– Ой! – веселилась мать, – святой выискался…
   Люггер хоть и ел, как обычно, с большим аппетитом, казалось, тоже был чем-то встревожен.
   – Удивительное дело, – разговорился он за чаем. – Соседка, моя соседка, утверждает, что видела у меня в окне голую женщину в огненном платке. И что будто бы эта женщина вышла от меня через окно веранды.
   Я точно окаменела, я боялась поднять глаза на Люггера. Мне казалось, что он неспроста завёл этот разговор. И стоит ему перехватить мой взгляд, как в ту же секунду он расхохочется и уличит меня перед всеми. Но в то же время мне вдруг неудержимо захотелось взглянуть на Люггера.
   – Ну, если б ещё вылетела! – усмехнулся Иван Петрович.
   – Вот вам смешно, Иван Петрович, а я что должен думать?
   – Да ничего не думайте, Аркадий Борисович! И думать-то нечего… Тем более, вы, с позволения сказать, один объяснить можете.
   – Да не было никаких женщин! – воскликнул Люггер.
   Я усмехнулась: впервые Люггер вышел из себя. Не выдержав, я подняла глаза: Люггер и забыл обо мне. Мало-помалу я успокоилась.
   – Это ваше дело! – с каким-то не то самодовольством, не то ехидством произнёс Иван Петрович. – Мы с вас ответа не требуем…
   – Не было, говорю вам, не было никаких женщин! – горячо настаивал Люггер.
   – Ну не было, так и не было, а хоть бы и были! Да и соседке могло померещиться. Мало ли, что в глаза-то лезет! – Иван Петрович меленько рассмеялся. – Больше всего мне про «огненный платок» понравилось. Значит, именно в огненном!..
   – Странно, что это в один день: дверь, женщина в окне…
   – Ну, дверь, положим, вы сами не заперли. А «женщина в огненном платке» – это уж соседкины видения! Вы бы поинтересовались… Может, она и змея зелёного видела…
   – Да ведь окно было открыто…
   – И что же… Пропало что-то?
   – Кажется, нет. Но… ведь я… я плохо знаю дом…
   – Вы бы заметили следы или что-то… А потом! – Иван Петрович рассмеялся. – Кто ж это голым ходит грабить, Аркадий Борисович! Бред какой-то, как ни крути! Если всё на месте, и ничего не пропало, советую вам забыть эти сказки про женщин в огненных платках. Соседка-то ваша, поди, любительница абсента, а? Напробовалась до бесовидения, так хоть бы молчала… Нет, Аркадий Борисович! Этот народ невежда в законе, проклят он…
   – Племя злодеев, сыны погибельные, – подхватил, усмехаясь, Люггер.
   – Истинно так, – согласился Иван Петрович.
   И, помолчав, добавил:
   – Пустое всё это, пустое!
   – Не знаю, – неуверенно отвечал Люггер. – Не знаю…
   – …Конечно, отец Мануил – это человек, пользующийся повсеместным уважением, – продолжал сетовать Иван Петрович уже в машине по дороге к дворцу культуры. – Но это же камарилья!.. И ведь вся эта благочестивая гвардия сейчас явится на встречу, чтобы забрасывать меня горящими взглядами и колющими вопросами. «Остаётся удивляться, как это в городе ещё ходит общественный транспорт, и зажигаются фонари»! – Иван Петрович смешно передразнил чей-то женский голос.
   – Что такое? – не понял Люггер.
   – А это они, Аркадий Борисович, про меня в газетах пишут.
   Иван Петрович задумался...
   Собственно, я только предположила, что он задумался, поскольку не видела его лица. Иван Петрович с Люггером помещались на заднем сиденье служебного автомобиля Ивана Петровича. Меня же усадили рядом с водителем, которому велено было поторапливаться.
   Дело в том, что Иван Петрович опаздывал на встречу. Мать, узнав, что к обеду приедет Люггер, подала и горячее, и холодное, и тельное, а к чаю – ещё и пирожки с брусникой. И обед здорово растянулся. Не думаю, что бы обед вообще мог иметь какое-то влияние на ход жизни Ивана Петровича. Вероятнее всего, Иван Петрович позволил себя задержать. Осознанно или нет, малодушно стараясь оттянуть неприятную встречу или расчётливо желая заставить ждать себя, но Иван Петрович опаздывал…
   – Ну, это естественно, Иван Петрович! Это вам не женщина в огненном платке. В России теперь демократия, как во всём цивилизованном мире. И оппозиция…
   – А-ай! Бросьте, Аркадий Борисович! Демократия, оппозиция… Оппозиция себя тешит. Вот вам тайна века сего: всяк себя тешит. А пишут… Так ведь это не город, а литературный клуб!
   – Да? – удивился Люггер. – Я не знал… что ваш город…
   – Ну как же! Даже бабенька ваша стишками баловалась. Неужто не знали?
   – Нет!
   – Как же это у неё… Да вот: «Пробирался раз медведь сквозь густой валежник. Перестали птицы петь, и родился Брежнев». Не слыхали?
   Люггер молчал. Мне очень хотелось видеть его лицо, но было неловко обернуться. Иван Петрович как настоящий артист выдержал паузу и от души расхохотался. Даже водитель затрясся от беззвучного смеха и замотал головой, точно хотел сказать: «Молодец, Иван Петров!»
   – Шутка, Аркадий Борисович! Шутка… Это присказка такая…
   – А-а-а! – сообразил Люггер. – А я уже подумал, что у вас все в таком роде пишут.
   – У нас как только не пишут! У нас, Аркадий Борисович, каждый второй – публицист, каждый третий – поэт, каждый десятый – беллетрист. Даже Лито есть. Во главе с известным поэтом.
   – Как вы сказали? Ли-то?
   – Литературное объединение. Действительно, вроде клуба… Чердачников руководит. Не слыхали?
   Последовала пауза. Люггер, очевидно, сделал какой-то знак, имея в виду, что знать не знает никакого Чердачникова.
   – Пётр Чердачников, – продолжал Иван Петрович. – На спокое у нас живёт. Человек-то не старый... Да вот, решил переселиться в провинцию. Поближе, так сказать, к народу. Это, знаете, русская литературная традиция – в народ ходить. А народ-то смотрит на них и думает: «Чего эти ряженые к нам таскаются?» Впрочем, он в Москве, в Литературном институте лекции почитывает. Посидит, посидит у нас – и лекции читать.
   – И что? Хорошие стихи у него?
   – Какие у мракобеса стихи! – ухмыльнулся Иван Петрович.
   – А что… он мракобес?.. Что значит – «у мракобеса»?
   – Для кафе подходящее название. А? «У Мракобеса»!.. Каково?.. Обрядился он, Аркадий Борисович, в доспехи борца за чистоту русского языка, вооружился лозунгами чистки литературы от графоманов и в бой…
   – В бой?
   – Это в фигуральном смысле… Но поскольку до провозглашённого идеала ему и дела нет, он и ему подобные топчут всё вокруг – и своих, и чужих... Да я, Аркадий Борисович, хоть и небольшой знаток литературы, но голову даю на отсечение: явись завтра новый Гоголь, и все эти радетели его не то, что не заметят, а и затопчут, объявят графоманом и на что-нибудь оскорбятся… Ханжи!.. Да и не хотят они никакого Гоголя! Появись только Гоголь, как все они останутся не у дел. Ругать некого будет... Этот Гоголь отнимет у них хлеб и даже, я бы так сказал, интерес к жизни. Литераторы-то они так себе… польститься, что называется, не на что. А как борцы они всюду правы и ото всех уважаемы.
   – Да, – согласился Люггер, – есть люди, которые ничего другого не умеют…
   – Они не то, чтобы не умеют… а только славы очень хотят. А потому всяк себе служит и всяк себя тешит, Аркадий Борисович. А и то бывает, что любуются собой безо всякого прибытку… Чисто кликуши… или юродивые.
   – Опять юродивые? – усмехнулся Люггер.
   – А что делать, Аркадий Борисович? Что делать, коли у нас в городе через одного всё юродивые! Юродивые себя ради.
   Я чуть не вскрикнула. Вчера под диваном Марии Ефимовны этим словом я назвала самого Ивана Петровича. И вдруг сегодня Иван Петрович произносит его вслух! Уж не читает ли он мысли? Чердачниковым Иван Петрович точно хотел усыпить мою бдительность, чтобы затем, выбрав момент, огорошить необъяснимым совпадением.
   Это тот редкий случай, когда я целиком разделяю мнение Ивана Петровича. Как и всем в городе мне прекрасно известен Чердачников. Этот томный господин с выдающимся волнистым профилем смотрит вокруг себя не иначе, как из-под полуприкрытых век. Говорит он тихо и медленно, пытаясь тем самым придать себе пуще достоинства и внушительности. Стихи и разного рода статьи под его подписью публикуются во всех наших изданиях.
   Стихи его неплохие – складные и даже обременённые мыслью. Но никогда ни одна его строфа не испугала и не насмешила меня. Ни разу мороз не пошёл по коже, и слеза не выкатилась из глаз. Вялые, дряблые строки его не заразили меня ни ненавистью, ни отвращением, ни любовью. Статьи, звавшие на борьбу, не заставили бы меня сойти и с дивана. Многословный и в витийстве своём несодержательный, Чердачников, любуясь кружевами собственных словес, забывал, казалось, о взятой на себя роли трибуна.
   – А ведь я наперёд знаю, о чём разговор пойдёт, – продолжал тем временем вздыхать Иван Петрович. – Не делайте парк скульптур, не стройте храма, не созывайте Совет… А то, что деньги в бюджет потекут – до этого и дела нет никому. Ходить с протянутой рукой все мастера. А вот, чтоб заработать… Они вместо этого к совести моей взывать станут. Любят стыдить – хлебом не корми. Сами бы лучше к народу лицом повернулись. Вон католики как агитируют! А нашим на всё наплевать, только деньги им дай. В других церквях – скамеечки, молитвословы. А тут грязные подолы перед носом – никакого молитвенного настроения…
   Про себя я усмехнулась: ну кто бы мог подумать, что наш Иван Петрович снедаем ревностью по доме Божьем!
   – Ну…вот и приехали!.. – вздохнул Иван Петрович. – Это, Аркадий Борисович, и есть Дворец культуры имени Радека…

XV

   Впоследствии от Вероники Евграфовны, пришедшей на встречу более из любопытства, нежели из желания выказать поддержку одной из сторон, я узнала, что же происходило во дворце имени Радека до нашего прибытия.
   Отец Мануил явился на встречу строго к назначенному времени. Мало-помалу, предваряя благочинного или вслед ему, собрались и все изъявившие желание участвовать в обсуждении. Не было только Ивана Петровича.
   Спустя некоторое время кто-то из окружения отца Мануила выразил намерение справиться об Иване Петровиче по телефону. Но благочинный воспрепятствовал и призвал собравшийся люд запастись терпением и не суетиться понапрасну. Слово пастыря возымело своё действие: суета улеглась понемногу.
   Но дни стояли жаркие, и в зале заседаний, где собрались за круглым столом одиннадцать участников встречи, было душно и пахло пылью. Кто-то – кажется, Чердачников – предложил переместиться в фойе, где легче дышалось и где вдоль стен стояли мягкие красные кресла. Предложению обрадовались. И вслед за отцом Мануилом спустились со второго этажа вниз.
   Все потели, обмахивались газетами, а поклонницы отца Мануила промакивали лица кончиками своих платков. На месте никто усидеть не мог. То и дело вскакивали и принимались прохаживаться в надежде расшевелить загустевший от жары воздух. Пробовали выходить на улицу и точно в парной оказывались. Только отец Мануил неподвижно сидел в своём кресле, как всегда суров и спокоен.
   Вероника Евграфовна утверждает, что и тогда уже он был бледен, а «вокруг глаз у него синева выступила». Кто-то выразил готовность сходить в ларёк за водой для отца Мануила – буфет во дворце культуры открывался в шесть тридцать. Но благочинный отклонил предложение.
   – Нехорошо… – сетовала потом Вероника Евграфовна. – Как просителя какого истомил Иван Петрович батюшку…
   Мы подъехали к дворцу культуры без десяти шесть. Наше прибытие было немедленно замечено и в фойе всё забегало, засуетилось. Поднялся и вышел навстречу Ивану Петровичу и отец Мануил.
   – Каюсь! Каюсь, батюшка! – с порога загоготал Иван Петрович. – Простите, что заставил ждать. Ей-богу! Ей-богу, батюшка, стыжусь!..
   – Ничего, – спокойно и внушительно отвечал отец Мануил. Голос его был слабым, лицо осунулось, вокруг глаз, действительно, легли синеватые тени. – «Стань всем слугой», – завещал Господь наш. И Сам пред Тайной Вечерей омыл ноги всем ученикам своим.
   – Включая Иуду, – шепнул кто-то из-за спины отца Мануила.
   Иван Петрович, не обратил внимания на Иуду.
   – Как чувствуете себя? – спросил он с наигранной заботой, заметив, очевидно, перемену в лице отца Мануила.
   Благочинный едва заметно сдвинул брови.
   – Благодарю вас, Иван Петрович, неплохо. Однако…
   – Ну и слава Богу! – перебил Иван Петрович и навесил на себя люггеровскую улыбочку. – Слава Богу!.. Да ведь мы с вами, батюшка, ещё и не поздоровались.
   И с этими словами Иван Петрович шагнул к отцу Мануилу и троекратно – по-русски – расцеловал его. Благочинный нахмурился и вздрогнул, точно желанием его было отшатнуться.
   – Мы с вами не в Гефсиманском саду, Иван Петрович, – тихо сказал отец Мануил и покосился отчего-то на Люггера.
   Но Иван Петрович не унимался. Любитель дешёвых эффектов, он не обратил никакого внимания на слова отца Мануила – ему, во что бы то ни стало, хотелось довести до конца уже задуманный им спектакль.
   – Благословите, отец Мануил, – слащаво и нараспев вдруг проговорил он и, словно нищий, вытянул вперёд руку.
   Не зная толком, как следует испрашивать благословения у иерея, Иван Петрович мог бы показаться нелепым и жалким, если бы не задор, с каким обращался он к благочинному. Именно благодаря этому сочетанию задора с полным незнанием церковного этикета, Иван Петрович глядел каким-то бесом-искусителем, материализовавшимся только затем, чтобы поколебать отца Мануила.
   Благочинный, не шевелясь, смотрел из-под нахмуренных бровей на Ивана Петровича. Пауза затянулась. Вокруг всё стихло. Только с улицы доносились звуки.
   – Благословите, Владыко! – жалобно повторил свою просьбу Иван Петрович, обращаясь к отцу Мануилу не по чину. – Благословите!
   Отец Мануил вздрогнул, рука его со сложенными для благословения перстами шевельнулась, но в ту же секунду упала. Глаза, наполнившиеся вдруг невыразимым ужасом, устремились куда-то поверх головы Ивана Петровича. Казалось, он смотрит на Люггера, отчего все, проследившие за взглядом отца Мануила, повернулись к американцу. Люггер стал озираться испуганно и даже сделал шаг назад. Как вдруг отец Мануил покачнулся и рухнул на пол.
   – Не благословить не мог и благословить не смог, – шёпотом передавала потом Вероника Евграфовна.
   Вся «благочестивая гвардия», как назвал этих людей Иван Петрович, запричитала на разные голоса и обступила отца благочинного. Ивана Петровича, Люггера и меня оттеснили в сторону. Замелькали мобильные телефоны – сразу несколько человек пытались вызвать «Скорую», – запахло валидолом, послышались всхлипывания и неразборчивое бормотание – наверное, слова молитв.
   – Иван Петрович, – тихо, наклонившись к самому уху Ивана Петровича, проговорил Люггер, – лучше уехать. Здесь без нас разберутся. Мы уже не нужны.
   – Да, да, конечно…
   И, бросив мне повелительное «идём», Иван Петрович направился к выходу. Я поняла, что сейчас лучше повиноваться и последовала за Иваном Петровичем. Рядом поспешал Люггер.
   Со слов Вероники Евграфовны «Скорая» приехала спустя двадцать минут. К тому времени благочинный преставился.

XVI

   На другой день Люггер покинул наш город. По слухам он отправился в Москву. Ни со мной, ни с матерью проститься он не пожелал. И мать, конечно, затаила обиду. Кажется, этот отъезд стал неожиданностью и для Ивана Петровича. Но точно сказать не могу, поскольку Иван Петрович, застыдившись, очевидно, своего расположения к Люггеру, на которое тот ответил совершенным безразличием, ничего не рассказывал дома. А на все вопросы матери отвечал неопределённо.
   Как-то вечером, дня три или четыре спустя, мать, расположившаяся в гостиной перед телевизором, вдруг заголосила, как будто снова увидела перед собой мёртвого Абрамку. Иван Петрович, а за ним и я прибежали на её крик.
   – Люггер!.. – пронзала она воздух перстом указующим, и голубые блики от экрана отскакивали от её перламутрового ноготка. – Люггер!..
   Мы застыли. Шёл репортаж о некоем гражданине Соединённых Штатов, задержанном в аэропорту Шереметьево-2 при попытке перевезти через границу несколько советских плакатов и старинных икон. Лица задержанного так и не показали, но мать уверяла и даже божилась, что лицо всё-таки мелькнуло, и она успела признать Люггера. В доказательство она приводила неоспоримый довод:
   – Чего бы я стала вас звать, если это не он!..
   Мы с Иваном Петровичем сочли нужным промолчать, но, кажется, подумали об одном и том же.
   На другой же день мать понесла по городу весть, что «Люггер-то проходимцем оказался».
   – Видали? – обращалась она к знакомым на улице. – Люггера-то нашего в Москве с поличным взяли.
   При этом весь вид её излучал какую-то непонятную и нейдущую к делу торжественность, точно это она сама помогла московским таможенникам взять Люггера с поличным. Кроме того, в словах её слышались неясные намёки на существующую будто бы связь между Люггером и сёстрами Ивана Петровича. И хотя ни Ольга Петровна, ни Татьяна Петровна не водили знакомства с Люггером, со слов матери выходило, что все они чуть ли не сообщники. Во всяком случае, они «нашли, кого пригласить, неспроста это, уж точно…» Иван Петрович в который раз пытался внушить матери, что вредит она своими фантазиями не золовкам, а исключительно ему самому. Но на мать эти увещевания не действовали, поскольку она и тут пребывала в искренней убеждённости, что долг её, как подруги жизни, раскрыть всему городу глаза на неприглядное влияние Ольги Петровны и Татьяны Петровны на своего несчастного и добрейшего брата. И если в городе не всё ладно, если Иван Петрович, как всякий человек, допускает ошибки, то виной всему его злодейки-сёстры. Но тут же мать спотыкалась и являла всему свету истинные причины своего возмущения:
   – А у нас-то столовался – из-за стола и не вылезал! И ел-то как помногу… И ведь ничем не отблагодарил! Попрощаться даже не зашёл. А к себе и ни разу не пригласил. Не говорю уж в Америку, здесь-то ни разу чайку не предложил!.. А ест-то так много, много и быстро так!.. Голодные они там, что ли, в своей Америке?..
   Подтверждений тому, что задержанным в Шереметьево-2 действительно оказался Люггер, так и не нашлось. К Ивану Петровичу не обращались ни из Интерпола, ни из каких бы то ни было других могущественных организаций. Правда, и никаких опровержений мы не получали. К тому же Иван Петрович наотрез отказался звонить в Балтимор, объяснив свой отказ тем, что не видит в таком звонке никакой необходимости, а забот у него и так слишком много. Словом, в истории с Люггером каждый верил в то, во что хотел верить.
   А забот, действительно, прибавилось у Ивана Петровича. Не успели в городе забыть Абрамку, не успела оппозиционная пресса насладиться послевкусием собственной жёлчи, разлитой в связи с таинственной гибелью несчастного юродивого, как всех потрясла и отвлекла на себя гибель отца Мануила. И снова оппозиционеры обмакнули свои перья в жёлчь. А Чердачников написал даже стихотворение под названием «На смерть праведника». Стихотворение это печаталось во всех наших изданиях. Поэт воспевал добродетели отца благочинного и разъяснял значение его личности в русской истории. Была и строфа, посвящённая преступной власти, убившей отца Мануила. В олицетворявшей власть фигуре угадывался Иван Петрович. Чердачников сравнивал его с Малютой Скуратовым и пророчески обещал, что и его, Ивана Петровича, имя так же будет предано народному проклятию, как имя злого опричника. «Враги народа нарекутся именем твоим!» – грозил Ивану Петровичу поэт и гражданин Чердачников.
   Иван Петрович ознакомился со стихотворением и заметил только, что «теперь про Малюту Скуратова иначе пишут».
   Но, признаться, всё это перестало интересовать меня, потому что с некоторых пор у меня началась новая, хоть и невидимая постороннему глазу жизнь.

XVII

   Прошла неделя с той самой ночи. Всё это время Илья не был у меня. Я не смущалась: бывало, мы ссорились, бывало, у него находились дела.
   Он появился как-то вечером, когда все мы были дома. Я удивилась, что он не дождался ночи и не вошёл ко мне как обычно. Но всего более удивило меня то, как он держался. Развязный обыкновенно, в тот раз он мялся и даже, как мне показалось, избегал смотреть на меня.
   Эта странность сразу насторожила меня. Я впилась глазами в Илью: вот он садится в кресло, не откинувшись на спинку, не развалив под тупым углом ноги, но на самый краешек. И одна только вольность, какую он позволяет себе, это упереться локтями в колени. Вот он косится на меня и часто-часто моргает. Вот поджимает губы, вот крутит в пальцах завалявшийся в кресле и подвернувшийся очечник.
   Кажется, ни мать, ни Иван Петрович не заметили всех этих странностей, что сразу бросились мне в глаза. Мать, которой решительно не было известно, знает или нет Илья об открывшихся ей проделках Люггера, даже обрадовалась его приходу.
   – Что-то тебя, Илюшка, давно не было видно? – ласково заговорила она с дивана, на котором уютно устроилась, вытянув перед собой ноги в ярких полосатых вязаных носках.
   – Дела были, – буркнул «Илюшка» и покраснел.
   Этот румянец сразу бросился мне в глаза и пуще прежнего разволновал меня – я вдруг подумала, что не припомню, чтобы Илья когда-нибудь краснел.
   – А-а-а… – с выделанным безразличием протянула мать. – Какие дела-то?
   – Разные, – покосился на материны носки Илья.
   – Разные? – переспросила мать в нерешительности, раздумывая, очевидно, как ей вести себя дальше: рассердиться на дерзкого Илюшку или обратить его дерзость в шутку. И поскольку на тот момент времени мать была вполне довольна и собой, и жизнью, она предпочла шутить.
   – Ну какие это у тебя могут быть «разные дела»! – с весёлым кокетством обратилась она к Илье. – А? Ну какие?.. Ох, молодёжь! Ну до чего ж деловые!..
   – А это правда, что вашего американца посадили в Москве за воровство? – спросил вдруг Илья у матери и усмехнулся чему-то.
   Странно, но я, как только он задал этот вопрос, преисполнилась уверенности, что говорит он совсем не то, что хочет сказать. И всего вероятнее, что он боится начать неприятный для него разговор.
   – Откуда ты знаешь? – мать округлила глаза, а пальцы её ног, окутанные цветной пряжей, задвигались нетерпеливо.
   – Говорят…
   – Кто? Кто тебе сказал?
   Илья в ответ только пожал плечами.
   – Слушай-ка! – завелась мать. – Уже слухи… Во-первых, он не наш американец. Это его Ольга Петровна и Татьяна Петровна пригласили, это их приятель…
   Иван Петрович, расположившийся в углу в кресле и отгородившийся от нас газеткой, не то вздохнул, не то зевнул из своего угла.
   – Во-вторых, – не обращая внимания на Ивана Петровича, продолжала мать, – его в Шереметьево взяли… в Шереметьево-2… Я сама видела… С иконами взяли и с плакатами какими-то. В чемодане нашли у него, я сама видела… В Шереметьево, а не на улице в Москве… Надо же кому-то сочинить! – обратилась мать ко мне.
   Я кивнула.
   – Слушай-ка, – мать снова переключилась на Илью, – ну интересно даже… ну кто тебе сказал?
   – Да не помню! – огрызнулся Илья, который, казалось, совсем не хотел поддерживать этот разговор и давно пожалел, что вылез со своим вопросом.
   Впрочем, мне совсем не было его жалко. Я даже радовалась, что мать наседает на него. Ещё ничего толком не зная, я уже не сомневалась, что Илья в чём-то виноват. Про себя я решила, что не пророню ни слова. Илья просчитался, если вообразил, что я помогу ему облегчить душу.
   А мать всё не унималась.
   – Слушай-ка… слушай-ка, вот говорят все: «Америка! Америка!» И что? Люггер у нас каждый день столовался…
   Илья вдруг поднялся. Мать от неожиданности умолкла. Илья потоптался на месте и, глядя себе по ноги, забормотал:
   – Я пойду. Мне вставать рано. Я попрощаться зашёл. Завтра уезжаю.
   – Куда это? – испугалась мать.
   – В Питер еду. Там друг у меня… учились с ним… зовёт работать к себе. Говорит: приехай, Илья, будем бизнес делать.
   – Слушай-ка, ну надо тогда поужинать, – зашевелилась мать. – Проводы надо устроить.
   – Нет, нет! – испугался Илья. – Не надо! Спасибо…
   Иван Петрович опустил газету и повернулся в нашу сторону, с интересом прислушиваясь и приглядываясь.
   – Что это ты… как будто… убегаешь? – насторожившись, спросила мать.
   – Почему убегаю? – огрызнулся в ответ Илья. – Не убегаю, еду срочно. Меня там ждать никто не будет. Потом вернусь…
   Мать всё ещё недоверчиво смотрела на Илью. Повисла пауза. Но Илья, торчавший свечой посреди комнаты, обрадовался ей. Вдруг он засуетился, затоптался. Подскочил пожать руку Ивану Петровичу, раскланялся с матерью, кивнул на ходу мне и уже попятился к выходу.
   – Евгения, хоть ты проводи! – нашлась вдруг мать.
   Я послушно поднялась и последовала за Ильёй. Мы молча прошли в сени. В сенях я нарочно не стала включать свет. Илья долго возился в темноте и даже надел туфли не на те ноги.
   – Я позвоню, – сказал он, справившись, наконец с обувью. И потянулся, чтобы поцеловать меня.
   Но я отстранила его. Я не сказала ни слова.
   – Ну пока, – он насмешливо рассматривал меня.
   Я отвернулась. В следующую секунду дверь за ним захлопнулась.
   Что ж, я знала, что он струсит. Но, признаться, не думала, что он так позорно бежит. В ту минуту он был мне противен.
   Но я слишком хорошо его знаю, чтобы думать, что уехал он только из-за меня. Я стала для него чем-то вроде Гаврилы Принципа с его роковым выстрелом. Илье надоело быть туземцем, он рвётся во вселенские монады. Он так устал от репутации провинциального мальчика, что с жадностью голодного кота заглатывает самые дешёвые приманки, рассчитанные на тех, кто алчет променять туземщину на престиж цивилизации. Вы видели, как ест голодный кот? Выпучив глаза, урча, припадая на передние лапы, заглатывает он куски в половину самого себя. Он не ведает, что ест и каково это на вкус. Он вообще не ест, а заполняет пустоту. Увы! Олимп не для Ильи. Зато он с радостью войдёт в рабочее стадо, как называет это Лиза, или в кряжистое большинство, как понимаю это я. Его удел – залапанное счастье. Мне жаль его.