Страница:
Шел последний год войны, а точнее, оставалось всего несколько месяцев до ее окончания. Полк капитана Баранова базировался в районе Кенигсберга, а сам он со своей ротой расположился возле какой-то мельницы.
Был в роте у капитана солдат, который прошел с ним всю войну и не раз спасал ему жизнь, да и не только ему. В боях этот солдат проявлял чудеса храбрости и был, как всем казалось, заговоренным. На нем не было даже царапины. Люди храбрые от природы обычно бывают просты и бесшабашны почти во всем. В общем, в один из ясных мартовских дней после очередного успешного задания группа солдат во главе с нашим героем решила это дело отметить. Они залезли на мельницу, напились там, и, когда хозяева застали их за бражничанием, солдаты учинили погром.
Слухи об этом дошли до штаба фронта, и поэтому приехала комиссия для разборок. Во главе комиссии был не кто иной, как старый друг капитана Баранова. Как только капитан ни просил за этого солдата, кого только ни подключал для его спасения – все было тщетно. Человека, у которого вся грудь была в медалях и орденах, Москвич приказал расстрелять перед строем, якобы для острастки других. С тех пор они не виделись. Сразу после войны кадрового разведчика отправили на Север, осваивать топи ГУЛАГа, а Москвич оказался, как и положено было таким, в московском аппарате НКВД.
Обычно по окончании дежурства начальник любого управления обязан был докладывать в Москву о наличии или отсутствии происшествий. Поэтому о побеге как о происшествии чрезвычайно важном было тут же доложено, а чуть позже полковник Баранов как кум управления доложил по отдельному телефону о незаурядности события (читатель, думаю, помнит, какими зигзагами мы уходили от погони). Вот в связи с этими событиями и был откомандирован сюда Москвич.
Так через тридцать лет встретились два старых сослуживца, некогда два старых друга, но давно уже два врага. Москвич, видно, давно уже забыл того солдата, которого расстреляли по его приказу – за войну подобного рода приговоры ему приходилось выносить не единожды – а вот полковник Баранов об этом помнил всю жизнь и потому презирал и ненавидел этого надменного и высокомерного хлыща в военной форме. И вот волею случая он стал свидетелем того, как эта мразь показывает свое истинное лицо, жалобно визжа после удара. Кум управы за свои долгие годы службы в ГУЛАГе становился свидетелем не одного случая, когда били и истязали людей. В большинстве своем это, конечно, были блатные, но он никогда не слышал, чтобы истинный бродяга издал хоть один звук. Они молча переносили все муки и страдания, а этот… Все это мгновенно пронеслось в голове у кума, а зрелище, которое он наблюдал после моего удара, было для него до такой степени приятным, что он тут же дал себе слово, по возможности не дать упасть с моей головы ни одному волосу. Так он мне и сказал и, к его чести, в будущем сдержал свое слово.
Глава 11
Глава 12
Глава 13
Был в роте у капитана солдат, который прошел с ним всю войну и не раз спасал ему жизнь, да и не только ему. В боях этот солдат проявлял чудеса храбрости и был, как всем казалось, заговоренным. На нем не было даже царапины. Люди храбрые от природы обычно бывают просты и бесшабашны почти во всем. В общем, в один из ясных мартовских дней после очередного успешного задания группа солдат во главе с нашим героем решила это дело отметить. Они залезли на мельницу, напились там, и, когда хозяева застали их за бражничанием, солдаты учинили погром.
Слухи об этом дошли до штаба фронта, и поэтому приехала комиссия для разборок. Во главе комиссии был не кто иной, как старый друг капитана Баранова. Как только капитан ни просил за этого солдата, кого только ни подключал для его спасения – все было тщетно. Человека, у которого вся грудь была в медалях и орденах, Москвич приказал расстрелять перед строем, якобы для острастки других. С тех пор они не виделись. Сразу после войны кадрового разведчика отправили на Север, осваивать топи ГУЛАГа, а Москвич оказался, как и положено было таким, в московском аппарате НКВД.
Обычно по окончании дежурства начальник любого управления обязан был докладывать в Москву о наличии или отсутствии происшествий. Поэтому о побеге как о происшествии чрезвычайно важном было тут же доложено, а чуть позже полковник Баранов как кум управления доложил по отдельному телефону о незаурядности события (читатель, думаю, помнит, какими зигзагами мы уходили от погони). Вот в связи с этими событиями и был откомандирован сюда Москвич.
Так через тридцать лет встретились два старых сослуживца, некогда два старых друга, но давно уже два врага. Москвич, видно, давно уже забыл того солдата, которого расстреляли по его приказу – за войну подобного рода приговоры ему приходилось выносить не единожды – а вот полковник Баранов об этом помнил всю жизнь и потому презирал и ненавидел этого надменного и высокомерного хлыща в военной форме. И вот волею случая он стал свидетелем того, как эта мразь показывает свое истинное лицо, жалобно визжа после удара. Кум управы за свои долгие годы службы в ГУЛАГе становился свидетелем не одного случая, когда били и истязали людей. В большинстве своем это, конечно, были блатные, но он никогда не слышал, чтобы истинный бродяга издал хоть один звук. Они молча переносили все муки и страдания, а этот… Все это мгновенно пронеслось в голове у кума, а зрелище, которое он наблюдал после моего удара, было для него до такой степени приятным, что он тут же дал себе слово, по возможности не дать упасть с моей головы ни одному волосу. Так он мне и сказал и, к его чести, в будущем сдержал свое слово.
Глава 11
Люди и нелюди
Для того чтобы понять этого человека, нужно представить себе кадрового разведчика, прошедшего войну, награжденного многими орденами и медалями в самой что ни на есть клоаке военного ведомства страны, каким видели военные ГУЛАГ того времени. И это назначение в таежную глушь полковник Баранов (он знал это точно) получил благодаря хлопотам своего старого «друга». Но в его ненависти к Москвичу, как мне кажется, не это было главным. Все эти годы полковник, видимо казнил себя за то, что не смог предотвратить смерть человека, который дважды спас ему жизнь и который был действительно героем.
Сейчас трудно представить себе подобные откровения между полковником управления и арестантом, придерживающимся воровских идей, да еще и недавно совершившим побег, да еще какой побег, но все было именно так.
После того как полковник выговорился, а говорил он около часа и выкурил при этом несколько папирос, он закурил вновь. Тут уж и я, забыв о предосторожности, поддался этому соблазну. Тишина и табачный дым окутали кабинет старшего кума зоны. Мы курили и думали каждый о своем. Но как бы ни тронул меня рассказ полковника, я все же прекрасно понимал, что мы находимся по разные стороны барьера. Да и кто знает, как поведет себя этот человек после столь душевного откровения? Я уже давно уяснил для себя, что никакому менту ни в каких случаях в жизни не может быть никакой веры.
К счастью, на этот раз я ошибся.
Мы молча выкурили по папиросе. Затушив ее в пепельнице, будто она и была его врагом, он поднял голову и сказал мне тоном, не терпящим возражений: «Запомните, Зугумов, я всегда знаю, кому и что можно говорить, и никогда не теряю присутствия здравого смысла. Я все ж таки кадровый разведчик, ну а вам могу сказать на прощание, что вы должны благодарить Бога за то, что в нужный момент оказались в нужном месте, а маму за то, что она родила вас таким, какой вы есть. Сейчас идите в камеру и подумайте над завтрашними показаниями. Москвич не уедет отсюда до тех пор, пока не получит конкретный ответ: откуда вам известны методы Абвера? О том, что произошло здесь в прошлый раз, кроме нас троих, никто не знает. С ним я уже уладил все, что нужно было уладить, так что об этом не думайте. Что же касается вашего языка, то, насколько я разбираюсь в людях, вы этим пороком[3] не страдаете, иначе я бы не говорил вам всего того, что рассказал только что».
Я поблагодарил его за откровенность и человечность, скупо, как того требовал лагерный воровской этикет, попрощался и, уже взявшись за дверную ручку, хотел было выйти, когда услышал за спиной маленькое дополнение к сказанному, которое в принципе и было главным для меня в нашем разговоре. «Запомните, Зугумов, Виктор Абвер мертв, и он, я думаю, не одобрил бы, если бы вы вдруг стали геройствовать. Проигрывать тоже надо уметь с достоинством, а главное – с умом. Вы проиграли, так будьте же умнее обстоятельств, это уже я вам советую».
Подобного рода методика диалога-допроса, видно, применялась в том ведомстве, к которому был причислен мой собеседник, так что удивляться не приходилось.
Уже по дороге в изолятор я понял, что кумовья знают все, да и глупо было бы думать иначе. Я еще ни разу даже не видел старшего кума зоны – Юзика, а он, как читатель, может быть, помнит, был опером высшего класса и даже совмещал работу опера зоны со следственной работой на свободе.
Но тем не менее, видно, не посчитали нужным подпустить его к делу на этой стадии, и уже одно это говорило мне о многом. Я думал почти всю ночь и пришел под утро к такому выводу. Я действительно не наврежу покойному Абверу, если скажу, что, общаясь с ним некоторое время, я слушал его рассказы, некоторые подробности запомнил и вот при побеге решил их применить. Ну а о том, что побег не был мною заранее тщательно подготовлен, говорил уже тот факт, что мы были пойманы. Если бы я изучил все нюансы подобного предприятия, они бы нас не взяли. Этой версии я и решил твердо придерживаться.
Не ведая, что предначертано свыше, не знаешь ни чего хочешь, ни как поступить лучше, а потому или бредешь к миражам вслед за своей фантазией, или следуешь за разумом, еще более опасным, нежели фантазия, ибо он ведет то к добру, то к злу. Но все же главным для меня было то, что я не один. Где Артур? Почему его вообще нет в изоляторе? Что с ним? Вот вопросы, на которые я не знал ответов, но надеялся получить их во время допроса. Было и еще одно обстоятельство, которое доставляло мне головную боль. Как состыковать показания? О том, что я должен грузиться, не было и речи, ибо, во-первых, я принадлежал к воровской масти, а Артур был мужиком по жизни, а в этих случаях, по неписаным воровским законам, вину на себя всегда берет бродяга. Ну а во-вторых, так уж ложилась карта по ходу дела.
Но, слава Богу, опасения и переживания мои были напрасными, ибо после завтрака мне ответил на все вопросы все тот же полковник Баранов, ну а все остальное было делом моей изобретательности.
Почти с момента нашей поимки Артур находился на «головном», в санчасти, у него началась на ноге гангрена. Видно, у этого нечистого мусорского волка были действительно ядовитые зубы, а как можно было еще назвать эту тварь, которая не дала фактически нам уйти и обрекла на такие муки.
Начальником санчасти на «головном» была подполковник Полина Ивановна, фамилию этого ангела-хранителя зеков Княж-погоста, да и не только зеков, я, к сожалению, не помню. Она, можно сказать, спасла не только ногу Артура, но и его жизнь.
Эта женщина-врач заслуживает того, чтобы я уделил ей хоть несколько строк в своей книге. Во-первых, за все мои двадцать с чем-то лет, проведенных в тюрьмах и лагерях, я не встречал такого человека. Именно человека, ибо назвать ее мусором или лепилой не поворачивается язык. Это была ладная и красивая на восточный манер женщина. Красивые ноги подчеркивали ее статность, а кучерявые волосы, черные, как вороново крыло, и миндалевидные глаза придавали ее облику какую-то загадочность. Еврейка по национальности. Врачом она была от Бога. Ей было абсолютно безразлично, кто лежит в данный момент на ее операционном столе – заключенный или вольный человек, она делала для них все возможное и невозможное. Я затрудняюсь сказать, что ее удерживало в этом Богом и людьми проклятом месте, где она проработала в должности врача около 15 лет. Скорей всего, из-за практики – она у нее была огромная. За многие километры, иногда и по непроходимым таежным дорогам, ехали к ней люди за врачебной помощью, а иногда и за простым советом. Порой зная, что в лагерной больнице кто-то крайне нуждается в ее экстренной помощи, она иногда в одной ночной рубашке бежала из дому в санчасть, забыв обо всем, кроме одного – как спасти человека. Многих она спасла, проведя уникальные по сложности операции, и я уверен, что многие из бывших каторжан, да и не только каторжан, вспоминают ее с теплом, уважением и благодарной любовью.
Что касается Артура, то он уже поправлялся, но самостоятельно передвигаться после операции еще не мог. Хоть он чуть было и не лишился ноги, но голова его, слава Богу, была на месте. Мусорам он сказал: «Пока не увижу показания Зугумова, ни писать, ни говорить ничего не буду, хоть режьте меня на части». У нас, на всякий случай, был свой маяк, разработанный еще в лагере в Дачном поселке, в Орджоникидзе, так что Артур мог выявить любой поддельный почерк мгновенно.
Почти все это рассказал мне полковник, даже вслух предположил, что у нас есть свой «цинк» какой-то. Он был умным кумом и порядочным человеком настолько, насколько можно было быть порядочным в его шкуре. Наблюдая за ним, за манерой его разговора, за мимикой, движениями, я все больше проникался к нему уважением, но выражалось оно у меня лишь в душе, все же по жизни мы оставались врагами. Но если быть до конца откровенным, то врагом я его уже не считал – по большому счету, конечно. Но все же решил положиться на время, как всегда делаю в случае каких-либо сомнений.
Показания свои я написал собственноручно, и полковник позволил мне даже черкнуть короткую малявку Артуру. Забегая вперед, скажу, что она дошла по назначению. В день моего последнего допроса, а он, можно сказать, был первым и последним, мы проговорили с Барановым почти до вечерней поверки. Многое из сказанного им тогда мне пригодилось в дальнейшей жизни, на многое он мне открыл глаза, но никогда и никому я не говорил об этом. Да и сейчас, думаю, не стоит, потому что понять меня будет нелегко, а если говорить точнее, то, по большому счету, меня поймут единицы, а эти единицы – старые каторжане и, как ни странно, старые гулаговские рыси – менты.
Сейчас трудно представить себе подобные откровения между полковником управления и арестантом, придерживающимся воровских идей, да еще и недавно совершившим побег, да еще какой побег, но все было именно так.
После того как полковник выговорился, а говорил он около часа и выкурил при этом несколько папирос, он закурил вновь. Тут уж и я, забыв о предосторожности, поддался этому соблазну. Тишина и табачный дым окутали кабинет старшего кума зоны. Мы курили и думали каждый о своем. Но как бы ни тронул меня рассказ полковника, я все же прекрасно понимал, что мы находимся по разные стороны барьера. Да и кто знает, как поведет себя этот человек после столь душевного откровения? Я уже давно уяснил для себя, что никакому менту ни в каких случаях в жизни не может быть никакой веры.
К счастью, на этот раз я ошибся.
Мы молча выкурили по папиросе. Затушив ее в пепельнице, будто она и была его врагом, он поднял голову и сказал мне тоном, не терпящим возражений: «Запомните, Зугумов, я всегда знаю, кому и что можно говорить, и никогда не теряю присутствия здравого смысла. Я все ж таки кадровый разведчик, ну а вам могу сказать на прощание, что вы должны благодарить Бога за то, что в нужный момент оказались в нужном месте, а маму за то, что она родила вас таким, какой вы есть. Сейчас идите в камеру и подумайте над завтрашними показаниями. Москвич не уедет отсюда до тех пор, пока не получит конкретный ответ: откуда вам известны методы Абвера? О том, что произошло здесь в прошлый раз, кроме нас троих, никто не знает. С ним я уже уладил все, что нужно было уладить, так что об этом не думайте. Что же касается вашего языка, то, насколько я разбираюсь в людях, вы этим пороком[3] не страдаете, иначе я бы не говорил вам всего того, что рассказал только что».
Я поблагодарил его за откровенность и человечность, скупо, как того требовал лагерный воровской этикет, попрощался и, уже взявшись за дверную ручку, хотел было выйти, когда услышал за спиной маленькое дополнение к сказанному, которое в принципе и было главным для меня в нашем разговоре. «Запомните, Зугумов, Виктор Абвер мертв, и он, я думаю, не одобрил бы, если бы вы вдруг стали геройствовать. Проигрывать тоже надо уметь с достоинством, а главное – с умом. Вы проиграли, так будьте же умнее обстоятельств, это уже я вам советую».
Подобного рода методика диалога-допроса, видно, применялась в том ведомстве, к которому был причислен мой собеседник, так что удивляться не приходилось.
Уже по дороге в изолятор я понял, что кумовья знают все, да и глупо было бы думать иначе. Я еще ни разу даже не видел старшего кума зоны – Юзика, а он, как читатель, может быть, помнит, был опером высшего класса и даже совмещал работу опера зоны со следственной работой на свободе.
Но тем не менее, видно, не посчитали нужным подпустить его к делу на этой стадии, и уже одно это говорило мне о многом. Я думал почти всю ночь и пришел под утро к такому выводу. Я действительно не наврежу покойному Абверу, если скажу, что, общаясь с ним некоторое время, я слушал его рассказы, некоторые подробности запомнил и вот при побеге решил их применить. Ну а о том, что побег не был мною заранее тщательно подготовлен, говорил уже тот факт, что мы были пойманы. Если бы я изучил все нюансы подобного предприятия, они бы нас не взяли. Этой версии я и решил твердо придерживаться.
Не ведая, что предначертано свыше, не знаешь ни чего хочешь, ни как поступить лучше, а потому или бредешь к миражам вслед за своей фантазией, или следуешь за разумом, еще более опасным, нежели фантазия, ибо он ведет то к добру, то к злу. Но все же главным для меня было то, что я не один. Где Артур? Почему его вообще нет в изоляторе? Что с ним? Вот вопросы, на которые я не знал ответов, но надеялся получить их во время допроса. Было и еще одно обстоятельство, которое доставляло мне головную боль. Как состыковать показания? О том, что я должен грузиться, не было и речи, ибо, во-первых, я принадлежал к воровской масти, а Артур был мужиком по жизни, а в этих случаях, по неписаным воровским законам, вину на себя всегда берет бродяга. Ну а во-вторых, так уж ложилась карта по ходу дела.
Но, слава Богу, опасения и переживания мои были напрасными, ибо после завтрака мне ответил на все вопросы все тот же полковник Баранов, ну а все остальное было делом моей изобретательности.
Почти с момента нашей поимки Артур находился на «головном», в санчасти, у него началась на ноге гангрена. Видно, у этого нечистого мусорского волка были действительно ядовитые зубы, а как можно было еще назвать эту тварь, которая не дала фактически нам уйти и обрекла на такие муки.
Начальником санчасти на «головном» была подполковник Полина Ивановна, фамилию этого ангела-хранителя зеков Княж-погоста, да и не только зеков, я, к сожалению, не помню. Она, можно сказать, спасла не только ногу Артура, но и его жизнь.
Эта женщина-врач заслуживает того, чтобы я уделил ей хоть несколько строк в своей книге. Во-первых, за все мои двадцать с чем-то лет, проведенных в тюрьмах и лагерях, я не встречал такого человека. Именно человека, ибо назвать ее мусором или лепилой не поворачивается язык. Это была ладная и красивая на восточный манер женщина. Красивые ноги подчеркивали ее статность, а кучерявые волосы, черные, как вороново крыло, и миндалевидные глаза придавали ее облику какую-то загадочность. Еврейка по национальности. Врачом она была от Бога. Ей было абсолютно безразлично, кто лежит в данный момент на ее операционном столе – заключенный или вольный человек, она делала для них все возможное и невозможное. Я затрудняюсь сказать, что ее удерживало в этом Богом и людьми проклятом месте, где она проработала в должности врача около 15 лет. Скорей всего, из-за практики – она у нее была огромная. За многие километры, иногда и по непроходимым таежным дорогам, ехали к ней люди за врачебной помощью, а иногда и за простым советом. Порой зная, что в лагерной больнице кто-то крайне нуждается в ее экстренной помощи, она иногда в одной ночной рубашке бежала из дому в санчасть, забыв обо всем, кроме одного – как спасти человека. Многих она спасла, проведя уникальные по сложности операции, и я уверен, что многие из бывших каторжан, да и не только каторжан, вспоминают ее с теплом, уважением и благодарной любовью.
Что касается Артура, то он уже поправлялся, но самостоятельно передвигаться после операции еще не мог. Хоть он чуть было и не лишился ноги, но голова его, слава Богу, была на месте. Мусорам он сказал: «Пока не увижу показания Зугумова, ни писать, ни говорить ничего не буду, хоть режьте меня на части». У нас, на всякий случай, был свой маяк, разработанный еще в лагере в Дачном поселке, в Орджоникидзе, так что Артур мог выявить любой поддельный почерк мгновенно.
Почти все это рассказал мне полковник, даже вслух предположил, что у нас есть свой «цинк» какой-то. Он был умным кумом и порядочным человеком настолько, насколько можно было быть порядочным в его шкуре. Наблюдая за ним, за манерой его разговора, за мимикой, движениями, я все больше проникался к нему уважением, но выражалось оно у меня лишь в душе, все же по жизни мы оставались врагами. Но если быть до конца откровенным, то врагом я его уже не считал – по большому счету, конечно. Но все же решил положиться на время, как всегда делаю в случае каких-либо сомнений.
Показания свои я написал собственноручно, и полковник позволил мне даже черкнуть короткую малявку Артуру. Забегая вперед, скажу, что она дошла по назначению. В день моего последнего допроса, а он, можно сказать, был первым и последним, мы проговорили с Барановым почти до вечерней поверки. Многое из сказанного им тогда мне пригодилось в дальнейшей жизни, на многое он мне открыл глаза, но никогда и никому я не говорил об этом. Да и сейчас, думаю, не стоит, потому что понять меня будет нелегко, а если говорить точнее, то, по большому счету, меня поймут единицы, а эти единицы – старые каторжане и, как ни странно, старые гулаговские рыси – менты.
Глава 12
Встреча с Артуром и этап на Весляну
Со времени последнего допроса прошло около недели, когда однажды после вечерней поверки дверь моей камеры открылась вновь и в нее, прихрамывая, вошел Артур, таща за собой чуть ли не волоком огромный кешарь. Сказать, что мы были рады встрече, – значит ничего не сказать. Мы проговорили до самого утра, а после утренней поверки, по окончании 15 суток после поимки и моего водворения в изоляторе, ДПНК зачитал нам постановления о том, что мы переводимся на следственный режим содержания, ибо против нас возбуждено уголовное дело по статье 188 УК РСФСР – побег.
После этого нас перевели в другую камеру, выдали матрацы, одеяла и подушки с несколькими простынями и наволочками. Как положено, и в нашей маленькой каморке-камере началась чисто тюремная жизнь, хотя в принципе она и не прекращалась. Через стенку с обеих сторон были камеры изоляторов, поэтому почти целый день у нас уходил на движения. От одного нужно было что-то принять, другому передать, третьему ответить на маляву и так далее.
Что касается быта, мы, естественно, жили в более привилегированных условиях, то есть на общем положении, а такое положение обязывает арестанта ко многому. Здесь не существовало таких понятий: не могу, не хочу, не получается, некогда… Было одно понятие: обязан – и этим все сказано. Друзья и земляки нас поддерживали с зоны как могли и чем могли, помимо того, что шло с общака. По лагерным меркам, мы, можно сказать, почти ни в чем не нуждались, до такой степени непритязательны были наши потребности и так высоко было чувство товарищества у всех наших близких, а близкими нашими помимо личных друзей были все бродяги этой командировки.
Прошло около месяца. Мы думали, что так и будем сидеть до суда под следствием в зоне, но для этих целей в управлении была пересылка – Весляна, а точнее, одна из двух ее частей, называемая бетонкой. Вот туда нас и этапировали. Читатель, возможно, помнит, как в предыдущей книге я описывал недолгий путь из Весляны в зону, поэтому не буду повторяться.
Итак, мы прибыли на пересылку без каких-либо задержек и приключений. Я как-то рассказывал об одной из ее частей – «деревяшке», что же касалось «бетонки», то отличалась она немногим. Разве что пол здесь был сплошь цементным, нары везде одноярусными и сидели здесь только отрицаловка под раскруткой и воры. Правда, и отношение мусоров всех категорий к нам было совершенно иным, чем к людям, только что прибывшим этапом и находившимся на «деревяшке». Меня и Артура поместили в одну камеру – № 3, что нас, конечно же, обрадовало. Для администрации пересылки не имело значения – подельники мы или враги; главное, чтобы без кипиша. Здесь, на Севере, для всех, кроме блатных, существовал один устав: «закон – тайга, медведь – хозяин» – так любили выражаться менты этих мест по случаю и без такового. Это было их любимой присказкой.
В камере, где теснились шесть человек, нас встретили чисто по-жигански. Тем более что я повстречал здесь своего старого приятеля и земляка, с которым еще в детстве вместе крал и беспризорничал и которого уже много лет не видел и даже не знал, где он. Это был Юрка Солдат. Артур тоже его немного знал.
Солдат поджег с корешами зону в поселке Вэжаэль и при разборе загрузился сам. Теперь вот ждал суда, как и все мы, сидящие под раскруткой за то или иное преступление.
Но эта приятная встреча с Юркой была не единственной. Как я был рад, когда узнал, что из воров на пересылке сидят Коля Портной и Гена Карандаш.
Уже в день нашего прибытия на пересылку, после вечерней поверки, воры подтянули меня к себе в хату. С Портным и Джунгли я расстался сравнительно недавно, а вот Гену не видел несколько лет.
Как он, бедолага, изменился за эти годы! Я его помнил живым и бодрым старичком, готовым всегда при случае блеснуть тонким юмором и посмеяться. Он был всегда подтянут, аккуратен и одет с иголочки. Теперь же я видел перед собой лишь тень Гены. За эти несколько лет он сильно сдал, осунулся, сгорбился, похудел до неузнаваемости. Да, видно, годы и тюрьма дали о себе знать, ведь ему в то время было без малого лет 65. Думаю, нетрудно догадаться, как мы обрадовались встрече. Карандаша вывезли из сангорода, и куда отправят, он, естественно, не знал и ждал разнарядки.
Дипломат же остался на сангороде, на больничке.
Что касается Портного, то, забегая вперед, скажу, что он так и остался на пересылке и освободился оттуда 25 декабря 1975 года. Я хорошо запомнил этот день, но об этом чуть позже. Увы, мы виделись с ним в предпоследний раз – вскоре после освобождения он скончался. Карандаша же через несколько месяцев после нашей встречи вывезли за пределы Коми АССР, и с ним мы, к сожалению, тоже больше никогда не встретились. Он умер, и, к стыду своему, я даже не знаю, где именно, но точно знаю, что где-то в тюрьме…
Как обычно, время пролетело незаметно, нам было что вспомнить. Перед утренней поверкой я ушел к себе в камеру, и воры пообещали, что постараются перетащить меня к себе, как в прошлый раз, но, к сожалению, не получилось. Особой беды в этом не было. В любой момент, когда ворам было нужно, любой из бродяг или мужиков мог оказаться в их хате до следующей поверки. Все, или почти все, здесь у урок было схвачено.
Порой, живя на свободе и наблюдая за суетой, враждебностью и всякого рода аферами вокруг жилищных вопросов, я всегда удивлялся людям, которые за несколько квадратных метров жилой площади могли поставить ни во что самых близких людей, и это еще мягко сказано. Когда мне попадаются подобные, частенько вспоминается камера № 3 на «бетонке», на пересылке Весляна. И сразу становится ясным, что никто из этих горе-маклеров никогда не испытывал ничего подобного тому, через что довелось пройти нам, а если бы и захотел испытать, то в такую камеру его бы, конечно, не пустили никогда. Место таких чертей на параше. Делайте выводы сами.
Вся камера (где-то 6 x 4 м) была покрыта почти сплошняком деревянными нарами. Лишь где-то около метра от конца нар до дверной стенки был проход, где мог тусоваться только один человек: от параши до противоположной стенки, а точнее, до четверти выпираемой печи, которая доходила до потолка и обогревала зимой две камеры, а топилась из коридора. Это был распространенный вид построек-печей здесь, на Севере.
Спали мы, тесно прижавшись друг к другу, иначе бы всем места не хватило. На один час в сутки всех нас выводили на прогулку и оправку. В камере не было почти ничего лишнего, этакая спартанская обстановка, созданная гулаговским режимом. Ни матрацев, ни подушек – ничего, что могло бы хоть отдаленно напомнить о том, что люди, находящиеся здесь, обыкновенные подследственные, которые имеют право содержаться на общих основаниях. Постель нам заменяли наши личные вещи, которые валялись под нарами. Не было даже радио.
Зато у каждого имелось по нескольку колод стир. Карты были почти единственным нашим времяпрепровождением. Играли мы, естественно, без интереса, на маленькие бумажные кружочки, называемые наклейками. Они лепились на лицо в зависимости от проигранных партий. Длилась игра очень долго и требовала максимальной собранности, памяти и, конечно, ума.
Ни ложек, ни мисок, ни кружек, кроме как во время кормежки, в камеру не давали. Даже попить воды приходилось просить у ключника.
Казалось бы, как можно ужиться в таких условиях абсолютно разным по характеру и привычкам людям? Но все это не было для нас главным. Основным же критерием в нашей жизни оставалось то, что нас объединяла воровская идея. Проведя в этой камере лето и осень, я не могу припомнить, чтобы кто-нибудь из нас хотя бы просто поругался между собой, не говоря уже о чем-то более серьезном. Целый день из нашей камеры доносился смех. Никому и в голову не могло прийти переживать из-за предстоящего нового срока. Это шло вразрез с нашими понятиями.
Как-то в пору моей юности один из авторитетнейших урок того времени, Вася Бузулуцкий, спросил у меня: «Как думаешь, Заур, кого боятся воры?» Этот вопрос застал меня врасплох и привел в замешательство. Я думал целую неделю, да не один, а почти целой камерой. Дело в том, что сидели мы в грозненской тюрьме в одной хате, но ответ так и не смогли ни у кого узнать. А ответ был предельно прост и в комментариях не нуждался: дураков.
Но вернемся на пересылку. Режим содержания здесь был, если можно так выразиться, тюремным раем. За день наша кормушка открывалась самое малое 50 раз. Грели нас отовсюду, и не просто грели – арестанты делились от души чем могли. Грев шел как с общака, так и личный. Почти каждые десять дней приходил этап с Большой земли. Общак пересылки пополнялся, по сути, за их счет. Через забор с пересылкой была головная зона Весляны – 3/1, оттуда с общака мы получали основной грев. В сангороде нас тоже не забывали, я уже не говорю о ворах. Их забота о нас была постоянной, и не только в плане грева, но и с моральной точки зрения, что было для нас куда важнее…
Поистине иногда, когда мы перестаем верить в непосредственное явление и прямое откровение Бога, покровительство и помощь неба проявляются посредством дружбы, солидарности и преданности нам подобных.
Так в суете тюремного бытия проскочило лето, но оно принесло мне, наверное, самое желанное известие из всех, которые я получал когда-нибудь. Из письма жены я узнал, что 21 июня у меня родилась дочь Сабина. Это известие внесло кое-какие коррективы в мое отношение к жизни, заставило много над чем задуматься, но не более. Я не знал еще тогда, что ненависть к ментам будет всегда брать верх над привязанностью к ребенку, но подсознательно понимал это, поэтому счел своим долгом написать честно письмо своей жене, по возможности объяснив ей ситуацию, в которой я находился. В конце письма сделал маленькую приписку, разрешив ей поступать так, как она считает нужным в отношении обустройства своей дальнейшей судьбы.
Но, как бы я ни хотел выкинуть все из головы, образ моей дочери, такой, как я ее себе представлял, стоял передо мной до тех пор, пока через годы, проведенные в неволе, я не увидел ее воочию.
Гену Карандаша уже забрали на этап, а через несколько дней после этого на пересылку заехали два вора – Бичико и Толик Тарабуров (Тарабулька). Как говорится, свято место пусто не бывает. Бичико был уже в возрасте где-то около сорока. По Коми его знали как вора почти все, кому положено знать. Как и все грузины, он был очень общительным и добрым человеком.
Что касается Толика Бакинского или, как его еще называли, – Тарабульки, то о нем чуть позже будет особый рассказ, ибо с ним жизнь сводила меня по командировкам не раз. Пока скажу лишь одно: он был моим ровесником, невысокого роста, очень надменным, симпатичным молодым человеком. Таким, какими бывают почти все молодые блатняки, обремененные огромной властью в эти годы.
Естественно, наше знакомство и общение с ворами были постоянными, а раз в неделю я получал весточку из сангорода от Дипломата, после разлуки с Карандашом он тоже занемог, но потом взял себя в руки.
После этого нас перевели в другую камеру, выдали матрацы, одеяла и подушки с несколькими простынями и наволочками. Как положено, и в нашей маленькой каморке-камере началась чисто тюремная жизнь, хотя в принципе она и не прекращалась. Через стенку с обеих сторон были камеры изоляторов, поэтому почти целый день у нас уходил на движения. От одного нужно было что-то принять, другому передать, третьему ответить на маляву и так далее.
Что касается быта, мы, естественно, жили в более привилегированных условиях, то есть на общем положении, а такое положение обязывает арестанта ко многому. Здесь не существовало таких понятий: не могу, не хочу, не получается, некогда… Было одно понятие: обязан – и этим все сказано. Друзья и земляки нас поддерживали с зоны как могли и чем могли, помимо того, что шло с общака. По лагерным меркам, мы, можно сказать, почти ни в чем не нуждались, до такой степени непритязательны были наши потребности и так высоко было чувство товарищества у всех наших близких, а близкими нашими помимо личных друзей были все бродяги этой командировки.
Прошло около месяца. Мы думали, что так и будем сидеть до суда под следствием в зоне, но для этих целей в управлении была пересылка – Весляна, а точнее, одна из двух ее частей, называемая бетонкой. Вот туда нас и этапировали. Читатель, возможно, помнит, как в предыдущей книге я описывал недолгий путь из Весляны в зону, поэтому не буду повторяться.
Итак, мы прибыли на пересылку без каких-либо задержек и приключений. Я как-то рассказывал об одной из ее частей – «деревяшке», что же касалось «бетонки», то отличалась она немногим. Разве что пол здесь был сплошь цементным, нары везде одноярусными и сидели здесь только отрицаловка под раскруткой и воры. Правда, и отношение мусоров всех категорий к нам было совершенно иным, чем к людям, только что прибывшим этапом и находившимся на «деревяшке». Меня и Артура поместили в одну камеру – № 3, что нас, конечно же, обрадовало. Для администрации пересылки не имело значения – подельники мы или враги; главное, чтобы без кипиша. Здесь, на Севере, для всех, кроме блатных, существовал один устав: «закон – тайга, медведь – хозяин» – так любили выражаться менты этих мест по случаю и без такового. Это было их любимой присказкой.
В камере, где теснились шесть человек, нас встретили чисто по-жигански. Тем более что я повстречал здесь своего старого приятеля и земляка, с которым еще в детстве вместе крал и беспризорничал и которого уже много лет не видел и даже не знал, где он. Это был Юрка Солдат. Артур тоже его немного знал.
Солдат поджег с корешами зону в поселке Вэжаэль и при разборе загрузился сам. Теперь вот ждал суда, как и все мы, сидящие под раскруткой за то или иное преступление.
Но эта приятная встреча с Юркой была не единственной. Как я был рад, когда узнал, что из воров на пересылке сидят Коля Портной и Гена Карандаш.
Уже в день нашего прибытия на пересылку, после вечерней поверки, воры подтянули меня к себе в хату. С Портным и Джунгли я расстался сравнительно недавно, а вот Гену не видел несколько лет.
Как он, бедолага, изменился за эти годы! Я его помнил живым и бодрым старичком, готовым всегда при случае блеснуть тонким юмором и посмеяться. Он был всегда подтянут, аккуратен и одет с иголочки. Теперь же я видел перед собой лишь тень Гены. За эти несколько лет он сильно сдал, осунулся, сгорбился, похудел до неузнаваемости. Да, видно, годы и тюрьма дали о себе знать, ведь ему в то время было без малого лет 65. Думаю, нетрудно догадаться, как мы обрадовались встрече. Карандаша вывезли из сангорода, и куда отправят, он, естественно, не знал и ждал разнарядки.
Дипломат же остался на сангороде, на больничке.
Что касается Портного, то, забегая вперед, скажу, что он так и остался на пересылке и освободился оттуда 25 декабря 1975 года. Я хорошо запомнил этот день, но об этом чуть позже. Увы, мы виделись с ним в предпоследний раз – вскоре после освобождения он скончался. Карандаша же через несколько месяцев после нашей встречи вывезли за пределы Коми АССР, и с ним мы, к сожалению, тоже больше никогда не встретились. Он умер, и, к стыду своему, я даже не знаю, где именно, но точно знаю, что где-то в тюрьме…
Как обычно, время пролетело незаметно, нам было что вспомнить. Перед утренней поверкой я ушел к себе в камеру, и воры пообещали, что постараются перетащить меня к себе, как в прошлый раз, но, к сожалению, не получилось. Особой беды в этом не было. В любой момент, когда ворам было нужно, любой из бродяг или мужиков мог оказаться в их хате до следующей поверки. Все, или почти все, здесь у урок было схвачено.
Порой, живя на свободе и наблюдая за суетой, враждебностью и всякого рода аферами вокруг жилищных вопросов, я всегда удивлялся людям, которые за несколько квадратных метров жилой площади могли поставить ни во что самых близких людей, и это еще мягко сказано. Когда мне попадаются подобные, частенько вспоминается камера № 3 на «бетонке», на пересылке Весляна. И сразу становится ясным, что никто из этих горе-маклеров никогда не испытывал ничего подобного тому, через что довелось пройти нам, а если бы и захотел испытать, то в такую камеру его бы, конечно, не пустили никогда. Место таких чертей на параше. Делайте выводы сами.
Вся камера (где-то 6 x 4 м) была покрыта почти сплошняком деревянными нарами. Лишь где-то около метра от конца нар до дверной стенки был проход, где мог тусоваться только один человек: от параши до противоположной стенки, а точнее, до четверти выпираемой печи, которая доходила до потолка и обогревала зимой две камеры, а топилась из коридора. Это был распространенный вид построек-печей здесь, на Севере.
Спали мы, тесно прижавшись друг к другу, иначе бы всем места не хватило. На один час в сутки всех нас выводили на прогулку и оправку. В камере не было почти ничего лишнего, этакая спартанская обстановка, созданная гулаговским режимом. Ни матрацев, ни подушек – ничего, что могло бы хоть отдаленно напомнить о том, что люди, находящиеся здесь, обыкновенные подследственные, которые имеют право содержаться на общих основаниях. Постель нам заменяли наши личные вещи, которые валялись под нарами. Не было даже радио.
Зато у каждого имелось по нескольку колод стир. Карты были почти единственным нашим времяпрепровождением. Играли мы, естественно, без интереса, на маленькие бумажные кружочки, называемые наклейками. Они лепились на лицо в зависимости от проигранных партий. Длилась игра очень долго и требовала максимальной собранности, памяти и, конечно, ума.
Ни ложек, ни мисок, ни кружек, кроме как во время кормежки, в камеру не давали. Даже попить воды приходилось просить у ключника.
Казалось бы, как можно ужиться в таких условиях абсолютно разным по характеру и привычкам людям? Но все это не было для нас главным. Основным же критерием в нашей жизни оставалось то, что нас объединяла воровская идея. Проведя в этой камере лето и осень, я не могу припомнить, чтобы кто-нибудь из нас хотя бы просто поругался между собой, не говоря уже о чем-то более серьезном. Целый день из нашей камеры доносился смех. Никому и в голову не могло прийти переживать из-за предстоящего нового срока. Это шло вразрез с нашими понятиями.
Как-то в пору моей юности один из авторитетнейших урок того времени, Вася Бузулуцкий, спросил у меня: «Как думаешь, Заур, кого боятся воры?» Этот вопрос застал меня врасплох и привел в замешательство. Я думал целую неделю, да не один, а почти целой камерой. Дело в том, что сидели мы в грозненской тюрьме в одной хате, но ответ так и не смогли ни у кого узнать. А ответ был предельно прост и в комментариях не нуждался: дураков.
Но вернемся на пересылку. Режим содержания здесь был, если можно так выразиться, тюремным раем. За день наша кормушка открывалась самое малое 50 раз. Грели нас отовсюду, и не просто грели – арестанты делились от души чем могли. Грев шел как с общака, так и личный. Почти каждые десять дней приходил этап с Большой земли. Общак пересылки пополнялся, по сути, за их счет. Через забор с пересылкой была головная зона Весляны – 3/1, оттуда с общака мы получали основной грев. В сангороде нас тоже не забывали, я уже не говорю о ворах. Их забота о нас была постоянной, и не только в плане грева, но и с моральной точки зрения, что было для нас куда важнее…
Поистине иногда, когда мы перестаем верить в непосредственное явление и прямое откровение Бога, покровительство и помощь неба проявляются посредством дружбы, солидарности и преданности нам подобных.
Так в суете тюремного бытия проскочило лето, но оно принесло мне, наверное, самое желанное известие из всех, которые я получал когда-нибудь. Из письма жены я узнал, что 21 июня у меня родилась дочь Сабина. Это известие внесло кое-какие коррективы в мое отношение к жизни, заставило много над чем задуматься, но не более. Я не знал еще тогда, что ненависть к ментам будет всегда брать верх над привязанностью к ребенку, но подсознательно понимал это, поэтому счел своим долгом написать честно письмо своей жене, по возможности объяснив ей ситуацию, в которой я находился. В конце письма сделал маленькую приписку, разрешив ей поступать так, как она считает нужным в отношении обустройства своей дальнейшей судьбы.
Но, как бы я ни хотел выкинуть все из головы, образ моей дочери, такой, как я ее себе представлял, стоял передо мной до тех пор, пока через годы, проведенные в неволе, я не увидел ее воочию.
Гену Карандаша уже забрали на этап, а через несколько дней после этого на пересылку заехали два вора – Бичико и Толик Тарабуров (Тарабулька). Как говорится, свято место пусто не бывает. Бичико был уже в возрасте где-то около сорока. По Коми его знали как вора почти все, кому положено знать. Как и все грузины, он был очень общительным и добрым человеком.
Что касается Толика Бакинского или, как его еще называли, – Тарабульки, то о нем чуть позже будет особый рассказ, ибо с ним жизнь сводила меня по командировкам не раз. Пока скажу лишь одно: он был моим ровесником, невысокого роста, очень надменным, симпатичным молодым человеком. Таким, какими бывают почти все молодые блатняки, обремененные огромной властью в эти годы.
Естественно, наше знакомство и общение с ворами были постоянными, а раз в неделю я получал весточку из сангорода от Дипломата, после разлуки с Карандашом он тоже занемог, но потом взял себя в руки.
Глава 13
«Народный суд»
Расслабляться вору в таких условиях никак нельзя, да и не только вору. Где-то в конце октября нас с Артуром заказали на этап. Буквально за несколько дней до этого Дипломат прислал нам всего понемногу в дорогу, как будто знал, что заберут на днях. Нога у Артура давно зажила, но он так и продолжал хромать всю жизнь. Эта тварь в образе волка своими бивнями задела сухожилие…
Уезжали мы из зоны на пересылку в летнюю жару, возвращались же, когда в небе уже летали белые мухи. Нас вновь посадили в ту же камеру, откуда вывозили, и мы стали ждать суда, который был и не судом вовсе, а так – балаганным представлением. Судите сами, можно ли назвать судом действо, во время которого не предоставляется адвокат, не дается последнее слово подсудимому, не говоря уже о прениях сторон. Но для того времени и места, где мы находились, все это было естественным ходом событий. Впрочем, все же хоть чуть-чуть написать об этом цирке надо, исключительно в назидание нынешним служителям правосудия, к сожалению, особо не блещущим ни компетенцией, ни демократическими устремлениями, ни правозащитой.
В кабинете хозяина зоны, куда нас привели сразу после утренней поверки, сидели несколько человек. Среди них старший лагерный кум Сочивка, сам хозяин – Марченко, а также молодой человек в очках а ля Берия и строгом бостоновом костюме, похожий на педанта и интеллигента местного разлива. Рядом с ним сидела женщина, по существу ничем особым не отличавшаяся от остальных особей подобного рода, потому что женщиной назвать ее было очень трудно. Эта карлица сидела за столом хозяина зоны, и весь вид ее говорил о том, что хозяин положения – она. В ней почему-то сразу чувствовалась какая-то внутренняя собранность, да и внешняя тоже. Я точно помню, что первое, что мне пришло на ум, так это ее сходство с черепахой. Аскетизм воззрений сквозил во всем ее облике, особенно ярко, наверное, выражаясь в глазах. Они просто пылали каким-то диким пламенем, как у пантеры, готовой броситься на добычу. Вот эта особа и была нашим судьей. Ну а молодой человек был прокурором.
Нас пригласили сесть, и спектакль, в котором нам отводилась роль зрителей, начался. Целый час мы слушали мнение кума и хозяина о нас, затем минут по двадцать судья с прокурором говорили о советском правосудии, которое не должно щадить таких паразитов общества, как мы. Затем, после почти двухчасовых дискуссий между собой, вспомнили и о нас, задав вопрос, на который просто необходимо ответить: «Признаете ли вы себя виновными?» Я ответил, что перед людьми, которые находятся в этом кабинете, я никакой вины абсолютно не чувствую. Артур был солидарен со мной. Не знаю, поняли ли они мою иронию, думаю, что да, а впрочем, им до лампочки все то, о чем мы говорили.
Уезжали мы из зоны на пересылку в летнюю жару, возвращались же, когда в небе уже летали белые мухи. Нас вновь посадили в ту же камеру, откуда вывозили, и мы стали ждать суда, который был и не судом вовсе, а так – балаганным представлением. Судите сами, можно ли назвать судом действо, во время которого не предоставляется адвокат, не дается последнее слово подсудимому, не говоря уже о прениях сторон. Но для того времени и места, где мы находились, все это было естественным ходом событий. Впрочем, все же хоть чуть-чуть написать об этом цирке надо, исключительно в назидание нынешним служителям правосудия, к сожалению, особо не блещущим ни компетенцией, ни демократическими устремлениями, ни правозащитой.
В кабинете хозяина зоны, куда нас привели сразу после утренней поверки, сидели несколько человек. Среди них старший лагерный кум Сочивка, сам хозяин – Марченко, а также молодой человек в очках а ля Берия и строгом бостоновом костюме, похожий на педанта и интеллигента местного разлива. Рядом с ним сидела женщина, по существу ничем особым не отличавшаяся от остальных особей подобного рода, потому что женщиной назвать ее было очень трудно. Эта карлица сидела за столом хозяина зоны, и весь вид ее говорил о том, что хозяин положения – она. В ней почему-то сразу чувствовалась какая-то внутренняя собранность, да и внешняя тоже. Я точно помню, что первое, что мне пришло на ум, так это ее сходство с черепахой. Аскетизм воззрений сквозил во всем ее облике, особенно ярко, наверное, выражаясь в глазах. Они просто пылали каким-то диким пламенем, как у пантеры, готовой броситься на добычу. Вот эта особа и была нашим судьей. Ну а молодой человек был прокурором.
Нас пригласили сесть, и спектакль, в котором нам отводилась роль зрителей, начался. Целый час мы слушали мнение кума и хозяина о нас, затем минут по двадцать судья с прокурором говорили о советском правосудии, которое не должно щадить таких паразитов общества, как мы. Затем, после почти двухчасовых дискуссий между собой, вспомнили и о нас, задав вопрос, на который просто необходимо ответить: «Признаете ли вы себя виновными?» Я ответил, что перед людьми, которые находятся в этом кабинете, я никакой вины абсолютно не чувствую. Артур был солидарен со мной. Не знаю, поняли ли они мою иронию, думаю, что да, а впрочем, им до лампочки все то, о чем мы говорили.