Это был один из методов борьбы с нарушителями режима содержания в колонии. Порой уже издали можно было видеть высокую и стройную фигуру этого воплощения садизма и зла на самом верху постройки и, наблюдая, слышать, как он отдает свои козьи приказы.
   Человеку образованному и обладающему определенной долей фантазии, глядя на эту мрачную личность, в голову могло прийти сравнение Юзика с сиракузским тираном Дионисием I, который еще в четвертом веке до нашей эры построил в Сиракузах странную тюрьму, поместив во всех камерах подслушивающие устройства и что-то еще, слава о которой дошла даже до наших дней под названием «Ухо Дионисия».
   Не берусь гадать, что будет через века, но знаю точно, что до сих пор постройку, а точнее ее архитектора, люди, находящиеся до сих пор в этом изоляторе, проклинают и будут проклинать столько, сколько будет существовать этот изолятор.
   Но это была лишь часть тех изощренных методов, которые ожидали постояльцев каземата, изобретенного этим кумом Дионисием II.
 
   Осень у арестантов считается самым тяжким и коварным периодом года да, наверное, и не только у арестантов. Недаром чахоточные говорят: «Мы живем от весны до осени». Что касается других лагерных болезней, то и они, естественно, протекают ненамного легче, но, в отличие от коварной чахотки, дают о себе знать сразу, равно как и старые раны, когда они неожиданно открываются.
   Где-то ближе к зиме Песо здорово занемог, открылись старые болячки, и его вновь вывезли на сангород – на станцию Весляна. Его отъезд был началом и без того не светлой полосы кумовского террора по отношению ко мне. При Песо Юзик еще как-то сдерживал себя, побаиваясь каких-то ответных действий уркагана, но с его отъездом препятствий для кума уже не было.

Глава 7
Мрази

   Фактически как побегушник я должен был находиться в тридцатой бригаде и спать в отряде, в который входила эта бригада. На самом же деле спал я в одной секции с Песо и числился, так же как и он, в двадцатой бригаде, на лесозаводе. Но при любом лагерном раскладе на биржу путь мне был заказан – у меня в деле стояла жирная красная полоса: склонен к побегу.
   С отъездом Песо Юзик решил восстановить статус-кво, и через несколько дней я уже числился в тридцатой бригаде и спал в отряде, куда входила эта бригада, только в секции, естественно, другой. Мы с Артуром взяли себе один проход, там и притухали.
   Что представляла собой тридцатая бригада? Публика в ней была – хуже не придумаешь. Вообще-то она считалась бригадой склонных к побегу, но какой только нечисти в ней не было! А в принципе вся лагерная нечисть в ней и была.
   Бригада была приравнена к склонным к побегу потому, что ни один из ее членов не выходил на биржу, заведомо зная, что ждет его там либо болото, либо горящая гора опилок, либо просто смерть, в лучшем случае без мучений. Иначе и быть не могло, ибо в лагере эти «труженики» под руководством кума строили для нас новый БУР, выполняли всю работу, связанную с укреплением запретной зоны, следили за каждым движением в лагере, которое могло дать хоть малейший сбой в сложном механизме лагерного уклада. Те, кто был среди этой нечисти очка ниже, а были еще и такие, чистили по всей зоне дальняки, баню и прочие отхожие места.
   В общем, за исключением нескольких человек, а было нас таких семеро, вся бригада работала на «козьих постах». Редко кто просто так дотрагивался до этой нечисти, потому что они были опущены до такой степени, что уже и сами-то давно за людей себя не считали.
   Единственная привилегия в этой бригаде со стороны арестантов была к петухам. Их была в тридцатой, по неофициальным сведениям, половина. Это был настоящий публичный дом. И днем и ночью, в любое время каждый, кто мог заплатить за удовольствие, мог снять на ночь любого кочета и повеселиться, как ему вздумается. Главным было наличие либо чая, либо денег, но самой разменной монетой был, конечно, чай.
   Вот в какой бригаде я числился в то время вместе со своим подельником Артуром и еще несколькими такими же, как и мы.
   Близился Новый, 1977 год, но для меня и моих близких он не нес никаких существенных перемен. Я был склонен рассуждать по-лагерному пессимистически, судьба же, как обычно, распорядилась по-своему.
   Был у нас в зоне в штабе администрации шнырь по фамилии Каспаравичюс. Небольшого роста, всегда угрюмый и злой на всех козел, этакая плюгавая гнида, которую порядочному человеку хочется придавить сразу, как увидел. Родом он был из Прибалтики, сроку имел 15 лет, точнее, он уже добивал эти 15, и оставалось ему сидеть меньше года. Весь срок эта падаль провела среди лагерных мусоров, шестеря им и выполняя любую работу, лишь бы быть с ними рядом.
   Однажды сделав свой выбор, этот человек знал, что путь назад для него был заказан. Нескольким ребятам в свое время по его вине добавили сроки. На нескольких процессах был свидетелем со стороны администрации. По мнению арестантов, эта мразь жила уже лет десять лишних.
   А сидела эта падаль за пособничество фашистам во время войны. Полицаем он был в своем районе, где-то под Ригой. Почти все тюремное и лагерное начальство того времени имело в своем окружении на побегушках именно таких типов, которые готовы были в любое время продать родную мать, лишь бы их не кинули в общую камеру, не отправили или на биржу, или на повал в общей бригаде. Для них это было равносильно смерти, но не просто смерти. Сначала их насиловали кто хотел и как хотел, а затем продолжались муки ада, но не простого ада, а ада лагерного. А подобного рода ад, смею заметить, наверное, похлестче загробного, ибо Бог может миловать грешника, здесь же милости этим ничтожествам ждать было неоткуда.
   Если исходить из статуса о козьих рангах, то такие, как он, были ниже лагерных педерастов. Представьте себе человека, который на каком-то отрезке заключения споткнулся по большому счету, да так, что в конечном счете стал петухом, то есть лагерной девкой. Сколько унижений, издевательств и мук приходится терпеть такому человеку и как он зол на все человечество! И вдруг к таким, как они, бросают змея, которого менты по каким-то причинам разжаловали, использовав его как презерватив и выбросив на помойку. Какая жизнь адова ожидает такого человека, оставляю воображению читателя… Думаю, нетрудно догадаться, как претенденты на лагерные должности цеплялись за свои сучьи места в свите лагерной администрации.
   Одним из таких ничтожеств и был этот самый Каспаравичюс.
   Так вот, однажды, а было это накануне Нового года, я проходил мимо ларька, как вдруг услышал ругань и угрозы мужиков в чей-то адрес. Возле ларька услышать такое было редкостью. Потому что это был лагерный магазин, а не базарный лабаз. Здесь всегда царил воровской порядок: все стояли в очереди, никто ни с кем не ругался и не ссорился – мужики вели себя скромно, по-арестантски. Так что подобного рода шум заинтересовал меня, и я направился прямо к двери ларька. Издали я успел увидеть, как этого самого Каспаравичюса шнырь ларька уже впустил без очереди и за ними закрылась дверь, чуть ли не у меня перед носом.
   Мужики зашумели еще больше, но, когда я стал подбирать подходящее полено из кучи дров, что лежали сложенными возле дверей, меня стали отговаривать от моих намерений, прекрасно понимая, что сейчас может произойти, и нисколько не сомневаясь в этом. Все эти уговоры были, конечно, напрасны, и тем не менее я спокойно выслушал их из уважения к сединам этих работяг, а сам искоса поглядывал на дверь, сжимая в руке полено.
   Я и такие, как я, арестанты были каждый день на грани подобного срыва, ибо нагнетание атмосферы ненависти и злобы создавала сама администрация во главе с кумом.
   Я уже как-то упоминал, что никто из нас, за исключением старых, умудренных опытом лагерной жизни каторжан, не думал о последствиях. Мало того, почти никто из нас не верил, что он вообще освободится когда-нибудь, поэтому нам было все, по большому счету, без разницы, лишь бы нанести побольше вреда легавым. Шло открытое противостояние, никто ни от кого не скрывался, а, наоборот, каждая из сторон наглядно демонстрировала свою непримиримость.
   С нашей стороны это было признаком хорошего воровского тона; что думали менты на этот счет, мы не знали, но догадывались.
   Я попросил мужиков немного отойти от двери, а сам пристроился прямо у выхода и стал ждать. Прошло минут пять, наверное, если не больше, прежде чем дверь открылась и на пороге появились две паскуды, весело болтая между собой и ни на кого не обращая внимания. Шнырь ларька приоткрыл наполовину дверь, а Каспаравичюс, держа авоську, наполненную харчами, хотел было выйти, мило прощаясь с другом, как тут же стремглав я влетел в ларек, сжимая в руке полено, и с лету саданул им шныря по лбу. Как он умудрился среагировать на удар, до сих пор не могу понять, видать, это у него уже в крови – сучий инстинкт дал о себе знать. В доли секунды он успел отшатнуться на несколько миллиметров в сторону – и полено прошло вскользь по лбу, оставив кровавую отметину, но не причинив значительного вреда, ударилось о стену и выскочило у меня из рук.
   Момент, пока я поднимал полено с земли, был достаточен для того, чтобы этот недобитый кабан с криком: «Помогите, убивают!» – выскочил из ларька и бросился было в сторону вахты, но кто-то из мужиков подставил ему подножку, и он растянулся на промерзшей земле, уткнувшись в нее поцарапанной и разбитой мордой. После увиденного эта мразь перестала меня интересовать.
   Покрепче и поудобнее схватив полено, я ринулся в глубь ларька по коридору. Сам ларек находился дальше, в квадратной комнате, размером 6 x 6 м. В коридоре же, в маленькой комнатушке слева, выдавали жетоны, проверяя заблаговременно наличие денег на лицевом счету, то есть на карточке. Но предупрежденный моими действиями и криком шныря и, видно, сообразив, когда я не выскочил за этой мразью на улицу, что туча эта собирается над его головой, Каспаравичюс не растерялся. Этой мразоте, видать, не раз приходилось бывать в переделках куда покруче.
   Он взял один из самых больших ящиков, которые лежали в углу ларька, и встал у одной из стен прохода, хладнокровно поджидая меня. Как только я вбежал в это помещение с поленом в руке, он нанес мне такой удар по голове, что я рухнул на пол как подкошенный и тут же потерял сознание, а он ринулся к двери на выход по тому же коридорчику, по которому бежал недавно я, но в обратную сторону.
   Я недолго находился в беспамятстве. Спасло меня от неминуемой гибели одно из двух: либо я вбежал слишком быстро и эта мразь не успела прицелиться, либо Всевышний полагал, что еще не пришло мое время, и не дал мне умереть, хотя я думаю, что вторая версия вернее.
   Удар по голове мне пришелся как раз железным уголком ящика. Я был весь залит кровью, голова гудела как пчелиный улей, и поначалу, когда я пришел в себя, то не смог сразу разобрать крики, которые доносились из глубины прохода и где-то совсем рядом. Но потихоньку я оклемался, снова схватил полено и услышал вдруг крик еще сильнее, чем прежде.
   Оказывается, это орала продавщица. Я подошел к ней, еле волоча ноги, и постарался успокоить, пытаясь при этом выдавить некое подобие улыбки. Не знаю, правда, какая могла выйти улыбка на этом окровавленном лице, но она, как ни странно, успокоилась. Для большей убедительности я объяснил ей, что у нас свои счеты и ей нечего бояться – ее никто не обидит. Говорил я ей все это через окно, даже не заходя за прилавок, а затем пошел по коридору в сторону выхода. Я именно шел, а не бежал, потому что у меня раскалывалась голова и почти каждый шаг давался с большим трудом. К тому же, когда я еще успокаивал продавщицу, увидел, как Каспаравичюс бил по двери, которую мужики гурьбой приперли с улицы, и орал благим матом, угрожая им, но они были непреклонны и не давали ему выйти.
   Медленно, с каждым моим шагом, уменьшалось расстояние между нами. Кровь залила мне все лицо, у меня даже не было сил ее вытереть, – видок был тот еще! В какой-то момент Каспаравичюс повернулся ко мне лицом, на долю секунды наши взгляды встретились, и, видно, он прочел в моих глазах смерть, ибо заверещал так, как будто я его уже резал. Он попытался броситься назад в ларек, но проход был слишком узок, и не успел он приблизиться ко мне на расстояние вытянутой руки, как я нанес ему удар по голове поленом такой силы, что он рухнул на пол замертво.
   До сих пор не знаю, откуда взялись силы для такого удара, потому что в следующую же секунду у меня все поплыло перед глазами, полено выпало из рук, и я рухнул рядом с этой недобитой свиньей, которая все слышала, но признаков жизни не подавала, зная, что сейчас прибудет наряд лагерных надзирателей.
   Беготня вокруг нас, шум и гам слились для меня в единый звук, я лежал с закрытыми глазами, но тем не менее мне казалось, что они вот-вот вылезут из орбит. Боль была невыносимая, но приходилось терпеть и, к сожалению, так же как и эта падаль, изображать покойника.
   Разница была лишь в том, что он симулировал из страха, чтобы я его не добил, я же симулировал, опасаясь того, что менты меня кончат, даже не донеся до санчасти. Откровенно говоря, слово «симулировать» не вполне отражает суть вещей, поскольку оба мы были в то время почти покойниками.
   Забежавшие менты были, видно, в большом замешательстве, увидев такую картину: все смахивало на обоюдную драку, хотя они точно знали – этого не может быть. К сожалению, я не видел их лиц, но мог их себе представить. Когда стали меня поднимать, я потерял сознание, и с этого момента оно то приходило ко мне, то я терял его вновь. Но как меня несли на носилках мужики на «головной», помню точно. Они, бедолаги, думали, что я умираю, и бежали изо всех сил, а один из них постоянно приговаривал: «Потерпи, родной, потерпи, еще немного осталось», когда я начинал постанывать после очередной кочки. Как меня принесли на больничку и что было дальше, я уже не помнил, потому что задолго до этого потерял сознание, и оно вернулось ко мне уже не скоро. У меня было тяжелое сотрясение мозга, у этой падали тоже, но ему впоследствии пришлось делать еще одну операцию, так как мелкие осколки раскроенного черепа травмировали мозг.
   Забегая вперед, скажу, что, на счастье порядочных людей, этот недобитый фашист и лагерная сука в придачу к концу срока окончательно съехал по фазе и был уже безвреден даже для ребенка, ну а пока он лежал в палате рядом со мной в еще худшем состоянии, чем я. Почти две недели я лежал сутки напролет не шевелясь и даже почти не открывая глаз, ибо боль была невыносимой. Когда же я чуть-чуть пришел в себя, то и тогда без посторонней помощи не мог даже выйти по нужде. Рану на голове мне давно зашили, но она болела по-прежнему, почти не переставая. Постепенно боль становилась все терпимей и терпимей, я старался тоже не расслабляться, держал себя в руках, я знал, что главное было – не нервничать.
   О том, что я был окружен братской заботой как со стороны друзей своих, сидевших на «головном», и которых я долгое время не видел, так и со стороны босоты в целом, думаю, говорить и писать излишне. У меня было все, что можно было иметь в неволе.

Глава 8
Опять изолятор и одиночка

   В один из дней моего пребывания «на кресту», а это был первый день, когда я самостоятельно смог дойти до туалета, меня тут же перевели к себе на «тройку» и посадили в одиночку. К сожалению, я даже не смог как следует проститься с корешами: меня увели неожиданно, прямо на рассвете.
   Видно, эти ублюдки тоже постигли где-то мудрость преступников, которая гласила: воровать всегда лучше под утро, когда у человека самый сладкий сон. Таким образом, некоторых из моих друзей по лагерю я не видел уже больше никогда, некоторых же встретил спустя многие годы.
   К сожалению, в жизни арестанта лагерные дороги всегда непредсказуемы, и ты никогда не знаешь, где будешь не завтра, а через час или даже десять минут. Правильно говорят в народе: «Пути Господни неисповедимы»…
   Объяснение моего перевода в таком состоянии со стороны кумчасти было следующим: санчасть внутри никем не охраняется и, таким образом, будучи в состоянии передвигаться самостоятельно, я могу зайти в хирургическое отделение, где лежала эта недобитая падаль после операции, и довести дело до конца.
   Что же касалось мотивации относительно моего перевода в тяжелом состоянии из санчасти непосредственно в изолятор, то ее просто не было, да и не нужна она была никому, поскольку на таких, как я, никакие лагерные льготы или что-то в этом роде не распространялись. Я знал об этом, поэтому и не роптал.
   Вот таким образом я и оказался вновь на своих, ставших уже родными нарах изолятора «тройки». Здесь же, в этом земном аду, в этих застенках ГУЛАГа, жизнь била своим ключом, чаще, правда, по голове тем, кто здесь сидел, а значит, мучился и страдал. У таких, как я, это было, видно, написано на роду.
   В изоляторе в то время стали кормить через день: то есть если сегодня вам давали общаковую пайку, как в зоне, то завтра один только хлеб и вечером кипяток в придачу. Называлось это – «день летный» и «день нелетный».
   Меня этот рацион, как обычно, не особенно волновал, но теперь уже по нескольким причинам.
   Прошла неделя с того дня, как меня поутру перевели с «головного» назад – на «тройку».
   Я все время лежал на голых нарах в одиночке, подложив под голову куртку. Шнырь топил мою камеру на совесть, так что было тепло и по-камерному уютно. Меня никто не беспокоил; здесь, так же как и на больничке, у меня было все: курево, чай, еда, и все это лежало открыто.
   Никто из мусоров не прикасался ни к чему, они знали, когда, с кем и как можно и нужно обращаться. Они всегда держали руку на пульсе событий и очень редко ошибались в выборе позиции, если не сказать – не ошибались вовсе. Это идеально отлаженный механизм ГУЛАГа еще со времен ЧК, ГПУ и НКВД. Так что опыта им, гиенам, не занимать…
   Хоть и было у меня все, о чем может мечтать любой арестант в изоляторе, я почти ни к чему не притрагивался, только пил иногда воду и, помня совет несравненной Полины Ивановны, постоянно лежал, ни на что не обращая внимания и не нервничая. Хоть меня и не совсем устраивал такой распорядок дня, но в конечном счете он дал свои положительные результаты. Я понемногу пришел в себя. Голова уже почти не болела, меня перестало знобить, но, к сожалению, я ничего не ел и даже не курил вообще, как ни странно.
   Моей единственной потребностью было жгучее желание поговорить с кем-нибудь из собратьев, так надоело и становилось жутким почти постоянное одиночество в камерах. Но я выходил из затруднения, беседуя сам с собой.
   Тот, кто не единожды сидел в одиночках или жил в уединении, знает, до какой степени человеческой природе свойствен монолог. Слово, звучащее внутри нас, вызывает порой своего рода зуд. Разговор вслух наедине с собой, прочел я когда-то у кого-то из философов, производит впечатление диалога с Богом, Которого мы носим в себе. Таково, как всем известно, было обыкновение Сократа.

Глава 9
Зугумов, с вещами!

   Однажды ночью, задолго до подъема, а подъем у нас был в пять часов утра, я услышал шум открываемых внешних дверей в изолятор. Это был непривычный шум, и насторожил он, вероятно, не только меня, но и других, ибо по всему изолятору прокатилось тихое волнение. Завсегдатаи этих мест почти всегда знали, в какое время и по какому поводу может открыться та или иная дверь изолятора, за редким исключением, когда ситуация была неординарной. По всей вероятности, с моей точки зрения, она была в этот момент именно такой, я это буквально всем своим существом почувствовал.
   В подтверждение этому через несколько минут шаги нескольких человек остановились у моей камеры – и я услышал какие-то переговоры. Как я хорошо знал этот бархатный голос, который вел их и в котором по временам слышалось шипение гадюки! Через несколько минут дверь моей камеры, скрипнув ржавыми петлями, приоткрылась – и на пороге появился Юзик, ДПНК и какой-то незнакомый мне офицер с солдатом, которые стояли чуть поодаль в коридоре. Я чуть приподнялся с нар, упершись в них локтями, и ждал, что скажет мне этот демон, но ничего хорошего я, естественно, услышать не ожидал.
   – Собирайся, Зугумов, с вещами, – сказал кум, безо всяких вступлений и проволочек.
   Вещей у меня никаких не было, какие вещи в изоляторе? В зоне-то, конечно, у меня было кое-что, но, как я понял, их мне не видать, равно как и своих товарищей, с которыми мне вряд ли дадут попрощаться.
   Юзик зашел прямо в камеру, и за ним прикрыли дверь, что уже было исключением из всяких правил. Медленным взглядом он окинул келью арестанта, как я называл про себя свою обитель, независимо от того, в какой камере тюрьмы или лагеря я сидел, затем взгляд его остановился на нарах, где открыто лежали курево, чай и некоторые харчи.
   – Видишь, как заботится администрация о твоем здоровье: ничего не трогает, разрешая тебе в изоляторе и курить, и есть вольные продукты. Ты должен ценить такое отношение к себе, Зугумов, – сказал кум тоном эсэсовского врача-экспериментатора, при этом еще и мило, хотя и с ехидцей, улыбаясь.
   После такого начала я уже был уверен, что ничего хорошего меня не ждет, ибо это был пряник, ну а кнут, я знал, должен был появиться позже, при определенных обстоятельствах, естественно, но иллюзиями я себя, конечно же, не тешил.
   – Да, вот еще что, – как бы между делом продолжал этот бестия, – ты потихоньку-полегоньку собирайся пока, сейчас шнырь принесет тебе гарную телогреечку, как тебе по статусу положено, затем безо всякого кипиша мы потихонечку пойдем в зону, оберегая сладкий, предутренний сон твоих сокамерников. В противном случае ты сам знаешь, что тебя может ожидать, а ты еще очень болен, раз, я смотрю, даже к куреву еще не притрагивался. – При этом он кинул взгляд на две пачки сигарет «Охотничьи» и пачку «Беломора», которые лежали на нарах чуть поодаль от меня и были нераспечатаны.
   Делать было нечего, я слишком хорошо знал, в каких случаях от мусоров можно было чего-то добиться, а когда они были непреклонны, исходя из известных, в основном только им, обстоятельств. Все мои выводы и умозаключения заняли меньше минуты, и, ничего не говоря в ответ, я молча поднялся, надел лагерные брюки и куртку – подобие пижамы, только из милюстина, положил в карманы курево и спички и уже потом надел поверх телогрейку, которую принес шнырь, обул тапочки и не спеша, без малейшего кипиша вышел из камеры.
   
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента