Страница:
Беспрерывный гул тайги, шорох листьев, жужжание насекомых, голоса птиц и окрики ментов – все смешалось в убаюкивающее, ласковое мурлыканье.
Казалось, будто я лежу в стороне, далеко от мириад жизней, звуки которых долетают до меня только как смутный отголосок. Но в последние секунды сознания я все же успел увидеть, как солдат-поводырь умолял, чуть ли не плача, начальника конвоя:
– Товарищ капитан, прошу вас, разрешите, я и пули тратить не буду, разорву собственными руками, ведь глядите – Индус умирает!
Сквозь мутную пелену, которая уже начала заволакивать мне глаза все плотнее, я увидел у ног этого вояки черную немецкую овчарку с разорванным брюхом и ее кишки, вываленные на траву.
– Отставить! – услышал я ответ капитана. – Приказано взять живыми!
Больше я ничего не помнил, я потерял сознание. По-видимому, то, что назначено судьбой, бывает не столько неожиданным, сколько неотвратимым.
Глава 8
Глава 9
Глава 10
Казалось, будто я лежу в стороне, далеко от мириад жизней, звуки которых долетают до меня только как смутный отголосок. Но в последние секунды сознания я все же успел увидеть, как солдат-поводырь умолял, чуть ли не плача, начальника конвоя:
– Товарищ капитан, прошу вас, разрешите, я и пули тратить не буду, разорву собственными руками, ведь глядите – Индус умирает!
Сквозь мутную пелену, которая уже начала заволакивать мне глаза все плотнее, я увидел у ног этого вояки черную немецкую овчарку с разорванным брюхом и ее кишки, вываленные на траву.
– Отставить! – услышал я ответ капитана. – Приказано взять живыми!
Больше я ничего не помнил, я потерял сознание. По-видимому, то, что назначено судьбой, бывает не столько неожиданным, сколько неотвратимым.
Глава 8
Барак усиленного режима и моя сокамерница – мышь
Правосудие, являясь во всей своей силе, тяжело отзывается на наших чувствах, и хотя мы и осознаем его справедливость и преклоняемся перед ним, однако стремимся отвлечься от тяжких впечатлений, которые оно производит. Но мы не должны забывать одного заключения, к которому приводит нас история: не в стремлении к удовольствиям, но и не в победе над гордостью и самолюбием заключается величие души, а в осознании своих ошибок и слабостей.
Чем больше мои воспоминания уносят меня в то далекое, безвозвратное прошлое, тем яснее и объективнее я могу подойти сейчас к пройденному этапу своей жизни.
Признаюсь откровенно, сравнение не в пользу нашего времени, потому что я все чаще прихожу к выводу, наблюдая нынешнее общество, что большая часть людей, живущих сейчас на свободе, мыслит и действует так, как каторжане в лагерях той дальней поры.
Чтобы лучше понять меня, нужно чуть глубже проникнуться проблемами общества и задуматься, а поводов для этого, без сомнения, предостаточно. Но все же выводы делать, я думаю, еще очень рано: кто его знает, на какую сторону ляжет карта времени. Судьба подчас ставит такие заслоны и препятствия на нашем жизненном пути, что предугадать их практически невозможно, ибо это прерогатива Божья.
Вас подстерегает полный финансовый крах или смерть близкого человека, невесть откуда взявшаяся болезнь или тюрьма. Это, конечно, ощутимые удары, и порой человек не всегда может оправиться от них. Но бывает и иначе – это катастрофа или несчастный случай, что в принципе одно и то же. И когда вы приходите в сознание, то, как правило, находитесь в чистой палате, на кровати с белоснежными простынями, а перед вами на стуле сидит мать или любящая жена и глядит на вас добрыми и заплаканными глазами.
Первое, что при таких обстоятельствах приходит на ум любому человеку, – это восхвалить Всевышнего за спасение. Что же касается всего остального, что помогает выжить, то это, опять-таки в первую очередь, забота, внимание родных и близких. Тебя любят, ты нужен кому-то – это радует и вселяет оптимизм, с которым человек идет на поправку.
Почти то же самое происходило и со мной, когда на вторые сутки после описанных мною событий я пришел в сознание. Правда, с некоторой существенной разницей: палату мне заменила камера, белоснежную постель – деревянные нары, а любящую жену – мышь, которая, уж не знаю сколько времени, наблюдала за мной, сидя рядом на нарах в метре от меня. Она как будто понимала, что если я даже захочу, то достать ее не смогу, потому что рука, которая лежала ближе к ней на нарах, была почти полностью спрятана под бинтами.
Очнувшись от приятного дуновения ветерка откуда-то сверху, я минут пять – десять лежал с открытыми глазами, не шевелясь и осмысливая все, что со мной произошло за последнюю неделю, шаря глазами по углам камеры в поисках кабура. Но его нигде не было, и это меня почему-то сразу насторожило. Еще не придя ни к какому выводу относительно своей дальнейшей участи, я все же отметил про себя, что камера мне почему-то нравится, хоть в ней и не было кабура – главной артерии тюрьмы.
Я лежал посередине сплошных нар, слева и справа от меня могли бы поместиться по два, а если прижаться потесней, – и по три человека. Прямо напротив была дверь. В правом углу стоял бачок с парашей, в левом – выпирала четверть круглой печи, доходившей до потолка и обогревавшей в зимнее время две камеры – мою и соседнюю; половина же этой печи выходила в коридор, оттуда ее и топили. Прямо надо мной было окно, судя по приятной утренней прохладе – без стекол, но зато с толстыми железными прутьями.
Но главным, конечно, был не интерьер этой камеры, а мой сокамерник, а точнее будет сказать, моя сокамерница – мышь. Мы с ней потом неплохо поладили. Я подкармливал ее хлебом из той пайки, что мне давали, она же развлекала мое мрачное одиночество тем, что выделывала всякого рода пируэты, а иногда и становилась на задние лапки. Но, услышав малейший шорох, стремглав проскальзывала в нору под нарами, и следующего ее визита приходилось ждать по нескольку часов. Вероятно, все зависело от степени ее голода и любопытства. Кстати, по части любопытства мышь, я уверен в этом, даст фору любой из представительниц прекрасного пола.
Что бы там ни было и как бы все ни происходило, но я, так же как и любой другой на моем месте, возблагодарил Всевышнего за то, что еще жив. В этой связи следует признать, что существует некая таинственная благодать, ниспосылаемая Провидением страдальцам, иначе ясность духа некоторых из них показалась бы невероятной тому, кто сам не испытал горя.
Некоторое время спустя после моего пробуждения, когда я смог осмотреться, насколько это было возможно в моем положении, и уже даже успел немного поразмыслить над превратностями судьбы, я услышал давно знакомый звук, который всегда ласкает слух любого арестанта. Это был стук мисок, а значит, прибыла баланда.
Я сказал «знакомый», а не «желанный». Как ни странно, я сам себя поймал на мысли, что есть не хочу. Не было того привычного инстинктивного бурчания как всегда пустого желудка, не сосало под ложечкой – ничего этого не было, хотя уже несколько суток я ничего не ел. Когда баландер остановился у моей камеры, я услышал, как заскрипела проржавевшая заслонка, закрывавшая шнифт, и голос баландера: «Командир, командир, подойди к четвертой камере, побегушник пришел в себя». Через несколько секунд, с хриплым лязгом упав наружу, открылась кормушка и в камеру ворвалась знакомая вонь баланды. Одновременно и почти в ту же секунду показалось заспанное лицо ключника. Глаза его, округленные и выпуклые, как у оглушенного карпа, вперились в меня, а губы тем временем повторяли банальное: «Ну что, очухался, беглец, благодари Бога, что еще жив, а не на погосте».
Я невольно улыбнулся и был даже уверен в том, что, если бы я чувствовал себя еще хуже, чем сейчас, все равно не сдержал бы улыбки. Уж больно смешон был этот лапотник, пытавшийся с помощью грозного голоса и посредственной мимики изобразить ярого и непримиримого мента.
К счастью, это было не так, и впоследствии мы с ним вполне поладили, ибо в сущности своей дубак был неплохим малым – простым и добродушным деревенским парнем. К сожалению, такие люди здесь в надзоре за изолятором и БУРом долго не задерживались. Их переводили куда-нибудь подальше от этих «злачных» мест, например в хозчасть, стоило только проведать начальству о мягкости характера и доброте их души.
Несколько дней меня никто не трогал, и я уже было подумал по наивности, что, пойманный, потерял для легавых всякий интерес. Но я глубоко ошибался, даже не догадываясь, какие жизненные повороты готовит мне судьба в самом ближайшем будущем.
После того как я пришел в себя, я успел «пригладить» шныренка. Не обделенный Богом, но обиженный людьми симпатичный молодой человек, кстати москвич, решил было испытать удачу в карты, еще не успев даже толком разместиться после этапа, так, видно, шкура зудела и чесалась. Но откуда ему, сопляку, было знать, что таких, как он, «булок с маслом» здесь, на северных командировках, ждали годами. Результат сказался очень быстро: он двинул фуфло. И чтобы не стать петухом, за несколько часов до выплаты долга спрятался в изолятор, зная, что, пока не истекла последняя секунда срока выплаты долга, никто не имеет права не то чтобы потребовать, но даже и заикнуться о нем. Это правило всегда строго соблюдается в тюрьме, и он знал это наверняка.
Менты, видно, сразу его пожалели, и, откровенно говоря, было за что, поэтому он содержался в одиночке. Он был действительно красив как девушка. Лишь только на ночь дверь его камеры закрывалась, а так три раза в день он принимал баланду с зоны и раздавал ее, ну и шнырил у мусоров по мелочам вроде гарсона, но шнырем по изолятору был другой человек. Уже в преклонном возрасте старый парчак и к тому же молчун, но дело он свое знал туго. Его кликуха – Фигаро – была тому прямым подтверждением.
Ведь ему нужно было угождать мусорам, но не только в этом была его основная миссия. Главное, что он давно для себя уяснил: быть полезным каторжанам и в первую очередь – блатным. И не дай Бог ему было дать маху именно здесь! В таких случаях ни его, ни ему подобных не смог бы спасти никто, разве что только Всевышний. Но, судя по спокойной и жиганской обстановке во всем изоляторе, шнырь был в своем роде неглупым и добрым малым, что, естественно, всегда ставилось ему в заслугу.
Прямое тому подтверждение – его отношение к молодому фуфлыжнику чуть ли не как к сыну, естественно, бескорыстное, иначе бы мы учуяли разницу. В этом можно было не сомневаться – ведь в изоляторах и БУРах всегда сидит отрицалово, то есть люди, идущие вразрез с режимом содержания, да и с администрацией тюрем и лагерей в целом и, как правило, с большим тюремно-лагерным опытом. А как известно, нигде в ГУЛАГе так не познается и не закаляется человек, как в камерной системе.
Вот через этого самого шныря я и узнал, что Артура во всем помещении изолятора и БУРа нет; наладил также связь с бродягами, которые находились в это время «под крышей».
Что же касается связи с зоной, то здесь было немного сложнее. Обычно весточку на зону посылали через тех, у кого заканчивался срок, указанный в постановлении о водворении в изолятор, и он выходил в зону, но я-то сидел в одиночке! Но и при таком раскладе было много нюансов: можно ли доверить ксиву человеку, который выходил? Каково должно быть само содержание ксивы? Не все, конечно, можно доверить и шнырю – ведь все они кумовские, по-другому и быть не могло, вот и приходилось бродягам проявлять изобретательность. Но в моем положении за эти несколько дней я и так достиг немало. «Заживет как на собаке» – это, я уверен, сказано про таких, как я.
В этой связи мне хотелось бы отметить одну важную деталь: чем жестче условия, в которых вы пребываете, тем быстрее вы приходите в себя, если, конечно, на то есть воля Божья, тогда как к людям, избалованным судьбой, при тех же и даже, может быть, несколько более щадящих обстоятельствах фортуна очень часто поворачивается задом. Мне кажется, что судьба человека чаще всего в его руках.
За эти несколько дней я уже стал чувствовать себя намного лучше, чем можно было ожидать исходя из общих условий содержания. Этому сопутствовало то, что шныренок баловал меня, дубак был не особо строг, а камерная тишина действовала на меня успокаивающе, создавая философскую атмосферу и вселяя оптимизм, который мне после поимки был ох как необходим.
Но имелось и еще одно обстоятельство, благодаря которому я быстрее пришел в себя. Заключалось оно в том, что в то время, которое я описываю, никто не дотронулся до меня даже пальцем. То есть на сей раз мне, как бы странно это ни было на первый взгляд, дали оторваться не люди, а звери в прямом смысле этого слова, а человек, как ни удивительно, здесь был относительно ни при чем. И вот это самое обстоятельство почему-то приносило какое-то успокоение душе. Это, пожалуй, трудно будет объяснить словами, но понять, я думаю, можно.
Чем больше мои воспоминания уносят меня в то далекое, безвозвратное прошлое, тем яснее и объективнее я могу подойти сейчас к пройденному этапу своей жизни.
Признаюсь откровенно, сравнение не в пользу нашего времени, потому что я все чаще прихожу к выводу, наблюдая нынешнее общество, что большая часть людей, живущих сейчас на свободе, мыслит и действует так, как каторжане в лагерях той дальней поры.
Чтобы лучше понять меня, нужно чуть глубже проникнуться проблемами общества и задуматься, а поводов для этого, без сомнения, предостаточно. Но все же выводы делать, я думаю, еще очень рано: кто его знает, на какую сторону ляжет карта времени. Судьба подчас ставит такие заслоны и препятствия на нашем жизненном пути, что предугадать их практически невозможно, ибо это прерогатива Божья.
Вас подстерегает полный финансовый крах или смерть близкого человека, невесть откуда взявшаяся болезнь или тюрьма. Это, конечно, ощутимые удары, и порой человек не всегда может оправиться от них. Но бывает и иначе – это катастрофа или несчастный случай, что в принципе одно и то же. И когда вы приходите в сознание, то, как правило, находитесь в чистой палате, на кровати с белоснежными простынями, а перед вами на стуле сидит мать или любящая жена и глядит на вас добрыми и заплаканными глазами.
Первое, что при таких обстоятельствах приходит на ум любому человеку, – это восхвалить Всевышнего за спасение. Что же касается всего остального, что помогает выжить, то это, опять-таки в первую очередь, забота, внимание родных и близких. Тебя любят, ты нужен кому-то – это радует и вселяет оптимизм, с которым человек идет на поправку.
Почти то же самое происходило и со мной, когда на вторые сутки после описанных мною событий я пришел в сознание. Правда, с некоторой существенной разницей: палату мне заменила камера, белоснежную постель – деревянные нары, а любящую жену – мышь, которая, уж не знаю сколько времени, наблюдала за мной, сидя рядом на нарах в метре от меня. Она как будто понимала, что если я даже захочу, то достать ее не смогу, потому что рука, которая лежала ближе к ней на нарах, была почти полностью спрятана под бинтами.
Очнувшись от приятного дуновения ветерка откуда-то сверху, я минут пять – десять лежал с открытыми глазами, не шевелясь и осмысливая все, что со мной произошло за последнюю неделю, шаря глазами по углам камеры в поисках кабура. Но его нигде не было, и это меня почему-то сразу насторожило. Еще не придя ни к какому выводу относительно своей дальнейшей участи, я все же отметил про себя, что камера мне почему-то нравится, хоть в ней и не было кабура – главной артерии тюрьмы.
Я лежал посередине сплошных нар, слева и справа от меня могли бы поместиться по два, а если прижаться потесней, – и по три человека. Прямо напротив была дверь. В правом углу стоял бачок с парашей, в левом – выпирала четверть круглой печи, доходившей до потолка и обогревавшей в зимнее время две камеры – мою и соседнюю; половина же этой печи выходила в коридор, оттуда ее и топили. Прямо надо мной было окно, судя по приятной утренней прохладе – без стекол, но зато с толстыми железными прутьями.
Но главным, конечно, был не интерьер этой камеры, а мой сокамерник, а точнее будет сказать, моя сокамерница – мышь. Мы с ней потом неплохо поладили. Я подкармливал ее хлебом из той пайки, что мне давали, она же развлекала мое мрачное одиночество тем, что выделывала всякого рода пируэты, а иногда и становилась на задние лапки. Но, услышав малейший шорох, стремглав проскальзывала в нору под нарами, и следующего ее визита приходилось ждать по нескольку часов. Вероятно, все зависело от степени ее голода и любопытства. Кстати, по части любопытства мышь, я уверен в этом, даст фору любой из представительниц прекрасного пола.
Что бы там ни было и как бы все ни происходило, но я, так же как и любой другой на моем месте, возблагодарил Всевышнего за то, что еще жив. В этой связи следует признать, что существует некая таинственная благодать, ниспосылаемая Провидением страдальцам, иначе ясность духа некоторых из них показалась бы невероятной тому, кто сам не испытал горя.
Некоторое время спустя после моего пробуждения, когда я смог осмотреться, насколько это было возможно в моем положении, и уже даже успел немного поразмыслить над превратностями судьбы, я услышал давно знакомый звук, который всегда ласкает слух любого арестанта. Это был стук мисок, а значит, прибыла баланда.
Я сказал «знакомый», а не «желанный». Как ни странно, я сам себя поймал на мысли, что есть не хочу. Не было того привычного инстинктивного бурчания как всегда пустого желудка, не сосало под ложечкой – ничего этого не было, хотя уже несколько суток я ничего не ел. Когда баландер остановился у моей камеры, я услышал, как заскрипела проржавевшая заслонка, закрывавшая шнифт, и голос баландера: «Командир, командир, подойди к четвертой камере, побегушник пришел в себя». Через несколько секунд, с хриплым лязгом упав наружу, открылась кормушка и в камеру ворвалась знакомая вонь баланды. Одновременно и почти в ту же секунду показалось заспанное лицо ключника. Глаза его, округленные и выпуклые, как у оглушенного карпа, вперились в меня, а губы тем временем повторяли банальное: «Ну что, очухался, беглец, благодари Бога, что еще жив, а не на погосте».
Я невольно улыбнулся и был даже уверен в том, что, если бы я чувствовал себя еще хуже, чем сейчас, все равно не сдержал бы улыбки. Уж больно смешон был этот лапотник, пытавшийся с помощью грозного голоса и посредственной мимики изобразить ярого и непримиримого мента.
К счастью, это было не так, и впоследствии мы с ним вполне поладили, ибо в сущности своей дубак был неплохим малым – простым и добродушным деревенским парнем. К сожалению, такие люди здесь в надзоре за изолятором и БУРом долго не задерживались. Их переводили куда-нибудь подальше от этих «злачных» мест, например в хозчасть, стоило только проведать начальству о мягкости характера и доброте их души.
Несколько дней меня никто не трогал, и я уже было подумал по наивности, что, пойманный, потерял для легавых всякий интерес. Но я глубоко ошибался, даже не догадываясь, какие жизненные повороты готовит мне судьба в самом ближайшем будущем.
После того как я пришел в себя, я успел «пригладить» шныренка. Не обделенный Богом, но обиженный людьми симпатичный молодой человек, кстати москвич, решил было испытать удачу в карты, еще не успев даже толком разместиться после этапа, так, видно, шкура зудела и чесалась. Но откуда ему, сопляку, было знать, что таких, как он, «булок с маслом» здесь, на северных командировках, ждали годами. Результат сказался очень быстро: он двинул фуфло. И чтобы не стать петухом, за несколько часов до выплаты долга спрятался в изолятор, зная, что, пока не истекла последняя секунда срока выплаты долга, никто не имеет права не то чтобы потребовать, но даже и заикнуться о нем. Это правило всегда строго соблюдается в тюрьме, и он знал это наверняка.
Менты, видно, сразу его пожалели, и, откровенно говоря, было за что, поэтому он содержался в одиночке. Он был действительно красив как девушка. Лишь только на ночь дверь его камеры закрывалась, а так три раза в день он принимал баланду с зоны и раздавал ее, ну и шнырил у мусоров по мелочам вроде гарсона, но шнырем по изолятору был другой человек. Уже в преклонном возрасте старый парчак и к тому же молчун, но дело он свое знал туго. Его кликуха – Фигаро – была тому прямым подтверждением.
Ведь ему нужно было угождать мусорам, но не только в этом была его основная миссия. Главное, что он давно для себя уяснил: быть полезным каторжанам и в первую очередь – блатным. И не дай Бог ему было дать маху именно здесь! В таких случаях ни его, ни ему подобных не смог бы спасти никто, разве что только Всевышний. Но, судя по спокойной и жиганской обстановке во всем изоляторе, шнырь был в своем роде неглупым и добрым малым, что, естественно, всегда ставилось ему в заслугу.
Прямое тому подтверждение – его отношение к молодому фуфлыжнику чуть ли не как к сыну, естественно, бескорыстное, иначе бы мы учуяли разницу. В этом можно было не сомневаться – ведь в изоляторах и БУРах всегда сидит отрицалово, то есть люди, идущие вразрез с режимом содержания, да и с администрацией тюрем и лагерей в целом и, как правило, с большим тюремно-лагерным опытом. А как известно, нигде в ГУЛАГе так не познается и не закаляется человек, как в камерной системе.
Вот через этого самого шныря я и узнал, что Артура во всем помещении изолятора и БУРа нет; наладил также связь с бродягами, которые находились в это время «под крышей».
Что же касается связи с зоной, то здесь было немного сложнее. Обычно весточку на зону посылали через тех, у кого заканчивался срок, указанный в постановлении о водворении в изолятор, и он выходил в зону, но я-то сидел в одиночке! Но и при таком раскладе было много нюансов: можно ли доверить ксиву человеку, который выходил? Каково должно быть само содержание ксивы? Не все, конечно, можно доверить и шнырю – ведь все они кумовские, по-другому и быть не могло, вот и приходилось бродягам проявлять изобретательность. Но в моем положении за эти несколько дней я и так достиг немало. «Заживет как на собаке» – это, я уверен, сказано про таких, как я.
В этой связи мне хотелось бы отметить одну важную деталь: чем жестче условия, в которых вы пребываете, тем быстрее вы приходите в себя, если, конечно, на то есть воля Божья, тогда как к людям, избалованным судьбой, при тех же и даже, может быть, несколько более щадящих обстоятельствах фортуна очень часто поворачивается задом. Мне кажется, что судьба человека чаще всего в его руках.
За эти несколько дней я уже стал чувствовать себя намного лучше, чем можно было ожидать исходя из общих условий содержания. Этому сопутствовало то, что шныренок баловал меня, дубак был не особо строг, а камерная тишина действовала на меня успокаивающе, создавая философскую атмосферу и вселяя оптимизм, который мне после поимки был ох как необходим.
Но имелось и еще одно обстоятельство, благодаря которому я быстрее пришел в себя. Заключалось оно в том, что в то время, которое я описываю, никто не дотронулся до меня даже пальцем. То есть на сей раз мне, как бы странно это ни было на первый взгляд, дали оторваться не люди, а звери в прямом смысле этого слова, а человек, как ни удивительно, здесь был относительно ни при чем. И вот это самое обстоятельство почему-то приносило какое-то успокоение душе. Это, пожалуй, трудно будет объяснить словами, но понять, я думаю, можно.
Глава 9
Московский гость
Ночной метод допроса практикуется разве что на Петровке. Ну в Бутырках частенько, бывало, выдергивали ночью на допрос, но никак не на зоне. Здесь нет в этом необходимости, потому что почти все и про всех узнают сразу. Поэтому я был удивлен, когда в одну из ночей меня вывели в присутствии дежурного помощника начальника колонии (далее – ДПНК) из камеры и повели на допрос. Я еще не мог тогда знать, что меня ждал некий гость из Москвы. А такие люди редко обнаруживали в себе желание быть увиденными кем-то, и не только в зоне, поэтому допрос в данных обстоятельствах происходил всегда ночью, но и по инструкции, как я узнал позже, им нельзя было показываться прилюдно.
Я шел по длинному коридору, соединявшему здание изолятора с зоной, еле передвигая ноги, но меня, как ни странно, никто не подгонял. Впереди шел ДПНК, я следом, а замыкал шествие солдат из лагерного наряда. Так, молча и не спеша, мы добрались до кумовских кабинетов, которые находились в противоположной от здания администрации стороне зоны. В коридоре маленького, старого и неказистого сруба мы с солдатом остановились, а ДПНК вошел в кабинет старшего кума (Юзика) и почти тут же вышел, оставив дверь открытой, тем самым как бы приглашая меня войти, но ни словом, ни жестом не давая знать об этом. Я так же молча вошел в кабинет. Дверь за мной, немного поскрипывая, потихоньку закрылась, и я остался стоять возле нее, не трогаясь с места.
Обстановка кабинета мне была знакома, я здесь уже бывал несколько раз, а вот его обитателей, их было двое, я видел впервые. Прямо напротив меня у противоположной стены под непременным портретом Железного Феликса за столом сидел очень грузный мужчина с отталкивающей внешностью, напоминающий свинью перед родами. На вид ему было далеко за пятьдесят. Голова и усы а ля фюрер были седые, а мундир с полковничьими погонами резко выделял эту белизну. Глаза были большие и круглые, налитые кровью, как у быка, увидевшего красную тряпку. Он навалился на стол ладонями так, что они от этого даже покраснели.
Все это я успел заметить в доли секунды, в следующее мгновение грубый, под стать внешности, голос полковника приказал мне сесть. Указывать куда, надобности не было, так как почти посередине кабинета стоял привинченный к полу стул. Я молча подошел к нему и так же молча сел, при этом пытаясь искоса разглядеть второго гостя, который сидел за столом слева от меня – между двумя окнами. Я вновь услышал тот же грубый и повелительный голос: «Ну рассказывай, беглец!» В этот момент наши взгляды скрестились, как два клинка, и от неожиданности у меня по телу пробежали мурашки.
Сказать, что глаза полковника были свирепыми, значит не сказать ничего. Они горели такой лютой ненавистью и злобой, что, казалось, вот-вот выкатятся из орбит. Чтобы сгладить некоторое замешательство и выиграть тем самым время, я переспросил его, как бы не торопясь, выжав из себя при этом подобие улыбки: «А что говорить-то, начальник?» В следующий момент, буквально в долю секунды, вскочив и перегнувшись через стол, чего трудно было ожидать от такого грузного и, казалось бы, неуклюжего человека, полковник нанес мне такой удар правой, что я ковырнулся с табурета и, отлетев к стене и ударившись об нее, тут же рухнул на пол. Каждая клетка моего существа либо ныла, либо нестерпимо болела.
В другое время и при более благоприятных обстоятельствах я мог так закосить, что любому бы показалось, что у меня, самое малое, – сотрясение мозга. Но не сейчас. Не знаю почему, но это я знал точно. Я лежал молча, не шевелясь, не издавая ни звука, как раненый зверь, и, затаившись, следил за действиями «охотника». Медленно, по-кошачьи осторожно выйдя из-за стола, он стал приближаться ко мне. Инстинктивно я сжался сильнее, мне оставалось только ждать. Подойдя чуть ли не вплотную, он, ехидно ухмыльнувшись, спросил: «Так ты не знаешь, что говорить, да? – Вопрос был каверзный, с издевкой. – Ну что ж, сейчас я тебе напомню». И, даже не дав мне опомниться, замахнувшись ногой, он нанес мне молниеносный удар в челюсть. Я сразу же на какое-то время потерял сознание и очнулся лишь от очередного удара по почкам, ощутив соленый вкус крови и несколько выбитых зубов во рту.
Трудно сейчас вспомнить, что я чувствовал тогда, о чем думал. Ведь под мусорской пресс я попадал не впервые, но было что-то еще, чего я до сих пор понять не могу. Я знал, что меня привели на допрос, а не убивать, но знал я также хорошо и то, что если даже и убьют, то просто спишут – и делу конец. Кто я такой есть? Побегушник, нарушитель, зек…
Откуда мне было знать тогда, что все бы так и произошло еще в момент нашей поимки, если бы не одно «но». И слава Богу, что я это понял после следующего допроса, точнее сказать, мне помогли прозреть. И кто бы мог подумать, что это сделал старший кум управления?
А пока эта мразь вошла во вкус и била меня со всего маху, наотмашь куда попало. Я закрывался руками, ногами, скрючившись в три погибели, но все было тщетно – удары сыпались как камнепад. Я понял, что долго не выдержу, и в какой-то момент во мне проснулось что-то от хищного зверя.
Я помню точно, что даже зарычал. Злость на этого садиста помутила мой рассудок. Забыв о боли и вообще обо всем на свете, я как раненый волк вскочил на ноги, издал душераздирающий крик, от которого эта тварь остолбенела, и нанес ему такой удар между ног, что, в свою очередь, уже полковник заревел как свинья, когда ее режут, и не упал, а рухнул на оба колена и, раскачиваясь как маятник из стороны в сторону, продолжал истошно визжать.
Теперь видно было, что пришла моя очередь остолбенеть, и, дело прошлое, было от чего. Это животное в полковничьих погонах стояло на коленях посреди кабинета и выло как раненая гиена, побывавшая уже в когтях обозленного льва. Но созерцание прекрасного, к сожалению, почти всегда мимолетно, ибо через несколько секунд после моего удара я был оглушен чем-то сзади по шее и, рухнув как подкошенный рядом с этой падалью, окончательно потерял сознание.
Я шел по длинному коридору, соединявшему здание изолятора с зоной, еле передвигая ноги, но меня, как ни странно, никто не подгонял. Впереди шел ДПНК, я следом, а замыкал шествие солдат из лагерного наряда. Так, молча и не спеша, мы добрались до кумовских кабинетов, которые находились в противоположной от здания администрации стороне зоны. В коридоре маленького, старого и неказистого сруба мы с солдатом остановились, а ДПНК вошел в кабинет старшего кума (Юзика) и почти тут же вышел, оставив дверь открытой, тем самым как бы приглашая меня войти, но ни словом, ни жестом не давая знать об этом. Я так же молча вошел в кабинет. Дверь за мной, немного поскрипывая, потихоньку закрылась, и я остался стоять возле нее, не трогаясь с места.
Обстановка кабинета мне была знакома, я здесь уже бывал несколько раз, а вот его обитателей, их было двое, я видел впервые. Прямо напротив меня у противоположной стены под непременным портретом Железного Феликса за столом сидел очень грузный мужчина с отталкивающей внешностью, напоминающий свинью перед родами. На вид ему было далеко за пятьдесят. Голова и усы а ля фюрер были седые, а мундир с полковничьими погонами резко выделял эту белизну. Глаза были большие и круглые, налитые кровью, как у быка, увидевшего красную тряпку. Он навалился на стол ладонями так, что они от этого даже покраснели.
Все это я успел заметить в доли секунды, в следующее мгновение грубый, под стать внешности, голос полковника приказал мне сесть. Указывать куда, надобности не было, так как почти посередине кабинета стоял привинченный к полу стул. Я молча подошел к нему и так же молча сел, при этом пытаясь искоса разглядеть второго гостя, который сидел за столом слева от меня – между двумя окнами. Я вновь услышал тот же грубый и повелительный голос: «Ну рассказывай, беглец!» В этот момент наши взгляды скрестились, как два клинка, и от неожиданности у меня по телу пробежали мурашки.
Сказать, что глаза полковника были свирепыми, значит не сказать ничего. Они горели такой лютой ненавистью и злобой, что, казалось, вот-вот выкатятся из орбит. Чтобы сгладить некоторое замешательство и выиграть тем самым время, я переспросил его, как бы не торопясь, выжав из себя при этом подобие улыбки: «А что говорить-то, начальник?» В следующий момент, буквально в долю секунды, вскочив и перегнувшись через стол, чего трудно было ожидать от такого грузного и, казалось бы, неуклюжего человека, полковник нанес мне такой удар правой, что я ковырнулся с табурета и, отлетев к стене и ударившись об нее, тут же рухнул на пол. Каждая клетка моего существа либо ныла, либо нестерпимо болела.
В другое время и при более благоприятных обстоятельствах я мог так закосить, что любому бы показалось, что у меня, самое малое, – сотрясение мозга. Но не сейчас. Не знаю почему, но это я знал точно. Я лежал молча, не шевелясь, не издавая ни звука, как раненый зверь, и, затаившись, следил за действиями «охотника». Медленно, по-кошачьи осторожно выйдя из-за стола, он стал приближаться ко мне. Инстинктивно я сжался сильнее, мне оставалось только ждать. Подойдя чуть ли не вплотную, он, ехидно ухмыльнувшись, спросил: «Так ты не знаешь, что говорить, да? – Вопрос был каверзный, с издевкой. – Ну что ж, сейчас я тебе напомню». И, даже не дав мне опомниться, замахнувшись ногой, он нанес мне молниеносный удар в челюсть. Я сразу же на какое-то время потерял сознание и очнулся лишь от очередного удара по почкам, ощутив соленый вкус крови и несколько выбитых зубов во рту.
Трудно сейчас вспомнить, что я чувствовал тогда, о чем думал. Ведь под мусорской пресс я попадал не впервые, но было что-то еще, чего я до сих пор понять не могу. Я знал, что меня привели на допрос, а не убивать, но знал я также хорошо и то, что если даже и убьют, то просто спишут – и делу конец. Кто я такой есть? Побегушник, нарушитель, зек…
Откуда мне было знать тогда, что все бы так и произошло еще в момент нашей поимки, если бы не одно «но». И слава Богу, что я это понял после следующего допроса, точнее сказать, мне помогли прозреть. И кто бы мог подумать, что это сделал старший кум управления?
А пока эта мразь вошла во вкус и била меня со всего маху, наотмашь куда попало. Я закрывался руками, ногами, скрючившись в три погибели, но все было тщетно – удары сыпались как камнепад. Я понял, что долго не выдержу, и в какой-то момент во мне проснулось что-то от хищного зверя.
Я помню точно, что даже зарычал. Злость на этого садиста помутила мой рассудок. Забыв о боли и вообще обо всем на свете, я как раненый волк вскочил на ноги, издал душераздирающий крик, от которого эта тварь остолбенела, и нанес ему такой удар между ног, что, в свою очередь, уже полковник заревел как свинья, когда ее режут, и не упал, а рухнул на оба колена и, раскачиваясь как маятник из стороны в сторону, продолжал истошно визжать.
Теперь видно было, что пришла моя очередь остолбенеть, и, дело прошлое, было от чего. Это животное в полковничьих погонах стояло на коленях посреди кабинета и выло как раненая гиена, побывавшая уже в когтях обозленного льва. Но созерцание прекрасного, к сожалению, почти всегда мимолетно, ибо через несколько секунд после моего удара я был оглушен чем-то сзади по шее и, рухнув как подкошенный рядом с этой падалью, окончательно потерял сознание.
Глава 10
Служили два товарища…
Не знаю, сколько времени прошло с тех пор, как я впал в беспамятство, но, когда я очнулся на хребте шныря изолятора, который нес меня по коридору из зоны в БУР, точно помню, было уже светло.
С того момента, как шнырь принес меня в камеру и аккуратно положил на нары, я не спал трое или четверо суток. Тихо постанывая от боли, я то проваливался куда-то в бездну, то вновь возвращался в реальный мир. Были минуты, когда мне становилось уже все безразлично и даже не оставалось сил на борьбу. Но все же чаще я безумно хотел выкарабкаться, цепляясь за жизнь обеими руками, ногами и даже зубами, – так мне, по крайней мере, казалось. Голова моя гудела и болела не переставая, было больно даже шевелить веками и переводить взгляд из стороны в сторону, поэтому я почти не открывал глаз. Остальные части тела были просто воплощением непереносимой сплошной боли.
В моменты некоторого просветления, когда боль хоть немного отступала, я был уже почти уверен, если раньше еще и сомневался, в том, что судьба моя, видно, была целиком соткана дьяволом, а Бог только подшил рубец. Но, как говаривал один очень мудрый ветхозаветный еврей, «все проходит», прошли и для меня эти мучительные дни и ночи, оставив незаживающий рубец на сердце. Под ним осталась смерть, а наверху – жажда жизни, борьба за нее.
Я стал потихоньку-полегоньку приходить в себя. Во время моего полузабытья, когда мне бывало особенно худо, я почему-то решил про себя, что если когда-нибудь придет такой день, когда я смогу нормально, без головных болей и кошмаров, поспать хотя бы несколько часов, значит, я пошел на поправку. И вот когда однажды, на пятые сутки, я проснулся от непродолжительного сна, я уже знал точно, что худшее позади.
Но сказать, что своим выздоровлением я был обязан молодому организму, жажде жизни, оптимизму и прочему, – значит, здорово слукавить. До сих пор не знаю: то ли камера моя не всегда была закрыта, то ли все эти дни молодой шныренок сидел в моей хате, но, когда бы я ни открыл глаза, он постоянно был рядом, хоть и открывал я их очень редко. И не просто был рядом, а ухаживал за мной как самая настоящая нянька, все время что-то запихивая мне в рот то из ложки, то из кружки.
Когда я окончательно пришел в себя, то увидел рядом с собой на нарах разные лекарства, несколько бинтов, вату, начатую плитку шоколада, 750-граммовую банку, наполненную хорошим «купеческим» чаем, в миске было налито сгущенное молоко. Думаю, что любой старый каторжанин и бродяга со мной согласятся в том, что мне было от чего прийти в некоторого рода смятение. После того, что я сделал, меня должны были, по идее, либо добить, либо приморить до кондиции, но никак не отхаживать. Да еще как! Даже самые что ни на есть блатные в то время не пользовались такими привилегиями, какие были предоставлены мне в момент моего отходняка. Здесь было над чем призадуматься. Хотя превратности судьбы научили меня хладнокровно принимать любые неожиданности, но в данном случае, чем больше я старался понять логику действий ментов, тем больше запутывался. А ларчик-то, как оказалось, просто открывался.
Из опыта прошлых лет я твердо уяснил для себя одну непреложную истину: если человек живет в обществе, где его члены очень строго относятся к канонам этого самого общества и не менее строго соблюдают их, то и он, в свою очередь, должен, независимо от своих желаний и потребностей, так же свято чтить их, не менее строго блюсти и всегда в точности выполнять. А это, смею заметить, не всегда одно и то же и не всегда, соблюдая каноны, хочется их выполнять. Человек должен быть честным как перед людьми, с которыми он живет, так и перед самим собой. И это независимо от общества, в котором он вольно или невольно оказался или даже сам избрал его для себя. Главное, я полагаю, порядочность мыслей и действий – ведь жизнь имеет настоящий, глубинный смысл, лишь когда человек одержим идеей и живет ею.
Каков будет конец жизненного пути – это уже другой вопрос. Он может быть и печален, и радостен. Все будет зависеть от избранного в юности пути, то есть от самой идеи; но очевидным всегда должно быть одно – ты должен быть честен! И как бы парадоксально ни звучали эти слова в устах человека, который всю жизнь воровал и бродяжничал, но это истинно так. Умный меня поймет, а дураку без надобности.
Нетрудно догадаться, что после подобного ухода я очень скоро пришел в себя, а когда был уже почти в ажуре, меня опять выдернули на допрос. Я, естественно, ждал его и был, исходя из обстоятельств, во всеоружии, но на этот раз, забегая вперед, скажу: я был приятно удивлен, а мои худшие опасения оказались напрасными. Но кто знает, как может лечь карта в том или ином случае? Ведь это тюрьма – и этим все сказано.
В кабинете, куда меня завели вновь, все было так же, как и в предыдущий раз, за некоторыми существенными изменениями… Вместо двух полковников восседал один. Он же кум управления полковник Баранов. На вид он был строен, поджар, спортивен, и даже седеющая и редеющая шевелюра не мешала ему выглядеть значительно моложе своих пятидесяти с гаком.
Когда я вошел, он почему-то встал из-за стола, за которым в прошлый раз сидел его коллега из Москвы, и, с каким-то не мусорским любопытством окинув меня взором с ног до головы, предложил сесть за стол возле окна, где в прошлый раз сидел он сам. Затем медленно, не торопясь, переложил со своего стола на мой сначала пачку папирос «Беломорканал», а затем так же медленно и молча положил спички. Закурив папиросу, он предложил мне сделать то же самое и, не обращая больше на меня никакого внимания, стал ходить взад-вперед.
Этот расхожий жест барина-кума не сулил никогда ничего хорошего порядочному человеку, поэтому я тут же насторожился и, искоса поглядывая на кума, не дотрагивался до папирос, хотя, откровенно говоря, давненько не баловался «пшеничными», да еще и «Беломором с каналом». Минуты две кум молча неторопливыми шагами мерил кабинет, о чем-то сосредоточенно думая и искоса поглядывая на меня, будто решая для себя что-то серьезное, затем, затянувшись покрепче, вновь продолжал свое занятие. Со стороны он был похож на каторжанина, который годами меряет свою камеру неторопливыми шагами и так же глубоко о чем-то размышляет. Представив это, я даже непроизвольно улыбнулся, хотя, признаться, было не до того.
Наконец полковник подошел к своему столу, затушил папиросу в пепельнице, затем взял зачем-то новую из пачки, которую положил мне на стол, не спеша закурил, сел, закинув ногу на ногу, и так же не спеша начал говорить, при этом с каждой минутой рассеивал мое недоумение по поводу столь заботливого ухаживания за мной после первого допроса с пристрастием. Вот что он мне рассказал.
С этим полковником, назовем его условно Москвич, потому что я даже не знаю ни его имени, ни фамилии, полковник Баранов был знаком чуть ли не со школьной скамьи. Тоже вместе они учились в каком-то военном училище, или как там его тогда называли, в общем, это не столь важно, главное, что они оказались вместе на войне, на одном фронте, в одно и то же время, но на разных должностях. Полковник, тогда еще капитан Баранов служил в разведке, а Москвич – в органах НКВД того же фронта. К счастью, или наоборот, они не виделись ни разу до тех пор, пока случай, о котором я сейчас расскажу, не свел их вновь.
С того момента, как шнырь принес меня в камеру и аккуратно положил на нары, я не спал трое или четверо суток. Тихо постанывая от боли, я то проваливался куда-то в бездну, то вновь возвращался в реальный мир. Были минуты, когда мне становилось уже все безразлично и даже не оставалось сил на борьбу. Но все же чаще я безумно хотел выкарабкаться, цепляясь за жизнь обеими руками, ногами и даже зубами, – так мне, по крайней мере, казалось. Голова моя гудела и болела не переставая, было больно даже шевелить веками и переводить взгляд из стороны в сторону, поэтому я почти не открывал глаз. Остальные части тела были просто воплощением непереносимой сплошной боли.
В моменты некоторого просветления, когда боль хоть немного отступала, я был уже почти уверен, если раньше еще и сомневался, в том, что судьба моя, видно, была целиком соткана дьяволом, а Бог только подшил рубец. Но, как говаривал один очень мудрый ветхозаветный еврей, «все проходит», прошли и для меня эти мучительные дни и ночи, оставив незаживающий рубец на сердце. Под ним осталась смерть, а наверху – жажда жизни, борьба за нее.
Я стал потихоньку-полегоньку приходить в себя. Во время моего полузабытья, когда мне бывало особенно худо, я почему-то решил про себя, что если когда-нибудь придет такой день, когда я смогу нормально, без головных болей и кошмаров, поспать хотя бы несколько часов, значит, я пошел на поправку. И вот когда однажды, на пятые сутки, я проснулся от непродолжительного сна, я уже знал точно, что худшее позади.
Но сказать, что своим выздоровлением я был обязан молодому организму, жажде жизни, оптимизму и прочему, – значит, здорово слукавить. До сих пор не знаю: то ли камера моя не всегда была закрыта, то ли все эти дни молодой шныренок сидел в моей хате, но, когда бы я ни открыл глаза, он постоянно был рядом, хоть и открывал я их очень редко. И не просто был рядом, а ухаживал за мной как самая настоящая нянька, все время что-то запихивая мне в рот то из ложки, то из кружки.
Когда я окончательно пришел в себя, то увидел рядом с собой на нарах разные лекарства, несколько бинтов, вату, начатую плитку шоколада, 750-граммовую банку, наполненную хорошим «купеческим» чаем, в миске было налито сгущенное молоко. Думаю, что любой старый каторжанин и бродяга со мной согласятся в том, что мне было от чего прийти в некоторого рода смятение. После того, что я сделал, меня должны были, по идее, либо добить, либо приморить до кондиции, но никак не отхаживать. Да еще как! Даже самые что ни на есть блатные в то время не пользовались такими привилегиями, какие были предоставлены мне в момент моего отходняка. Здесь было над чем призадуматься. Хотя превратности судьбы научили меня хладнокровно принимать любые неожиданности, но в данном случае, чем больше я старался понять логику действий ментов, тем больше запутывался. А ларчик-то, как оказалось, просто открывался.
Из опыта прошлых лет я твердо уяснил для себя одну непреложную истину: если человек живет в обществе, где его члены очень строго относятся к канонам этого самого общества и не менее строго соблюдают их, то и он, в свою очередь, должен, независимо от своих желаний и потребностей, так же свято чтить их, не менее строго блюсти и всегда в точности выполнять. А это, смею заметить, не всегда одно и то же и не всегда, соблюдая каноны, хочется их выполнять. Человек должен быть честным как перед людьми, с которыми он живет, так и перед самим собой. И это независимо от общества, в котором он вольно или невольно оказался или даже сам избрал его для себя. Главное, я полагаю, порядочность мыслей и действий – ведь жизнь имеет настоящий, глубинный смысл, лишь когда человек одержим идеей и живет ею.
Каков будет конец жизненного пути – это уже другой вопрос. Он может быть и печален, и радостен. Все будет зависеть от избранного в юности пути, то есть от самой идеи; но очевидным всегда должно быть одно – ты должен быть честен! И как бы парадоксально ни звучали эти слова в устах человека, который всю жизнь воровал и бродяжничал, но это истинно так. Умный меня поймет, а дураку без надобности.
Нетрудно догадаться, что после подобного ухода я очень скоро пришел в себя, а когда был уже почти в ажуре, меня опять выдернули на допрос. Я, естественно, ждал его и был, исходя из обстоятельств, во всеоружии, но на этот раз, забегая вперед, скажу: я был приятно удивлен, а мои худшие опасения оказались напрасными. Но кто знает, как может лечь карта в том или ином случае? Ведь это тюрьма – и этим все сказано.
В кабинете, куда меня завели вновь, все было так же, как и в предыдущий раз, за некоторыми существенными изменениями… Вместо двух полковников восседал один. Он же кум управления полковник Баранов. На вид он был строен, поджар, спортивен, и даже седеющая и редеющая шевелюра не мешала ему выглядеть значительно моложе своих пятидесяти с гаком.
Когда я вошел, он почему-то встал из-за стола, за которым в прошлый раз сидел его коллега из Москвы, и, с каким-то не мусорским любопытством окинув меня взором с ног до головы, предложил сесть за стол возле окна, где в прошлый раз сидел он сам. Затем медленно, не торопясь, переложил со своего стола на мой сначала пачку папирос «Беломорканал», а затем так же медленно и молча положил спички. Закурив папиросу, он предложил мне сделать то же самое и, не обращая больше на меня никакого внимания, стал ходить взад-вперед.
Этот расхожий жест барина-кума не сулил никогда ничего хорошего порядочному человеку, поэтому я тут же насторожился и, искоса поглядывая на кума, не дотрагивался до папирос, хотя, откровенно говоря, давненько не баловался «пшеничными», да еще и «Беломором с каналом». Минуты две кум молча неторопливыми шагами мерил кабинет, о чем-то сосредоточенно думая и искоса поглядывая на меня, будто решая для себя что-то серьезное, затем, затянувшись покрепче, вновь продолжал свое занятие. Со стороны он был похож на каторжанина, который годами меряет свою камеру неторопливыми шагами и так же глубоко о чем-то размышляет. Представив это, я даже непроизвольно улыбнулся, хотя, признаться, было не до того.
Наконец полковник подошел к своему столу, затушил папиросу в пепельнице, затем взял зачем-то новую из пачки, которую положил мне на стол, не спеша закурил, сел, закинув ногу на ногу, и так же не спеша начал говорить, при этом с каждой минутой рассеивал мое недоумение по поводу столь заботливого ухаживания за мной после первого допроса с пристрастием. Вот что он мне рассказал.
С этим полковником, назовем его условно Москвич, потому что я даже не знаю ни его имени, ни фамилии, полковник Баранов был знаком чуть ли не со школьной скамьи. Тоже вместе они учились в каком-то военном училище, или как там его тогда называли, в общем, это не столь важно, главное, что они оказались вместе на войне, на одном фронте, в одно и то же время, но на разных должностях. Полковник, тогда еще капитан Баранов служил в разведке, а Москвич – в органах НКВД того же фронта. К счастью, или наоборот, они не виделись ни разу до тех пор, пока случай, о котором я сейчас расскажу, не свел их вновь.