье у нас было двенадцать детей... С детских лет познал тяжелый крестьянский труд...
Сюда, к баньяновой рощице, шла Наталья. Она похудела после родов и лицом стала похожа на маленькую большеглазую девочку, да и шла она, осторожно ступая босыми ногами, как ребенок, боящийся упасть. Одета она была в то же широкое, сшитое из старых гимнастерок платье, из которого перла огромная грудь. На многажды стиранной линялой ткани заметно выделялись два темных мокрых пятна на сосках. Брускин, косясь, наблюдал за ней, при этом в лице его появилось что-то страдальческое.
Наталья вошла под живой навес баньяна и, удивленно и укоризненно глядя то на Брускина, то на Ивана, пошла к ним. Иван тоже заметил ее и замолчал.
— Ну нельзя же так, товарищи! У нас все-таки закрытое партсобрание! — возмутился кто-то из старых партийцев.
— Что тебе, Таличка? — стараясь быть как можно более ласковым, обратился к ней Брускин.
Но она не ответила и остановилась.
— ...Потом пошел на империалистическую, а за что воевал — не понимал... — вновь забубнил Иван.
— Что же вы?! — заговорила вдруг Наталья, вскинув брови, детским голоском, с детской интонацией, укоризненной и капризной. — А причащаться кто будет? Я вас жду-жду, а вы не идете.
— Хорошо, Таличка, хорошо, — боясь расстроить ее, ласково пообещал Брускин. — Подожди немного — мы скоро...
Наталья шла впереди широким шагом, держа в опущенной руке гремящую цепь и помахивая ею, как кадилом. Брускин и Иван шли сзади.
— Ну как, вы уже почувствовали? — негромко, но очень заинтересованно спросил Брускин.
Иван выглядел усталым и озабоченным.
— Чего? — не понял он.
— Уже почувствовали себя большевиком? — допытывался комиссар.
Иван прислушался к себе и кивнул. И тут же посмотрел на Наталью и нахмурился.
— Не могу я это выносить!
На лице Брускина вновь появилось страдальческое выражение.
— Что делать, Иван Васильевич, что делать... Вы знаете, с моей бабушкой было нечто подобное, когда папу отправили в пожизненную каторгу, а мама умерла... И ничего, прошло... Главное — терпеть и не расстраивать ее. И все образуется, я уверен!
Они часто спотыкались, потому что весь берег был в каких-то ямках. Наталья оглянулась и нахмурила бровки. Брускин и Иван прибавили шагу.
На ровном, разглаженном песке было нарисовано основание церкви: притвор, средняя, — а камнями были обозначены алтарь, солея, амвон. На защитном пулеметном щитке был устроен иконостас: иконками служили маленькие фотографии красноармейцев.
Наталья встала на камушек амвона и спросила нетерпеливо:
— Ну? Что же вы не заходите?
Брускин быстро перекрестился, поклонился и “вошел”.
— А ты, Ваня?
Иван вздохнул и сделал то же самое, но на глазах Натальи мгновенно выступили слезы.
— Где же ты идешь, тут же стена! — воскликнула она дрожащим голосом.
Иван еще раз вздохнул, неумело перекрестился и “вошел” там, где был обозначен вход.
Они стояли перед Натальей опустив головы, как прихожане перед священником. Наталья улыбалась.
— Гриша! — воскликнула она удивленно. — А где же мой крест? Ты же обещал...
— Сейчас, Таличка, сейчас.
Брускин осторожно, чтобы не сломать, вытащил из-за пазухи осьмиконечный крест, сделанный из связанных нитками пластин пальмового листа. Наталья просияла от счастливого восторга.
— Ты хороший, Гриша, я тебя за это первого причащать стану. Целуй крест.
Брускин наклонился и поцеловал.
— И ручку! — неожиданно по-женски кокетливо-капризно потребовала Наталья.
Брускин чмокнул тыльную сторону ее ладони. Иван безмолвно повторил те же действия.
— Слава тебе, Боже! Слава тебе, Боже! Слава тебе, Бо-оже! — звонко и весело пропела Наталья, наклонилась и взяла в одну руку кружку с морской водой, а в другую слепленную из мокрого песка “просфорку”.
— Причащается раб Божий Гриша-анька! — объявила Наталья и дала Брускину откусить от “просфорки” и запить водой.
— Причащается раб Божий Ива-анушка!
На скулах Ивана катнулись желваки, но он сделал то же. Песок застрял в усах Новика, и он скрытно сплевывал его.
А детские глаза Натальи так и сияли счастьем интересной и удавшейся игры.
— А молитву Господню ты, Ваня, сегодня выучил?
Иван не слышал. Брускин толкнул его локтем.
— Молитву! — шепотом напомнил он. — “Отче наш, иже еси на небесех...”
— “Отче наш, иже еси на небесех...” — все больше мрачнея, стал повторять Новик.
— “Да святится имя Твое”, — подсказывал Брускин, умоляюще и смятенно глядя на Ивана.
Новик молчал.
— Ну что же вы, Иван Васильевич! — шептал Брускин. — Вместе ведь учили! “Да святится имя Твое...”
Наталья часто-часто моргала.
— “Да святится имя Твое”, — глухо пробубнил Иван и вдруг заорал, не выдержав: — Не могу больше! — И быстро пошел прочь, наступив сапогом на “престол” и шагнув сквозь стену Натальиного храма.
— А-а-а-а! — по-детски громко и звонко заревела она за его спиной.
— Ну что же вы, Иван Васильевич! — сам чуть не плача, воскликнул Брускин.
— Ты плохой, Ваня, плохой! — кричала, захлебываясь в рыданиях, Наталья. — Ты моего деточку в землю спрятал, а место не показываешь! А я вот его найду, он тебя побьет!
И, упав на колени, продолжая реветь, Наталья стала по-звериному рыть в песке ямку.
— Таличка! Та-а-личка! — кричал вдалеке Брускин, бегая по берегу.
Иван присел на камень, стал развязывать забинтованный палец.
— Таличка! — передразнил он. — Сидит твоя Таличка где-нибудь в кустах, смеется над нами.
Иван сплюнул в сторону и вдруг увидел торчащий из песка указательный палец руки, словно зовущий его к себе. Иван растерянно посмотрел на свой забинтованный палец и кинулся туда, упал на колени, стал разгребать песок.
Наталья закопала себя неглубоко. Ее открытые глаза и улыбающийся рот были забиты песком. На груди лежал брускинский крест.
— Та-аличка! Та-аличка! — кричал вдалеке Брускин.
Стянув с головы буденовку, Иван поднялся, скорбно и тупо глядя на Наталью. Но его голова стала инстинктивно втягиваться, когда в воздухе знакомо зазвучал вой приближающегося снаряда. Через мгновение донесся хлопок орудийного выстрела. А еще через мгновение снаряд мощно взорвался где-то посреди лагеря. Там заржали, заметались лошади, заметались, закричали люди.
Иван взглянул на море. Сюда двигался корабль, и из дула его носового орудия вырвался огонь нового выстрела. Иван перевел взгляд на Наталью.
— Прости, Наталья, если что не так... — тихо сказал он.
Новый взрыв взметнулся в лагере, а с другой стороны длинными слитными очередями стали бить английские скорострельные пулеметы.
Иван опустился на колени и стал торопливо закапывать Наталью.
В ТОТ ДЕНЬ АНГЛИЧАНЕ НАЧАЛИ ЖЕСТКУЮ КАРАТЕЛЬНУЮ ОПЕРАЦИЮ ПО ЛИКВИДАЦИИ НАШИХ В ИНДИИ.
Они забились в глубь тропических джунглей, восхитительно прекрасных, если смотреть на них снаружи, и темных, мрачных, тягостных внутри. Иван сидел на толстом стволе поваленного дерева. Он размотал свой указательный палец и внимательно его рассматривал. Палец не только словно распух, но и стал длиннее остальных, огрубел и почернел, на его тыльной стороне торчали черные звериные щетинки, а вместо ногтя вырос длинный и острый черный коготь. Иван пошевелил своим новым пальцем и посмотрел по сторонам. Вблизи никого не было. Правда, к нему шел Брускин, разговаривающий сам с собой на ходу, но он был еще далеко. Иван вытащил саблю, положил на ствол ладонь с вытянутым новым пальцем и резко рубанул. Поморщившись и даже качнувшись от боли, Иван коротко взглянул на валяющийся обрубок, подошвой сапога вдавил его поглубже в мягкую, влажную землю и плюнул сверху.
Брускин приближался. Иван стянул с головы буденовку и обернул рану, из которой хлестала черная кровь.
Комиссар остановился рядом, внимательно и заботливо посмотрел в глаза Ивана и спросил скороговоркой:
— У вас что-нибудь случилось?
— Да ничего, палец вот отрубил, — объяснил Иван.
— Почему? — живо поинтересовался Брускин.
— Да не нравился он мне.
— Понятно, — удовлетворился ответом Брускин. — Товарищ Новиков, у меня к вам очень важный разговор. Мы должны установить красное знамя на вершине горы Нандадеви. Тогда-то они нас заметят. Мы уже начали отбор добровольцев.
Новик помотал головой.
— Нет, Григорь Наумыч, я по горам не ходок. Да я еще пока и комдив.
— Что вы, товарищ Новиков, пойдут представители наших горских народов, а к вам я...
— Это что же за знамя должно быть? — с сомнением спросил Иван.
— Натуральный шелк, сто пятьдесят на сто, я посчитал.
— Чего?
— Разумеется метров.
— А древко?
— А вы видели гигантские пальмы? Товарищ Новиков, я к вам совсем по другому вопросу. Дело в том, что, мне кажется, я оттуда уже не вернусь... — Брускин опустил голову, справляясь со своей секундной слабостью. — И я бы хотел, чтобы вы взяли мой дневник. Но чтобы никому-никому! А если вдруг снова окажетесь в Москве, отдайте его моей бабушке...
— А если... я? — растерянно спросил Иван.
— Так вы же сто один год проживете! — засмеялся, блестя повлажневшими глазами, комиссар.
И Иван засмеялся. И они обнялись.
Штат Хамагар-Прадеш. Город Химла.
5 января 1925 года.
В большой магазин, где торговали тканями, заскочили несколько человек, одетых в индийское и европейское платье. Угрожая наганами перепуганным продавцам и покупателям, они торопливо искали нужную им ткань. Экспроприаторами были грузины, армяне, азербайджанцы, поэтому общались между собой они на русском.
— Смотри, Георгий, такой ткань берем? — спрашивал один, вытаскивая из-под прилавка штуку вишневого сукна.
Высокий красивый красноармеец пощупал ткань пальцами и вскинул руку с поднятым вверх наганом.
— Слушай, ара, ты не понял? Шелк надо, натуральный шелк.
А из подсобки уже тащили именно то, что было нужно, — свитки алого китайского шелка. Его концы ползли по полу, и все в магазине окрасилось в красное.
Южное предгорье Гималаев.
12 февраля 1925 года.
Под навесом из сосновых веток стоял аэроплан, и летчик Курочкин возился в моторе. Вокруг сидели местные жители и молитвенно смотрели на него.
— Товарищ Курочкин! — окликнул его Брускин.
Курочкин оглянулся и увидел наших. Они стояли, вытянувшись, в две длинные шеренги: одна держала на плечах скрученное и перевязанное знамя, другая — древко, ошкуренный ствол гигантской пальмы. Во главе шеренги стояли улыбающиеся Брускин и Шведов. Летчик вытер на ходу руки ветошью, приложил руку к виску и доложил:
— Произвожу текущий ремонт мотора.
Брускин указал взглядом на туземцев.
— Как вы думаете, они пойдут с нами?
— Конечно пойдут. Уж не знаю, за кого они меня принимают, но что ни попрошу...
— Понятно за кого, — пожал плечами Брускин. — Вы ведь летаете...
Курочкин бросил печальный взгляд на свой аэроплан.
— Да вот не заводится он...
ЗАБЕГАЯ ДАЛЕКО ВПЕРЕД СКАЖЕМ, ЧТО АЭРОПЛАН ВСЕ-ТАКИ ЗАВЕЛСЯ, И В 1973 ГОДУ ЛЕТЧИК КУРОЧКИН ПОЛЕТЕЛ НА РОДИНУ. НО НА ГРАНИЦЕ, ПРИНЯВ ЗА НАРУШИТЕЛЯ, ЕГО ВСТРЕТИЛ НАШ “МИГ”. САМОНАВОДЯЩИЕСЯ РАКЕТЫ НЕ НАВОДИЛИСЬ НА ОБТЯНУТУЮ ПЕРКАЛЕМ ФАНЕРУ, И ТОГДА БЫЛ ПРИМЕНЕН ТАРАН. ОБА САМОЛЕТА УПАЛИ, И ОБА ЛЕТЧИКА ПОГИБЛИ. СООБЩЕНИЯ ОБ ЭТОМ БЫЛИ НАПЕЧАТАНЫ ВО ВСЕХ ЦЕНТРАЛЬНЫХ ГАЗЕТАХ, НО, РАЗУМЕЕТСЯ, НЕ БЫЛИ НАЗВАНЫ ФАМИЛИИ ЛЕТЧИКОВ И СТРАНА, ИЗ КОТОРОЙ ЛЕТЕЛ НАРУШИТЕЛЬ...
— Выше! Выше! Выше! — как заклинание повторял Брускин, глядя на вершину Нандадеви.
Упорно поднималась в гору длинная вереница людей, неся на плечах великое знамя и великое древко к нему.
Высота — 4000 метров.
Была ночь. Горели на снегу костры. Сидели вокруг них восходители. Шведов мял ноющие ладони, всовывал их в огонь, морщился.
— Болят? — сочувственно спросил Брускин.
— Болят, будь они неладны, — смущенно отозвался Шведов. — Сколько ран на теле, и ничего, а они... Дело-то как было... Брали мы Зимний... Ворота закрыты, полезли мы их открывать, помните?
Брускин кивнул.
— И тут юнкера ударили... Тот, кто выше меня залез, так и встал, прямо на руках у меня топчется, испугался, видно. Я говорю: “Что же ты, товарищ?”...
Шведов вздохнул, махнул рукой. Брускин протянул ему варежки, связанные Натальей.
— Возьмите, Артем.
— Да нет, что вы!
— Возьмите, возьмите.
Высота 5000 метров.
— Хетти! Хетти! — испуганно и возбужденно говорили туземцы, указывая на разбросанные по снегу человеческие черепа и кости, а также на идущие от них следы босых ног.
— Что это значит, Григорий Наумович? — не понимал Шведов.
— Это значит, что мифы становятся реальностью, — задумчиво глядя на кости, ответил Брускин. — Только скверно, что они — людоеды.
— Они уходят, Григорь Наумыч! — оторвал его от размышлений Шведов.
Туземцы не шли, бежали вниз. Шведов вытащил из кобуры маузер.
— Может, остановить?
— Пусть уходят, — меланхолично произнес Брускин и вдруг сорвался, закричал убегающим в спины, размахивая кулаком: — Проклятая Вандея! Ренегаты! Иуды!
Высота 5500 метров.
Восходители окружили то место, где спал Брускин. От него осталась буденовка и раздавленные очки. На снегу хорошо были видны следы босых ног.
— Хетти комисал слопал, — убежденно сказал китаец Сунь и прибавил: — Сунь знает.
— Что делать будем, товарищ Шведов? — жалобно спросил один из восходителей.
— Как что? — удивился Шведов. — Выше пойдем!
Высота 6000 метров.
Впереди стояло что-то вроде сложенного из плоских камней крохотного домика, и в сгущающихся сумерках из его щелей сочился золотисто-розовый свет.
В домике в позе лотос сидел индиец в одной набедренной повязке, и тело его, а особенно голова, излучало тот самый свет. Вблизи он был таким ярким, что было больно смотреть глазам, и настолько теплым, что восходители снаружи грели о камни замерзшие ладони. Под сидящим зеленела изумрудная травка.
— Браток! — окликнул его Шведов.
Он произнес это слово не так уж и громко, но, вероятно, для привыкшего к абсолютной тишине йога звук его был подобен взрыву.
Йог упал вдруг набок как сидел — со скрещенными ногами и лежащими на коленях ладонями, — и излучаемый им свет стал меркнуть на глазах. Скоро это был просто скрюченный синий труп индийца, лежащего на побитой инеем траве.
Высота 6001 метр.
— Я ничего не вижу... — удивленно произнес Шведов, щупая перед собой воздух руками и не решаясь сделать хотя бы шаг. Но он не стал жаловаться, жаловаться было некому, потому что ослепли все.
— Ме вераперс вхедав![25] — кричали одни.
— Ес вочинч чем теснум![26] — кричали другие.
— Мэн хэч бир шей кёрмюрям![27] — кричали третьи.
И остальные кричали что-то на своих языках. Они забыли вдруг русский или, ослепнув, не желали или не могли больше на нем разговаривать.
Шведов обессиленно сел в снег, вытащил кисет и попытался свернуть самокрутку, но табак высыпался, а кисет упал в снег. Шведов не стал его искать и заплакал. Он не видел, как, щупая перед собой руками воздух, столкнулись двое.
— Сэн ким сэн?[28] — спрашивал, падая, один.
— Иск ду овесс?[29] — падая, спрашивал другой.
Они упали в снег и, сцепившись, стали кататься по нему и бить один другого по лицу и невидящим глазам, пока не раздался выстрел и один перестал бить другого.
И в других местах раздались выстрелы.
Шведов сидел не двигаясь, слушал незнакомые крики, чужие слова проклятий. Стрельба разгоралась. Слепые стреляли в слепых не очень метко, но часто — до последнего патрона. Пули свистели рядом, и одна, пролетая, коснулась щеки Шведова. Он не испугался, даже не вздрогнул, а зачерпнул пригоршню снега и приложил к окровавленной щеке.
— Дзмебо, модит чемтан, ме тхвэн гихснит![30] — кричал высокий красивый красноармеец с непокрытой головой, и те, кто понимал его язык, шли к нему.
Взявшись за руки, они образовали цепочку и пошли за ним. Он не обманывал их, просто ему, наверное, казалось, что он видит, он верил в это. Но он был слеп, как все, он повел их к глубокой, голубеющей льдом пропасти и первым беззвучно полетел в нее, увлекая за собой остальных...
Стрельба затихала, слышались только крики раненых и стоны умирающих.
Шведов в задумчивости откусывал и жевал напитанный собственной кровью снег.
Не ослеп только китаец Сунь. Он щурил узенькие глазки, смотрел на сияющую вершину Нандадеви и исступленно повторял:
— Высэ! Высэ! Высэ!
Высота 6111 метров.
На ровном белом склоне алел огромный красный прямоугольник знамени. С неба сыпала снежная крупа, и потому он на глазах бледнел, становился розовым и скоро слился с окружающей белизной.
В огромной пещере горел один большой костер, и около него сидели хетти женского пола, а также дети и смотрели на ритуальное действо.
Брускин стоял у ритуальной стены, залитой старой кровью. На уровне головы комиссара на камне засохли остатки почерневшего мозга с прилипшими волосами.
Страшные и агрессивные хетти-мужчины наступали на Брускина. У передних в руках были копья с каменными наконечниками, у остальных — просто остроугольные камни.
— Хга! — скомандовал вождь, самый крупный и самый сильный, и дикари приблизились еще на один шаг.
Брускин был измучен и возбужден. Щеки его горели лихорадочным румянцем. Он был без буденовки, без очков, без штанов, но не терял надежды. И он выбросил вперед руку и заговорил скороговорно, как на митинге:
— “У Гегеля диалектика стоит на голове. Надо ее поставить на ноги, чтобы вскрыть под мистической оболочкой рациональное зерно!”[31]
— Хга!
Еще на шаг Брускин приблизил себя к мученической смерти.
— “Агностик говорит: не знаю, есть ли объективная реальность, отраженная, отображенная нашими ощущениями, объявляю невозможным знать это”[32].
— Хга!
Кремневые наконечники на копьях нетерпеливо подрагивали у его груди. Румянец исчез с растерянного лица Брускина, и из глаз побежали слезы. Дикари ждали последнего его слова.
— Эйнцике либе бобэн, хэлф мир...[33] — прошептал он вдруг и улыбнулся, и надежда, но иная надежда возникла в его глазах.
Вождь не давал свою страшную команду, и Брускин вдруг запел тоненько, тихо, нежно:
НЕМАЛО СЛАВНЫХ СТРАНИЦ БЫЛО ВПИСАНО НАШИМИ КАВАЛЕРИСТАМИ В СЕКРЕТНУЮ КНИГУ ВЕЛИКОГО ПОХОДА, НО В РЯДУ ПОБЕД БОЛЬШИХ И МАЛЫХ БИТВА БЛИЗ КУРУКШЕТРА ВСЕ ЖЕ СТОИТ ОСОБНЯКОМ.
Их дер молзих ин дэм фрайтих авдернахт.
Ой вос фар а ширэ дер татэ мит ди киндер занбэахт!
Флэг зинген эмирес флэг дер татэ дих авекзэцин цу бомки мит а лэфэлэ!
Гебн митн фингерл а кнак.
Флэг ди бобэ мит гойдэрл — шоклн митн кэпэлэ.
Ой вэй виншмак![34]
Штат Раджастхан. Близ Курукшетра.
1 апреля 1929 года.
Бывшая Иванова дивизия, уменьшившаяся за годы непрерывных боев и походов до размеров сотни, томилась в ожидании командирского слова.
Были сумерки, и Новик то опускал бинокль, то вновь прикладывал его к глазам не в состоянии определить — кто же находится на другом краю огромного поля, на котором пять тысяч лет назад сражались между собой боги и люди?
Дивизия — сотня Новикова — скрывалась в кустарнике, и противник, тоже примерно сотня, их не замечая, двигался неторопливым шагом.
— Да англичанка это, Иван Васильевич! — подсказывал нетерпеливо ординарец Государев-внук.
Новик оскалился в улыбке:
— Сперва врежем, потом разберемся. — И, привстав в стременах, повернулся к своим, закричал: — Шашки наголо! Пики к бою! За мной в атаку! Марш-марш!
И, как всегда, поскакал первым, а его дивизия-сотня рассыпалась на просторе лавой.
Противник их наконец заметил, занервничал, кто-то там, кажется, пытался отступить, кто-то спешиться и залечь, чтобы встретить огнем. И все-таки те решили принять бой и тоже рассыпались лавой и понеслись навстречу.
Иван обернулся к своим и крикнул весело:
— Руби до седла, остальное само развалится!
Вечерний густой воздух ответил эхом, и с той стороны донеслось:
— Руби до седла, остальное само развалится!
Лавы катились навстречу друг другу — лоб в лоб. Иван выбрал скачущего у противника первым и, направив на него коня, перекинул трофейную ханскую саблю из правой руки в левую.
Лавы смешались, зазвенела сталь о сталь, Новик привстал в стременах и вдруг услышал испуганное и радостное:
— Иван!
И по всей линии боя звон металла стал стихать, а вместо него послышались удивленные восклицания:
— Федька, ты, что ль? Тю!
— Николай! Чертяка!
— Дедушка! — Это кричал Государев-внук.
Перед Новиком сидел в седле Колобок и улыбался.
И Иван плюнул от досады — он уже настроил себя на бой.
Вокруг огромного костра, на котором зажаривалась целая лесная свинья, лежали кольцом кавалеристы, гомонили, смеялись. То и дело хлопал по плечу смущенного внука Государев-дед.
Командиры лежали чуть в отдаленье и даже на отдыхе выглядели озабоченными.
— Применяем партизанскую тактику... — рассказывал Новик.
— И мы применяем... — кивнул Колобок.
— Поэтому у нас теперь не дивизия, не эскадрон, а партизанский отряд...
— И у нас партизанский...
Иван взглянул на Колобка исподлобья и продолжал со значением:
— У нас... отряд... имени... Афанасия... Никитина...
— И у нас то же самое! — воскликнул Колобок.
Новик смотрел на бывшего соратника изучающе-внимательно. Тот улыбнулся.
— Честное партийное, Иван!
Иван усмехнулся, мотнул головой, поднял кружку.
— Раз так — давай выпьем для продолжения разговора.
Они чокнулись, выпили, поморщились.
— Оно даже лучше, — подытожил Иван. — Спору будет меньше при объединении.
— При каком объединении? — осторожно спросил Колобок.
— Как при каком? — удивился Новик. — Неужто мы встретились — и разъедемся?.. У нас вместе, считай, эскадрон будет...
— А командовать им кто станет? — испытующе глядя, спросил Колобок.
— Да уж выбрали б командира... — ушел от ответа Новик.
— Уж не тебя ли?
— А хоть бы и меня... — ответил Иван, глядя в сторону.
— Во-он оно что... — протянул Колобок. — Между прочим, когда я дивизией командовал, тебя с эскадрона гнали как сраного кота! Ишь чего захотел — объединяться!