Страница:
Отмалчиваться дальше становилось неприличным, и Люггер был вынужден вступить в разговор:
– Как? – постарался изобразить он интерес и удивление разом. – Вы одна всё этоприготовили?
– Да нет же! При чём тут приготовила! – мать, недовольная бестолковостью Люггера, нахмурилась. – Я одна всё организовала. Понимаете?
– А-а-а! – догадался Люггер. – Значит, вы… manager?
– Хм… Ну, пожалуй, менеджер, – согласилась мать. – Но главное… слушайте-ка… главное, что мне никто не помогал. Понимаете?
– О-о-о! Значит, вы… э-э-э… современная женщина?
– Да нет же! – мать снова нахмурилась. – При чём тут женщина… современная. Слушайте-ка… Всё это, – и мать провела рукой в воздухе, указывая на столы и на гостей, – всё это легло на мои плечи, – и мать ткнула пальцем себя в плечо.
Люггер скосил глаза на круглые материны плечи и закивал.
– У Ивана Петровича есть сёстры… две сестры, – мать показала Люггеру два пальца. – Ни одна из них мне не помогала… Да вот, посмотрите. Вон там, у правого стола в розовой кофточке… китайской… это Ольга Петровна. А рядом… такая блондинка… крашеная… это Татьяна Петровна. Ваша бабушка, Аркадий Борисович, очень любила Ивана Петровича. Очень! И, знаете, я тоже очень скорблю по ней. Очень! А Ольга Петровна и Татьяна Петровна… Вы знаете, как будто это их не касается! – и мать посмотрела на Люггера, точно спрашивая: «Каково?»
Люггер уловил вопрос и сочувственно закачал головой.
– Слушайте-ка, – продолжала, осмелев, мать и даже доверительно дотронулась до локтя Люггера. – Пошла я на рынок… Тут у нас есть рынок… недалеко. Но он так себе… не очень. Ну, вы меня понимаете?
– Конечно, – отозвался Люггер и подавил зевок.
– Я хожу на дальний рынок. Это возле Ольги Петровны. Я хожу в молочный ряд. Творожок беру, сметанку…
– И Ольга Петровна с вами? – перебил её Люггер.
– Ольга Петровна? – мать даже обиделась. – Я зашла к Ольге Петровне проведать. Я всё-таки её родственница, Аркадий Борисович. И нет, чтобы сказать мне: «Проходи, Лида, садись, выпей чайку»… Она даже чаю не предложила!.. Наврала, что уходит. А куда ей идти-то? В воскресенье в школе выходной – она учительница. Ну какие у неё дела в воскресенье? Хм… Да если бы у неё были дела, я бы давно знала! О чём вы говорите, Аркадий Борисович? – и мать возмущённо, как будто и Люггер был в чём-то виноват перед ней, махнула у него перед носом рукой.
Люггер в недоумении посмотрел на неё и часто замигал.
– О чём вы говорите, Аркадий Борисович? – продолжала возмущённо мать.
– Да я ни о чём… – начал, было, Люггер, но мать не дала ему договорить.
– А у меня, между прочим, дочь пианистка, в музыкальном училище, – мать кивнула в мою сторону, но Люггер даже глаз на меня не скосил, – и брат у меня в Новгородском театре играет.
– Вау! – лениво заметил Люггер.
– Да. И племянник у меня в Кувшиново вундеркинд. Двенадцать лет парень. И вообще, вы знаете, у нас у всех в семье очень сильная энергетика. Очень сильная! Моя мама – тоже в Кувшиново – до сих пор ещё! Вот если идут соседи ругаться – ведро с помоями и… сразу окатит! Такая энергетика!.. А Татьяну Петровну я вычислила, – она снова махнула рукой. – Она какие-то открыточки попам рисует. Я её в церкви видела с пачкой.
– Попам? С какой пачкой? – оживился Люггер.
– Я пришла в церковь и всё видела. Хотела подойти к Татьяне Петровне, а она меня заметила и спряталась за колонну. А потом – юрк к попам!.. Вот почему у неё денег-то нет!.. Аркадий Борисович!.. – мать наклонилась к самому уху Люггера, а для пущей убедительности положила свою пухлую, с остро отточенными перламутровыми ноготками руку на костлявое его запястье.
Наверняка в тот момент у Люггера закружилась голова или поднялось артериальное давление. А если бы он ещё немного послушал мать, думаю, он упал бы в обморок. Спас его, сам того не подозревая, Иван Петрович.
– Аркадий Борисович, – наклонился он к другому уху Люггера. – Аркадий Борисович, у нас так не принято!
– Простите? – переспросил Люггер, видимо растерявшийся.
– У нас так не принято, – ласково повторил Иван Петрович, – Мария Ефимовна как-никак бабенька ваша. Здесь уж много про неё говорено. А вы – ничего. Нехорошо. И от людей неудобно. Надо бы помянуть бабеньку-то… Все дивятся – вы у нас человек особенный. А? Как вы?
– Я готов, – растеряно отвечал Люггер.
– Так я объявлю? – уточнил Иван Петрович.
– Да, да…
Матери, очевидно, не понравилось, что Иван Петрович вмешался и перебил её. Сделав опять недовольное лицо, она почти незаметно отодвинулась от Люггера.
– Господа, господа! – обратился Иван Петрович к собранию и даже ножом по стакану постучал. – Прошу внимания! Аркадий Борисович Люггер, правнук всеми нами любимой и оплакиваемой ныне Марии Ефимовны, хочет сказать несколько слов. Прошу вас, Аркадий Борисович!
Люггер, по примеру говоривших перед ним, поднялся, взял в левую руку стопку с водкой и повёл свою речь:
– Да, я хочу сказать несколько слов, – неуверенно начал он. Говорил он с лёгким акцентом, впрочем, не коверкая слов, – у меня уже есть впечатления в России, и я бы хотел о них… Ведь я только вчера приехал, и сразу впечатления… Я хочу сказать, что Россия меня немного удивила, – и, как мне показалось, Люггер покосился на мать. – Я родился в Америке, но дома у нас все говорили по-русски. А моя бабушка каждый день смотрит по телевизору русские передачи. Что я знаю или знал о России? Что это страна Ходорковского и Березовского, блинов, икры и водки, – Люггер, усмехнувшись, кивнул на стол, подтверждавший его представление о России. Все слушали с большим интересом. – Ещё Распутин, мафия, матрёшки, блондинки, революция и моя прабабушка, – здесь Люггер обворожительно блеснул зубной костью. – Ещё я знаю, что в России было много умных людей, которые все уехали за границу. Сначала, чтобы заработать денег, а потом все так и остались, чтобы просто нормально, по-человечески жить. И несмотря даже на то, что в России есть и нефть, и алмазы, возвращаться эти люди не собираются. Это не только моё персональное мнение, так думают все люди на Западе. Но сегодня утром это моё мнение… оно сломалось… изменилось. Очень рано я был на кладбище. Я встретил там одну… э-э-э… персону. Это была очень простая женщина. Она стояла рядом с другой могилой. Я спросил, кто здесь у неё, и она рассказала мне свою историю. Это была могила её подруги. Они вместе были в тюрьме… в ГУЛАГе. Её подруга была француженка, она вышла замуж за советского дипломата и уехала в Советский Союз. Ещё в тридцатые годы. Она была пианисткой и выступала в Москве. Но потом её и её мужа арестовали. Пятнадцать лет она провела в тюрьме…
– Вот олух-то, слушай-ка… – шепнула мне мать. – Про чужую бабку взялся рассказывать…
– …Она вырезала клавиши на лавке, – продолжал Люггер, – и пятнадцать лет играла на лавке. Когда она вышла на свободу, мужа её расстреляли. Она была одна до конца дней. Жила в маленькой однокомнатной квартире. Могла уехать во Францию, но не уехала. Она говорила, что в тюрьме нашла что-то важное, что во Франции не смогла бы найти. И, признаться, я позавидовал, мне тоже захотелось найти это важное…
Люггер остановился перевести дух. Говорил он довольно медленно, оттого выходило весомо и убедительно. В зале было тихо – слушали внимательно и даже с удовольствием. Некоторые то и дело кивали, точно соглашаясь или подбадривая Люггера. Русский человек либо обожает послушать про свою так называемую духовность и русскую душу, либо терпеть этого не может. Лично я отношусь ко второй категории, потому что меня просто бесят эти разговоры. Скажу больше, мне даже нравится говорить и думать в противном смысле.
История про пианистку-француженку была хорошо всем знакома. Кажется, эта француженка поселилась в нашем городе в конце пятидесятых. Мы с матерью как-то были на её концерте во Дворце Культуры. Помню, я обратила внимание, что первый ряд был занят исключительно старухами. Старухи казались ветхими и потёртыми, но держались сурово, а музыку слушали с таким достоинством и серьёзным вниманием, как будто все до одной выросли на Рахманинове и не мыслили себя без его музыки. Мне показалось это смешным, и я спросила у матери:
– Это что? Культпоход дома престарелых?
Но мать одёрнула меня, объяснив, что старухи – подруги и сокамерницы нашей пианистки и что приезжают они на каждое её выступление.
Эта дружба, заквашенная на общих страданиях, произвела на меня впечатление. Я оставила смеяться. Помню, мне вдруг пришло в голову, что попала я не просто на концерт, где артисты развлекают праздных и скучающих зрителей. Перед нами развёртывалось нечто огромное, хотя и невидимое обычному глазу. И всё, что нам оставалось – молча, с замиранием и завистью внимать происходящему.
Несколько лет назад француженка умерла. Наверное, Люггер встретил на кладбище одну из тех её подруг, что я видела тогда во Дворце Культуры. Кто знает, быть может и впечатления его были схожими с моими…
Люггер собрался продолжить свою речь. Он оглядел всех – что-то грустное промелькнуло в его взгляде, – набрал воздуха в лёгкие, но в эту самую минуту среди всеобщей тишины по залу разнёсся тихий, но совершенно отчётливый стон. В следующую секунду дверь медленно, как от лёгкого прикосновения растворилась, и в зал, шаркая по-стариковски ногами, вошёл Абрамка.
Завидев его, Люггер замер с выражением такого ужаса на лице, точно увидел не убогого мальчика-дурачка, а, по меньшей мере, разверзшиеся врата ада. Абрамка уставился на Люггера своими водянистыми глазками и прохныкал:
– Явился мессия народу Божию! Посетил Господь чад своих в изгнании!
Люггер вздрогнул, так что водка выплеснулась на стол, и тяжело опустился на скамью. Абрамка повернулся и, шаркая ногами, скрылся за дверью.
VI
VII
– Как? – постарался изобразить он интерес и удивление разом. – Вы одна всё этоприготовили?
– Да нет же! При чём тут приготовила! – мать, недовольная бестолковостью Люггера, нахмурилась. – Я одна всё организовала. Понимаете?
– А-а-а! – догадался Люггер. – Значит, вы… manager?
– Хм… Ну, пожалуй, менеджер, – согласилась мать. – Но главное… слушайте-ка… главное, что мне никто не помогал. Понимаете?
– О-о-о! Значит, вы… э-э-э… современная женщина?
– Да нет же! – мать снова нахмурилась. – При чём тут женщина… современная. Слушайте-ка… Всё это, – и мать провела рукой в воздухе, указывая на столы и на гостей, – всё это легло на мои плечи, – и мать ткнула пальцем себя в плечо.
Люггер скосил глаза на круглые материны плечи и закивал.
– У Ивана Петровича есть сёстры… две сестры, – мать показала Люггеру два пальца. – Ни одна из них мне не помогала… Да вот, посмотрите. Вон там, у правого стола в розовой кофточке… китайской… это Ольга Петровна. А рядом… такая блондинка… крашеная… это Татьяна Петровна. Ваша бабушка, Аркадий Борисович, очень любила Ивана Петровича. Очень! И, знаете, я тоже очень скорблю по ней. Очень! А Ольга Петровна и Татьяна Петровна… Вы знаете, как будто это их не касается! – и мать посмотрела на Люггера, точно спрашивая: «Каково?»
Люггер уловил вопрос и сочувственно закачал головой.
– Слушайте-ка, – продолжала, осмелев, мать и даже доверительно дотронулась до локтя Люггера. – Пошла я на рынок… Тут у нас есть рынок… недалеко. Но он так себе… не очень. Ну, вы меня понимаете?
– Конечно, – отозвался Люггер и подавил зевок.
– Я хожу на дальний рынок. Это возле Ольги Петровны. Я хожу в молочный ряд. Творожок беру, сметанку…
– И Ольга Петровна с вами? – перебил её Люггер.
– Ольга Петровна? – мать даже обиделась. – Я зашла к Ольге Петровне проведать. Я всё-таки её родственница, Аркадий Борисович. И нет, чтобы сказать мне: «Проходи, Лида, садись, выпей чайку»… Она даже чаю не предложила!.. Наврала, что уходит. А куда ей идти-то? В воскресенье в школе выходной – она учительница. Ну какие у неё дела в воскресенье? Хм… Да если бы у неё были дела, я бы давно знала! О чём вы говорите, Аркадий Борисович? – и мать возмущённо, как будто и Люггер был в чём-то виноват перед ней, махнула у него перед носом рукой.
Люггер в недоумении посмотрел на неё и часто замигал.
– О чём вы говорите, Аркадий Борисович? – продолжала возмущённо мать.
– Да я ни о чём… – начал, было, Люггер, но мать не дала ему договорить.
– А у меня, между прочим, дочь пианистка, в музыкальном училище, – мать кивнула в мою сторону, но Люггер даже глаз на меня не скосил, – и брат у меня в Новгородском театре играет.
– Вау! – лениво заметил Люггер.
– Да. И племянник у меня в Кувшиново вундеркинд. Двенадцать лет парень. И вообще, вы знаете, у нас у всех в семье очень сильная энергетика. Очень сильная! Моя мама – тоже в Кувшиново – до сих пор ещё! Вот если идут соседи ругаться – ведро с помоями и… сразу окатит! Такая энергетика!.. А Татьяну Петровну я вычислила, – она снова махнула рукой. – Она какие-то открыточки попам рисует. Я её в церкви видела с пачкой.
– Попам? С какой пачкой? – оживился Люггер.
– Я пришла в церковь и всё видела. Хотела подойти к Татьяне Петровне, а она меня заметила и спряталась за колонну. А потом – юрк к попам!.. Вот почему у неё денег-то нет!.. Аркадий Борисович!.. – мать наклонилась к самому уху Люггера, а для пущей убедительности положила свою пухлую, с остро отточенными перламутровыми ноготками руку на костлявое его запястье.
Наверняка в тот момент у Люггера закружилась голова или поднялось артериальное давление. А если бы он ещё немного послушал мать, думаю, он упал бы в обморок. Спас его, сам того не подозревая, Иван Петрович.
– Аркадий Борисович, – наклонился он к другому уху Люггера. – Аркадий Борисович, у нас так не принято!
– Простите? – переспросил Люггер, видимо растерявшийся.
– У нас так не принято, – ласково повторил Иван Петрович, – Мария Ефимовна как-никак бабенька ваша. Здесь уж много про неё говорено. А вы – ничего. Нехорошо. И от людей неудобно. Надо бы помянуть бабеньку-то… Все дивятся – вы у нас человек особенный. А? Как вы?
– Я готов, – растеряно отвечал Люггер.
– Так я объявлю? – уточнил Иван Петрович.
– Да, да…
Матери, очевидно, не понравилось, что Иван Петрович вмешался и перебил её. Сделав опять недовольное лицо, она почти незаметно отодвинулась от Люггера.
– Господа, господа! – обратился Иван Петрович к собранию и даже ножом по стакану постучал. – Прошу внимания! Аркадий Борисович Люггер, правнук всеми нами любимой и оплакиваемой ныне Марии Ефимовны, хочет сказать несколько слов. Прошу вас, Аркадий Борисович!
Люггер, по примеру говоривших перед ним, поднялся, взял в левую руку стопку с водкой и повёл свою речь:
– Да, я хочу сказать несколько слов, – неуверенно начал он. Говорил он с лёгким акцентом, впрочем, не коверкая слов, – у меня уже есть впечатления в России, и я бы хотел о них… Ведь я только вчера приехал, и сразу впечатления… Я хочу сказать, что Россия меня немного удивила, – и, как мне показалось, Люггер покосился на мать. – Я родился в Америке, но дома у нас все говорили по-русски. А моя бабушка каждый день смотрит по телевизору русские передачи. Что я знаю или знал о России? Что это страна Ходорковского и Березовского, блинов, икры и водки, – Люггер, усмехнувшись, кивнул на стол, подтверждавший его представление о России. Все слушали с большим интересом. – Ещё Распутин, мафия, матрёшки, блондинки, революция и моя прабабушка, – здесь Люггер обворожительно блеснул зубной костью. – Ещё я знаю, что в России было много умных людей, которые все уехали за границу. Сначала, чтобы заработать денег, а потом все так и остались, чтобы просто нормально, по-человечески жить. И несмотря даже на то, что в России есть и нефть, и алмазы, возвращаться эти люди не собираются. Это не только моё персональное мнение, так думают все люди на Западе. Но сегодня утром это моё мнение… оно сломалось… изменилось. Очень рано я был на кладбище. Я встретил там одну… э-э-э… персону. Это была очень простая женщина. Она стояла рядом с другой могилой. Я спросил, кто здесь у неё, и она рассказала мне свою историю. Это была могила её подруги. Они вместе были в тюрьме… в ГУЛАГе. Её подруга была француженка, она вышла замуж за советского дипломата и уехала в Советский Союз. Ещё в тридцатые годы. Она была пианисткой и выступала в Москве. Но потом её и её мужа арестовали. Пятнадцать лет она провела в тюрьме…
– Вот олух-то, слушай-ка… – шепнула мне мать. – Про чужую бабку взялся рассказывать…
– …Она вырезала клавиши на лавке, – продолжал Люггер, – и пятнадцать лет играла на лавке. Когда она вышла на свободу, мужа её расстреляли. Она была одна до конца дней. Жила в маленькой однокомнатной квартире. Могла уехать во Францию, но не уехала. Она говорила, что в тюрьме нашла что-то важное, что во Франции не смогла бы найти. И, признаться, я позавидовал, мне тоже захотелось найти это важное…
Люггер остановился перевести дух. Говорил он довольно медленно, оттого выходило весомо и убедительно. В зале было тихо – слушали внимательно и даже с удовольствием. Некоторые то и дело кивали, точно соглашаясь или подбадривая Люггера. Русский человек либо обожает послушать про свою так называемую духовность и русскую душу, либо терпеть этого не может. Лично я отношусь ко второй категории, потому что меня просто бесят эти разговоры. Скажу больше, мне даже нравится говорить и думать в противном смысле.
История про пианистку-француженку была хорошо всем знакома. Кажется, эта француженка поселилась в нашем городе в конце пятидесятых. Мы с матерью как-то были на её концерте во Дворце Культуры. Помню, я обратила внимание, что первый ряд был занят исключительно старухами. Старухи казались ветхими и потёртыми, но держались сурово, а музыку слушали с таким достоинством и серьёзным вниманием, как будто все до одной выросли на Рахманинове и не мыслили себя без его музыки. Мне показалось это смешным, и я спросила у матери:
– Это что? Культпоход дома престарелых?
Но мать одёрнула меня, объяснив, что старухи – подруги и сокамерницы нашей пианистки и что приезжают они на каждое её выступление.
Эта дружба, заквашенная на общих страданиях, произвела на меня впечатление. Я оставила смеяться. Помню, мне вдруг пришло в голову, что попала я не просто на концерт, где артисты развлекают праздных и скучающих зрителей. Перед нами развёртывалось нечто огромное, хотя и невидимое обычному глазу. И всё, что нам оставалось – молча, с замиранием и завистью внимать происходящему.
Несколько лет назад француженка умерла. Наверное, Люггер встретил на кладбище одну из тех её подруг, что я видела тогда во Дворце Культуры. Кто знает, быть может и впечатления его были схожими с моими…
Люггер собрался продолжить свою речь. Он оглядел всех – что-то грустное промелькнуло в его взгляде, – набрал воздуха в лёгкие, но в эту самую минуту среди всеобщей тишины по залу разнёсся тихий, но совершенно отчётливый стон. В следующую секунду дверь медленно, как от лёгкого прикосновения растворилась, и в зал, шаркая по-стариковски ногами, вошёл Абрамка.
Завидев его, Люггер замер с выражением такого ужаса на лице, точно увидел не убогого мальчика-дурачка, а, по меньшей мере, разверзшиеся врата ада. Абрамка уставился на Люггера своими водянистыми глазками и прохныкал:
– Явился мессия народу Божию! Посетил Господь чад своих в изгнании!
Люггер вздрогнул, так что водка выплеснулась на стол, и тяжело опустился на скамью. Абрамка повернулся и, шаркая ногами, скрылся за дверью.
VI
Абрамка – это мальчик-дурачок из интерната. Откуда он и кто его родители, я не знаю. Худосочный и золотушный, с белёсыми, водянистыми глазками, с жиденькими, бесцветными волосками – несколько лет назад он стал известен у нас каждому. Без штанов и босой, в длинной ночной рубахе появился он однажды в городе и огласил его стогны непонятными словами:
– Оставил Господь чад своих в рассеянии!.. Взывает к Богу народ его!.. Народился пророк Израилю!..
Ночью и днём, по улицам и площадям бродил он, словно тень, и стонал, пока не задержали его и не выяснили личность.
Нетрудно вообразить, какое впечатление произвела эта фигура на горожан. Видевшие его впервые, останавливались в оцепенении прямо посреди улицы. Мало-помалу собиралась толпа и ходила за ним по всему городу. Слова, да и самый вид его внушали почти мистический ужас. В белой, с полинявшими цветками рубахе походил он на юродивого в рубище. А слова звучали грозным пророчеством. Кто научил его? Где он мог слышать об Израиле и народе Божьем?
Выяснилось, что зовут его Вася Нагой, а от роду ему 11 лет. Его отправили обратно в детский дом, и, спустя какое-то время, в городе о нём позабыли.
Но он напомнил о себе, появившись опять на улицах всё в той же рубахе и с похожими словами на устах. Тогда-то, заметив его, кто-то крикнул:
– Гляньте, Абрамка!..
С тех пор прозвище пристало к нему.
Его снова отправили в приют, но, вскоре он опять бродил по улицам и стенал:
– Оставил Господь чад своих в рассеянии…
Говорил он загадочными, как будто библейскими фразами. На вопросы не отвечал и, кажется, даже не понимал их смысла. Бывало, он устраивался под чьими-нибудь окнами и хныкал:
– Водички… Дайти Васи водички…
Ему выносили воду, он молча принимал и выпивал всю без остатка.
Слов его никто не понимал, но некоторые уверяли, что это пророчества. Вероятно, облик его производил завораживающее впечатление. Могло показаться, что Абрамка беспрерывно размышляет о чём-то, недоступном разумению прочих смертных. И что известно ему нечто такое, о чём не дано узнать более никому. Эта тайна, ореолом висевшая над Абрамкой, эта его недоступность и непостижимость внушали к нему особое отношение, вобравшее в себя от жалости, от уважения, от чувства вины и даже от священного ужаса.
В городе даже полюбили Абрамку. Его оставили в покое и стали отправлять в приют только на зиму. Зимой он не приходил в город, но чуть только стаивал снег, как он являлся. Говорят, его особенно полюбил благочинный – будто бы Абрамка напоминал отцу Мануилу блаженного брата.
Абрамку, точно хорошенького зверька, стали прикармливать прохожие; случалось, он заходил в ресторан. Над ним смеялись и спрашивали, чем он собирается платить, но потом отводили на кухню. Видимо, в одно из своих посещений ресторана он и оказался в зале, где шли поминки. Во всяком случае, никто из ресторанных не задержал его. А может, и специально подослали, для смеху.
Зал, который арендовала мать для поминок, находился не в главном корпусе ресторана. Это был небольшой бревенчатый домик, избушка в русском стиле. Вход с улицы был отдельный. Для посетителей избушку открывали только летом. Было здесь уютно, хотя и банально: на стенах висели хомуты, коромысла и полки с глиняными горшками. В одном углу стояла прялка, в другом – чучело бурого медведя. Под окном на лавке красовался огромный самовар. Длинные тяжёлые столы располагались буквой «П», по внешней стороне которой тянулись скамейки.
Наверное, такой зал больше годился для свадеб, чем для поминок. Но, думаю, мать нарочно из-за Люггера выбрала избу. Хотелось угостить гостя экзотикой.
Надо сказать, ей вполне это удалось. Абрамка перепугал Люггера насмерть. Первое время никто не мог опомниться, все точно оцепенели. А потом вдруг поднялся гвалт. Все вскочили со своих мест, началась перебранка, каждый обвинял в чём-то остальных, странно, как не дошло до драки.
– Кто его пустил сюда? – кричал Иван Петрович. – Как он сюда попал? Это официальное мероприятие, приглашены иностранные гости! Как мог попасть сюда этот… уродливый? Лидия Николаевна, – обратился он к матери, – кажется, вы занимались организацией мероприятия? Почему не обеспечена охрана? Зачем вообще нужно было арендовать этот зал?
– Я?! – мать даже побледнела. – Да я… я одна здесь всё!.. На своих плечах!.. – она вскочила и уже размахивала руками. – Мне же никто!.. Никто не помогал! И ваши сёстры, Иван Петрович!..
– Ну, начинается… – тихо, но так, что все расслышали, сказала Татьяна Петровна.
– Да, Таня, начинается! – обрадовалась мать. – И кончается! Мне никто из вас не помогал! Всё одна!.. Всё одна!.. Ладно, когда вы мне с ребёнком не помогали сидеть – понятно, не ваша кровь. Но Марию Ефимовну вы не почтили… Такие вещи, Таня, не забываются и не прощаются!..
Почему они должны были со мной сидеть, что за почести должны были воздать Марии Ефимовне, и какое отношение к этим почестям имела мать – на эти вопросы нет ответов. Это всего лишь поводы для обид. Думаю, в жалости к самой себе мать находит особое, извращённое удовольствие, которое не променяет на целый ряд других. Странно, что никто до сих пор не понял этого.
– Какие вещи, Лида! Да ты о чём говоришь-то? – вмешалась Ольга Петровна.
– Ты со мной, Оля, так не разговаривай! – закричала мать. – Ты меня даже чаем не напоила!
– Каким чаем, Лида?!.. Господи! Да откуда ты берёшь всё это?!..
А Иван Петрович, тем временем, отчитывал за что-то бухгалтера. Директор музея пеняла Отделу образования, что дети разбегаются из приюта. Шум поднялся такой, что, казалось, все ругаются со всеми. В это самое время ко мне подошла Лиза и тихо сказала:
– Пойдём отсюда?
– Оставил Господь чад своих в рассеянии!.. Взывает к Богу народ его!.. Народился пророк Израилю!..
Ночью и днём, по улицам и площадям бродил он, словно тень, и стонал, пока не задержали его и не выяснили личность.
Нетрудно вообразить, какое впечатление произвела эта фигура на горожан. Видевшие его впервые, останавливались в оцепенении прямо посреди улицы. Мало-помалу собиралась толпа и ходила за ним по всему городу. Слова, да и самый вид его внушали почти мистический ужас. В белой, с полинявшими цветками рубахе походил он на юродивого в рубище. А слова звучали грозным пророчеством. Кто научил его? Где он мог слышать об Израиле и народе Божьем?
Выяснилось, что зовут его Вася Нагой, а от роду ему 11 лет. Его отправили обратно в детский дом, и, спустя какое-то время, в городе о нём позабыли.
Но он напомнил о себе, появившись опять на улицах всё в той же рубахе и с похожими словами на устах. Тогда-то, заметив его, кто-то крикнул:
– Гляньте, Абрамка!..
С тех пор прозвище пристало к нему.
Его снова отправили в приют, но, вскоре он опять бродил по улицам и стенал:
– Оставил Господь чад своих в рассеянии…
Говорил он загадочными, как будто библейскими фразами. На вопросы не отвечал и, кажется, даже не понимал их смысла. Бывало, он устраивался под чьими-нибудь окнами и хныкал:
– Водички… Дайти Васи водички…
Ему выносили воду, он молча принимал и выпивал всю без остатка.
Слов его никто не понимал, но некоторые уверяли, что это пророчества. Вероятно, облик его производил завораживающее впечатление. Могло показаться, что Абрамка беспрерывно размышляет о чём-то, недоступном разумению прочих смертных. И что известно ему нечто такое, о чём не дано узнать более никому. Эта тайна, ореолом висевшая над Абрамкой, эта его недоступность и непостижимость внушали к нему особое отношение, вобравшее в себя от жалости, от уважения, от чувства вины и даже от священного ужаса.
В городе даже полюбили Абрамку. Его оставили в покое и стали отправлять в приют только на зиму. Зимой он не приходил в город, но чуть только стаивал снег, как он являлся. Говорят, его особенно полюбил благочинный – будто бы Абрамка напоминал отцу Мануилу блаженного брата.
Абрамку, точно хорошенького зверька, стали прикармливать прохожие; случалось, он заходил в ресторан. Над ним смеялись и спрашивали, чем он собирается платить, но потом отводили на кухню. Видимо, в одно из своих посещений ресторана он и оказался в зале, где шли поминки. Во всяком случае, никто из ресторанных не задержал его. А может, и специально подослали, для смеху.
Зал, который арендовала мать для поминок, находился не в главном корпусе ресторана. Это был небольшой бревенчатый домик, избушка в русском стиле. Вход с улицы был отдельный. Для посетителей избушку открывали только летом. Было здесь уютно, хотя и банально: на стенах висели хомуты, коромысла и полки с глиняными горшками. В одном углу стояла прялка, в другом – чучело бурого медведя. Под окном на лавке красовался огромный самовар. Длинные тяжёлые столы располагались буквой «П», по внешней стороне которой тянулись скамейки.
Наверное, такой зал больше годился для свадеб, чем для поминок. Но, думаю, мать нарочно из-за Люггера выбрала избу. Хотелось угостить гостя экзотикой.
Надо сказать, ей вполне это удалось. Абрамка перепугал Люггера насмерть. Первое время никто не мог опомниться, все точно оцепенели. А потом вдруг поднялся гвалт. Все вскочили со своих мест, началась перебранка, каждый обвинял в чём-то остальных, странно, как не дошло до драки.
– Кто его пустил сюда? – кричал Иван Петрович. – Как он сюда попал? Это официальное мероприятие, приглашены иностранные гости! Как мог попасть сюда этот… уродливый? Лидия Николаевна, – обратился он к матери, – кажется, вы занимались организацией мероприятия? Почему не обеспечена охрана? Зачем вообще нужно было арендовать этот зал?
– Я?! – мать даже побледнела. – Да я… я одна здесь всё!.. На своих плечах!.. – она вскочила и уже размахивала руками. – Мне же никто!.. Никто не помогал! И ваши сёстры, Иван Петрович!..
– Ну, начинается… – тихо, но так, что все расслышали, сказала Татьяна Петровна.
– Да, Таня, начинается! – обрадовалась мать. – И кончается! Мне никто из вас не помогал! Всё одна!.. Всё одна!.. Ладно, когда вы мне с ребёнком не помогали сидеть – понятно, не ваша кровь. Но Марию Ефимовну вы не почтили… Такие вещи, Таня, не забываются и не прощаются!..
Почему они должны были со мной сидеть, что за почести должны были воздать Марии Ефимовне, и какое отношение к этим почестям имела мать – на эти вопросы нет ответов. Это всего лишь поводы для обид. Думаю, в жалости к самой себе мать находит особое, извращённое удовольствие, которое не променяет на целый ряд других. Странно, что никто до сих пор не понял этого.
– Какие вещи, Лида! Да ты о чём говоришь-то? – вмешалась Ольга Петровна.
– Ты со мной, Оля, так не разговаривай! – закричала мать. – Ты меня даже чаем не напоила!
– Каким чаем, Лида?!.. Господи! Да откуда ты берёшь всё это?!..
А Иван Петрович, тем временем, отчитывал за что-то бухгалтера. Директор музея пеняла Отделу образования, что дети разбегаются из приюта. Шум поднялся такой, что, казалось, все ругаются со всеми. В это самое время ко мне подошла Лиза и тихо сказала:
– Пойдём отсюда?
VII
Предложение Лизы я приняла с удовольствием: сцена в избе становилась отвратительной, к тому же Лиза была мне интересна. Но главное, что я была интересна Лизе. И отчего это так бывает? Стоит лишь новому человеку сделать шаг в мою сторону, как я уже мечтаю о самой искренней и непосредственной дружбе с ним. В какие-нибудь секунды я успеваю нафантазировать, как хорошо мы вместе проводим время, как прекрасно и всем на зависть ладим друг с другом, как легко мы находим общий язык. Но стоит мне, в самом деле, сблизиться с кем-то, как мечты разбиваются и превращаются в прах. Не желая мириться с чужими недостатками или чудачествами, я с какой-то даже злой радостью возвожу из них стену. И тот, за кого я в мечтах своих готова была отдать жизнь, становится вдруг жалок и отвратителен. И уж не то, что жизни, а и пяти минут бы ему не отдала.
Вспоминая уже потом все тогдашние события, я не могла не признать, что по ходу общения с Лизой во мне зародилось и постепенно вызрело желание насолить ей. И это с одной-единственной целью – поставить её на место. Другими словами, мечта о дружбе довольно быстро выродилась в свою противоположность.
Лиза показалась мне лживой. Именно лживой, поскольку не могла я допустить и принять того, в чём она пыталась меня заверить.
Но всё это было потом. А пока я сочинила историю нашей возможной и даже обязательной дружбы. Сначала мы просто сойдёмся на каком-нибудь вопросе, и нам станет интересно вместе. Мы будем говорить и не сможем наговориться. Потом я сделаю для Лизы что-то очень хорошее, например, подам ей необходимый совет или одолжу денег, а брать назад не захочу. Мы будем секретничать и всё решать сообща. Только это будет не сразу – ведь должно пройти время, чтобы наша дружба настоялась.
Когда-то очень давно и совсем недолго мы с Лизой жили под одной крышей. Потом мать увезла её, и с тех пор мы не видались. Несмотря на то, что мы были знакомы, времени прошло довольно, и мы стали чужими. Это обстоятельство, по всей видимости, и мешало нам разговориться на первых порах. Было бы проще, если бы мы виделись впервые – вопросы отыскались бы сами собой, а молчание не казалось бы неловким. Но мы только украдкой рассматривали друг друга, улыбались, встречаясь взглядами, и всё не решались заговорить.
Никто не заметил, как мы ускользнули с поминок.
– Пешком? – спросила я Лизу уже на улице.
Лиза молча кивнула.
Это был первый по-настоящему жаркий день в ту весну. Не успев прогреться, земля, асфальт и камни не выбрасывали излишки жара, от которого плавится воздух и пересыхают гортани у живых существ. Солнце не изнуряло и не казалось жестоким, незнающим пощады, глумливо ухмыляющимся врагом, но добродушным, весёлым другом.
Путь наш был недалёк. А идти предстояло по разбитому узкому тротуару, вдоль которого с одной стороны тянулась мостовая, с другой – бестолковые заросли акации, жёлтые цветы которой не радуют ни зрение, ни обоняние.
Разглядывая Лизу, я заметила, между прочим, что она не сильно изменилась. Обратила внимание и на сильное сходство с отцом – Иваном Петровичем. Такое же круглое лицо, такие же мягкие светлые волосы. Маленькие серые глазки глядят лукаво, при этом толстые, от уха до уха губы придают всему лицу какой-то простой и глуповатый вид. Впрочем, в лице Лизы оказалось гораздо более благодушия.
Я видела, что Лиза хочет спросить меня о чём-то, но не знает, с чего начать. Мне вообразилось, что я догадываюсь, о чём именно ей хотелось узнать. И, довольная своей проницательностью, я забавлялась борьбой её любопытства и деликатностью. Наконец мне это прискучило, да и Лизу захотелось сразить прозорливостью.
– Ты хочешь спросить про этого мальчика? – обратилась я к Лизе.
Лиза прищурилась и одновременно с этим подняла брови.
– Какого мальчика? – переспросила она.
– Того, что приходил сейчас в ресторан. Из-за которого всё началось там…
Лиза, рассматривая носы своих простеньких серых туфель, тихонько рассмеялась.
– Ну и что это за мальчик? – спросила она, не глядя на меня.
– Это Абрамка, дурачок. Он в приюте живёт… в детском доме для детей с задержками развития… – и я рассказала Лизе историю Абрамки. Мне очень хотелось поразить Лизу, произвести на неё впечатление. Я говорила и время от времени заглядывала ей в лицо. Лиза слушала меня спокойно, только раз или два подняла брови.
– Я хотела о папе спросить, – сказала она, когда я закончила.
И точно холодной водой меня окатила. Мне не удалось удивить её – Абрамка был ей неинтересен. Но вместо того, чтобы сказать о том прямо, она заставила меня разливаться соловьём, чтобы затем насмеяться. Мне стало стыдно собственного рвения.
– Ну и что же папа? – спросила я холодно.
– Как-то странно… – вздохнула Лиза. – Смотреть на него тяжело. Мучается он…
– Мучается?! – я так удивилась, что забыла о своей давешней обиде. – Это Иван-то Петрович мучается? Мается – я бы ещё поняла. Но чтобы мучиться…
– Мается? – тревожно переспросила Лиза. – Как мается? Почему?
– Да потому что… потому что для людей вроде нашего Ивана Петровича естественным было бы плодиться и работать в поте лица. Но они на такую основательную малость не согласны. Вот и чудят... – я завелась, потому что всегда завожусь, когда говорю об Иване Петровиче. К тому же предоставлялся случай уколоть Лизу, и я просто не могла упустить этого случая. – Вот если попробовать представить разных людей в характерных для них позах… ну или… за характерными занятиями, что ли… так Иван Петрович представляется мне в масонском фартуке. Или что-нибудь в этом роде.
– Почему? – испугалась Лиза.
– Почему? Да потому что ему бы очень пошло членство в каком-нибудь тайном обществе. Знаешь, такая кипучая бестолковость и чванство… Да, – мне и самой стало забавно, – Иван Петрович вполне сошёл бы за масона. Если бы в своё время не был комсомольским работником.
– Разве он такой? – подавленно спросила Лиза.
– Какой «такой»?
– Ну такой… пустой, – неохотно выговорила Лиза.
– Почему сразу «пустой»? – мне стало жалко Лизу – столько лет не видеть отца и вдруг узнать, что это пустой и никчёмный человек.
– Потому что… – солидно и основательно, точно это было плодом долгих и трудных её размышлений, проговорила Лиза, – потому что кто любит тайны, тот замышляет злое. Тайна думает, что одна знает истину и всегда воюет с традицией. На самом деле это покров пустоты. Это самообман для немощного духа, это… это пища для голодного тщеславия.
– Хм… – меня насмешили и удивили Лизины формулировки. – Похоже…
– Но, если похоже, то он действительно мучается! – воскликнула Лиза.
– Да с чего ему мучаться?! – разозлилась я. – Катается как сыр в масле… Мученик тоже…
– Человек, зло творя, всегда мучается, – тихо проговорила Лиза.
– Ну, не хотел бы – не творил, – пробурчала я.
Помолчали.
– Тихий ангел пролетел, – сказала вдруг Лиза.
– Что?
– Когда вот так внезапно все замолчат, говорят, что это ангел пролетел.
– А-а-а…
– А что, он тайны любит?
– Кто? Ангел твой?
– Да нет, папа!
– Очень любит. Вот Люггер, например. Только приехал – уже тайны. Да и как засуетился-то!.. Противно…
– Ну, Люггер – это не тайна, – засмеялась Лиза с каким-то облегчением. – Люггер – это Америка. Это папа перед Америкой заискивает.
– Да денег он ищет на свои дурацкие прожекты! – разговор об Иване Петровиче начинал мне надоедать, Лиза стала казаться скучной. – Лучше бы поучился у американцев их зарабатывать.
– Почему надо у них учиться? – искренне удивилась Лиза.
– Потому что Америка – страна свободы, и Нью-Йорк – столица мира…
– А я – королева Луны, – захихикала Лиза.
Я хмыкнула, хотя эта невинная шутка почему-то неприятно задела меня. А Лиза не унималась.
– Какая же там свобода? – весело спросила она, точно заигрывая.
– Обыкновенная… – лениво ответила я.
– Такая же свобода, как их статуя – слепая, рогатая, на воде стоит. Хи-хи-хи…А ещё я слышала, у них есть бык золотой.
– Бык золотой?!
– Ну да. «Быки» – это что-то такое на бирже. Так вот у них возле биржи… или как это у них называется?
– Если биржа, то так и называется – биржа, – огрызнулась я.
– В общем, доужонс какой-то, – Лиза захихикала. – И там у них стоит фигура быка. Памятник такой… скульптура. И они с ним на счастье фотографируются.
– Ну и что тут такого? – я разозлилась. – Кто-то монетки в фонтан бросает, кто-то с быком фотографируется. Что тут такого?
– Да ведь это же образ! – удивилась Лиза.
– Какой ещё образ? – меня взбесило, что Лиза точно удивляется моей бестолковости.
– И Свобода, и Бык – это же образы! Слепые вожди слепых – это раз. Золотой Телец, которому они кланяются – это два. Вот тебе и вся Америка! Хи-хи-хи…
– Америка – это сила! – обиженно ответила я.
– Ты, значит, тоже силу уважаешь? – погрустнев вдруг, спросила Лиза.
Меня удивляли эти скачки её настроения.
– Почему – тоже?
– Как папа… – тихо сказала Лиза. – Он ведь тоже силу уважает?
– Очень может быть. И что в этом плохого? Это нормально! Все уважают силу. Ты вот разве не уважаешь?
– Я? Нет…
– А что же ты уважаешь? – усмехнулась я.
– Правду, – тихо сказала Лиза.
– Ой… Ну конечно! – мне вдруг показалось, что я с самого начала ждала, что Лиза именно о чём-нибудь в этом роде заговорит. – Конечно! Я так и знала… Это же пошло, Лиза!
– Что пошло?
– Все эти слова… про силу и правду… Сколько уже говорено! Есть такие трескучие фразы, типа… «рукописи не горят» или про слезинку ребёночка… Надоело! Надоело это фальшивое умиление! И про Бога… Ну какой может быть Бог, Лиза, если в Него никто не верит? У Него электората нет! Я вот, например, ни одного праведника не видела за всю-то жизнь… Знаешь, все эти руководители со свечечками… И Церковь… Церковь сегодня – это коммерческая организация…
Вспоминая уже потом все тогдашние события, я не могла не признать, что по ходу общения с Лизой во мне зародилось и постепенно вызрело желание насолить ей. И это с одной-единственной целью – поставить её на место. Другими словами, мечта о дружбе довольно быстро выродилась в свою противоположность.
Лиза показалась мне лживой. Именно лживой, поскольку не могла я допустить и принять того, в чём она пыталась меня заверить.
Но всё это было потом. А пока я сочинила историю нашей возможной и даже обязательной дружбы. Сначала мы просто сойдёмся на каком-нибудь вопросе, и нам станет интересно вместе. Мы будем говорить и не сможем наговориться. Потом я сделаю для Лизы что-то очень хорошее, например, подам ей необходимый совет или одолжу денег, а брать назад не захочу. Мы будем секретничать и всё решать сообща. Только это будет не сразу – ведь должно пройти время, чтобы наша дружба настоялась.
Когда-то очень давно и совсем недолго мы с Лизой жили под одной крышей. Потом мать увезла её, и с тех пор мы не видались. Несмотря на то, что мы были знакомы, времени прошло довольно, и мы стали чужими. Это обстоятельство, по всей видимости, и мешало нам разговориться на первых порах. Было бы проще, если бы мы виделись впервые – вопросы отыскались бы сами собой, а молчание не казалось бы неловким. Но мы только украдкой рассматривали друг друга, улыбались, встречаясь взглядами, и всё не решались заговорить.
Никто не заметил, как мы ускользнули с поминок.
– Пешком? – спросила я Лизу уже на улице.
Лиза молча кивнула.
Это был первый по-настоящему жаркий день в ту весну. Не успев прогреться, земля, асфальт и камни не выбрасывали излишки жара, от которого плавится воздух и пересыхают гортани у живых существ. Солнце не изнуряло и не казалось жестоким, незнающим пощады, глумливо ухмыляющимся врагом, но добродушным, весёлым другом.
Путь наш был недалёк. А идти предстояло по разбитому узкому тротуару, вдоль которого с одной стороны тянулась мостовая, с другой – бестолковые заросли акации, жёлтые цветы которой не радуют ни зрение, ни обоняние.
Разглядывая Лизу, я заметила, между прочим, что она не сильно изменилась. Обратила внимание и на сильное сходство с отцом – Иваном Петровичем. Такое же круглое лицо, такие же мягкие светлые волосы. Маленькие серые глазки глядят лукаво, при этом толстые, от уха до уха губы придают всему лицу какой-то простой и глуповатый вид. Впрочем, в лице Лизы оказалось гораздо более благодушия.
Я видела, что Лиза хочет спросить меня о чём-то, но не знает, с чего начать. Мне вообразилось, что я догадываюсь, о чём именно ей хотелось узнать. И, довольная своей проницательностью, я забавлялась борьбой её любопытства и деликатностью. Наконец мне это прискучило, да и Лизу захотелось сразить прозорливостью.
– Ты хочешь спросить про этого мальчика? – обратилась я к Лизе.
Лиза прищурилась и одновременно с этим подняла брови.
– Какого мальчика? – переспросила она.
– Того, что приходил сейчас в ресторан. Из-за которого всё началось там…
Лиза, рассматривая носы своих простеньких серых туфель, тихонько рассмеялась.
– Ну и что это за мальчик? – спросила она, не глядя на меня.
– Это Абрамка, дурачок. Он в приюте живёт… в детском доме для детей с задержками развития… – и я рассказала Лизе историю Абрамки. Мне очень хотелось поразить Лизу, произвести на неё впечатление. Я говорила и время от времени заглядывала ей в лицо. Лиза слушала меня спокойно, только раз или два подняла брови.
– Я хотела о папе спросить, – сказала она, когда я закончила.
И точно холодной водой меня окатила. Мне не удалось удивить её – Абрамка был ей неинтересен. Но вместо того, чтобы сказать о том прямо, она заставила меня разливаться соловьём, чтобы затем насмеяться. Мне стало стыдно собственного рвения.
– Ну и что же папа? – спросила я холодно.
– Как-то странно… – вздохнула Лиза. – Смотреть на него тяжело. Мучается он…
– Мучается?! – я так удивилась, что забыла о своей давешней обиде. – Это Иван-то Петрович мучается? Мается – я бы ещё поняла. Но чтобы мучиться…
– Мается? – тревожно переспросила Лиза. – Как мается? Почему?
– Да потому что… потому что для людей вроде нашего Ивана Петровича естественным было бы плодиться и работать в поте лица. Но они на такую основательную малость не согласны. Вот и чудят... – я завелась, потому что всегда завожусь, когда говорю об Иване Петровиче. К тому же предоставлялся случай уколоть Лизу, и я просто не могла упустить этого случая. – Вот если попробовать представить разных людей в характерных для них позах… ну или… за характерными занятиями, что ли… так Иван Петрович представляется мне в масонском фартуке. Или что-нибудь в этом роде.
– Почему? – испугалась Лиза.
– Почему? Да потому что ему бы очень пошло членство в каком-нибудь тайном обществе. Знаешь, такая кипучая бестолковость и чванство… Да, – мне и самой стало забавно, – Иван Петрович вполне сошёл бы за масона. Если бы в своё время не был комсомольским работником.
– Разве он такой? – подавленно спросила Лиза.
– Какой «такой»?
– Ну такой… пустой, – неохотно выговорила Лиза.
– Почему сразу «пустой»? – мне стало жалко Лизу – столько лет не видеть отца и вдруг узнать, что это пустой и никчёмный человек.
– Потому что… – солидно и основательно, точно это было плодом долгих и трудных её размышлений, проговорила Лиза, – потому что кто любит тайны, тот замышляет злое. Тайна думает, что одна знает истину и всегда воюет с традицией. На самом деле это покров пустоты. Это самообман для немощного духа, это… это пища для голодного тщеславия.
– Хм… – меня насмешили и удивили Лизины формулировки. – Похоже…
– Но, если похоже, то он действительно мучается! – воскликнула Лиза.
– Да с чего ему мучаться?! – разозлилась я. – Катается как сыр в масле… Мученик тоже…
– Человек, зло творя, всегда мучается, – тихо проговорила Лиза.
– Ну, не хотел бы – не творил, – пробурчала я.
Помолчали.
– Тихий ангел пролетел, – сказала вдруг Лиза.
– Что?
– Когда вот так внезапно все замолчат, говорят, что это ангел пролетел.
– А-а-а…
– А что, он тайны любит?
– Кто? Ангел твой?
– Да нет, папа!
– Очень любит. Вот Люггер, например. Только приехал – уже тайны. Да и как засуетился-то!.. Противно…
– Ну, Люггер – это не тайна, – засмеялась Лиза с каким-то облегчением. – Люггер – это Америка. Это папа перед Америкой заискивает.
– Да денег он ищет на свои дурацкие прожекты! – разговор об Иване Петровиче начинал мне надоедать, Лиза стала казаться скучной. – Лучше бы поучился у американцев их зарабатывать.
– Почему надо у них учиться? – искренне удивилась Лиза.
– Потому что Америка – страна свободы, и Нью-Йорк – столица мира…
– А я – королева Луны, – захихикала Лиза.
Я хмыкнула, хотя эта невинная шутка почему-то неприятно задела меня. А Лиза не унималась.
– Какая же там свобода? – весело спросила она, точно заигрывая.
– Обыкновенная… – лениво ответила я.
– Такая же свобода, как их статуя – слепая, рогатая, на воде стоит. Хи-хи-хи…А ещё я слышала, у них есть бык золотой.
– Бык золотой?!
– Ну да. «Быки» – это что-то такое на бирже. Так вот у них возле биржи… или как это у них называется?
– Если биржа, то так и называется – биржа, – огрызнулась я.
– В общем, доужонс какой-то, – Лиза захихикала. – И там у них стоит фигура быка. Памятник такой… скульптура. И они с ним на счастье фотографируются.
– Ну и что тут такого? – я разозлилась. – Кто-то монетки в фонтан бросает, кто-то с быком фотографируется. Что тут такого?
– Да ведь это же образ! – удивилась Лиза.
– Какой ещё образ? – меня взбесило, что Лиза точно удивляется моей бестолковости.
– И Свобода, и Бык – это же образы! Слепые вожди слепых – это раз. Золотой Телец, которому они кланяются – это два. Вот тебе и вся Америка! Хи-хи-хи…
– Америка – это сила! – обиженно ответила я.
– Ты, значит, тоже силу уважаешь? – погрустнев вдруг, спросила Лиза.
Меня удивляли эти скачки её настроения.
– Почему – тоже?
– Как папа… – тихо сказала Лиза. – Он ведь тоже силу уважает?
– Очень может быть. И что в этом плохого? Это нормально! Все уважают силу. Ты вот разве не уважаешь?
– Я? Нет…
– А что же ты уважаешь? – усмехнулась я.
– Правду, – тихо сказала Лиза.
– Ой… Ну конечно! – мне вдруг показалось, что я с самого начала ждала, что Лиза именно о чём-нибудь в этом роде заговорит. – Конечно! Я так и знала… Это же пошло, Лиза!
– Что пошло?
– Все эти слова… про силу и правду… Сколько уже говорено! Есть такие трескучие фразы, типа… «рукописи не горят» или про слезинку ребёночка… Надоело! Надоело это фальшивое умиление! И про Бога… Ну какой может быть Бог, Лиза, если в Него никто не верит? У Него электората нет! Я вот, например, ни одного праведника не видела за всю-то жизнь… Знаешь, все эти руководители со свечечками… И Церковь… Церковь сегодня – это коммерческая организация…